Татьяна Тихонова Гонки на дирижаблях

Пролог


Сеялся холодный мелкий дождь, по пустынной улице прогремела конка. Редкие прохожие спешили, подняв воротники и спрятавшись под зонтами, или надвинув глубоко шляпы и картузы. Парень в пальто и без головного убора шагал напропалую по лужам. В доме, куда он вошёл, двери ещё не запирали. Хозяин ночлежки усмехнулся:

– Зачастили к нам, сударь. Ваша матушка опять приходила и оплатила все счета.

– Оставь, Мохов. Плохой из тебя исповедник, – сказал пришедший, протягивая деньги.

Он снял пальто и остался в мятой рубашке и мятых же, забрызганных грязью брюках. В кармашке парчового жилета с дорогой серебряной отделкой блестела краем луковица часов.

Хозяин предложил посушить пальто, кивнул на печь. Но паровой котел едва гонял тёплый пар по трубам. Было холодно и промозгло. И гость, ничего не ответив, занял свободное место, свернув пальто и подложив его под голову.

В большой комнате двухэтажные деревянные настилы заполняли всё пространство. Люди обычно здесь спали вповалку.

– Вам повезло, Дмитрий Михайлович, – хозяин огладил короткую русую бороду и изобразил улыбку на красном свекольном лице. Монеты исчезли в кармане. – Время раннее, народу мало. Ещё немного, и вам не удалось бы даже присесть. Будете ужинать?

Постоялец уже закрыл глаза, вытянув ноги в высоких кожаных сапогах и свесив их с кровати, но теперь посмотрел из темноты, из-под настила.

– У меня нет таких денег, Кузьма. Иначе не было бы меня здесь, – сказал он насмешливо и опять закрыл глаза.

– А-а! Господин Игнатьев, вы опять улеглись не на своё место! – от дверей раздался визгливый смех. Заправляя смятые деньги в подвязку чулка, женщина покачнулась. – А я вам говорила! Не слушаете вы старших, Дмитрий Михайлович, оттого все ваши беды.

– Ты много пьёшь, Лукерья, оттого твоё лицо похоже на печёное яблоко, – не открывая глаза, сказал Игнатьев. – Удивительно, как у тебя могло родиться такое чудо, как Саша.

Женщина побагровела.

– А-а, – протянула она, прищурившись, – тебе приглянулась моя Сашенька!

– Не мешай отдыхать человеку, Лушка, – бросил Мохов и встал между ней и постояльцем, – господин Игнатьев оплатил место, а кто на нём будет дрыхнуть, нравится ему твоя дочурка или какая другая девка, мне всё равно.

– Девка?! Моя Саша – девка?! – завизжала Лушка, попытавшись вцепиться в физиономию Мохова, промазала и тут же получила от него затрещину.

Лушка или Лукерья Акимова, уже и забыла, когда её звали настоящим именем. Когда-то красивая, белокожая, с еле заметными веснушками на скулах, с русыми пушистыми волосами, теперь будто потускнела, прежними остались только отчаянные синие глаза и веснушки.

Весёлая и крикливая она любила выпить, никогда не унывала, или этого никто не видел. Ночью скребла полы в ночлежке, днём мыла посуду и помогала на кухне. Вечером Мохов закрывал глаза на то, что она обчистила карманы какому-нибудь мастеровому, и потом тот шарил по карманам и не знал, чем расплатиться. Мохов выталкивал его на улицу, наваляв крепко по шее.

Себе Лушка брала только пятую часть ворованного, остальное отдавала хозяину. А недавно Мохов, взяв старшую дочь к себе на работу, разрешил вдруг оставлять четверть. Утром измотанная, протрезвевшая и злая Лукерья плелась в лавку за съестным и кульком карамели, а потом отправлялась в свою конуру.

Дочерей она любила, но виду не подавала. Старшей Саше в запале частенько обещалось «дровиной по хребту». Та лишь смотрела на мать исподлобья, и Лукерья усмехалась, чувствуя отпор, думая про себя – «упрямая, не своротишь, Владимир Евсееич хорошую по себе память оставил, грех жаловаться. Ох, Володечка, помотало меня, лучше тебе меня не видеть с того света». Владимир Евсеич, офицер с военного корабля из Приморска, дочь любил и имя ей дал в честь своей матери – Александры. Да сгинул потом в какой-то Новой Гвинее, подхватив лихоманку. Тогда и закрутило Лукерью, пить стала.

«Красива – в мать, взгляд насмешлив и тяжёл – в отца», – так говорили про Сашу. Вторая, Полина, была младше Саши на девять лет, обожала сестру, побаивалась тумаков матери, весёлая и быстрая, улыбчивая, будто открытая всем ветрам, обхватит мать и потянет кружиться. Лукерья виду не покажет, по голове погладит и отпихнёт, рассмеявшись, а сама подумает: «Аж душа заходится, улыбка эта… точно сам Емеля с того света вернулся». Емельян был вором, сгинул на каторге.

Сейчас Лукерья взбесилась от слов этого «ненормального сынка Игнатьева» о дочери. Но получив оплеуху от хозяина, как-то в раз стихла, криво усмехнулась и пошла вглубь коридора. Вскинув голову, она вдруг отчаянно запела, потом выругалась и открыла дверь в кабак. Ворвались на мгновение пьяные голоса и женский визг, вслед за Лукерьей ушёл и Мохов. Стало тихо.

Игнатьев, казалось, задремал. Но его руки, демонстративно скрещенные на груди, дрожали. Челюсти были крепко сжаты, не позволяя зубам заплясать от озноба. Промокшая одежда и еле топившаяся печь не давали согреться. «Если завтра Афанасьев не продлит аренду ангара, всё будет кончено», – думал он.


Ангар высился на окраине города. Вереница кустов отделяла его от тянущегося до самого горизонта поля. Строение было возведено под новый цех ткацкой фабрики на земле купца Афанасьева. Сын Афанасьева устроился туда механиком, а потом погиб. И вот уже два года, как строение пустовало, пока младший Игнатьев не снял его внаём.

Афанасьев в первый раз ошарашено отметил потрясающих размеров деревянный остов, затем появились огромные лоскуты промасленной плотной материи, бухты канатов и тросов, огромная килевая ферма, собранная из стальных шпангоутов, скреплённых продольным стрингером. Такое он видел только на судоверфи, когда рёбра будущего корабля торчали ещё не обшитые оснасткой.

Афанасьев качал головой, сверлил проходивших работников взглядом и сплёвывал на пол. Он считал самоубийцей каждого, кто приближался к механизмам.

Время шло, и вскоре внутри ангара надулся пузырём тряпичный кокон.

Веретёнообразное, почти тридцатиметровое туловище чудовища с обвисшими боками, в стропах и настилах деревянных переходов, занимало теперь всё пространство ангара и заставляло Афанасьева жаться к двери, когда он приходил требовать деньги. Неприязнь к этой необъятной машине появилась сразу, как только он увидел её.

Неприязнь у него была ко всем машинам. К паровозу, дымившему чёрными клубами, к счётной машинке в конторе у господина Картузова… к станкам на ткацкой фабрике, что утянули в себя его сына, полезшего ремонтировать. Парень только получил работу. Прошло лишь два дня, и им с матерью выдали его искорёженное машиной тело.

Глубоко посаженные глаза Афанасьева злобно смотрели из-под бровей, узкие губы жевали щетину усов. Он вздрагивал, когда младший Игнатьев выныривал откуда-то из-под брюха огромной полотняной туши, то вздыхающей и гудевшей, а то висевшей неподвижно. Игнатьев в замасленной белой рубахе и прожжённых штанах протягивал деньги, осторожно подталкивая к выходу.

Афанасьев уходил, бормоча себе под нос: «Безумец!»

Игнатьев жадно вдыхал холодный воздух после душного ангара, смотрел ему в спину и улыбался. Осталось всего ничего. Он представлял, как поплывёт в гондоле, прикреплённой под брюхом «Севера», поплывет над всеми ними, минует залив…

Продавец из Внеземелья, как и все оттуда, был болтлив. Он сыпал незнакомыми словечками, куражился, крутил в руках чертёж Игнатьева и ухмылялся. Тыкал пальцем с длинным ногтем то в сигарообразное туловище аппарата, то в люльку под ним и спрашивал:

– Чем будешь накачивать?

– Воздухом… Нагретым воздухом, – ответил быстро Игнатьев.

– Лучше газом. Почему тебе не сделать шар? – продавец махнул на парня рукой: – Признайся, ты где-то увидел наши цеппелины и теперь пытаешься меня убедить в том, что придумал эту штуку сам?

Игнатьев дёрнулся вперед:

– Где?! Где я мог их увидеть?!

– В лавке старика Шварца, конечно, или ты будешь утверждать, что не знаешь такого и никогда не был там?

– Гравюры Шварца не вымысел?! – прошептал растерянно Игнатьев.

– Гонки на дирижаблях? – расхохотался продавец, с торжествующим видом откидываясь назад. – Значит, ты всё-таки видел их?

– Гонки на дирижаблях, – повторил Игнатьев, – ты сначала их не так назвал.

– Дирижабли, вернее, цеппелины с жёстким корпусом выпускал граф Цеппелин.

– С жёстким корпусом. Значит, ли это…

– Это значит, что вместо вот этого твоего «шёлк», – внеземелец ткнул пальцем в чертёж, где сбоку баллона была надпись, – будет стоять ваше, не знаю что, мой мальчик. Потому что дюралюминий вы ещё не изобрели. А вот что ты хотел от меня?

Игнатьев ошарашено молчал. Потом повертел головой и проговорил, уставившись в насмешливые глаза иноземца:

– Паровой двигатель! Или хотя бы чертёж его, если просьба моя покажется слишком наглой! Я обращался к начальнику депо господину Мельникову, он наотрез отказался помочь, и мне посоветовали обратиться к тебе. Говорят, самые лучшие их привозят от вас, из Внеземелья!

– Эх, глупыш ты, глупыш… думаешь просто притащить его к вам? – улыбнулся и покачал головой продавец. И подмигнул: – Будет тебе паровой двигатель. Правда, у нас их давно не выпускают, но сделаем! А вот гондолу свою, – и он придвинул чертёж к себе, – раздели надвое, на пассажирскую и мотогондолу, для двигателей. И ещё… Тело дирижабля лучше разделить на отсеки, баллоны, тогда, если один повреждён и спускает газ, то тебя удержит на плаву исправный. Но больше всего мне у тебя понравилась идея о стальной ферме, этого ты не мог увидеть на гравюре Шварца.

Внеземелец с улыбкой посмотрел на Игнатьева, тот слушал внимательно… И оказался не готов к похвале. Лицо его залилось краской от удовольствия.

– А ты мне привези чертёж самого-самого цеппелина! – выпалил он.

– Привезу, – хохотнул продавец и отхлебнул пива, – только вот что ты с ним делать будешь?

Игнатьев пропустил насмешку мимо ушей и спросил:

– А гонки на дирижаблях?.. У вас бывают?

– Всё реже. Мало кто балуется ими теперь.

Допив пиво, внеземелец заторопился. Забрал все деньги, какие были у Игнатьева, усмехнувшись при этом:

– На границе пойдёт любая валюта. Лекарство от людской жадности не придумали ни в одном подлунном мире.

И ушёл.

А Игнатьев ещё долго сидел один, машинально набрасывая карандашом маленькие фигурки дирижаблей, виденные им однажды на старой гравюре. Эти плывущие в чужом небе машины вскоре заполнили весь чертёж. Ветер далёкой неведомой земли гнал огромных цветных птиц вперёд. И казалось, что на одной из них находится он…


Он уже засыпал, когда услышал вкрадчивый голос хозяина за дверью подсобки:

– Ты, Саша, такая красотка. С твоей внешностью ты легко могла бы заработать большие деньги. Я мог бы тебе помочь.

В ответ не слышалось ни слова. Игнатьев перевернулся на другой бок, но невольно продолжал вслушиваться. Саша, дочь Лушки. Неулыбчивая, худющая, с рассыпающимся узлом русых гладких волос. Работала посудомойкой при ночлежке Мохова. Первый раз он её увидел с полгода назад. Тогда Игнатьев отдал все деньги внеземельцу и пришёл ночевать сюда.

– Имея деньги, ты могла бы помочь матери, которой давно пора на покой. Тебе не жаль мать? Посмотри, на кого она стала похожа. Ей требуется отдых. А мне не нужна посудомойка, от которой приходится отгонять посетителей.

Тишина по-прежнему была ему в ответ, только плеск воды и стук кружек, тарелок.

– Всё молчишь. А зря отказываешься от моей помощи. Ты такая гладенькая…

Пауза. Грохот посуды и перевёрнутого таза на пол. Мыльная жирная вода потекла по полу из-под двери в подсобку. Игнатьев вскочил и рывком открыл дверь.

Мохов, мокрый и злой, отирая помои с лица, выдавил:

– Ладно, Александра, передай Лукерье, что оплату за жильё больше я ждать не намерен. Или пусть платит, или убирайтесь вон. Что хотели, господин Игнатьев? – он повернулся всей массивной кормой к постояльцу, словно давая понять, что встревать ему в это дело не стоит.

Злой взгляд девчонки достался и Игнатьеву. Но видя, что Мохов собирается уходить, Игнатьев лишь сказал, кивнув на лужу:

– У вас потекло, Мохов.

Челюсть Мохова выдвинулась вперёд от злости, но он промолчал и потом прошипел под нос:

– Щенок… Гадёныш!..


Игнатьев проснулся оттого, что кто-то обхватил его и прижал к деревянной стойке. Нож больно ткнулся в шею. Темно как в могиле, лишь ощущение присутствия людей, толкущихся рядом. Кто-то пьяно навалился на него, стал шарить по карманам. Другой затолкал кляп в рот.

– Куссается, гадёнышш! – прошипел Мохов.

И его тяжёлый кулак саданул пару ударов по ребрам. Игнатьев дёрнулся, пытаясь скинуть навалившееся тело. Кто-то тянул с ног сапоги, хихикая.

– Жилет… Отдайте мне жилет.

Глухой удар по телу, лежавшему на нём.

– А-а-а!

Нож упал на пол.

– Часы мне… – приказал голос незнакомый, глухой.

Короткий удар по голове…


В следующий раз Игнатьев очнулся от того, что дождь лил как из ведра. Кто-то тащил его по грязи, подхватив под мышки. Открыв на мгновение глаза, Игнатьев зажмурился – голова сильно кружилась. Небо перевернулось и оказалось под ним, а земля – сверху. Шёл дождь. Саша смотрела на него оттуда, сверху.

– Да очнись ты, очнись, – шептала она.

Небо с землёй вращались. Гудело пламя.

Старик Афанасьев смотрел, как прогорает ангар, как оголяются в огне рёбра огромного чудовища, и плакал потому, что не мог сжечь также все машины в мире и вернуть сына. Но вот Афанасьев ушёл, тяжело ступая по сырой и липкой грязи. Его ещё долго было видно в наступающих сумерках и руки его – взлетающие возмущённо в разговоре с самим собой.

В поле носились обрывки обугленной ткани, кричали вороны. Догорал ангар. Сквозь стальные рёбра виднелся край багрового солнца.


1. В укрытии


Возле пепелища тепло. Всю ночь угли вспыхивали и гасли, шипели под дождём. Обтянутые полотном, обшитые снизу досками, бока дирижабля сгорели почти полностью, оголив стальные рёбра.

