Любовь, помнится мне, – вид болезни. Липкий туман в голове и головастая бабочка в желудке. Злость, недоверие, ревность и бескрайний эгоизм: твое счастье в чужих, да еще и малознакомых руках. Другой человек – источник страдания не в меньшей степени, чем наслаждения, потому что, влюбляясь, мы больше всего боимся потерять того, кого еще не обрели, страшимся показать себя с плохой, как и любой другой, стороны.
Однако кроме обычной любви есть еще и нечеловеческая. Могучая и безусловная, она не торгуется, ничего не требует и всё прощает.
– Так, – говорят мне одни, – Бог любит человека.
– Так, – говорят мне другие, – человек любит Бога.
– Так, – отвечу им, не таясь, – я любил своих котов.
Конечно, “своими” я мог их назвать лишь потому, что у котов обычно нет фамилии и они пользовались моей во время визита к ветеринару.
Поскольку кот, как доказала наука, существо непостижимое, постольку я не мог настаивать на обоюдности наших чувств. Мне достаточно того, что они не против. В сущности, коты служили мохнатыми аккумуляторами любви столь бескорыстной, что ее и сравнить-то не с чем. Остальных – от детей до родины – мы любим либо за что-то, либо вопреки. Но с котов взять нечего, поэтому я любил их просто потому, что они есть.
Тем более что мои мышей не ловили. Да и зачем мне мыши? Мне нужна чистая – не разбавленная страстью, выгодой и самолюбием – любовь. Чтобы пережить ее, нам, как Богу, надо сделать шаг назад, вернуться на землю и склониться перед тварью размером с нашу любовь. С этой – божественной – точки зрения у котов – идеальные габариты. У них есть свобода воли, но они ею злоупотребляют. У котов хватает ума, чтобы с нами не говорить. Они знают, чего хотят, и уж точно нам не завидуют.
– Только межвидовая любовь, – решусь заключить, – бывает счастливой без взаимности.
Первый кот в моей жизни явился на свет чуть ли не со мной – я его помню столько же, сколько себя. Честно говоря, он был лучше. Громадный, жгуче черный, но с белым галстуком, он походил на Бегемота, но я еще не дорос до букваря, а советская власть – до Булгакова. Свое имя он получил по имперской неграмотности. Мы думали, что Минька – это кот по-латышски, на самом деле – это значит “кис-кис”. Ему было всё равно. Он снисходил до общения с нами, как и положено богу. Меня, самого маленького, он выделял из всей семьи и гонял по бесконечному коридору коммунальной квартиры. Я опасливо обожал своего мучителя, как некоторые любили строгую советскую власть или капризную балтийскую погоду.
За размеренным ходом совместной жизни Минька наблюдал, довольно прищуриваясь, что свойственно всем котам в мертвый сезон. Но весной он забывал, как нас звали, и начинал томиться – как, собственно, и все мы. Только он был куда более настойчивым и красноречивым. Наказывая нас за непонятливость, Минька мочился куда придется, включая тапочки отца и портфель старшего брата, который и без того плохо учился. Меня, как бесправного, он не преследовал, но остальным доставалось до тех пор, пока мы не примирялись с природой и не отвозили его на еще пустую, холодную дачу в Дзинтари. Добившись своего, Минька исчезал, не прощаясь. Вновь домашним, отощавшим и счастливым он возвращался к нам летом и прыгал на колени к отцу, делавшему вид, что читает “Братьев Карамазовых”. На заборе, в кустах жасмина, еще сидели уличные кошки. Но Минька, отдав должное инстинктам, до следующей весны предпочитал цивилизованный образ жизни. Регулярно чередуя загулы с ленью, он, как греки, учил меня чувству меры. Но я был глух к голосу разума, на что жаловались в школе.
– Мяукал даже на уроке, – писали учителя в моем дневнике.
Смерть Миньки была первой утратой в моей жизни, и я тосковал по нему уже в Америке, пока у нас не появился сибирский Геродот. Я знал его родителей. Отец, Тимофей, был размером с овцу, мяукал басом и заслонял собою дверной проем, пуская в дом тех, кто его гладил. Мать – Ромашка – даже среди кошачьих отличалась хрупкой красотой.
К встрече с ним я готовился всерьез и долго, ибо она пришлась на буддийский этап в моей эволюционной кривой. Побывав в Японии, я выяснил (из голливудских фильмов), что воспитывая человека-ниндзя, ребенку дарят котенка.
– Подражая ему, – гласит молва, – дитя перенимает кошачью грацию, вкрадчивость и безжалостность.
