Уилфрид Дезерт по-прежнему снимал квартиру на Корк-стрит. За нее платил лорд Маллион и пользовался ею в тех редких случаях, когда покидал свою сельскую обитель. Нелюдимый аристократ все же меньше тяготился своим младшим сыном, чем старшим, который заседал в парламенте. Он не испытывал к Уилфриду такой болезненной неприязни; однако, как правило, в квартире жил один Стак, бывший вестовой Уилфрида, питавший к хозяину ту загадочную и безмолвную привязанность, которая сохраняется дольше, нежели открытое благоговение. Когда бы Уилфрид ни приехал, даже без всякого предупреждения, квартира его имела такой же вид, в каком он ее оставил: и пыли было ничуть не больше, и воздух почти такой же спертый, и те же костюмы висели на тех же вешалках, и подавали ему тот же вкусный бифштекс с грибами, чтобы заморить червячка с дороги. Наследный «мусор» вперемежку с восточными безделушками, привезенными на память о какой-нибудь мимолетной прихоти, придавали большой гостиной дворцовый вид, словно она была частью каких-то суверенных владений. А диван перед пылающим камином принимал Уилфрида так, словно он с него и не вставал. Он лежал там наутро после встречи с Динни, раздумывая, почему один только Стак умеет варить настоящий кофе. Казалось бы, родина кофе – Восток, но турецкий кофе – обряд, забава и, как все обряды и забавы, только щекочет воображение. Он в Лондоне уже третий день после трехлетней отлучки; за последние два года ему пришлось пережить такое, что лучше не вспоминать, не говоря уже о той истории, которая внесла глубокий разлад в его душу, как ни старайся он от нее отмахнуться. Да, он вернулся, пряча от любопытных глаз постыдную тайну. Привез он и стихи, которых хватит на четвертый по счету тоненький сборник. Лежа на диване, Уилфрид раздумывал, не увеличить ли объем этой книжки, включив туда самую длинную и как будто бы самую лучшую из его поэм – отголосок той самой истории; как жаль, что ее нельзя напечатать… Недаром его не раз подмывало разорвать эти стихи, уничтожить бесследно, стереть всякую память о том, что произошло… Но ведь в поэме он пытается оправдаться в том, чего, как он надеется, никто не узнает. Разорвать стихи – значит лишить себя защиты, ведь без них он не сможет восстановить в памяти, что он чувствовал, когда перед ним встал выбор. У него не будет лекарства от угрызений совести, единственного оружия против призраков прошлого. Ему часто казалось, что, если он не заявит во всеуслышание о том, что с ним случилось, он никогда больше не почувствует себя хозяином своей души.
Перечитывая стихи, он думал: «Это куда лучше и глубже, чем та проклятая поэма Лайелла»[3]. И без всякой видимой связи вспомнил девушку, которую встретил вчера. Как странно, что он запомнил ее; тогда, на свадьбе Майкла, она показалась ему юной и светящейся, как Венера Боттичелли или какая-нибудь из его мадонн и ангелов – все они похожи друг на друга. Тогда она была прелестной девушкой. А теперь стала прелестной молодой женщиной, такой цельной, чуткой, с чувством юмора… Динни Черрел! Вот ей он мог бы показать свои стихи: она их поймет.
Потому ли, что он слишком много о ней думал, или потому, что ехал в такси, но Уилфрид опоздал и встретил Динни на пороге «Дюмурье», – она уже собиралась уйти.
Пожалуй, лучший способ испытать женщину – это заставить ее ждать вас на глазах у посторонних. Динни встретила его улыбкой.
– А я уже подумала, что вы про меня забыли.
– На улицах ужасная сутолока. И как не стыдно философам болтать, будто время – это пространство, а пространство – это время? Для того, чтобы их опровергнуть, надо просто пригласить кого-нибудь обедать. Я рассчитал, что мне хватит десяти минут – ведь от Корк-стрит надо проехать меньше мили, – и вот на десять минут опоздал! Простите, бога ради!
– По словам отца, теперь, когда вместо извозчиков ездят на такси, времени уходит по крайней мере на десять процентов больше. Вы помните, как выглядели извозчики?
– Еще бы!
– А вот я в их времена ни разу не бывала в Лондоне.
– Если вам знаком этот ресторан, ведите меня. Мне о нем говорили, но я тут еще не был.