Но пошёл дождь, и пожар стал стихать. В нижней своей части, у хвоста, доски не сгорели до конца, образовав навес над обуглившимся полом ангара.

Забравшись туда, затащив за собой Игнатьева, Саша затихла, дрожа от холода. Но дерево было тёплым. Дождь стучал по обшивке, и лишь с порывами ветра попадал в убежище. Думалось об одном и том же. Она потеряла работу, ей опасно возвращаться домой, и она одна в поле с человеком, которого видела только несколько раз в жизни. Но парень валялся без сознания, с кляпом во рту, в дальнем углу ночлежки под кроватью. А ночью его должны были закопать на заднем дворе, как обычно Мохов поступает с трупами, почти трупами и теми, кому следовало, по его мнению, стать трупом.

Когда Саша случайно нашла парня, забравшись с ведром и тряпкой в дальний конец «норы», Игнатьев ещё дышал. «Живьём закопают», – подумала она. Голова его была неловко запрокинута, но на шее прощупывался пульс.

В ночлежке часто пропадали люди. Бездомные, богатые, избитые собутыльниками или должниками Мохова. Саша передёрнулась, вспомнив, как иногда шевелилась земля во дворе, за сараем. Потом их увозили и бросали в море, в бухте сильный тягун, трупы больше никто никогда не видел.

Она хотела лишь оттащить Игнатьева подальше от заведения, потом поняла, что бросить его не может, жалко. Так и дотащила до ангара. Слышала однажды, что красавчик Игнатьев со своей машиной обитает здесь, на окраине, в ангаре Афанасьева.

Дождь прекратился. Тучи бежали по низко нависшему небу. Быстро темнело. Капли срывались в тишине с огромных железяк и тяжело шлёпались на землю. Вслед за ушедшим дождём подуло холодом, захлопало на ветру сырое недогоревшее полотнище. Но здесь, в укрытии, пока было тепло. Саша ладонью провела по лицу парня. Дышит.

Черты его лица казались неправильными – длинноватый нос, небольшие глаза, – но складывались в ощущение правильности, «белая кость» – говорила мать. Лушка «белой костью» называла любого, на ком был надет цилиндр или в кармашке поблёскивали часы. Ей дела не было до того, что цилиндр господин откопал в мусорной куче, а часы сорваны полчаса назад с нагрудного кармашка сюртука господина в толчее на Центральной площади.

Но когда при встрече с Игнатьевым младшим мать завистливо шипела «белая кость», Саша ловила себя на том, что согласна с нею. Высокий, худой. Чёрные длинные волосы. Длинное пальто, белые чудесные рубашки, роскошные жилеты, часто перепачканные и порванные. Вечно вздёрнутый независимо кверху подбородок и какие-то совсем мальчишеские глаза. Размашистая походка…

В городе никто не верил, что ту огромную штуковину в ангаре можно поднять в небо. Но уже к концу лета пошли разговоры, что Игнатьев к осени таки полетит. К тому же, летал ведь он воздушном шаре, их у него было несколько. А теперь вот вздумал построить эту неуклюжую машину. Непутёвый сынок богатого судовладельца Михайлы Игнатьева, спускавший деньги папаши на своё странное летательное устройство. Что сделает он, когда придёт в себя? Кто ж его знает, понятно лишь, что он не останется здесь. Ему есть, куда идти. А вот ей… Саша закрыла глаза.

Ей идти некуда. Мохов будет искать Игнатьева. И её. Ведь парень придёт в себя и всё вспомнит, и будет опасен для хозяина ночлежки, а она пропала, когда он исчез. Мохов сразу поймёт, что это она помогла…

Игнатьев очнулся оттого, что сильно замёрз. На горизонте еле заметной полосой обозначился рассвет. Саша свернулась калачиком и спала тут же, рядом. Игнатьев некоторое время смотрел на неё, с трудом вспоминая вчерашнее. И вздрогнул, уставившись в почерневшие доски навеса над собой. Дирижабль… Боль в голове проснулась и заворочалась. Поморщившись, Игнатьев приподнялся на локте, пытаясь взглядом охватить весь бок сгоревшего дирижабля, но ещё слишком темно. И холод… Холод собачий. Дрожь набегами сотрясала тело.

Игнатьев откинулся назад и покосился на девушку. В предрассветных сумерках еле угадывались черты лица. Сжавшаяся от холода под мокрым, грубого сукна, пальто она казалась маленькой, щуплой. Как она сюда дотащила его, его, который почти на голову выше? Замёрзнет ведь. Потянувшись к ней, Игнатьев чертыхнулся – от головы по спине жаром разлилась боль, поплыло перед глазами. Однако, всё же, перебравшись к Саше ближе, обхватил её рукой. Девушка зашевелилась, но не проснулась. Прижав к себе, шепча ей на ухо «так теплее будет, спи», Игнатьев затих.

И нахмурился вдруг.

Вспомнил, что негоциант должен появиться в городе через месяц с обещанным паровым двигателем, а у него нет даже крыши над головой. «Уцелел ли подвал, где все?.. – Игнатьев быстро отбросил эту мысль, об этом не хотелось даже думать. – Не дай бог».

Холодно. Но доски за спиной ещё тлели, от них шёл пар.

– Ещё немного поспим, – шепнул он.

И мрачно уставившись в светлеющее на горизонте небо, с хрустом зевнул. Через пару мгновений Игнатьев спал, обхватив уткнувшуюся ему в грудь Сашу.


2. Непрошеные гости


Утро принесло ветер со снегом. Мокрые хлопья летели, густо устилая землю. Город еле виднелся в белой плотной пелене. Хлопали на ветру обрывки купола. Кострище остыло.

Саша проснулась от холода. Ледяной ветер задувал в их убежище. Лежать больше не было сил, но и шевелиться в застывающей одежде не хотелось. Открыв, наконец, глаза, и увидев прямо перед собой лицо спавшего парня, она отшатнулась. Игнатьев застонал, скривился. И Саша притихла, испугавшись, что причиняет боль.

Игнатьев проговорил, не открывая глаз:

– Не бойся, – и улыбнулся, – рука затекла.

– А чего мне бояться? – пробормотала она, пытаясь унять дрожь.

– Хватит лежать! – вдруг проговорил Игнатьев, по-прежнему не открывая глаза, но уже через мгновение они, светлые и насмешливые, уставились на неё. – Холод собачий! – парень неожиданно принялся её тормошить. – Саша, скажи же мне, что хватит лежать!

Стал тяжело подниматься.

– Разве ты сможешь встать? И куда босиком? – практично покачала головой Саша, кутаясь в застывшие рукава. – Сапоги с тебя, парень, вчера сняли. И твоё шикарное пальто.

– Я должен, – пробормотал он, остановившись и держась за стенку дирижабля, стоя в носках в грязи, он оглянулся на девушку и махнул рукой, – там есть подвал. Там найдём что-нибудь переодеться.

И пошёл. Голова закружилась, его сильно занесло в сторону. Он ударился о стенку. Саша вскочила и подхватила его под руку.

Игнатьев, держась за стенку дирижабля и опираясь на Сашу, потянул её вдоль сгоревшего борта. Мрачнея всё больше, он обошёл остов, увязая ногами в грязи, и принялся перебираться через ледяные, скользкие шпангоуты. Возле восьмого он остановился.

– Здесь.

Опустившись на колени, принялся разгребать полусгоревшие доски, балки, грязь и золу.

– Здесь должен быть люк… Прямо здесь.

Саша помогала ему. Глаза парня и девушки встретились.

Её перепачканное замёрзшее лицо было совсем рядом. Игнатьев почему-то отметил, что у неё совсем обычные карие глаза, только очень светлые, и родинка справа маленькой точкой возле внешнего края глаза, что делало её взгляд забавным, лукавым. Губы мягкие, чуть припухлые, обветренные. Вот взгляд едва заметно и испуганно дёрнулся с одного его глаза на другой, так всегда бывает, когда слишком близко.

Он улыбнулся и ничего не сказал. Лишь рывком откинул дверцу люка за показавшуюся, наконец, скользкую дугу ручки. Отдёрнул руку, кожу в раз прихватило к холодному металлу. Потом перевёл взгляд на дорогу к городу. С тревогой стал всматриваться в белую пелену снега, потому что несколько фигур двигалось по направлению к пожарищу.

– Быстро вниз! – скомандовал он.

Саша, едва нащупывая ногой ступеньки, торопясь и оскальзываясь, стала спускаться. Игнатьев разглядывал приближавшихся, надеясь, что его сейчас вряд ли видно с дороги среди развалин.

Пятеро незнакомцев. По первому взгляду – бедолаги, ищущие еды и крова, но они решительно удалялись от города, где это всё есть, направлялись в сторону дирижабля и настороженно оглядывались. Остановились и принялись что-то обсуждать. Опять двинулись в сторону пожарища.

«Видимо, впечатлил сгоревший ангар и труп моего дирижабля», – криво улыбнулся Игнатьев. Стал спускаться – гости были уже совсем рядом. Торопливо принялся шарить по полкам стеллажа, стоявшего у входа.

Саша стояла здесь же, и он едва не сбил её с ног, разогнавшись.

– Темно.

– Да-да, немного позже обязательно зажжём свечи, – пробормотал Игнатьев, достав стоптанные сапоги и продолжая что-то искать, – где-то здесь они были. Лучше бы немного проветрить, могут быть повреждены трубы с газом. Хотя, что во время пожара не рвануло, хороший признак.

И тут же торопливо потянул на себя дверцу люка, перехватив её на лету, чтобы не хлопнула, плотно закрыл. Щёлкнул замок.

Топот над головой был глухой, словно издалека. Саша стояла рядом, затаив дыхание. Он взял её за руку и потянул за собой вглубь подвала.

Раздались шаги над головой. Но Игнатьев уводил всё дальше от входа.

Послышались удары в крышку люка, в замок. Глухие, тяжёлые. На короткое время стихли, и опять возобновились с новой силой.

– Оставайся здесь. – Он прихватил из темноты со стеллажа что-то и рванул вперёд, уходя совсем в другую сторону от входа.

Саша не видела его в темноте, лишь слышала быстрые шаги. Щелчок замка. Яркий свет через открытый другой люк снопом обрушился вниз.

Прогремел выстрел… и ещё один… и ещё… и ещё. Саша в просвете отверстия видела Игнатьева с винтовкой наперевес всё также босого – так и не успел надеть сапоги. Вот он вскинул винтовку опять. Сделал паузу, поморщился с досадой. Мужики были худые и грязные, в обносках с чужого плеча, но пьяные и вооруженные до зубов. Мохов постарался. Мужики грязно ругались, злились, но под выстрелами быстро залегли среди сгоревших балок, открыли шквальный огонь.

Игнатьев присел, слушая, как звякают пули по крышке люка. Но через завалы видел хорошо, прицелился и выстрелил. Отборные маты и всхлип возвестил, что попал, и попал, как и хотел, едва оцарапав, потому что раненый вопил слишком уж бодро, что они у стрелявшего как на ладони, что его в люке этом не достать. Но его не слушали, палили напропалую. Стали вставать и пошли вперёд. Игнатьев стрелял под ноги, над головами… в ногу чернявому, самому горластому… Остановились, упали в грязь. Чернявый взвыл тихонько, но вдруг развернулся и пополз назад, быстро-быстро, на локтях. Его окликали, он матерно отвечал. За ним потянулся ещё один мужик, крикнув:

– Да он из своего люка нас всех покоцает, а Кузьма добьёт, Мохов тебе лекаря, Жужа, не вызовет, в холодную запрёт, а потом по-тихому придавит в леднике…

Другой, что пониже ростом, крикнул:

– Не стреляй, мы уходим! – голос визгливый и неприятный. – Нам нет дела до того, что вы не поделили с Моховым! Клянусь, я не скажу ему, что ты здесь с девчонкой.

– С какой ещё девчонкой? – щелкнул затвором Игнатьев и поднял винтовку. – Ты что-то путаешь, парень. Бросайте оружие и уходите!

И выстрелил.

– А! – взвизгнул голос. – Не стреляйте! Да, я ошибся! Нет здесь никакой девчонки!

Игнатьев молчал, лишь щёлкнул затвором. Видно было, как стрелявшие один за другим отползают, кто на карачках, кто задом пятился.

– Не стреляйте! Вы не пожалеете, господин Игнатьев! Не стреляйте!

Голос становился всё тише.

Игнатьев выбрался наверх. Через некоторое время его лицо опять показалось в проёме люка.

– Не бойся, они ушли! – сказал он. – Но лучше оставайся пока там.

Саша стояла некоторое время неподвижно. Глаза привыкли к темноте, еле разгоняемой светом из люка. В одной стороне угадывался широкий топчан, дальше – шкафы и стеллажи.

Кажется, прошла целая вечность, и Саша уже двинулась по проходу к лестнице, когда в просвете люка опять появилось хмурое лицо Игнатьева. Он молча спустился и вытянул со стеллажа справа кирку и лопату, подобрал брошенные им сапоги. Старые, стоптанные. Сбросил носки, больше походившие на комья грязи, и, торопливо натягивая сапоги, хмуро глянул на девушку. Та в ожидании смотрела на него.

– Побудь здесь, – сказал он. – Здесь теплее. Можешь зажечь свечи.

– Я не хочу быть одна.

– Ничего не поделаешь, – тихо сказал Игнатьев, – мне надо вызвать полицию, погиб мой друг.

Вытащил пару одеял с топчана, потянул кусок брезента откуда-то из угла. Саша молча забрала у него одеяла. Они поднялись наверх.

Игнатьев оружие собрал в кучу – пять винтовок, три обреза, четыре кастета, пять ножей. Всё это лучше закопать, чем полиции объяснять, откуда оно здесь.

Возле трупа, обгоревшего и страшного, Игнатьев стоял долго, опёршись о лопату. Помотал головой, потёр лицо ладонями.

– Это Илья. Сгорел. Наверное, как всегда, уснул в гондоле. Он всегда… там спал. Я бы его не узнал, если бы не часы, – хрипло сказал он и принялся стелить брезент, на него постелил одеяло и остановился: – Господи, что я делаю, нельзя ведь его трогать до приезда полиции…

Почерневшая луковица часов буквально вкипела в обугленное тело. Саша тихо заплакала.

Игнатьев некоторое время растерянно рассматривал окрестности, хмурясь и щурясь на хлопья снега, летевшие в лицо, и будто не видел ничего. Потом заторопился, укрыл погибшего одеялом и, потерев ожесточенно замерзшие ладони, собрал оружие во второе одеяло. Потащил куль в сторону к кустам, тянувшимся вдоль поля – здесь весной не распашут землю. Он слышал, как Саша молча взяла лопату и кирку и потянулась за ним.

Копать сначала было тяжело – сильно кружилась голова. Игнатьев кривился от боли, которая тюкала и тюкала в такт движениям. Комья сырой земли липли к лопате, грязное месиво с трудом подавалось.

Снег валил стеной, укрывая чёрный остов дирижабля, видневшийся смутно невдалеке.

Закопав оружие, Игнатьев ушёл в посёлок за полицией. Саша спустилась в подвал, время тянулось очень медленно. Она вставала, принималась кружить по подземелью, чтобы согреться.