Я не собирался учиться на невидимку, мне понравился сам проект. Дело в том, что каждый кот – буддист. Человек, в сущности, тоже, но кошкам и стараться не надо. Поэтому способный к сосредоточенному созерцанию, не нуждающийся в одобрении, глухой к порицанию, самодостаточный и всем довольный комок шерсти стал моим наставником, идеалом, любимым литературным персонажем, а главное – инструментом теологического познания. Убедившись, что мне не удается найти Бога, я ставил опыты на животных, точнее – на одном, отдельно взятом сибирском котенке с пышным историческим именем Геродот.
– Прелесть кота, – вывел я, – не в том, что он красивый или, тем более, полезный. Прелесть его в том, что он – другой.
Это предельно важно, ибо только в диалоге с другим мы можем найти себя, выйдя за собственные – человеческие – пределы. Обычно человек помещает другого выше себя. Другим может быть гегелевский Абсолют, или библейский Бог, или Великая природа, или Пришелец, или – даже – неумолимый закон исторической необходимости. Геродот преподавал урок теологии, вектор которой направлен не вверх, а вниз.
В определенном смысле общаться с котом – всё равно что с Богом. Нельзя сказать, что Он молчит, но и разговором это не назовешь: то десятку найдешь, то на поезд опоздаешь. Сравнение это тем более кощунственное, что в отношениях кота с хозяином ясно, Чью роль играет последний.
Конечно, у каждого из нас был свой голос, который становился бесполезным лишь при нашем общении. Но именно взаимонепонимание и делало его таким увлекательным. Не только кот для меня, но и я для него – тайна. С немотой, однако, он справляется лучше нас. Если мы в молчании вышестоящего видим вызов, упрек или безразличие, то лишенный общего с людьми языка Геродот научился обходиться без него. Полностью доверяя среде своего обитания, Геродот не задавал ей вопросы. Я для него был силой, дающей тепло, еду, ласку. Подозреваю, что он, словно атеист или язычник, не отделял людей от явлений природы. Как солнце, как ветер, как свет и тьма, для него мы были постижимы лишь в том, что имело к нему отношение.
Геродот не отрицал существование того, что выходило за пределы его понимания. Нельзя сказать, что он игнорировал всё непонятное в его жизни – напротив, кот охотно пользовался им, хотя и не по назначению. Геродоту не задумывался над целью и смыслом огромного количества вещей, которые его окружали, его не касаясь. При этом, будучи чрезвычайно любопытным, Геродот всякую закрытую дверь воспринимал с обидой, но по-настоящему его интересовали лишь перемены. Кота, как Конфуция, занимало не дурное разнообразие “десяти тысяч вещей”, а их концы и начала: не было и вдруг стало. Его волновал сам акт явления нового – ветра, гостя, посылки.
Геродота было очень трудно удивить. Испугать легко, но вот поразить кошачью фантазию мне так и не удалось. В жизни Геродота было так много непонятного, что в ней не осталось места для фантастического – ежедневная порция незнакомого казалась частью обыденного.
Между тем Геродот вырос из котячества, и я счел, что он готов к своей роли экспериментального животного. Если коварный Минька открыл мне зло, то на Геродоте я хотел опробовать добро, как известно Кто. Я пошел на это, хотя коты вовсе не созданы по нашему образу и подобию. У них, например, совсем нет талии. Еще удивительнее, что они никогда не смеются, хотя умеют плакать от счастья, добравшись до сливочного масла. И всё же ничто человеческое котам не чуждо. Так, раздобыв птичье перо, Герка мог часами валяться с ним на диване, как Пушкин. Но я прощал ему праздность и никогда не наказывал. Только иногда демонстрировал меховую шапку, а если не помогало, то зловеще цедил: “Потом будет суп с котом”.
Чаще, однако, я мирно учил его всему, что знал. Стараясь, чтобы Геродот жил как у бога за пазухой, я с самого начала объяснил ему суть эксперимента.
– Звери не страдают. Они испытывают боль, но это физическое испытание, страдание же духовно. Оно и делает нас людьми. Значит, задача в том, чтобы избавиться от преимущества. Мудрых отличает то, чего они не делают. Лишив себя ограничений, мы сохнем, как медуза на пляже.
Услышав о съестном, Герка открыл глаза, но я не дал себя перебить.
– Запомни, – твердил я, – мир без зла может создать только Бог, или человек – для тех, кому он Его заменяет.
