Я и Томас Манн

Извините за наглость, но так получилось. Похоже на объяснительную записку, как я дошёл до жизни такой, что перевёл шестисотстраничный публицистический текст Томаса Манна времён Первой мировой войны. Что меня побудило? Наглеть так наглеть: процитируем классика немецкой литературы: «40 лет, конечно, критический возраст, ты больше не молод, ты знаешь, что твоё собственное будущее – уже не всеобщее будущее, а только – твоё. Теперь тебе предстоит вести свою жизнь к концу – она будет отставать от всеобщей гонки, и её финал будет твоим личным финалом. Новое поднимается на горизонте, оно просто отрицает тебя; оно не утверждает, что всё было бы так, как оно есть, даже если бы тебя не было, – оно просто зачёркивает тебя. 40 лет – пункт поворота всей жизни; и это немало, если поворот, перелом всей твоей жизни сопровождается громом поворота всего мира – такое страшит…» Ну да: Первую мировую войну и последующие за ней революции, конечно, не сравнишь с перестройкой и всем, что за ней последовало, но пункт поворота мира, совпавший с личным твоим, возрастным, персональным поворотом – и там, и здесь имел место быть, так что можно почувствовать – неловко сказать – родство душ.

Почему неловко? По многим причинам, главная из которых та, что славы Томасу Манну «Рассуждения аполитичного» не прибавят, как не прибавит славы Достоевскому «Дневник писателя», каковой Томас Манн в своих «Рассуждениях…» цитирует весьма обильно. Более того! Расставляя вешки для будущих исследователей своего творчества и просто для внимательных, образованных читателей, страниц за десять до завершения книги он (после очередной порции цитат из Достоевского) пишет: «Все политические сочинения Достоевского суть рассуждения аполитичного, можно также сказать – консерватора. Ибо всякий консерватизм – антиполитичен: консерватор не верит в политику, в политику верит прогрессист».

Стало быть, чуть ли не прямым текстом Томас Манн сообщает: моя книга аналогична «Дневнику писателя», подобна этому произведению; только поэтому я назвал её «Рассуждения аполитичного». Близкое общение с текстами вроде «Дневника писателя», «Выбранных мест из переписки с друзьями», опять-таки «Рассуждений аполитичного» способно породить не слишком верные и очень нехорошие чувства. Например, такие: «Получается, что невероятно мудрые, прозорливые люди, видящие в человеке и в человеческих отношениях то, что я увидеть не могу, как бы ни пытался, могут быть такими непроходимыми идиотами?» Чтобы не быть голословным, прочтём всего одну цитату: «Я заканчиваю эти заметки в день объявления о начале мирных переговоров между Германией и Россией. Если меня ничто не обманывает, то сбылось долгое, лелеемое ещё с начала войны желание моего сердца: мир с Россией! Мир прежде всего с ней! И война, если она ещё будет идти, будет идти против одного только Запада, против trois pays libres, против “цивилизации”, “литературы”, политики, риторической буржуазии…» Так Томас Манн отпраздновал начало переговоров в Брест-Литовске. Эта штука будет посильнее не то что «Фауста» Гёте, но и совета Гоголя жечь ассигнации на глазах у потрясённых до самых основ своих меркантильных душ мужиков. В конце концов, ассигнация и ассигнация – ну сжёг и сжёг, но чтобы изнасилование принять за свадьбу – это, знаете ли, крепко. Может быть, из-за этой одной фразы только и стоило браться за перевод многословных, витиеватых и – назовём чудовище его настоящим именем – протофашистских «Рассуждений аполитичного». Важно вытянуть всю цепь, чтобы русскому читателю стало понятно: вот поэтому «грабительский мир» был воспринят Томасом Манном как братский союз двух антизападных, антибуржуазных наций. Важно сломать стереотип. Для нас Германия – типичный Запад, типичная Европа, бездушная, механистическая цивилизация, Ordnung, Kant и Krupp, а Томас Манн описывает Германию антизападной, восточной страной, страной добуржуазной, бюргерской Gemuetlichkeit и феодального, рыцарского Drang’а.

К тому же увлекает и вовсе безумная, бредовая идея. Вот этот телячий восторг от предстоящей «нам» (вместе с Россией) войны против цивилизованного, буржуазного Запада показался удивительно сходственным со «скифским» восторгом Блока. Перед нами один и тот же социально-психологический тип: интеллигент на переломе времён, своего личного и исторического. Или, скажем так, интеллигент в пору глобализации; нет, всё это слишком сложно. Может быть, просто приятно почувствовать себя умнее, чем Томас Манн? Вспоминается чудное а пропо Битова в «Пушкинском доме» касательно дяди Лёвы Одоевцева: дескать, Лёва Одоевцев в ум не мог взять, как это дядя, разбиравшийся в таких сложных вещах, в каких Лёва разобраться не мог при всём желании, не понимал простейших обстоятельств. Со временем ирония Битова повыветрилась, осталось искреннее недоумение, сопоставимое разве что с пушкинской яростью против толпы, с великой радостью, читающей дневники и письма великих. Мол, толпа ликует: он был мерзок так, как и мы! Врёте! Если и был мерзок, то не так, как вы…