Но всё-таки полиция оказалась расторопнее, чем обычно, заявление о поджоге и гибели друга от сына Михайлы Игнатьева как никак. Сынок конечно со странностями, но, может так статься, что ответ держать-то придётся перед отцом.

Походили, с сомнением оглядывая пожарище. Фотограф мелькал вспышкой. Составили протокол. Дело уже было к вечеру, когда увезли Илью. Городовой поехал в деревню, искать свидетелей. Игнатьева забрали до выяснения обстоятельств.

Отпустили часов через шесть, уже под вечер. Игнатьев рассказал, что Илья жил у него, что про его родителей он почти ничего не знал, потому что Илья не любил рассказывать. Кажется, парень был откуда-то из-под Рязани. Знал, что отец его, каменщик, погиб на строительстве. Мать вскоре вышла замуж за его брата, отчим крепко поколачивал Илью. А вот адреса точного Игнатьев не знал. Отвечал Игнатьев односложно – не знаю, кто мог поджечь, может, и газ, но тогда рвануло бы, ссоры не было, пьяной драки тоже… На него смотрели с сожалением и даже пренебрежением. «Как же… не было пьяной драки, сам-то, может, и не выглядит выпивохой, но вот его работники… Пока не было хозяина, перепились, прибили этого бедолагу, испугались и подожгли. А может, таки и сам. Непутёвый, одно слово, но держится хорошо…» – думал, поглядывая на опрашиваемого, городовой. Он то и дело подходил к печи и грел ладони, прижав их к стене в изразцах.

Игнатьев вернулся к ночи. Снег перестал идти, похолодало. Земля схватилась стылой коркой.


3. Тесак на коленях


– Единственное, что в подвале есть из еды, – сказал Игнатьев, – это бочка солонины в погребе, вино, кстати, очень неплохое, и мешок картошки. Благодаря Илье.

И посмотрел на Сашу.

– Замёрзла, – сказал он.

Она кивнула. Потом нерешительно сказала:

– Я боюсь возвращаться назад.

– Не возвращайся.

«Словно напрашиваюсь, чтобы остаться. Что он подумает?»

– Мне бы только переночевать! – пробормотала она.

– Ночуй, сколько хочешь, – отрезал Игнатьев, пошарил на стеллаже возле входа, зажёг свечу и хмуро улыбнулся: – И хватит об этом, неужели ты думаешь, я тебя прогоню? Даже не надейся.

Отвернувшись, он присел на корточки и открыл кованую дверцу железной печи. Печка была удивительно хороша и казалась здесь, в этом подвале, лишней. Бока, покрытые вязью чугунного литья, с крапинами самоцветов, в полусумраке отливали холодным блеском. Узенькая и аккуратная, башенкой, она высилась метра на полтора от пола, имела три маленькие дверцы – одна под другой.

– Лучше перенеси свечу поближе, – сказал Игнатьев, и Саша обошла его со свечой в руках.

– Красивая, – сказала она.

– А! Из дома привёз, – улыбнулся Игнатьев, – мать настояла. Кажется, разве такая может обогреть зимой целый ангар. Но когда разгорится, жар от неё немалый. Наверху, в ангаре, у меня было газовое отопление. И здесь трубы проведены, – он кивнул куда-то в темноту, сунул ещё одно поленце в узкую дверцу, продолжая говорить: – Не очень удобная, зато быстро растапливается. И, пока котёл и трубы не проверю, газовую горелку запускать опасно. Снимай пальто, оно совсем мокрое, возьми свечу и вон там, в шкафу, ищи сухое. Бери всё, что хочешь, – крикнул он ей вдогонку.

Саша прошла к противоположной стене. Стеллажи у входа перегораживали подвал надвое. Большое помещение тянулось почти до самого конца бывшего ангара. Стены обшиты тёсом. Пол покрыт широкой двухдюймовой доской. Стеллажи вдоль стен. Заваленные оружием всякого калибра, молотками, пилами, долотами, свёрлами, паяльными лампами, обрезками металлических труб разного диаметра, листами железа и прочим, они «съедали» собой всё пространство, оставляя лишь малую часть у второго из трёх имевшихся люков.

Здесь, за стеллажами, перегораживающими подвал поперёк, стоял широкий топчан со скомканными одеялами и подушками, печка с кучей дров, стол из четырех обрезков металлических труб, перекрытых листом клёпанного толстого железа, заваленный грязной посудой, такие же клёпанные три стула. Дальше в темноту уходили два старых шкафа. Большие, трёхдверные, они оказались набитыми тряпьём. За ними виднелась бочка и наполовину пустой мешок. «Единственное, что в подвале есть из еды, это бочка солонины, вино, кстати, очень неплохое, и мешок картошки», – вспомнилось Саше.

– В первом – верхняя одежда, – говорил за спиной Игнатьев, – женское будет вряд ли, конечно.

Саша уже достала рабочую куртку… Тонкая слишком. Пальто длинное, тяжёлое. Старинный камзол с галунами… Какая древность… Фрак с оторванными фалдами… Ещё пальто… Дорогущее, наверное. Очень большого размера. И вернулась к первому пальто. Оно было на узкого в плечах мужчину. Пойдёт.

Скинув своё, аккуратно повесив на спинку сломанного деревянного стула, валявшегося в куче дров, Саша встряхнула слежавшееся пальто из шкафа и нырнула в его рукава. Они на целую ладонь были ей велики.

– Ну, как? – спросил Игнатьев, подходя к ней. – Смешная какая, – улыбнулся он.

– Зато тепло, – сказала она.

Игнатьев быстро выдернул откуда-то сбоку чистую рубашку, штаны. Сдёрнул с себя грязную. Саша отвела глаза и отошла, увидев его раздетого по пояс.

Игнатьев, усмехнувшись, снял вымокшие штаны и переоделся. Пытаясь скрыть сильный озноб, бивший его, он натянул поверх рубашки связанный матерью серый пуловер из шерсти, поверх натянул тёплую рабочую куртку. В этом ворохе одежды, казалось, холод отступит вот-вот, и скоро станет теплее. Игнатьев вернулся к печке, затолкал в неё перепачканную кровью рубашку. Задымило. Но вскоре огонь справился и с этой порцией и опять весело затрещал.

Сев на деревянные чурбаки возле открытой дверцы, они некоторое время молчали. Выставив руки к огню, Игнатьев проговорил:

– Грязные. Надо бы воды согреть.

А сил у него почти не было. Казалось, вся голова пульсировала. Кроме того, саднило плечо и спину. Теперь он уже был не рад, что Саша здесь. Хотелось отключиться, забыться. Гибель Ильи, сгоревший дирижабль вызывали злость и горечь, а её присутствие заставляло думать о всякой ерунде – как её накормить, одеть. Пряди её гладких волос блестели в бликах огня, припухлые обветренные губы не давали покоя, мелькнувшая в полусумраке грудь в расстегнувшемся глухом вороте унылого серого платья и тут же скрывшаяся под пальто… Вряд ли Саша прыгнет к нему в кровать так же быстро, как Хельга… Если Хельга застанет здесь Сашу, девчонке несдобровать… Вообще-то она не выглядит беззащитной… И Игнатьев вспомнил её злой взгляд в мойке у Мохова, таз ему на голову она сумела надеть… Но всё равно им лучше не встречаться…Эх, Илья, как же так…

Мысли Игнатьева прыгали лихорадочно с одного на другое. Он сидел, облокотившись о колени, голова его клонилась всё ниже. Парень задремал.

Саша чувствовала, как тепло добирается и до неё, хотелось спать, глаза слипались. Вдруг Игнатьев принялся клониться вбок.

– Ты чего? – прошептала она. – Э-эй!

Парень ухнул мешком на пол, непонятным образом уклонившись в сторону от раскалившейся печки. Саша начала тормошить его. Спохватившись, выскочила на улицу, набрала в подол платья снег и вернулась бегом, спотыкаясь, путаясь в пальто. Высыпав снег на пол, растёрла синюшно-бледное лицо и рванула ворот свитера. Толстая шерсть не подалась. Однако щеки порозовели, Игнатьев тяжело вздохнул, задышал ровнее.

Саша подумала, что на ледяном полу опасно его оставлять, к тому же неизвестно, когда он придёт в себя. Кое-как дотянув парня до топчана, останавливаясь и вновь цепляясь за него, Саша уложила сначала его голову на невысокий топчан, потом попыталась затащить ноги. Получилось не сразу, отчаянно пыхтя и упираясь, из последних сил, она всё-таки затолкала Игнатьева на топчан.

Оглядела его голову. Рана неглубокая, кость не задета, кровь уже не шла. Большой кровяной сгусток засох. Больше ран она не нашла, лишь багрово-синие полосы на спине и синяки на руках. Вытерла мокрое лицо насухо подолом – полотенец, оглядевшись, она не нашла. Укрыла Игнатьева одеялами и тем большим твидовым пальто, которое ей попалось в шкафу.

– Что же мне с тобой делать теперь? – шептала она, проталкивая толстое полено в печку и поглядывая на Игнатьева. – Надо искать врача, но где взять денег? И ночь на улице.

Она вернулась к топчану. Стянула сапоги с Игнатьева и некоторое время смотрела на него. Свеча, стоявшая на полу в железной кружке, горела ровно. Гудела печь, светясь красным глазом щели приоткрытой дверцы. Лицо парня казалось бледным пятном. В помещении пахло гарью, было холодно и сыро, спасало тепло, шедшее от печки.

«Нужно отыскать воду, что-нибудь поесть и… дать ему вина. Может быть, вино и не нужно, но оно хотя бы согреет его, разгонит кровь», – подумала Саша, вспоминая, что в таких случаях говорила мать. Её дружков не раз с толком поколачивали.

Устало сгорбившись на топчане с сапогом в руках, она думала ещё о том, что, если Игнатьев не придёт в себя, придётся идти в город за врачом. Одной. Ей не хотелось. Хотелось свернуться клубочком, пригреться, закрыть глаза и спать, спать. Но страшно было закрыть глаза, провалиться в сон… и проснуться утром. А Игнатьев умер… Нет, спать нельзя.

Она подошла к столу. Грязные тарелки, кружки с остатками вина. Начав сгребать остатки пищи в помойное ведро, она заметила на полу, возле стола, большую стеклянную бутыль с тёмной жидкостью. Вино. Но чистой посуды не было и в помине.

Вздохнув, Саша скинула пальто, бросив его на стул, закатала рукава серого платья. Обнаружив расстегнутые маленькие пуговицы застёжки, она старательно их застегнула – мать здорово отхлестала бы по щекам за такую распущенность.

Схватив большой медный таз, она взобралась по лестнице и открыла люк. Стылый воздух и снежная крошка ворвались в проём. Саша поёжилась, но выбралась на улицу и принялась пригоршнями бросать в таз снег, не успевший растаять и лежавший шапками на комьях застывшей земли, на балках ангара. Из-за снега этой тёмной безлунной ночью казалось светло. Набрав его с горой, Саша спустилась вниз, поставила таз на печь.

Маленькая печурка, предназначенная для обогрева кокетливых дамских спален, не вмещала на себя эту большую посудину. Саша держала таз, задумчиво уставившись в стену. И вздрогнула.

Скрипнул люк. Открылся. Потянуло холодом. «Забыла закрыть дура!» – подумала и испуганно оглянулась.

– Митрич? Илюха? – раздался мужской голос пьяный и настороженный одновременно.

Сначала на лестнице показались ноги в высоких грязных сапогах, потом – лицо мужчины. Исподлобья взглянув на Сашу, он пьяно сморщился, покачнулся, но удержался:

– А-а! – протянул он и ткнул пальцем. – Понял… ты с Ильёй. Слушайте, что тут у вас… пожар, что ли? – он пьяно хохотнул, но махнул рукой и двинулся на Сашу.

– Нет больше Ильи, сгорел он, – проговорила Саша, ставя на пол таз и пятясь к топчану, не спуская глаз с гостя.

Высокий рослый парень в рабочей куртке, такие носят на фабрике. Очень пьяный. Обвисшие мощные плечи, тяжёлые неуверенные шаги. Светловолосый и светлоглазый, может быть, он и был хорош, но сейчас он был ужасен.

Единственный, кто мог объяснить, кто она такая, без сознания.

Незнакомец, казалось, не слышал слов Саши и надвигался на неё тёмной тушей, выдыхал крутую смесь лука, табака и перегара вместе со словами:

– Так это хорошо, что Илюхи нет, – бормотал он, – ну-ну, моя девочка, не бойся, – улыбался он, идя к ней, расставив широко руки, задевая за всё подряд.

Саша, зажав испуганно рот рукой, понимая, что надо бы наоборот кричать и будить Игнатьева, чуяла, что не может выдавить из себя ни звука. Под колени ткнулся топчан, она замерла – дальше ходу нет. Осталась одна надежда, что горилла увидит всё-таки Игнатьева. Но тот ничего не видел и пёр на неё. Вяло махнул ручищей, оказавшись рядом, и зацепил ворот платья. Пуговицы полетели с треском.

– Что ж ты такая пуганная? – он выругался, язык его ворочался тяжело, будто прилипая к гортани, и слова едва можно было разобрать. – Я хорошо заплачу… Деньги у меня есть.

Он принялся искать деньги, шарить по карманам.

Саша скользнула вниз, под его руку. Незнакомец согнулся, чтобы её поймать. Поймал за шиворот, подтянул, душа воротом, и, крутанув её вокруг собственной оси, толкнул спиной на пол. Но не удержался на ногах и повалился на спину, на топчан, поверх Игнатьева. Опять выругался, а подняться не смог. Лежал некоторое время с открытыми глазами, тупо уставившись в потолок и дёргая огромными ногами в сапогах. И затих, всхрапнув вдруг.

Саша замерла, видя только эти сапоги перед собой, безумно боясь, что сейчас непременно что-нибудь упадёт, стукнет, Игнатьев вздумает очнуться, ветер завоет или даже… гром прогремит… и горилла проснётся. Тишина повисла. А через минуту раздался густой, длинный всхрап. И ещё.

Саша закрыла руками лицо. Долго так сидела на полу, пока совсем не замерзла. Поднявшись, наконец, она подошла к топчану. Некоторое время смотрела на здоровяка, спавшего поперёк Игнатьева. Потом на Игнатьева. «Дышит. Пусть так спят. Мне не стащить этого. Зато не замёрзнут».

Самой ей уже было не до сна. И, закрыв люк на засов, принялась опять топить снег, в тёплой воде мыть посуду. Перемыла всю. Сменила оплывшую на дне кружки свечу. Налила в чистую железную кружку вина и согрела его.

Подняв голову Игнатьева, оглядываясь настороженно на пьяную, хрипло дышащую гору мышц поверх него, попыталась ложкой влить вина. Удалось. Правда, пролила половину мимо. Игнатьев бредил. Что-то говорил, вино глотал, а в себя не приходил.

Выпоив ему пол кружки, Саша несколько раз подходила к нему со свечой. Лицо парня порозовело.

«Даже хорошо, что этот урод на тебя свалился, – усмехнулась она, и поняла, что улыбается в первый раз за весь день, – мне бы тебя так не отогреть». И, покраснев, рассмеялась.

«Утром пойду за врачом в посёлок», – решила всё-таки она, глядя на Игнатьева. Тени под глазами чёрными полукружьями, пересохшие губы. Смочив их, Саша пошла к печке подбросить дров. Та прогорала быстро, опять становилось холодно и сыро.