Дорога в рай для Геродота началась с кастрации – чтобы не повторять предыдущих ошибок. Спасая кота от грехопадения, я предоставил ему свободу. В доме для него не было запретов. Он бродил где вздумается, включая обеденный стол и страшную стиральную машину, манившую его, как нас Хичкок. Считая свой трехэтажный мир единственным, он видел в заоконном пейзаже иллюзию, вроде тех, что показывают по телевизору.
Но вскоре случайность открыла ему, что истинное назначение человека – быть ему тюремщиком. Однажды Герка подошел к дверям, чтобы поздороваться с почтальоном, и ненароком попал за порог. Он думал, что за дверью – мираж, оказалось – воля.
Геродот знал, что с ней делать, не лучше нас, но самое существование ее было вызовом. Он бросился к соседскому крыльцу и стал кататься по доскам, метя захваченную территорию.
– Толстой, – увещевал я его, – говорил, что человеку нужно три аршина земли, а коту и того меньше.
Но оглядывая открывшийся с крыльца мир, Герка и сам понимал, что ему ни за что не удастся обвалять его весь. Он напомнил мне одного товарища, который приехал погостить в деревню только для того, чтобы обнаружить во дворе многоведерную бочку яблочного вина. Трижды опустив в нее литровый черпак, он заплакал, поняв, что с бочкой ему не справиться.
Герка поступил похоже: он поджал хвост и стал задумываться, тем более что, боясь машин, я не выпускал его на улицу. Это помогло ему обнаружить, что сила не на его стороне. Прежде он, как принц Гаутама в отцовском дворце, видел лишь парадную сторону жизни: я всегда был послушен его воле. Но теперь Герка стал присматриваться ко мне с подозрением.
Я догадался об этом, когда он наложил кучу посреди кровати. Этим он хотел озадачить всех так же, как я – его. Куча не помогла, и Герка занемог от недоумения. Эволюция не довела котов до драмы абсурда, и он не мог примириться с пропажей логики. Вселенная оказалась неизмеримо больше, чем он думал. Более того, мир вовсе не был предназначен для него. Кошачья роль в мироздании исчерпывалась любовью, изливавшейся на его рыжую голову.
Пытаясь найти себе предназначенье, Геродот принес с балкона задушенного воробья. Но никто не знал, что с ним делать. Воробья похоронили, не съевши.
От отчаяния Герка потерял аппетит и перестал мочиться. Исходив пути добра, он переступил порог зла, когда пришлось увезти его в больницу.
Медицина держится на честном слове: нам обещают, что, терпя одни мучения, мы избежим других. Ветеринару сложнее. Для кота он не лучше Снежневского: изолятор, уколы, принудительное питание. Неудивительно, что когда через три дня я приехал за Геродотом, он смотрел не узнавая. В больнице он выяснил, что добро бесцельно, а зло необъяснимо.
Мне ему сказать было нечего. Я ведь сам избавил его от грехов, которыми можно было бы объяснить страдания. Теодицея не вытанцовывалась. Я обеспечил ему обильное и беззаботное существование, оградил от дурных соблазнов и опасных помыслов, дал любовь и заботу. Я сделал его жизнь лучше своей, ничего не требуя взамен. Как же мы оказались по разные стороны решетки?
Этого не знал ни я, ни он, но у Геродота не было выхода. Вернее, был: по-карамазовски вернуть билет, сделав адом неудавшийся рай. Он поступил умнее: лизнул мне руку и прыгнул в корзину. Ничего не простив, он всё понял, как одна бессловесная тварь понимает другую.
Много лет Геродот верно служил мне пособием по практической метафизике. Я каждый день у него учился, не уставая поражаться буквально нечеловеческой мудрости. Геродот ничем не владел и всем пользовался. Познавая мир, он употреблял его с тем аристократическим эгоизмом и произволом, который доступен мушкетерам Дюма и алкашам Венички Ерофеева. Принимая вызов гречневой крупы или рождественской елки, Геродот, словно Дон Кихот, не сдавался, не одолев противника.
Я упорно изучал на нем пределы своей реальности и возможности выхода за ее границы. Принимая свою роль, он вел себя непредсказуемо, как случай, и относился ко мне как к ущербному богу. Я кормил, но диетическим, не закрывал двери, но не выпускал во двор, чесал за ухом, но таскал к ветеринару, понимал его, но с грехом пополам. От нашего общения я, написав о нем десятки страниц, получал больше него, но он не жаловался, беря гонорар сметаной.
Семнадцать лет Герка терпел, а потом умер, чего я ему до сих пор не простил.