Разумеется, разумеется, гений и в своих ошибках, и в своих заблуждениях – гений. Он и ошибается интересно, плодотворно ошибается. Как говорила одна мудрая женщина: «Когда тебе кажется, что кто-то думает так же, как и ты, ты сперва проверь: думает ли он вообще…»

А Томас Манн думал. Думал, да ещё как! Противоречил себе, спорил не только с ненавистными ему тогда либералами, демократами, сторонниками механистической, западной цивилизации, но и с самим собой, таким национальным, таким человечным и бюргерским, таким писателем, Schriftsteller’ом, а не презренным Literator’ом… Положительно, «Рассуждения аполитичного» провоцируют на какое-то дневниковое, исповедально-журналистское – чуть не написал «блоговое» – бесстыдство. Что-то в этих «Рассуждениях…» есть одновременно и журналистское, и интимное, что-то судорожное, нервное, какая-то откровенность, о которой вовсе не просят, какое-то полное и окончательное нарушение всех правил и конвенций при внешнем соблюдении декорума. В общем, этим текстом проникаешься. Я переводил его, по-моему, столько же лет, сколько Томас Манн этот текст писал. Даже назвал сам для себя (а теперь и для вас) Томаса Манна Фомой Человековым, ибо Борис Парамонов, написавший лучший текст про «Рассуждения аполитичного», совершенно справедливо назвал их «Рассуждениями немецкого славянофила». Именно так! Редко где встретишь такое признание в любви к русской литературе в славянофильском её изводе, как в этой книге Томаса Манна, написанной (повторюсь) в самый разгар войны не только с Францией, Англией, Италией и США, но главным образом с Россией. Процитируем: «Кто измерит бездны горечи и мрака, из которых вырос комизм “Мёртвых душ”! Но странно <…> национальная причастность великого критического писателя проявляется не целиком и не полностью в виде комизма отчаяния и безжалостной сатиры; по меньшей мере два или три раза она проявляет себя как нечто позитивное, интимное, как любовь – да, религиозная любовь к матушке России вырывается более чем патетически из этой книги; любовь – основа горечи и мрака, и мы прекрасно чувствуем в такие мгновения, что любовь оправдывает и освящает, да, освящает кровавейшую и жесточайшую сатиру. <…> Но оставим Россию как государство, общество, политику. Обратимся к уничтожающей критике русской литературой именно русского человека, обратимся к гончаровскому “Обломову”! И впрямь, какой болезненный, безнадёжный образ! Какая гнилость, недотёпистость, заспанность, какое бессилие перед жизнью, какая жалкая меланхолия! Несчастная Россия, это и есть твой человек! И однако <…> разве можно не влюбиться в Илью Обломова, в эту нелепую невозможность человеческого бытия? У него есть национальный протагонист, немец Штольц, образец ума, дальновидности, достоинства, деловитости, верности долгу. Но какой же мерой фарисейской педантичности надо обладать, чтобы прочесть книгу и не предпочесть, – что втайне, но совершенно несомненно совершает сам автор – толстого Илью его энергичному приятелю; чтобы не почувствовать куда более глубокую красоту и чистоту его человечности и не согласиться с ними? Несчастная Россия? Счастливая, счастливая Россия – раз при всей своей нищете и безнадёжности в своей глубочайшей глубине осознаёт себя настолько прекрасной и достойной любви, что, принуждённая своей литературной совестью к сатирической персонификации, она во весь рост изображает Обломова – или скорее уж укладывает его на перину!»

Надобно учитывать, что Томас Манн времён «Рассуждений аполитичного» – немецкий патриот, отвергающий всякий пацифизм, твёрдо стоящий на воинственнейшей позиции. И это тоже любопытнейшая тема, заставляющая переводить этот странный текст. «Рассуждения аполитичного» считаются (и не без оснований) книжкой, писанной в состоянии «шовинистического угара»; одной из тех книжек, с которых принято вести отсчёт начинающемуся идеологическому, агитационно-пропагандистскому озверению человечества вообще, интеллектуалов в частности. Для этого тоже имеются достаточно веские основания, но – Бог ты мой – как всё это ещё далеко от настоящего озверения! Насколько война 1914–1918 годов была ещё (как теперь выясняется) войной XIX века. В Париже выходит IV том «Жан-Кристофа» Ромена Роллана, его тут же переводят на немецкий, и Томас Манн обильно и с восторженными комментариями цитирует только-только появившуюся в печати французскую книгу. Да что там Ромен Роллан! Клодель, в годы войны проклинавший «бошей», удостаивается такой характеристики: «Франция Клоделя тоже ненавидит нас. Но эта ненависть лучше, благороднее, чем та, которой ненавидит нас ритор-буржуа, я не могу не признать этого. Для чего скрывать тот факт, что поэт, написавший “Благовещение”, поэт, работавший консулом в Германии, сейчас, во время войны, от всего своего патриотического сердца поносит нашу страну? В глубине души он должен воспринимать происходящее так, как воспринимал происходящее тот северофранцузский сельский дворянин, чей замок посетил Вильгельм II. Дворянин сказал тогда императору: “Сир, вы – наш враг; но вы всё же император, а не адвокат”…»