Уже глубокой ночью в маленькой кастрюльке сварилась картошка с небольшим куском вымоченной немного солонины, но есть не хотелось. Накинув пальто на плечи, привалившись к стеллажу, Саша долго сидела на чурбаке перед открытой дверцей печи. На коленях её лежал тесак с длинной ручкой.

Сначала она раздумывала, хватит ли у неё духу и даже взмахнула тесаком, так что воздух свистнул под лезвием тяжёлой железяки. Потом она забыла про него и вновь подумала о том, что матери с сестрой придётся плохо из-за неё.

Образы младшей сестры и матери заслонил Игнатьев. Он отчего-то ей виделся таким, как за стеллажом, когда снял рубашку. Потом она пыталась отогнать его, его губы, руки. Потом оказалось, что это губы Мохова. Губы у него холодные и слюнявые. Он ими тянулся к ней и совал в расстёгнутый лиф платья холодными, влажными, как лягушки, руками деньги. Она взмахнула топором и не смогла ударить, бросила… И проснулась от грохота. Тесак лежал у её ног на полу. Положив его на колени, опять закрыла глаза. Через некоторое время она спала.


4. Обитатели ангара


Игнатьев никак не мог сообразить, где находится, и почему так тяжело дышать, пытался встать. Несколько раз пробовал столкнуть с себя что-то, отдавившее ноги. Это что-то выругалось.

– Глеб, ты?! – рявкнул в темноту Игнатьев и окончательно пришёл в себя. – Ноги отдавил!

Толкнул друга. Глебка Шутов, сын плотника с верфи старшего Игнатьева. Познакомились они, когда Димка подолгу торчал в конторе и ждал отца. Отец всё надеялся, что сын заинтересуется семейным делом, и с раннего детства брал его то в контору, то на верфь.

Однажды отец Глебки пришёл в контору чинить рамы к зиме, Глебка уже числился у него подмастерьем, но пока только мешался под ногами.

А Димка строил корабль. Кораблём была поваленная давно сосна, прибившаяся к берегу. Димка бегал по стволу, натягивал паруса на высохшие сучья, штурвалом стало колесо, которое Димка притащил из сарая во дворе конторы.

Глебка наблюдал из окна два дня. На третий – не выдержал. Когда отец сел обедать, развязав узел с варёной картошкой, круглым хлебом и луковицей, Глебка отломил хлеба и попросился сходить на берег. Отец разрешил.

Мальчишка выбежал на берег, остановился возле сосны, отставив ногу в латаном ботинке. На него не обращали внимания. Но и не прогоняли. Потом Глебка забрался на «корму» и некоторое время сидел на ветке, крутя головой вслед за Димкой. Игнатьев ставил парус. Косой латинский, из отреза белого льна, который отдала ему мать. Глебка перебрался ближе. Сук попался тонкий, затрещал, и Глеб повалился, ломая сучья. Димка машинально протянул руку, мальчишка схватился и, упёршись в ствол, подтянулся. Вскоре парус затрепетал на ветру. Глебка разговорился, пересказал все новости с улицы. На следующий день работа отцом Глебкиным была выполнена, и мальчишка не пришёл. Но он пришёл вечером.

– Якорь нашёл, настоящий, с буксира, там, в бухте за городом, на кладбище кораблей. А дотащить не смог, – рассмеялся он, его щербатая на один сколотый в драке зуб улыбка была добродушной, а глаза – хитрыми.

Якорь они притащили вместе. Им тогда было по восемь лет, потом они виделись совсем редко.

Глеб опять появился в ангаре, когда над полем возле рабочего посёлка повис воздушный шар, оказалось, шар был Игнатьева. С тех пор Шутов здесь так и остался, пропадая иногда надолго, но возвращаясь вновь, звал Игнатьева иногда Димкой, иногда – по имени отчеству загибал, когда злился, а тот его – Глебкой, а иногда Шутом…


Глеб заворочался и, не открывая глаз, выставив ладони вперёд, забормотал:

– Я щас, щас… Тих… Тих…

И провалился опять в сон.

Игнатьев с трудом вытянул из-под него ноги, сел на топчане. Перед глазами всё плыло.

Темно и холодно. Всегда так здесь, в подвале. Память понемногу прорисовывала прошедший день. И образ девчонки, склонившейся над ним с кружкой, заставил резко повернуться в сторону печки. Слишком темно. Но в полосе света из приоткрытой дверцы печи кто-то смутно виднелся.

Игнатьев тяжело поднялся и подошёл ближе.

Саша спала, навалившись на стену, прижав к себе тесак.

– Вооружилась. Кто такая? – незаметно подошедший Глеб чиркнул спичкой и поднёс её к лицу девушки. – Илья притащил? Дикая какая-то.

– Она со мной, – коротко ответил Игнатьев, отводя руку со спичкой, – не пугай.

Саша проснулась и отшатнулась. Игнатьев и Шутов разглядывали её, стоя в темноте как привидения, со спичкой в руке и в редких полосах света, просачивающегося откуда-то сверху, в прореху.

– А! Чёрт! – чертыхнулся Шутов, спичка догорела и обожгла пальцы. – С тобой, так с тобой! Надо выпить, – коротко хохотнул. – Вот Хельга обрадуется.

Загремев посудой в темноте, Глеб принялся шарить по столу.

Игнатьев зажёг свечку в кружке. Кивнув на тесак, спросил:

– Он приставал к тебе?

Саша исподлобья посмотрела на него и промолчала.

– Значит, приставал. Глеб!

– Ну? – булькающий звук возвестил, что выпивка найдена. Громкие глотки последовали за ним.

Игнатьев прошёл за стеллаж. Опять бульканье.

– Илья погиб. Сгорел вместе с дирижаблем.

Тишина.

– Чёрт… Я ведь… Ну, Илюха… Наверное, опять уснул в гондоле.

Игнатьев кивнул.

– Надо похоронить!

– Его увезла полиция.

– У тебя кровь.

– Мохов. Я в ночлежке хотел заночевать. Если бы не эта девчонка, думаю, закопали бы живьём.

– То-то лицо мне её сейчас показалось знакомым!

– Я так и понял. Убью.

– Угу…

Саша сидела, не шелохнувшись, на чурбаке. Послышался топот беззвучный, один напирающий, другой быстро отступающий, словно за грудки взяли и к стенке припёрли. В стеллаж с той стороны тяжело буцкнулись. Стеллаж содрогнулся, качнулся, но устоял.

Она тихо встала и поднялась по лестнице к люку. Засов лязгнул.

– Куда ты пойдёшь?! – требовательно спросил Игнатьев за спиной.

Он и с невинным взором, словно ангелок, Глеб, выйдя из-за стеллажа, смотрели на неё. Шутов уже жевал что-то, Игнатьев, бледный и болезненный в неровном свете огарка у него в руках, в кружке, повторил:

– Куда ты?

Она перевела взгляд с одного на другого и молчала. Потом пожала плечами:

– Зачем я вам здесь?

Глеб шумно выдохнул, взъерошив волосы пятернёй:

– Начинается. Нет, ребята, я пас. А ты вообще подумала бы, куда пойдёшь. Мамаша у тебя проститутка, ты ночь дома не ночевала. Да тебе теперь проходу не даст Мохов! И это… – он вдруг изменил своей решительности, – я мог погорячиться ночью. Не держи зла, если что.

Она молчала. Шутов отошёл за стеллаж и загремел там кастрюлькой, в которой Саша ночью варила картошку с мясом.

– Значит, так и запишем, остаёшься, – проговорил Игнатьев, расценив по-своему её молчание, – оставим решение этого вопроса до лучших времён. У нас теперь будет много работы, друзья. Чем это ты там гремишь?!

– Я не могу слушать, когда ты так выражаешься, – пробубнил тот с набитым ртом, – запи-и-шем, друзья-я-я! Скажи по-человечески, что надо сделать!

– Оставь мне мяса, гад! – Игнатьев скрылся за стеллажом в закутке, который Саша про себя уже стала называть кухней.

«А громила прав, домой возвращаться нельзя». Сейчас парень был не так противен ей, как ночью.

Саша обвела глазами подвал. Откуда сочился свет? То пропадал, то опять становилось светло. И сильно дуло. Откуда-то с потолка. А-а… Прореха открывалась и закрывалась под порывами ветра над вторым люком. Прямоугольник, достаточно широкий, тянулся метров на десять в длину, концы его терялись в темноте подвала.

Открыв второй люк, под которым стояла, Саша зажмурилась от снега, полетевшего в лицо. Метель бушевала вовсю. Солнечный свет едва попадал на землю сквозь тучи, грязной разбухшей ватой устилавшие небо. Сильный ветер мёл тучи снежной крошки в сторону города.

– Совсем спятил из-за этой, – ворчал Глеб, вылавливая пальцами остатки картошки.

– Заткнись. – Игнатьев сидел на табурете возле стола за стеллажом. – Лучше, скажи, где можно найти рабочих для постройки ангара?

– Я заткнулся, – буркнул Глеб, но, покосившись на друга, сказал: – На верфях, в доках, как и в прошлый раз. Там, конечно, из народа твой папаша жилы тянет, но всегда можно найти охочих до заработка, – он помолчал, загибая толстые, короткие пальцы на правой руке, что-то подсчитывая, – пятерых могу привести. Только надо сразу оговорить оплату.

– Оплату, – задумчиво повторил Игнатьев. – Буду платить за день в два раза больше, чем в доке. Рубль в день. За срочность.

– С ума сошёл, половины хватит, – ахнул Глеб, уставившись на него в темноте подвала, – где будешь брать деньги? Вроде папаша отказал тебе в содержании ещё полгода назад?

Игнатьев поёжился.

– Откуда дует? Чёрт, перекрытие на яме, наверное, ветром сорвало! Глебка, откуда я деньги буду брать, это моё дело.

Он, пошатываясь, прошёл по подвалу, оглядывая потолок. В это время порыв ветра опять открыл щель. Снежная пыль посыпалась вниз.

– Глеб! – позвал Игнатьев, чертыхнувшись. – У нас же смотровая яма не закрыта.

В это время чья-то рука там, наверху принялась расправлять промасленное полотно и закреплять его.

– Саша! – позвал Игнатьев, задрав голову кверху. – Не надо!

Кусок ткани приподнялся, показалось лицо Саши.

– Дует, здесь дыра! – проговорила она, наклонившись, заглядывая в темноту. Со света ей ничего не было видно внизу.

– Там надо досками закрывать, оставь! – крикнул Игнатьев.

Она кивнула молча и исчезла.

Глеб язвительно хмыкнул.

– Ремонтник нашёлся. Я схожу, ты ещё свалишься, доходяга.

– Доски от обшивки кое-где остались, – Игнатьев шёл за Глебом и говорил ему в спину.

– Посмотрю, ночью-то я вообще ничего не понял.

Парень, натянув рабочую куртку, искал что-то на стеллаже.

– Где топор? А-а… Куда гвозди все подевались? Я же их видел на прошлой неделе. Что… парней уже звать или пока рано?

– Зови, сегодня пойду к отцу. Деньги будут.

– Думаешь? – Глеб обернулся и с сомнением покачал головой. – Что-то сомневаюсь я, что Михайло Игнатьев так просто отступится от своего слова.

Игнатьев рассмеялся и поморщился от боли.

– У него есть одно достоинство. Если на него работают, он платит.

– Это да, не было еще ни разу, чтобы он не заплатил.

Придавив обломком балки ткань, прикрывавшую смотровую яму, Саша стояла возле дверцы среднего люка. Тучи ползли по небу, вытрясая из себя тонны мокрого снега.

А там, за снежной пеленой, притихший и мрачный лежал город. Грязный переулок в рабочем посёлке. Тесная конура. Вечно пьяная мать и голодная сестра. И холод, промозглый холод. Ей нельзя возвращаться, но тоскливо становилось, когда она вспоминала о матери и сестре.

Хлопнула дверца люка, вынырнула голова Глеба, парень демонстративно отвернулся и мрачно стал осматривать то, что осталось от дирижабля.

– Чего мёрзнешь? – будто между прочим, не оборачиваясь, спросил он. – Иди в тепло. И не злись. Не ты первая, кто нашёл здесь приют.

– Я не злюсь, – ответила Саша, кутаясь в своё длиннющее пальто. – Сколько вас здесь живёт обычно?

Глеб обернулся, удивлённо сморщившись.

– А тебе зачем?

– Ужин приготовлю.

– О! Вот это дело! Раньше нас больше было, Димка всегда, когда затевает что-нибудь, собирает народ. В последнее время вчетвером жили, теперь вот Ильи не стало. Стало быть…

– Стало быть, со мной четверо, – Саша пожала плечами, – а кто кроме Ильи с вами жил?

– Хельга.

Глеб больше ничего не сказал, а Саша не спросила.

Помрачнела ещё больше и пошла вниз. «Стало быть, эта девица Хельга живёт здесь постоянно. Имя чудное…»


5. Дом на Щукинской


Город мрачный и мокрый от наступившей вдруг оттепели пыхтел трубами. Трещали гудки автомобилей. Серая мгла делала лица прохожих тоже серыми, неулыбчивыми, словно надевала на них маски. Снег растаял. Грязные потоки шумели в сточных канавах. Комья сырой грязи на обочинах мостовой наворачивались на колёса машин, летели в кутающихся в пальто прохожих.

Игнатьев шёл быстро. Иногда налетал на прохожего, извинялся, не взглянув на него, шагал дальше. Лишь засовывал руки глубже в карманы широкого ему пальто.

Он торопился сюда, на Щукинскую. Богатые дома виднелись в глубине парков сквозь кованые решётки оград, проехала конка. Дорогие манто, крахмальные стоячие воротнички и пышные юбки, дамы и господа, чопорные и застёгнутые на все пуговицы.

Всё та же дымная, влажная взвесь в воздухе, чёрные хвосты над видневшимися вдалеке трубами.

Игнатьев чертыхнулся, ещё два квартала.

Можно бы доехать конкой, но в кармане не было ни копейки.

Полицейские провожали его подозрительными взглядами, некоторые тут же узнавали и отводили взгляд.

Лицо Игнатьева кривила злая улыбка.

«До чего докатился младший Игнатьев… совсем опустился младший Игнатьев…»

Ему казалось, он слышит их, но так было всегда. Он давно привык к тому, что о нём судачили люди. «Людям нравится говорить о других людях, а если тех преследуют неудачи, то это забавно вдвойне».

Широкие ворота, перед которыми он остановился, были заперты. Калитка дёрнулась судорожно, словно её хотели открыть и не смогли.

«Пётр Ильич сражается с пневматическим замком», – улыбнулся Игнатьев. Наконец, калитка распахнулась, из сторожки заспешил старик.

– Дмитрий Михайлович! Какая радость!

Игнатьев похлопал старика по плечу:

– Рад тебя видеть, Пётр Ильич. Как поживают твои птицы?

Старик радостно закивал, вглядываясь в лицо старшего отпрыска хозяев:

– Пять малиновок, два соловья, четыре коноплянки и что-то около десятка щеглов. Сестре вашей очень нравится бывать у меня, она, как и вы, Дмитрий Михайлович, каждое утро прибегает, едва проснётся.

– Да, помню, Пётр Ильич, и я сегодня, может, загляну к тебе, – Игнатьев улыбнулся и, ещё раз оглянувшись и махнув старику рукой, пошёл по посыпанной толчёным кирпичом дороге к дому.