– Надо спуститься в подвал. Кухня здесь французская.
Сняв пальто, они уселись за столик в самом конце зала.
– Мне что-нибудь легкое, – сказала Динни. – Ну, скажем, холодного цыпленка, салат и кофе.
– Вы нездоровы?
– Нет, это природный аскетизм.
– Понятно. У меня тоже. Вина пить не будете?
– Нет, спасибо. А когда мало едят, это хорошо? Как по-вашему?
– Нет, если это делают из принципа.
– А вы не любите, когда что-нибудь делают из принципа?
– Я принципиальным людям не верю, уж больно они кичатся своей добродетелью.
– Не надо так обобщать. У вас вообще есть к этому склонность, правда?
– Я подразумевал людей, которые не едят, чтобы не ублажать свою плоть. Вы, надеюсь, не из таких?
– Что вы! – воскликнула Динни. – Я просто не люблю наедаться. А мне для этого немного надо. Я еще не очень хорошо знаю, как ублажают плоть, но это, наверно, приятно.
– Пожалуй, только это и приятно на свете!
– Поэтому вы пишете стихи?
Дезерт расхохотался.
– По-моему, и вы могли бы писать стихи.
– Не стихи, а вирши.
– Лучшее место для поэзии – пустыня. Вы бывали в пустыне?
– Нет. Но мне очень хочется. – И, сказав это, Динни сама удивилась, вспомнив, как ее раздражал американский профессор и его «бескрайние просторы прерий». Впрочем, трудно было себе представить людей более несхожих, чем Халлорсен и этот смуглый мятущийся человек, который сидел напротив, уставившись на нее своими странными глазами, так что по спине у нее снова побежали мурашки. Разломив булочку, она сказала:
– Вчера я ужинала с Майклом и Флер.
– Да! – Губы его скривились. – Когда-то я вел себя из-за: Флер как последний дурак. Она великолепна – в своем роде, правда?
– Да. – Но взгляд ее предостерегал – «Не вздумайте говорить о ней гадости!»
– Изумительная оснастка и самообладание.
– Думаю, что вы ее плохо знаете, – сказала Динни. – А я не знаю совсем.
Он наклонился к ней поближе:
– Верная душа! Где вы этому научились?
– Девиз моего рода: «Верность», – правда, это могло бы меня от нее отвратить.
– Боюсь, я не понимаю, что такое верность, – произнес он отрывисто. – Верность – чему? кому? Все так зыбко на этом свете, так относительно. Верность – это свойство косного ума либо попросту предрассудок и уж, во всяком случае, – отказ от всякой любознательности.
– Но ведь чему-то на свете стоит соблюдать верность? Ну хотя бы кофе или религии…
Он поглядел на нее так странно, что Динни даже испугалась.
– Религии? А вы верите в бога?
– В общем, кажется, да.
– Как? Неужели для вас приемлемы догмы какой-нибудь веры? Или вы считаете, что одна легенда заслуживает большего доверия, чем другая? Вам кажется, что именно это представление о Непознаваемом более основательно, чем все остальные? Религия! У вас же есть чувство юмора. Неужели его не хватает, когда дело доходит до религии?
– Хватает, но религия, по-моему, просто ощущение какого-то всеобъемлющего духа и вера в моральные устои, которые лучше всего служат этому духу.
– Гм… это довольно далеко от обычных представлений, но почем вы знаете, что лучше всего служит вашему всеобъемлющему духу?
– Это я беру на веру.
– Ну, вот тут мы и не сошлись. Послушайте! – сказал он, и ей почудилось, что в голосе его зазвучало волнение. – К чему тогда наш рассудок, наши умственные способности? Каждая проблема, которая возникает передо мной, существует для меня сама по себе, но потом я их складываю, получаю результат, а потом – действую. Я действую в соответствии с осознанным представлением о том, как мне лучше поступить.
– Лучше для кого?
– Для себя и для всего мира в целом.
– А что важнее?
– Это одно и то же.
– Всегда? Сомневаюсь. Но, во всяком случае, вам каждый раз приходится складывать такой длинный столбец цифр, что у вас не остается времени действовать. А так как нравственные правила и есть результат бесчисленных решений тех же проблем, принятых людьми в прошлом, почему же не брать их на веру?
– Ни одно из этих решений не было принято человеком моего склада или в таких же точно обстоятельствах.