Траур, как и велел Конфуций, продолжался три года, а потом, страдая от дефицита межвидовых отношений, я вновь вступил в них. Ведь без кота жизнь не та. Сравнивая нас с ними, невольно приходишь к выводу, что люди слишком одинаковые, а от кошачьих нас отделяет пропасть.
Новые коты разительно отличались от Геродота прежде всего тем, что их было два. Они получили имена, составляющие философскую пару и исчерпывающие вселенную: Инь и Ян.
Правда, тут не обошлось без культурологического насилия. Неотразимые абиссинцы не имели ничего общего с Китаем. Они походили на египетских кумиров, потому что служили им прототипами. Самая древняя порода кошачьих сохранила их облик без перемен со времен первых династий. Но юные кошки пришли к нам без исторического багажа и отличались легкомыслием.
Особенно – Ян. Он живо напоминает любимого актера моей молодости Савелия Крамарова, каким он был до того, как переехал в Америку и вылечил косоглазие. Отличаясь безмерным любопытством, Ян постоянно бродит по дому с тем простодушным выражением, которое в переводе на человеческий означает “А чего это вы тут делаете?”. Инь походит на Аэлиту. Худая и элегантная, она томно открывает огромные янтарные глаза и глядит ими прямо в душу. Янка нежно пищит, притворяясь птенцом, Инька берет низкие ноты с хрипотцой, как Элла Фицджеральд.
Впрочем, кошки разговаривают исключительно с нами, людьми, а между собой общаются телепатически. Где бы ни оказывался Ян, рядом с ним с вежливым секундным опозданием появляется Инь. Связанные невидимыми нитями родства, они, изображая кавычки, в рифму сидят на подоконнике, на диван укладываются, как ян и инь в корейском флаге, и вместе обедают в любое время суток.
Иногда без всяких (на мой взгляд) причин кошки учиняют жуткую драку. Сцепившись на ковре, они катаются словно поссорившийся сам с собой двухголовый дракон. Схватка проходит в абсолютной тишине, что делает ее еще более непонятной. Тем более что, вдруг начавшись, драка кончается не победой или поражением, а взаимным вылизыванием ушей. Не в силах разобраться в природе этих конфликтов, я не вмешиваюсь, а наблюдаю, ибо на этот раз решил с помощью котов изучить весь спектр общественных наук, начиная с политических.
Ян вел себя нахраписто. Инь была умнее, не лезла на рожон, но первой начинала схватку, вцепляясь брату в горло, если не успевала – в хвост. Но больше всего меня интересовало их отношение к нам, людям. Они полюбили играть с нами, например, в футбол – два на два без вратаря. В мороз им нравится спать под мышкой, ночью – будить приступами нежности или щекоткой. Подозреваю, однако, что, быстро сориентировавшись на местности, коты принялись плести заговор, умело дозируя ласку и разлучая меня с женой. Стоило им нагадить – разбить чашку, напиться из унитаза или оборвать лепестки – как они стремительно неслись в поисках защиты к тому, кто не заметил проделки. При этом наша раса в целом не вызывает у них большого энтузиазма. По телевизору они соглашаются с нами смотреть только мультфильмы про зверей, на худой конец – “Маугли”.
Неудивительно, что Ян и Инь раскусили нас раньше, чем мы их. Один кот непостижим, но с ним мы хотя бы общаемся тет-а-тет, как с Богом. Два кота меняют социальную динамику и на порядок усложняют взаимопонимание. Взяв Иньку на руки, надо всегда иметь в уме Яна, который вскакивает на плечи и кусает в лысину. Я еще не понимаю, что он хочет этим сказать, но собираюсь узнать, посвятив дешифровке чужой ментальности остаток жизни.
В конце концов, у нас нет задачи более важной, чем понять себя с кошачьей помощью.
– Собаки ничуть не хуже, – скажут мне, и я не стану спорить.
Они, скажем, незаменимы для сюжета уже потому, что верно ему служат и охотно подсказывают. Долго проживет герой вестерна, пихнувший собаку? Выйдет ли замуж героиня за жениха, согнавшего пса с кресла? Станем ли мы сочувствовать зайцу, если за ним гонится роскошная борзая?
Но кошки не годятся для сюжета вовсе. Во-первых, они не пойдут с вами на охоту – нужны мы им, как же. Во-вторых, коты не делают того, чего от них ждут. Они вообще редко что-нибудь делают и никогда для нас. Мы любим их лишь потому, что они есть, да еще у нас.
– Собака, – скажу я, подводя итог, – друг человека, кот – его альтернатива.