Дом Игнатьевых стоял в глубине старого сада. Двухэтажное здание с главным входом под тянущейся почти вдоль всего фасада террасой. Колонны украшали вход. Снег ещё лежал на газонах и бордюрах с бархатцами и алисумом. Розы обрезаны к зиме. Сад скучен и мрачен, только всегда зелёные ели в дальнем конце сада радуют глаз.

В большом доме, отапливаемом старыми каминами, всегда было холодно. Лишь помещение кухни на первом этаже и спальни – на втором, обогревались горячим паром по трубам от большого котла в бойлерной.

Войдя в квадратную прихожую, застеленную персидским ковром, Игнатьев удивился, что его никто не встретил у входа. Звуки музыки и запахи кухни заставили его вздохнуть глубоко и остановиться. Но лишь на мгновение.

Пройдя в коридор, Игнатьев увидел распахнутые настежь двери гостиной. Горничные и старый лакей Филлип стояли у входа, заглядывая внутрь. Звуки музыки доносились из-за их спин. Заглянув через головы, Игнатьев подумал с улыбкой: «Как Натали выросла».

Десятилетняя сестра, прилежно выпрямив спину и склонив набок голову, играла на рояле. Распахнутая крышка его отсвечивала тускло в сером дневном свете, скупо падающем из-за тяжёлых портьер. Горела газовая лампа на стене.

Стоявшая возле девочки мать, Ирина Александровна, всплеснула руками, увидев маячившего за слугами сына.

Он улыбнулся ей и пошёл в свою комнату. Здесь, едва пробежав глазами по комнате, сбросил тяжёлое пальто, стянул промокшие сапоги, и, пройдя в ванную комнату, стоя на холодном кафеле босиком, открыл кран. Вода фыркнула и полилась, булькая пузырями. Кипяток. Ему повезло – на кухне готовят обед и бойлер давно включен, не пришлось просить растопить котёл.

На подносе, на столике лежала почта. Длинные, сантиметров пятнадцать, цилиндры, пришедшие по пневмопочте за время его отсутствия. Он принялся разбирать их, быстро распечатывая алюминиевые цилиндры в кожаных пакетах. Пять писем о долгах, одно – приглашение на Ежегодную выставку достижений в аэронавтике, так пышно называлось довольно скромное начинание кучки любителей, одно – от университетского друга.

Быстрые каблучки простучали к его комнате. Ирина Александровна спешила увидеть сына. В последнее время это удавалось ей редко. И, едва рассмотрев его осунувшееся, измученное лицо там, в гостиной, она испугалась. Таким она его ещё не видела.

Последний разговор сына с мужем она вспоминала каждый день. Столько было сказано того, что простить трудно.

Сейчас же она была так рада, что не хотела думать больше ни о чём, и едва Игнатьев вышел из ванной навстречу ей, она расцеловала его в обе щёки, пытаясь наглядеться на него вблизи, любуясь и одновременно пугаясь чего-то нового в сыне, непонятного ей.

– Как ты исхудал, Митя, – она не договорила, свои тревожные приметы оставила при себе, – что-то произошло?

Почерневшее, заострившееся лицо, эта ожесточённость в глазах, многодневная щетина, ссадины на щеке… нет, ей не показалось. Она не видела его ещё таким.

– Рад тебя видеть, мама, – улыбнулся Игнатьев и отстранённо добавил: – Ничего особенного, мама, просто сбылась давнишняя мечта отца, можешь обрадовать его. Дирижабль мой сгорел, как он и хотел. Вместе с ним сгорел мой друг…

«…а я едва не стал убийцей». Но не сказал этого вслух. Замолчал и отвернулся.

– Как сгорел друг? Господи… что ты говоришь. Какой ужас… Упокой его душу… – Ирина Александровна медленно перекрестилась, – но… Где же ты теперь живёшь? Если сгорел дирижабль, сгорел и этот ужасный ангар. Ты опять ночевал в ночлежке у Мохова?

– Ну да, ты ведь опять оплатила ему все мои долги, – улыбнулся Игнатьев, – но, кажется, уже вода набралась.

– Да-да, конечно, тебе нужно принять ванну, я пришлю Варвару с полотенцами и бельём, – торопливо сказала Ирина Александровна, – можно, я выброшу эти… вещи?

Один раз она уже выбросила без спроса вещи сына, он тогда выглядел очень расстроенным, но объяснять ничего не стал. Теперь она спрашивала его каждый раз, а муж язвительно смеялся над ней: «Всё деликатничаешь, а он плюёт на твою заботу, одевается как бродяга, водится со всяким сбродом, спит в ночлежках и позорит семью».

– Если ты дашь мне что-нибудь взамен… И кстати, не переживай, под ангаром есть отличное помещение, я там и живу теперь. У меня всё есть, – он наклонился и неловко поцеловал мать в макушку, – кроме вот, пожалуй, горячей ванны.

У неё по-детски дрогнули губы, но Ирина сдержалась и лишь погладила руку сына.

– Ты сегодня добр, – тихо сказала она, – и не кричишь.

Игнатьев поморщился – стало жаль мать и стыдно за себя, и быстро прошёл в ванную. Через мгновение уже послышался плеск воды.

Сидя в горячей мыльной воде, расслабленно закрыв глаза, Игнатьев затих. Он слышал, как мать ходит по комнате, собирает его вещи, наверное, рассматривает его почту. Нет, мама не будет читать, вот отец, он бы, наверное, не упустил такой возможности.

Отчего-то было ужасно жаль мать, и это рождало страшное раздражение… на себя, на неё, на отца.

Он в который раз представлял свой разговор с отцом, и в который раз бросал это занятие на полпути. От него ждут раскаяния… за тон, за манеры. Ему дадут денег, если он будет вести себя хорошо. Накормят, оденут и позволят принимать ванну, горячую и с мылом.

Но жизнь его словно монета, которая встала на ребро. Монета некоторое время стоит на ребре, дрожит, удерживаясь на весу, хочет покатиться… катится. И падает. Но вот на какую сторону она упадёт…

Вскоре Ирина Александровна опять зашла к сыну, но его там не нашла. Не было и одежды, белья, что успела принести Варвара по её просьбе.

«Прости, мама. Мы увидимся обязательно, к тому же, ты ведь знаешь, где меня искать. Игнатьев».

Записка лежала на пустом подносе для почты.


6. Мансарда


Игнатьев видел, как мать подошла к окну в надежде ещё увидеть его. Её силуэт долго виднелся в мрачном квадрате окна.

Пётр Ильич в это время за спиной что-то радостно говорил Дмитрию. Молодой Игнатьев появился неожиданно в его небольшом доме с ветхой мансардой в глубине сада, у южной ограды.

Обветшавший гостевой дом давно отдали старику под жилище, под садовый инвентарь. Секаторы с короткими ручками, с длинными – для обрезки крон высоких деревьев, двуручные пилы и тонкие пилочки, грабли и лопаты. Много здесь было всяких станков и приспособ, на которых Пётр Ильич постоянно что-то мастерил, выпиливал. Игнатьев всегда любил здесь бывать.

Птицы словно сошли с ума и наперебой чирикали, прыгая по жёрдочкам. Клетки, подвешенные под невысоким потолком, раскачивались. Косые слабые лучи осеннего солнца едва попадали на них. В небольшой, захламлённой старыми вещами, комнате, было тесно. И тепло шло от железной печурки, весело трещавшей дровами.

– Вот эта хороша, – задумчиво сказал Игнатьев, кивнув на малиновку, которая вела себя тише других, не мельтешила, не прыгала, но всё пыталась запеть.

Её короткая трель то и дело вырывалась из общего гвалта, перекрывала на короткое мгновение шум. Поднималась переливчатой восторженной нотой высоко и стихала. Будто вдруг испугавшись собственной смелости, птица замолкала, вжав головку в плечи.

– Почему она такая пугливая, Пётр Ильич? – улыбнулся Игнатьев.

– А клюют её остальные, пришлось отсадить. Вот погодите, – старик засуетился, торопливо принялся расправлять какую-то тряпку и накинул её на три клетки, висевшие рядом.

И ещё одну закрыл. Осталась открытой лишь та, где на самом дне, возле выдолбленной из куска коры поилки, сидела испуганно притихшая малиновка.

– Сейчас, погодите немного. Мы заговорим, и она затренькает, завторит, а потом и вовсе зальётся.

Игнатьев улыбался. Кроха-птица влажными глазами-бусинами смотрела на него, поворачивая голову, следила. Потом встрепенулась, попила и чвикнула. Громко, задиристо. И ещё раз.

Пётр Ильич, вытянув губы трубочкой, тихонько засвистел. Малиновка слушала его и ерошила перья, расправляла крылья.

– Отпустить бы её, – задумчиво сказал Игнатьев, – на воле лучше поётся.

Старик удивлённо на него оглянулся:

– Так ведь не летает она. Я нашёл её в начале лета помятую, со сломанными крыльями, то ли кошки, то ли собаки поигрались, а ей удалось от них как-то спрятаться. Еле живая была. Ей теперь на волю нельзя. Щеглов вот силками ловлю на продажу, а коноплянку ещё птенцом подобрал.

Малиновка, сидя на жёрдочке, тренькнула слабо. Пётр Ильич поднял указательный голос и засмеялся беззвучно.

– Поговорить захотелось, – сказал он негромко, боясь спугнуть.

Птица, вытянувшись в сторону окна, выдала трель подлиннее. И опять пауза.

– Нас ждёт.

– А что, Пётр Ильич, в мансарде моей всё по-прежнему? – вдруг спросил Игнатьев.

– Всё, как при вас было, Дмитрий Михайлович, всё, как при вас. Мы туда не ходим, хозяйка не велит. Ключ у неё.

Птаха уже разошлась не на шутку. Словно ручьём по камушкам переливались длинные коленца, то усиливаясь, то ослабевая, почти стихая, чтобы подняться кверху с новой силой.

– А я что говорил?! – улыбаясь, Пётр Ильич присел на деревянный, ручной работы, табурет.

– Надо же, пигалица, как поёт, – Игнатьев рассмеялся, трель радостно рассыпалась в ответ звонкой капелью, птаха сидела уже, развернувшись к людям, и вторила им, подражала, вертелась вправо и влево к собеседникам, поблёскивая бусинками-глазами. – Я поднимусь наверх, мне нужно кое-что забрать.

– Ключ у матушки вашей, – развёл руками Пётр Ильич, – я схожу!

– Нет! У меня есть свой, – остановил его Игнатьев, – и ещё, Пётр Ильич… не говори матери, что я был здесь.

Тот недоумённо пожал плечами:

– Наше дело маленькое, раз просите, не скажу. Это раньше нельзя было, потому, как малы вы были, а теперь, поди, ведаете, что творите… в тайне от родителей.

– Ты осуждаешь меня?

– Чего мне осуждать, да только нехорошо это – от отца с матерью бегать, по ночлежкам слоняться, с тёмным людом дело иметь, ещё того хуже говорят про вас…

– Что же говорят, Пётр Ильич?

Старик махнул рукой:

– А-а, всякое… мол, водитесь с внеземельцами. А границу с Внеземельем прикрыть хотят, слухи ходят, мол, смута от него идёт.

– Болтают всё, пустое, не слушай их, – Игнатьев хмуро смотрел на притихшую малиновку, солнце спряталось за тучи, в комнате стало сумрачно, и птице петь расхотелось, она сидела, нахохлившись, глаза её сонно закрывались, затягиваясь тонкой плёнкой. – Ты мне всегда верил, Пётр Ильич… и мама. А Внеземелье… Там ведь тоже люди живут. От людей можно закрыться, конечно, от себя вот не закроешься. Если люди стали задумываться о том, что жизнь у них плохая, то хоть закрывай Внеземелье, хоть не закрывай…

– Вон щеглы, набросил им тряпку, и молчат они. Загляни, увидишь, что спят. А только что пели.

– А ведь ты прав, старина, – задумчиво кивнул Игнатьев, – да только я не хочу, чтобы на меня тряпку набрасывали. Я скоро.

И вышел.

Внеземелье… странное, непонятное, то, отчего хотелось отмахнуться, потому что оно больше походило на сказку. Но отмахнуться уже не получалось. Внеземелье было. Торговцы появлялись везде. Уже никто не удивлялся разговорам о кораблях внеземельцев, поднимающихся с глубины. Они прибывали ночью, всплывали далеко от берега. Если раньше сообщали о железном ките или об огромной рыбине, то теперь говорили чаще о большой машине. В город стекались торговцы со всего света, людей любой национальности можно было встретить здесь: торговцев, аферистов, воров. Отрывались всё новые лавки, магазины.

А внеземельцы появлялись всегда сами по себе. Сбывали товар, что-то покупали и исчезали. Были эти люди будто из другого времени, да и сам внеземелец тогда, при встрече, дал понять именно это… Сколько уже прошло, как даже в Сенате уже были вынуждены признать, что Внеземелье есть? Сорок или пятьдесят лет назад… И открыли таможню. Самую странную таможню, которую можно представить – на берегу моря.

Второй пролёт скрипучей лестницы упирался в низенькую дверь. Пошарив на притолоке, забравшись пальцами в щель между венцами, Игнатьев достал ключ. Толкнув дверь, он оказался в полутёмном помещении. Труба печи снизу тянулась на крышу сквозь мансарду и немного отапливала её. И холодов больших ещё не было.

В затхлом воздухе давно непроветриваемого жилья сохранились запахи тех дней, когда он подолгу пропадал здесь. Стол возле окна с рулонами чертежей. Инструменты. Обрезки металлических листов, куски проволоки, тиски, миниатюрная плавильня. Блюдце с засохшим огрызком яблока, мама часто посылала сюда кого-нибудь с едой. Обычно это была Варвара. Она кряхтела и ворчала: «Баловство всё это, как есть баловство, почему нельзя дома покушать?» Взбиралась по лестнице и равнодушно разглядывала странные рисунки и поделки чудаковатого старшего отпрыска хозяев. В глазах её читалось непонимание и насмешка.

Однажды она увидела божью коровку из серёжки хозяйки. Золотую застёжку Игнатьев старательно переплавил в ножки и крылышки жучка, во всё её брюшко красовался аметист, а на спинке – винтики и шестерёнки из маминых наручных часов.

Что тут поднялось! Переполох на весь дом. Младший Игнатьев – вор. Неслыханно!

А он готовил подарок матери на день рождения. Серёжка была давно утеряна ею, найдена на террасе и припрятана «на всякий случай». На Димкино счастье часы давно не шли, а золотой браслет он не успел использовать. Не знал он, что золото не просто красивый металл, который к тому же легко плавится. Мама тогда лишь рассмеялась и положила жучка на видное место на комоде в спальной комнате. Отец долго рассматривал странного вида букашку, спрашивал, отчего у неё такая спина, ведь такой в природе у неё нет. Мрачно выслушал ответ сына, что это, чтобы букашка летала. Отец возразил, что на это ей даны крылья. Сын же возразил, что его божья коровка неживая, как же она воспользуется крыльями. Отец промолчал, потом вздохнул: «Ну-ну, а у тебя она, значит, непременно полетит».