– Да, это правда. Значит, вы пользуетесь тем, что принято звать «обычным правом». Вот тут вы типичный англичанин!
– Простите! – вдруг прервал ее Дезерт. – Вам, наверно, скучно. Вы будете есть сладкое?
Динни облокотилась на стол и, подперев руками подбородок, внимательно на него посмотрела.
– Нет, мне совсем не скучно. Наоборот, вы меня ужасно интересуете. Мне только кажется, что женщины в своих поступках куда меньше рассуждают; они редко считают себя исключением из общего правила, как мужчины, и охотнее доверяют своей интуиции, которая выработалась опытом, накопленным поколениями.
– Да, прежде женщины поступали так; не знаю, как они будут вести себя впредь.
– Думаю, что так же, – сказала Динни. – Не верю, что нам когда-нибудь захочется заниматься сложением. Я с удовольствием съем сладкое. Ну хотя бы компот из слив.
Дезерт с изумлением поглядел на нее и расхохотался.
– Вы удивительная женщина! Я тоже буду есть компот. Скажите, в вашей семье соблюдают этикет?
– Не очень, но у нас верят в традиции и в прошлое.
– А вы?
– Не знаю. Я люблю старые вещи, старые дома и старых людей. Я люблю все, на чем лежит печать прошлого, как на старинной монете. Я люблю чувствовать, что у меня есть глубокие корни. Меня всегда увлекала история. Но во всем этом есть и смешная сторона. Ну разве не смешно, что все мы не можем преступить запретную черту?
Дезерт протянул ей руку, и она положила в его руку свою.
– Пожмем друг другу руки, у нас с вами хотя бы есть спасительное чувство юмора!
– Когда-нибудь, – сказала Динни, – вы мне все же ответите на один вопрос. А пока – на какой спектакль мы пойдем?
– Вы не слышали, идет где-нибудь пьеса некоего Шекспира?
Они выяснили, хотя и не без труда, что одно из бессмертных творений величайшего драматурга мира играют в маленьком театре на окраине. Когда кончился спектакль, Дезерт нерешительно спросил:
– А вы не зайдете ко мне выпить чаю?
Динни с улыбкой кивнула, и с этой минуты почувствовала, что отношение его к ней изменилось, в нем теперь сквозила и какая-то близость и почтительность, словно он сказал себе: «Вот эта – мне ровня».
Они пили чай, поданный Стаком – человеком со странными проницательными глазами, чем-то смахивающим на монаха, и Динни чувствовала себя превосходно. Ей казалось, что это лучший час в ее жизни, и когда он прошел, Динни поняла, что влюбилась. Крошечное зернышко, брошенное десять лет назад, дало ростки. Это было чудо, особенно для нее, которая, дожив до двадцати шести лет, решила, что уже никогда не полюбит; время от времени Динни переводила дыхание и с изумлением вглядывалась в лицо Уилфрида. Господи, откуда взялось в ней это чувство? Какая глупость! Оно непременно заставит ее страдать, ведь он-то ее не полюбит. С чего бы ему ее полюбить? А если он не полюбит, ей надо скрывать свое чувство, а как же его можно скрыть?
– Когда я опять вас увижу? – спросил он, когда Динни поднялась, чтобы уйти.
– А вы этого хотите?
– Необычайно.
– Почему?
– А почему же нет? Вы – первая настоящая дама, которую я вижу за последние десять лет. А может, – первая, которую я видел вообще.
– Если вы хотите, чтобы мы с вами встречались, не смейтесь надо мной.
– Смеяться над вами? С какой же стати? Итак, когда?
– Ну что ж! В данное время я ночую в чужой рубашке на Маунт-стрит. По существу, мне бы полагалось быть в Кондафорде. Но сестра моя на будущей неделе выходит замуж здесь, в Лондоне, а брат в понедельник приезжает из Египта, поэтому я, наверно, пошлю за своими вещами и останусь в городе. Где бы вам хотелось меня видеть?
– Давайте завтра покатаемся. Я целую вечность не был в Ричмонде и Хемптон-Корте.
– А я не была ни разу.
– Вот и прекрасно! Я приду за вами к памятнику Фоша в два часа, в любую погоду.
– Я с радостью поеду с вами, мой юный рыцарь.
– Великолепно! – Он вдруг склонился, взял ее руку и коснулся ее губами.
– Вы очень учтивы, – сказала Динни. – До свидания!