Став старше и учась уже в гимназии, Игнатьев подолгу пропадал в мансарде, спускаясь лишь поесть. Аэростаты и подводные лодки бороздили воды его океанов. Букашки, которых он делал в те дни, уже летали, страшно жужжа и приземляясь, куда попало, путаясь в волосах и разбиваясь о стёкла, ломая хрупкие свои механизмы. Как давно это было.

Всё осталось на местах, словно он и не отсутствовал столько времени. Только пыль и паутина в углах. Карандаши, лекала и линейки, циркули, логарифмические линейки, транспортиры. На мольберте для уроков рисования приколот лист с выцветшим чертежом.

Теперь он уже знал, что то, что здесь нарисовано, не работает. Ни один его двигатель не работал.

Но он здесь не за этим.

Приподняв половицу в полу, Игнатьев вытащил деревянный ящик. Откинул крючок, открыл крышку и вздохнул с облегчением. Чертежи все в сохранности. И золотые вещицы в углу ящика тоже. Майский жук с раскрытыми крыльями и богомол в боевой стойке.

Затронув невидимую пружинку у богомола, Игнатьев замер. Это оживание механической игрушки его всегда завораживало. Сейчас он боялся, что безделица сломалась, но нет.

Богомол повёл рогатой головой вправо-влево и сделал шаг. Молниеносное движение жвалой, и ещё шаг. Работает.

Жук вздрогнул, и золотые крылья мягко поползли в стороны, открывая его механические внутренности. Зажужжал, взлетел и завис на полметра в воздухе, тускло блеснуло рубиновое брюшко.

И этот работает.

Положив доски обратно, подхватив ящик под мышку, Игнатьев ещё раз окинул взглядом мансарду. Заходить к Петру Ильичу он больше не стал. На улице моросил дождь. Но, переодетый в сухую, тёплую одежду, Игнатьев уже по-другому взглянул на сад. Вдохнул с наслаждением холодный, пахнущий хвоёй и прелым листом, воздух, поднял воротник старого пальто, которое он уже давно не носил. Но что такое старое пальто в доме богача Игнатьева? «Это пальто, которое Саша назовёт шикарным», – подумал с улыбкой Игнатьев. И проверил деньги в правом внутреннем кармане. На месте. Последнее, что у него лежало на чёрный день…



7. Хельга и Одноглазый


Хельга появилась к концу первого дня.

Игнатьев давно ушёл. Шутов исчез сразу, лишь только зашил досками прореху на яме и присыпал её землёй.

Саша ещё некоторое время слышала его шаги по крыше. Вскоре всё стихло.

А она, уставившись в одну точку, долго сидела на топчане. Закутавшись в тряпьё, раскачивалась и бубнила нежные слова детской колыбельной, что пела ей мать, когда бывала трезвой. Лушка обычно пела, закрыв глаза, раскачиваясь и улыбаясь:

– Бай-бай, бай-бай, поди, бука, на сарай. Поди, бука, на сарай, коням сена надавай. Кони сена не едят, все на буку глядят, баю-баюшки, бай-бай! Поди, бука, на сарай, Сашку с Полькой не пугай! Я за веником схожу, тебя, бука, прогоню. Поди, бука, куда хошь,


Сашку с Полькой ты не трожь.

Саша так просидела долго, потом сползла на подушки и уснула.

Разбудил её громкий возглас:

– Кто такая?

Свеча прямо возле лица.

– Давно я тут не была, какие перемены! – усмехнулась девица, державшая кружку со свечой.

Девица была хороша собой и очень смугла, лицо едва отличишь в темноте, лишь влажно белели зубы в хищной улыбке и белки замечательных больших глаз матово мерцали. «Так вот какая она – Хельга», – подумала Саша.

Говорила незнакомка решительно, фразы и слова с акцентом будто отрезала друг от друга.

– Что разлеглась здесь?! – она грубо тряхнула Сашу за плечо. – Забралась в чужой дом и дрыхнешь!

– Игнатьев привёл меня сюда.

– Господин Игнатьев для тебя!

Смуглая рука мелькнула в воздухе и больно хлестнула по лицу. Маленькая ручка оказалась тяжёлой, и щека заполыхала огнём. Голова от неожиданности вдавилась в подушку. Девица замахнулась снова, почуяв безнаказанность, но Саша схватила её за руки и оттолкнула.

Кружка полетела в сторону. Девица быстро нагнулась и поставила её в стороне на дощатый пол. В следующее мгновение она уже с визгом летела на Сашу, скрючив в хватке пальцы, и вцепилась ей в волосы, едва оказалась рядом.

Саша попыталась увернуться, но незнакомка замолотила непрерывно кулаками, при этом норовя стукнуть лицом о топчан. Обалдев от такого натиска, Саша со всей силы мотнула девицу спиной об стену, отчего та хакнула и ослабила хватку, отпустив волосы.

Глухие хлопки, раздавшиеся в наступившей на мгновение тишине, заставили обернуться обеих.

Господин в котелке и длинном пальто, светлых лайковых перчатках стоял в квадрате тусклого вечернего солнца, падавшем из открытого люка, и размеренно хлопал ладонью о ладонь.

– Браво… Сколько экспрессии… Продолжайте же!

Саша зло отпихнула девицу от себя и одёрнула платье.

– Кто вы все такие?!

Вертлявая девица изогнула презрительно красивые губы:

– Это ты, овца, откуда здесь взялась? Я здесь живу.

– Значит, Хельга. Я Саша.

Мужчина, откинув полы пальто, сел на чурбак, снял котелок, и тогда стало видно его лицо, которое до этого терялось в тени. Саша сильно вздрогнула. Механический правый глаз гостя обратился на неё. Стальной окуляр был вживлён, похоже, давно, потому что рубцы вокруг были почти незаметны. Здоровый глаз насмешливо прищурился.

– А я к господину Игнатьеву. Его, я так понимаю, нет. Ну, что притихли?

– Да ты совершенный урод, – протянула Хельга, сложив руки на груди и вызывающе отставив ногу, – слышала о таких, но не видела никогда.

– Не надо так, ведь ему… – оборвала Саша Хельгу и смешалась.

– Ему обидно… Ты это хотела сказать, девочка моя? Ну, признайся, тебе меня жаль, – он расхохотался.

Неприятный оскал мелких ровных зубов. Механический глаз теперь неотрывно смотрел на неё.

– А ведь жалость нестерпимо обидна. И твоя подруга, похоже, знает об этом. Вот она не пожалела меня.

Хельга демонстративно отошла к столу, налила себе вина и стала пить. Вытерев тыльной стороной ладони губы, она крикнула из-за стеллажа, заносчиво задрав подбородок кверху:

– Говори, что тебе надо, и проваливай отсюда!

Тот оборвал смех. И, пройдя в тёмный кухонный закуток, уставился теперь на Хельгу.

– Тебе не следует так себя вести, тебе следует знать своё место, маленькая отвратительная шлюха, – он встал и, играя тяжёлой тростью, подошёл к Хельге.

Приставил её к горлу опешившей девицы. Выползший из трости клинок упёрся в кожу. Хельга попыталась рывком оттолкнуть его от себя, но незнакомец ухватил её за ворот платья и прижал к столу. Хельга захрипела.

Услышав этот звук из-за перегородки, Саша лихорадочно стала отыскивать глазами что потяжелее и, вцепившись в холодную ручку топора, ещё не зная, что будет делать в следующее мгновение, оказалась за спиной мужчины. Опустив топор плашмя на его голову, она как в тумане видела, что топор прошёл вскользь, незнакомец лишь дёрнулся, устоял на ногах, но рука его перестала удерживать Хельгу. Он медленно обернулся. Или это Саше казалось, что всё происходит слишком медленно.

Хельга тут же с силой пнула кованым носком ботинка незнакомцу под колени. Ноги его подкосились, и через мгновение Хельга уже сидела верхом на нём и молотила кулаками по лицу.

– Верёвку, Сашка, ищи верёвку! – орала она.

Но незнакомец ударом кулака в висок заставил её умолкнуть. Хельга мешком свалилась на пол.

Одноглазый повернулся к Саше.

– Зря ты не убила меня. Пожалела. Но я же тебе говорил, что жалость унижает человека. Ты унизила меня. Тебе придётся заплатить за это.

Он подошёл близко. Она видела коричневые рубцы вокруг его страшного глаза, редкую клочковатую щетину. Зубы мелкие, хищные ощерились в злобной ухмылке.

– Беленькая, добренькая, ты мне нравишься, из тебя получится славная маленькая шлюшка. У тебя будут свои деньги, свой дом. Ты заработаешь себе на безбедную старость.

Саша отступала от него. Отчаяние комом подкатило к горлу. Она нащупала топор ногой.

– А-а, ты уже жалеешь, что пожалела меня, не правда ли, моя девочка? Расскажи, что бы ты сделала со мной теперь, в подробностях.

Отступив ещё раз, Саша с силой толкнула одноглазого в грудь. Тот отшатнулся на шаг. Она схватила топор и занесла его над головой.

Одноглазый прищурился единственным глазом.

– Ну? Ты медлишь, – рассмеялся он.

И тут деревянный чурбак опустился на его голову. Одноглазый рухнул и откинулся на спину, глаз ненужно уставился в потолок.

– Дышит. – Хельга, сидя на корточках, нащупала пульс.

И подняла глаза на Сашу.

– Таких уродов нельзя жалеть. Ты слишком добра, – укоризненно покачала головой она, глядя снизу вверх. Говорила она очень чисто, без акцента, только будто немного картавила.

Та молчала. Потом выдавила:

– Спасибо тебе.

– Ой, только не надо, а! Я ненавижу таких уродов, мать родную продаст. Верёвку бы найти.

Она принялась шарить по стеллажу возле выхода.

– У меня есть, – сказала Саша.

Она взяла верёвку со стеллажа, стоявшего возле топчана, перекатила одноглазого на живот и, скрестив кисти его рук, умело накинула петлю. Затянув её, Саша перекинула верёвку вокруг шеи незнакомца. Хельга прищёлкнула языком:

– Да ты мастерски вяжешь узлы!

– Один из моих отцов ходил боцманом на рыболовном судне и, напившись, заставлял меня и мою сестру вязать узлы и лазать по канату, – Саша, потянув верёвку на себя, проверила узел на ногах, – каната не было, приходилось ползать по полу, а потом бить в гонг и сзывать на обед. Этот папаша потом отъехал в приют для умалишенных.

– Знаю я это местечко, – кивнула мрачно Хельга, но сменила тему: – Есть в этом доме что-нибудь поесть?

– Есть солонина и картошка, – Саша вдруг поняла, что сильно замёрзла, – надо растопить печь.

– Хлеба охота, можно купить в лавке в посёлке, – протянула Хельга, недовольно сморщившись.

– У меня нет денег.

– Пора идти работать, сударыня, работать… мы все здесь работаем и складываемся в общий котёл, – Хельга смуглым пальцем возила по остаткам засохшего теста в чашке, поскребла их ногтем, пожевала, налила вина и выпила, – конечно, Игнатьев, добрая душа, кормит нас задаром, но… Это не значит, что ты должна тут прохлаждаться.

– А ты где работаешь?

– У меня очень хорошая работа, и мне неплохо платит мой мешок с деньгами.

– Ты…

– Я живу на содержании… со-дер-жан-ка, – Хельга, пьяно протянув по слогам, расхохоталась.

Саша промолчала. Поднялась к люку и долго смотрела на серое вечернее небо. Тянуло дымом от фабрики. Багровый диск солнца предвещал ветер на завтра. Саша закрыла люк и спустилась. Зажгла свечу. Хельга, раскинувшись, спала на топчане. Платье, серо-голубое с кружевным стоячим воротничком, со славными перламутровыми пуговками, с кружевными нижними юбками. Всё это купленное на распродаже стоило недорого, но сейчас казалось, что Хельга одета, как светская дама, ведь у неё были даже перчатки, они валялись у входа.

Глядя на огонь свечи, дрожавший в сгустившейся темноте, Саша затихла, сгорбившись у растопленной печки. «Надо искать работу». Попытки её устроиться гувернанткой, служанкой в зажиточные дома заканчивались неудачей. Надо было иметь протекцию, а у неё мать – проститутка. Посудомойкой её принял Мохов с дальним прицелом. На фабрику женщин брали плохо.

Шаги над головой, раздавшиеся в тишине, заставили её вздрогнуть.


8. Иван Дорофеев


Игнатьев, сев в конку, трясся по узкому Базарному переулку. Он опять продрог. Снова шёл дождь со снегом.

Зажглись первые фонари. Двухэтажные дома из красного кирпича тянулись по обеим сторонам улицы. В клубах тумана то ли шли, то ли плыли прохожие. «Здесь, всё не как у нас, даже сумерки и те наступают, кажется, раньше. Может быть, вы уже теперь переводите время?» – вспомнились Дмитрию слова внеземельца, когда тот только приготовился его выслушать и заказал пива. Вопрос о времени показался Дмитрию тогда непонятным, и он пожал плечами. А внеземелец махнул рукой: «А-а, не обращай внимания! Мне всё у вас кажется странным, улицы не те, время не то, даже города не те, много уродов с железными частями тела и мало счастливых, смеющихся лиц».

– А у вас по-другому? – спросил тогда Игнатьев. Внеземелец не ответил, лишь посмотрел поверх кружки с пивом. Пил жадно. Потом сказал:

– Может, когда-нибудь я тебе расскажу.

Вот и Дмитрию было не до того.

А сейчас он вспомнил слова внеземельца и улыбнулся: «Оказаться бы там, в этом Внеземелье, увидеть своими глазами». Но это всё больше казалось неосуществимой мечтой. Дирижабль сгорел, денег нет… и всё настойчивее ходят слухи, что границу с Внеземельем прикроют. Вот и Пётр Ильич сегодня говорил об этом.

Конка остановилась в Базарном переулке. В доме напротив, в окнах первого этажа горел свет. Спрыгнув, Игнатьев торопливо шагнул под козырёк крыльца и нажал кнопку звонка одной из квартир. Слышно было, как прокатился звонок внутри дома, где-то залаяла и смолкла собака. Звякнул телефон вызова, Игнатьев снял трубку. Услышав знакомый голос друга, улыбнулся:

– Это я, Иван, открой.

Пройдя по освещённому тусклыми газовыми рожками коридору, Игнатьев оказался перед полуоткрытой дверью. Силуэт Ивана виднелся в глубине полутёмной прихожей.

– Каким ветром? – спросил хозяин, пропуская гостя.

– Тащился через весь город в конке, замёрз как собака, – ответил тот, проходя в комнату.

«Всё также один, – подумал Игнатьев, понимая, что уже наверняка кто-нибудь бы вышел, какая-нибудь дама, если бы она была. И с облегчением вздохнул, – так даже лучше».

Комната большая, со старыми дубовыми панелями, небольшим камином, старым диваном, двумя креслами, подтянутыми к самому огню. Вытоптанный в середине ковёр был ещё вполне приличным по краям.

– А здесь всё по-прежнему, – сказал Игнатьев, устраиваясь в продавленном кресле.

Подхватил полено и воткнул его в топку.

Иван стоял тут же, взъерошено уставясь на огонь, сунув руки в карманы брюк. Он покачивался задумчиво, отбрасывая своей тощей фигурой длинную тень на стены.

– Ты знаешь, я всё это время думал о твоём письме, – сказал Дорофеев, взглянув быстро на гостя. – Я согласен поступить на работу к твоему отцу.

Игнатьев от неожиданности встал. Тут же сел и покачал головой:

– Ты согласен?! Ты, в самом деле, спасаешь меня! Только представь, сколько мне пришлось бы выслушать нравоучений. А эти семейные обеды, которые проходят в гробовом молчании, потому что все недовольны мной. Мать не в счёт, просто она искренне верит, что так и должно быть, и считает, что должна поддержать отца. Иначе я буду несчастлив! И тогда мне придётся корпеть над рыболовными траулерами и баржами, и забыть про дирижабли.

– Как твой «Север» кстати? – Иван указательным пальцем подоткнул небольшие очки на переносице. – Помнится, по весне ты заявлял себя с ним на выставку.

Игнатьев, откинувшись вглубь кресла, хмуро проговорил:

– Сгорел два дня назад. Илья погиб, спал в гондоле. Сейчас заходил в участок, разрешили забрать тело. Потом зашёл в похоронное бюро, распорядился насчёт похорон. Похороны послезавтра, на городском кладбище, полиция хотела его похоронить как безродного, родных так никого и нашли. Или не искали. Я не знаю даже его фамилии. Стыдно. Но как у человека спрашивать, будто собираюсь наводить справки. – Дорофеев вскинул глаза на Игнатьева, согласно кивнул. Они помолчали. Игнатьев, видя, как грустно вытянулось лицо друга, перевёл разговор: – Да, и господин Мохов теперь больше желал бы видеть меня мёртвым, чем живым. Помнишь, я как-то рассказывал про его ночлежку, что мне пришлось остановиться там и переночевать? Этот сударь с компанией обворовал меня и решил придушить по-тихому, а мне повезло, жив остался. Везучий, выходит, я, Иван.

Игнатьев поёжился. Озноб от раны к вечеру усилился.

Дорофеев достал из шкафа бутылку, две рюмки и налил водки.

– Продрог, благодарю, – кивнул Игнатьев, взяв рюмку. Посмотрел на этикетку на бутылке: – Два года уж не был в столице.

Иван опять педантично ткнул в очки, вернув их на переносицу:

– Подарена по случаю, приезжал друг отца. Ещё есть неплохой «Ерофеич». Этот с мятой и анисом, с полынью.

– Помню-помню, меня всегда удивляло, как ты можешь всё это знать! Я, признаться, совсем не люблю «Ерофеич», – рассмеялся Игнатьев, поднимая рюмку.

– Как можно это не знать?! Ну, тебе простительно, – очень серьёзно ответил Иван, – ты – гений.

Это прозвучало без тени пафоса. А Дмитрию стало неловко, и он, хлебнув водки, закашлялся.

– Ну, ты даёшь, Ваня, – прохрипел он, но знал, что имел в виду буквоед и книжный червь Дорофеев, и поэтому больше ничего не сказал.

Иван считал себя вечным должником – Игнатьев соорудил отцу Ивана отличный протез ноги с подвижной ступнёй, полной копией здоровой стопы, взамен деревянной культи. Старик был очень рад, что может ходить, он часто гулял по саду, медленно бродил по дорожкам, останавливался и сидел в беседках, отдыхал. Отца Ваниного уж не было в живых.

Иван молчал, он поставил рюмку на столик и теперь сидел, глядя на огонь. В их компании он был самым молчаливым. Но если дело доходило до спора, Дорофеев мог часами спорить, срываясь на крик о неизвестном подвиде африканского попугая или о том, из чего плетут тросы для верфи.

Пил он много, но стойко, чем приводил в восторг всех, кто его не знал. А когда напивался, всё больше мрачнел и замолкал. Сейчас Иван вздохнул:

– Это слова отца. Ты знаешь, Митя, он тебе был очень благодарен. У него был пунктик – отец очень любил свой сад и хорошую обувь. А после того, как попал тогда под поезд, иногда, сидя на балконе, глядя в сад, смеялся и жалел, что не может даже промочить туфли, гуляя под дождём по саду, и проверить, наконец, их, убедиться воочию – хороши ли, – тут Иван улыбнулся.

Лицо этого молчуна, когда он вдруг улыбался, сразу делалось очень застенчивым и уязвимым, и, зная это, Дорофеев улыбался редко. И теперь сразу нахмурился.

– Я тогда перерыл все анатомические атласы и даже отправился в морг, – ответил Игнатьев, – но решил остановиться на простой копии, оставив в покое безумную идею приживить ногу.

– Слышал, ты уже опробовал и это, я и не сомневался в тебе, – усмехнулся Иван.

– Да нет, пара глаз и рука. Все – лишь приличные копии живого. Но за это хорошо платят.

– Платят… Хотелось бы о деньгах совсем не думать, – Иван задумчиво поскрёб ногтем подлокотник, – когда я прочёл твоё письмо, сначала страшно разозлился на тебя. Какого чёрта спрашивается, мне это адресовано?!

– Ты меня прости, Иван, но мне просто не к кому больше обратиться. С этим лучше тебя не справится никто. Кто знает столько, что сможет отправиться к Михаилу Петровичу Игнатьеву и с уверенностью, что справится, предложить свои услуги, объяснив это протекцией его сына, – хохотнул Игнатьев, опять почувствовав неловкость, – а через тебя я попытаюсь ему предложить кое-что, если внеземелец не подведёт, и в конце месяца у меня таки будет паровой двигатель. «Север» всё равно не удастся восстановить к этому времени, а деньги нужны.

– Почему тебе это не сделать самому?

– Не хочу. И ещё я понял, что продать кому-то другому тоже не могу, – Игнатьев криво усмехнулся, – кроме того, сделай я это сам, денег не получу. Вот такой я негодяй.

Дорофеев некоторое время молчал, потом махнул на Игнатьева рукой и встал:

– Я тебе не священник. Знаю только одно, жалеть будешь потом об этом. Отец всё-таки, – и без всякого перехода добавил: – есть немного холодного мяса, сыр неплохой и пирог с вишнями от обеда. Будешь?

– Буду! Я так голоден, что кажется, съел бы собственные сапоги. Порезав их предварительно и, пожалуй, сварив, – Игнатьев со смехом вытянул ноги в прекрасных сапогах из телячьей кожи. Дома он таки переобулся. – Кто у тебя ведёт хозяйство? Холодное мясо, пирог с вишнями, сыр, да ещё неплохой! Какие нежности. Я давно ничего не ел кроме солонины.

Иван сдержанно хмыкнул, выходя в небольшую кухню:

– Приходит горничная и повариха в одном лице от хозяина комнат. Плачу недорого, – голос его донесся из кухни…

Игнатьев откинулся в кресле и закрыл глаза. Спиртное разливалось приятным теплом. Боль тюкала, но не сильно, будто издалека напоминая настойчиво о себе. Вспоминался с болью Илья. Саша что-то говорила ему, улыбалась. И ему хотелось смотреть и смотреть на неё. «А ведь Хельга может объявиться со дня на день». Эта мысль заставила очнуться. Он уснул прямо в кресле. «Нет, надо сегодня же возвращаться».

Ушёл Игнатьев от Дорофеева уже за полночь. Иван предложил ему переночевать, но Игнатьев помотал головой и принялся натягивать сырое пальто.

Выйдя на улицу, он решительно зашагал в сторону рабочего посёлка. Моросил дождь. В свете фонарей дома, деревья казались выше, чем они были на самом деле. Снег давно растаял. Было слякотно и мрачно. Подняв воротник, Игнатьев прибавил шаг.


9. Две шишки


Саша сидела на топчане и вот уже несколько минут вслушивалась в шаги над головой. Они то удалялись, то возвращались и толклись на одном месте.

Свечка заморгала подслеповато, оплыв на самое дно кружки, а Саша лишь бросила на неё взгляд, побоявшись встать. Что если через тонкое перекрытие будут слышны её шаги, да и топчан при малейшем движении свирепо взвывал всеми рассохшимися досками.

В этом тускнеющем свете, странных тенях, отбрасываемых чадившим огарком, и гулкой тишине огромного помещения, ей мерещилось, что над головой слышны шаги уже не одного человека. Мерещилось, что их там много и они переговариваются. Саше казалось, что она в целом мире одна, все эти люди, спящие и молчавшие как рыбы, – Хельга и Одноглазый – умерли, и теперь настал и её черёд. Что это и не люди вовсе ходят над головой, а сама тьма ожила.

Становилось холодно, печка почти прогорела, а встать и подбросить дров не было сил. Оцепенение. Странное, гнетущее.

Хельга забормотала что-то во сне. Вскинула руку и тяжело уронила её на плечо Саши. Та вздрогнула.

И опять тишина.

Встретившись взглядом с Одноглазым, Саша порадовалась, что предусмотрительная Хельга сумела впихнуть кляп. И, придя в себя, Одноглазый сначала бешено вращал единственным глазом, дёргался и хрипел, но вскоре сдался, почуяв, что путы связаны знающими руками.

Теперь он, видя, что девица, словно испуганный кролик, сидит, поджав ноги на топчане, злорадно кривлялся, насколько это возможно с кляпом во рту. Но тоже прислушивался к шагам, видимо, прикидывая, чем это ему грозит.

Свеча, вздрогнув последний раз, погасла.

Одноглазый хрюкнул. Этот звук, должно быть, означал насмешку. Или издёвку. Но именно этот звук заставил Сашу наконец оторваться от топчана, который взвыл ей вслед.

«Надо что-то делать…» Сидеть в полной темноте оказалось для неё совсем невозможно. Схватила кружку с огарком и побежала.

Но не рассчитала и споткнулась о лежащего поперёк прохода Одноглазого. Раздалось злобное мычание. Саша, перебираясь через него, буркнула невнятно:

– Прошу прощения.

Свечи лежали на стеллаже, рядом с печью. Маленькое пламя заплясало весело в кружке под ладонью, и она с облегчением вздохнула.

А в люк над головой застучали. Одноглазый свирепо оскалился, злорадствуя.

– Есть тут кто живой?! – раздался голос.

И тишина. С той стороны ждали отклика из подвала, а в подвале замерли, уставившись в потолок на дверцу люка. Хельга нарушила мрачное молчание:

– Открывай, Сашка, это Степаныч объявился.

Степаныч ввалился в подвал шумно. На вид ему было около сорока лет. Невысокий, поджарый мужик, с ухватками бывшего солдата. Он лихорадочно кричал:

– Живые! Живые! Я же вас всех уже похоронил… Ну, думаю, бродяги, погорели! А где все? Дмитрий Михайлович, Глебка, Илья…

Хельга, сидя на топчане, закалывала рассыпавшиеся кудрявые волосы. Сложила ладони на колени. Чёрные непокорные пружинки рассыпались вновь.

– Илюша погиб, – сказала Хельга, – вот она, вроде как, видела его труп.

– Илья… Ах ты, господи!.. Как же это?

Саша стояла сзади. И кивнула в ответ на растерянный взгляд ночного гостя.

– Он сгорел.

Степаныч слушал её, впившись глазами, помотал головой. Помолчал. Потом вздохнул и спросил опять:

– Похоронили?

– Полиция увезла.

– Понятно, следствие, – он перекрестился, опять помолчал, и сказал: – А это кто же тут у нас?

Наклонился к Одноглазому и укоризненно покачал головой.

– Ну что ты за дурачина, Гавря, вот скажи мне на милость? – при этом он вытащил кляп изо рта Одноглазого. – Пришёл в чужой дом. И чей дом? Мити Игнатьева. Человек дирижабль строит! Из тебя, можно сказать, красавца сделал…

– Заткнись, Уткин! – рявкнул Одноглазый.

– Уточкин, Гавря, Уточкин.

Степаныч воткнул кляп назад. Одноглазый протестующее замычал, дико вращая живым глазом.

– Неблагодарный ты человечишка, Гавря, – продолжил Степаныч свою проповедь, – сколько раз я тебя из передряг вытаскивал, а ты – «заткнись, Уткин». Сам заткнись.

При этом он по-хозяйски прохаживался по ангару, рассовывал валявшиеся инструменты по местам, поковырял пальцем обгоревшие доски перекрытия.

– Менять надо, – ворчал он и мимоходом продолжал расспрашивать: – Так, где Митя, говорите вы?

Хельга ему что-то отвечала.

А Саше казалось, что это никогда не кончится. Люди, люди, люди. Разговоры какие-то. Это ничего. И в ночлежке Мохова многолюдно. Но там был закуток на кухне, где она почти всегда одна.

– Да, – машинально ответила она Хельге, заметив, что та пристально смотрит на неё.

– Что – да? – насмешливо протянула она, вставая и потягиваясь. – Вот и дуй на кухню. Посуды немытой гора. Жрать нечего. А ты одна у нас здесь не работающая. Я работаю, Глеб тоже вкалывает как вол, Степаныч – на пирсе целый день, а господину Игнатьеву не положено работать, он – хо-зя-ин, запомни.

– Я приготовлю, – Саша исподлобья смотрела на Хельгу, – я и не против вовсе.

– Ну, так и иди. Иди! – уставив руки в бока, Хельга нахально подняла бровки и выставила вперёд челюсть, она теперь походила на мопса, кривоногого и сварливого.

Её отчего-то бесила эта девица. Да, она помогла ей, ей бы не справиться с Одноглазым, но такая уж скромняга.

– А ты не гавкай на меня! – Саша развернулась и принялась греметь посудой.

– Что ты сказала?!

Хлёсткая оплеуха заставила умолкнуть Хельгу. Степаныч отёр ладонь о рукав.

– Тихха, – скомандовал он, приглушая голос, – на кухню пошла. Пошла-пошла-а!

А глаза с прищуром будто ждали. И Хельга больше не вякнула, лишь плечом повела и ухмыльнулась грязно, окинув Сашу взглядом.

– Ну и, стерва же ты, Хельга, – в спину ей, любуясь кошачьей грацией мулатки, говорил Степаныч, – вот чего к девчонке привязалась? Цыц, малчать, сказал!..

– Ка-а-азёл, – шипела в кухонном закутке Хельга, – чего уставилась, крыса?! Чисти картошку… ххх!..

Саша оттолкнула её к шкафу и упёрлась ей локтём в шею:

– Отвяжись от меня лучше, Хельга, – проговорила она тихо.

– А то что? – с издёвкой покрутила головой та.

– А я дура, – медленно сказала Саша, запрокинула голову и с силой ударила лбом в лоб Хельгу так, что у той зубы лязгнули.

Та охнула и на мгновение осела под рукой.

– Разззошлись! – неожиданно появившийся в закутке Степаныч схватил за шкирку Сашу и оттащил от Хельги.

Мулатка ухватилась за край стола и, стирая кровь от прикушенного языка, криво усмехнулась:

– Где так научилась?

Саша стояла вполоборота. Голова у неё звенела, и кровь носом пошла, как тогда. Она пошла к шкафу с одеждой, прижала кусок тряпья к носу. Сказала:

– Когда пьяная скотина свяжет, кляп воткнёт… тогда.

Степаныч выдохнул зло:

– Оставь её, Хельга. Не узнаю тебя сегодня.

Та молчала, но улыбаться ей больше не хотелось. Достала кружку и налила вина. Степаныч шарахнул по кружке кулаком.

– Пока жрать не приготовите, к вину не прикасаться! – рявкнул он.

Саша, схватив таз и пальто, выскочила по лестнице наверх, за снегом.

А снега не было. Растаял весь снег, оставив после себя черноту и грязь.

Хватая холодный воздух, Саша остановилась, натянула пальто и привалилась к ледяной железяке.

На улице заметно потеплело, со стылых конструкций капало. Под ногами чвакнула грязь, но сапоги не промокали.

Поставив таз, Саша застегнулась на все пуговицы. Хотелось узнать, как там мать с сестрой. Что толку сидеть здесь, всю жизнь не просидишь, а там, если вернуться, может, Мохов не выгонит на улицу, конечно, не выгонит, ужин за счёт заведения.

Задумавшись, она не видела, как со стороны города быстрым размашистым шагом приближался человек. Подошёл совсем близко. И спросил:

– Ты чего здесь, на холоде?

Голос Игнатьева обрадовал невероятно. Она даже зажмурилась, так перехватило дыхание, и подумала – хорошо, что в темноте не видно, как она глупо обрадовалась… как щенок, только язык вывесить и скулить.

– Ты за снегом, похоже, – рассмеялся Игнатьев, – а снега-то и нет. Брр…

Передёрнулся.

– Холодно… Пошли вниз. Вода и внизу есть, я забыл тебе сказать.

Открыв люк, он стал пропускать её вперёд и тут же остановил, увидев при свете, что на лице девушки кровь:

– Что случилось?

– Это я ударилась… в темноте… о… об угол шкафа.

– Что тут происходит?! – поняв, что она не хочет говорить, Игнатьев прыгнул вниз первым.

– Афанасий Степаныч! Рад видеть, ты мне нужен! – Игнатьев пожал руку Степанычу и присел на корточки возле Одноглазого, задумчиво сказал: – Да у нас гости. Приветствую, господин Мухин.

Вытащил у того кляп. Одноглазый хмуро молчал. Потом буркнул:

– Развяжите.

Вытащив из-за голенища складной нож, Игнатьев разрезал путы и спросил:

– Хорошо связано. За что ты его так, Афанасий Степаныч?

– Это у них спросить надо, кто вязал?

Одноглазый пулей вылетел на улицу, столкнулся у люка с Сашей и отпихнул её.

– Зря ты его развязал, пускай бы помучился, козёл, – Хельга, привалившись к шкафу, поигрывала ножом.

Взглянув мельком на Сашу, она посторонилась, когда та проходила на кухню.

– Узнаю Хэл, – проговорил Игнатьев, подходя к ней и стягивая сырое пальто, – ну, как вы тут?

Он разглядывал её красивое смуглое лицо. Возле губы подтек крови и на лбу что-то подозрительно похожее на шишку. Глаза обычно игривые и ласковые, теперь злющие, словно обиженные.

– А никак, – вызывающе вздёрнув подбородок, ответила Хельга, – я вот с работы пришла. Уставшая и голодная. Думала, отдохну, так с этим козлом провозились.

– Так это Одноглазый так вас разукрасил? – удивился Игнатьев.

Хельга, поняв, что Саша не нажаловалась, снисходительно улыбнулась, она вся словно размякла, подобрела.

– Ну, кто его знает, может, пока вязали, – неопределённо протянула она. – Да! Ужин скоро будет готов.

Степаныч расхохотался, любуясь Хельгой.

– Ох, тебе бы на сцену, Хэл! Цены бы тебе не было! – сказал он, растроганно утирая слезу.

Та дёрнула плечом, краешком губ улыбнулась ему и скрылась за перегородкой.

Здесь она не сказала ни слова. Взяла нож, выхватила самую крупную картофелину и принялась её чистить, встав рядом с Сашей. Делала она это быстро и умело. Мельком глянула на кусок солонины, мокнущий в воде.

– Воду нашла? – буркнула она так, словно ответ ей не требовался, и без перехода всякого добавила: – Я, когда пьяная, дурная бываю.

Саша молчала. Воду она нашла в углу, кран торчал прямо в стене.

– Но ты не думай, что я извиняюсь.

– Не думаю.

– Вот и хорошо.

– Куда мы столько картошки варить поставим? Печка махонькая.

– Так на печке верх снимается, а там решётка, – удивилась Хельга и рассмеялась, сдув прядь волос, упавшую на лицо, – здесь вообще было всё о-о-очень продумано. Это же Дима! Если бы не пожар…

Хельга сказала очень по-свойски это «Дима», Саша задумчиво покосилась на её довольное смуглое лицо и опять промолчала.

Они уткнулись в картошку, каждая думала о своём. Между ними торчали две ощутимо болезненные шишки у каждой на лбу, сам, собственно, Игнатьев, и много чего ещё, но обеим некуда было больше идти.


10. Петля на шее


Подкинув дров в печь, Игнатьев принялся освобождать полки на стеллажах. Полки были около метра в ширину и метра два в длину. Потом он выдвинул длинный сварной ящик на колёсах из-под нижней полки и стал вытаскивать оттуда тюфяки, одеяла и подушки.

– Сколько у вас тут добра, – сказал Афанасий Степаныч, который, подняв кружку с огарком, осматривал трубы под потолком.

Игнатьев усмехнулся криво и поморщился. Рану в голове ощутимо саднило, тюкало и тюкало надоедливо.

– Хельга и Саша могут лечь на топчане, там удобнее. Но не думаю, что они уживутся вместе, – проговорил он.

– Это да, сомнительно, – усмехнулся Афанасий Степаныч.

Игнатьев надавил на рычаг, торчавший сбоку от стеллажа. Деревянная обшивка стены за стеллажом отъехала в сторону, открыв тёмную нишу, и стеллаж въехал туда на всю свою глубину. Деревянная панель опять задвинулась, оставив неширокий проход к кроватям.

Всего получилось шесть спальных мест, два из которых были скрыты в нише.

– Что-то Одноглазый долго не возвращается, – сказал Степаныч.

– Да не вернётся он, – Игнатьев остановился, оглядывая проделанную работу, – ну вот, как в ночлежке у Мохова.

– Кстати, он приспрашивался тут о вас в доках, – Степаныч сел на одну из кроватей и привалился к стене, блаженно вытянув ноги.

– Я боялся, что он опять пошлёт своих, но нет, – Игнатьев тоже сел рядом и тихо сказал: – Испугался я, Афанасий Степаныч. Ещё Саша тут оказалась. Подумал, пока они на расстоянии, ещё могу их винтовкой остановить, если подойдут ближе, не справлюсь. Саше хуже всего пришлось бы, а я ничего уже сделать не смог бы – пятеро их было. Как не поубивал их всех, до сих пор поверить не могу, просто повезло, что они ушли. То, что могло случиться, ужасно.

– Господь отвёл, Митя, а ты защищался, и защищал свою спутницу.

Игнатьев некоторое время молчал. Свеча почти прогорела, и стало темно. Лишь на кухне был свет, и слышался то глуховатый голос Саши, то хриплый, насмешливый – Хельги.

– Знаешь, Афанасий Степаныч, ты прав. Я иногда очень жалею, что не могу вот также поговорить с отцом.

– Ваш отец – сильный человек, он многое мог бы посоветовать вам.

Игнатьев задумчиво повернулся к Уточкину.

– Всё так и есть, всё так и есть. Но оставим это. Хочу просить тебя об одном одолжении.

– Вы же знаете, Дмитрий Михайлович, я вам ни в чём не откажу, – лицо Уточкина смутно угадывалось в сумерках, но Игнатьев по его голосу почувствовал, что он грустно улыбается.

– Как Катюша себя чувствует? – спросил он.

– Катерина гоняется за братьями на своём кресле и кричит им, что когда Дмитрий Михайлович сделает ей новые ноги, она догонит их и накостыляет, – голос говорившего дрогнул: – Она верит в вас, сударь.

Игнатьев положил руку поверх руки Афанасия Степановича и пожал её:

– Я чувствовал себя полным идиотом, предлагая кресло девочке, понимая, что она-то ждала от меня чуда.

– Знаю, Митя. Вы и так сделали для нас многое. Катя лежала в кровати и медленно умирала. Говорят, это называется полиомиелит. А теперь мы вновь видим улыбку на её лице… Но что всё обо мне. О чём вы хотели поговорить?

– Ты всегда мне помогал и очень помог со строительством «Севера» в прошлый раз, поэтому буду просить тебя помочь мне и теперь. Только теперь работы в разы больше.

– Нам ли бояться работы, – хохотнул Афанасий Степаныч, вытягивая шею в сторону кухни.

Насупленная Хельга появилась в проёме между стеной и стеллажом, отделявшим кухонный закуток.

– Неужели нас накормят горячей едой в этом доме? – воскликнул Уточкин, улыбаясь.

Уголок губ мулатки дрогнул:

– Ага, щассс, – прошипела она язвительно.

Но, покосившись на Игнатьева, она вытерла мокрые руки о платье:

– Можно кушать, всё готово.

Расставив стулья, мужчины сели. Хельга разложила ложки возле железных глубоких тарелок. Она была тиха и церемонна. Даже пробормотала что-то похожее на «извини», когда задела Сашу ненароком. Саша разливала горячую похлёбку из картошки с солониной и с удивлением покосилась на неё.

– Хлеба нет, – произнесла та, усаживаясь на стул возле Игнатьева.

– Ерунда какая, – ответил он, беря ложку, – Саша, садись. Пусть каждый сам наливает.

Саша села. Она почувствовала вдруг, что очень голодна, – картофельно-мясной дух от горячего варева казался таким вкусным. И она, торопливо зачерпнув полную ложку, отправила её в рот. И страшно обожглась. Задохнувшись, замерла, открыв рот. И встретила полными слёз глазами взгляд Игнатьева, сидевшего напротив. Кое-как проглотив, рассмеялась:

– Обожглась.

Афанасий Степнович, отодвигая пустую тарелку, удивился:

– Да ты что?! Чем тут можно обжечься?

– Как вы так быстро? – улыбнулась Саша.

Она посмотрела на Хельгу, ожидая насмешки, но та, опустив глаза в тарелку, медленно подносила ложку ко рту и церемонно ела. Хельга с Игнатьевым сидели близко, мулатка молча подала ему кружку с вином. Саша отметила между этими двумя то неуловимое понимание, когда люди, даже если недовольны друг другом, близки. И почувствовала разочарование. Наклонилась ниже над тарелкой.

– Оставайся, Афанасий Степанович, переночуешь здесь, места всем хватит, – проговорил Игнатьев, отставляя пустую тарелку и складывая руки перед собой на столе.

– Нет, Митя, пойду домой. Только вот Александру захвачу с собой, – Уточкин сидел совсем близко, справа, и Саша видела его круглое, в оспинах, добродушное лицо прямо пред собой.

Заметив её недоумение, он добавил:

– Мохов выгнал твою мать с сестрой на улицу. Он мне в доке сказал.

Краска залила лицо девушки. Она вскочила.

Показалось, что петля на шее затягивается. Будто кто-то невидимый тянет за верёвку. Она дёргается, пытается освободиться, но узел затягивается только туже. И затхлый, гнилой дух ночлежки уже вот он, рядом.

Повисло молчание. Хельга следила за ней. Игнатьев уставился мрачно на Афанасия Степаныча, а тот пожал плечами, продолжая глядеть на Сашу:

– Когда увидел тебя здесь, подумал, что ты захочешь вернуться.

– Куда ты пойдёшь? – исподлобья глянул Игнатьев. – Что ты собираешься делать?

– Найду их, – она вздёрнула подбородок, но губы невольно по-детски скривились.

Игнатьев ждал.

– Ну и? – он выжидательно прищурился. – Вам есть куда идти?

– Нет, – и неожиданно даже для себя крикнула: – Ты же всё слышал! Тогда, у Мохова! На жильё и еду я… заработаю.

Натягивая пальто, пошла к выходу. Хельга сидела, уставившись на свечу.

– Чего кричать-то? В этом городе, если нет протекции, дорога одна. Не ты первая, не ты последняя, – процедила цинично она.

Встала и подошла к Саше.

– А то веди их сюда. Временно, конечно, а, Дима? – она повернулась к Игнатьеву. – Ты куда?!

Тот стоял одетый. Уточкин второпях совал руки в рукава куртки и, не попадая, чертыхался.

– Завтра здесь будет куча народу, Хел, – ответил Игнатьев, выталкивая заартачившуюся было Сашу. – Даже не надейся отвязаться от меня, я не люблю ходить в должниках. Переночуете у Ивана Дорофеева.

Хельга, скрестив руки под грудью, проводила их с кривой ухмылкой на красивом смуглом лице.

Когда всё стихло, она прошла на кухню, налила кружку вина и медленно выпила. Налила ещё. Задрала юбку и из подвязки достала портсигар. Достала тоненькую сигаретку, закурила, прищурившись, от свечи. Отвела руку и пьяно покачнулась.

– Дурак, – процедила она, стряхнув в тарелку Игнатьева пепел, – что в этой гусыне нашёл? Ненавижжу… Жизнь собачья.

Она замолчала. Докурила сигарету, воткнула её в тарелку и, дойдя до топчана, растянулась на нём по диагонали. Уставившись в одну точку, не мигая, смотрела перед собой.

Через минуту Хельга уже спала.

Она быстро отходила, забывала, на что рассердилась только что. Актрисой называли её те, кто хорошо знал. Всегда играла какую-нибудь роль, искренне веря, что так оно и есть, и она сейчас будто почти гувернантка из почтенного дома, или продавщица из нового магазина, открывшегося на привокзальной площади. Но если Хельга привязалась к кому-нибудь по-настоящему, то он мог быть уверен, что она горло перегрызёт за него.

Устав трястись от голода и холода в квартире, неоплаченной очередным исчезнувшим с горизонта «папочкой», устав ждать и бояться, что её вот-вот выкинут на улицу за неуплату, она приходила сюда, в эллинг, как красиво называл ангар Игнатьев. Здесь отогревалась, оттаивала. Вновь слышался её смех.

Женщин кроме неё здесь никогда не бывало, лишь госпожа Игнатьева иногда появлялась, да время от времени кто-нибудь приходил из посёлка убраться и постирать. Мужчины за отчаянный характер считали Хельгу своим парнем, в чём-то щадили, жалели, и не пытались избавиться от неё. И теперь возникла эта девчонка. Сначала она взбесила её. А теперь какая-то жалость, словно к себе самой, той прежней, шевелилась в ней. Родителей Хельга никогда не знала, росла с бабушкой в поместье богатой помещицы Постниковой.

Бабушка Жаннет была отменной стряпухой, и госпожа Постникова хвасталась своей служанкой. Та была темнокожа, кучерява и толста. Независимый взгляд её чернющих больших глаз, манера горделиво держать запрокинутую голову и сооружать замысловатые тюрбаны из отрезков яркой ткани, приковывали к ней взгляд. А когда она вплывала в залу к гостям на поклон со своим коронным блюдом «бланманже из крыжовника», все затихали.

– …Один из гостей, галантерейщик Суров, всегда замечал, что от мадам Жаннет веет корицей, заморскими странами и океанскими пароходами, – смеялась, рассказывая, Хельга. – Так и было, она приплыла к деду-португальцу, кочегару на большом пароходе. Сначала во Францию, потом в Россию. А здесь дед заболел и умер от чахотки. Бабушка приехала к нему, да так и осталась. Она была беременна, куда ей ехать. Мама была красивой, похожа на отца. И умерла тоже от чахотки, – тоскливо морщась, заканчивала Хельга и надолго умолкала…

Загрузка...