Нет-нет, что-то есть в «Рассуждениях аполитичного» до крайности симпатичное, человечное, обаятельное… Оглядывая окоём современной Томасу Манну публицистики, выбираешь в свойственники его книги не «От Канта к Круппу» Владимира Эрна, но… «Интеллигенцию и революцию» Александра Блока. У Томаса Манна тот же запальчивый тон: мол, немецкой интеллигенции будто кто-то на ухо наступил. Всемирно-исторические сферы запели! Народ пробудился! А она ноет: Реймский собор сломали. Сломали – построим. Были бы люди, а соборы отстроятся. Так (или примерно так) Томас Манн (Фома Человеков) спорит со своим братом, Генрихом, ни разу не называя его по имени. Впрочем, в тексте он оставляет немало примет для того, чтобы внимательный читатель понял, кого персонально имеет в виду Томас, когда пишет о немецком «западнике», Zivilisationsliterator’е, литераторе цивилизации, франкофиле и демократе, которого впору назвать в рифму к брату, Фоме Человекову – Анри Оме. Среди многих приёмов, позволяющих Томасу поминать Генриха, не называя его, активное и умелое использование неопределённо-личного местоимения man, каковой приём непереводим. По крайней мере, я не знаю, как адекватно перевести этот каламбур. Допустим: Man ist Politiker, oder man ist es nicht. Und ist man es, so ist man Demokrat. Буквальный перевод: «Есть политик или его нет. И если политик есть, то он – демократ». Man – неопределённо-личное местоимение в немецком языке, но это ещё и фамилия двух поссорившихся на политической почве братьев: «масона романского пошиба», интернационалиста и пацифиста, демократа Генриха Манна и германского патриота Томаса. Таким образом, получается: «Манн или политик, или не политик, но если Манн – политик, то он – демократ!» В каламбуре скрыт парадокс: если же аполитичный Манн займётся политикой, то он вынужден будет стать демократом в той степени, в какой он окажется политиком…

В главе, посвящённой брату Генриху, «Литератор цивилизации», Томас ни разу не называет его по имени, хотя напропалую цитирует его очерк «Золя». И в то же время вся глава буквально прошита фамилией Манн. Это всё тот же каламбур с неопределённо-личным местоимением. Вот Томас пишет про то, что любой литератор – всегда француз, всегда революционер; любой литератор всегда чувствует отвращение к «особости» Германии. Вот что у него получается, вот как он резвится: Man ist nicht Literat, ohne von Instinkt die «Besonderheit» Deutschlands zu verabscheuen und sich dem Zivilisationsimperium verbunden zu fuehlen; genauer: man ist beinahe schon Franzose, indem man Literat ist, und zwar klassischer Franzose, Revolutionsfranzose. Можно перевести этот отрывок таким образом: «Нельзя быть литератором и не обладать инстинктом отвращения к “особости” Германии, не чувствовать себя связанным с империей цивилизации; точнее говоря: нельзя быть литератором и не быть почти французом, революционным французом, классическим французом» – это будет правильно, но тогда будет убит важнейший каламбур текста: «Некто (ман, Манн) не литератор, если у него нет инстинкта отвращения к «особости» Германии; если он не хочет соединиться с империей цивилизации; уточним: некто (ман, Манн) почти француз, коль скоро некто (ман, Манн) литератор, то он даже классический француз, революционный француз».

Именно в главе «Литератор цивилизации», самой болезненной, касающейся интимных проблем – ссора с братом, пусть и на идейной почве, семейная ссора, – становится ощутимо, очевидно, что Томас Манн сам литератор, писатель и вся его книга – не социология, не политология, не психология, а обыкновенная, плотная, туповатая, профессиональная литература. Такая «Королева Марго», которую Генрих (Анри Оме) потом будет переписывать, растягивая на эпопею… Марго отрубленную голову любимого показали, а она скрепилась, сдержалась и с истинно королевской выдержкой плясать пошла, не подав виду, что расстроилась.

Ссора с братом сначала дала толчок «Рассуждениям…», а потом «Волшебной горе». Читая «Рассуждения…», поневоле замечаешь, что споры масона Сеттембрини и иезуита Нафты в романе предварены спором немецкого писателя Томаса Манна со своим братом, литератором цивилизации Генрихом Манном… Нет, нет, всё одно не объяснишь, что же заставляет взяться за перевод. Здесь было что-то иное, что хочется оговорить, что хочется вспомнить, поскольку это «что-то» связано с историей страны, переживающей модернизацию, вестернизацию, как это назвать, и биографией интеллигента, в этой стране живущего. Это было в самом, самом конце застоя, год 1984-й, что ли? Оруэлловский, глухой, странноватый, мягко говоря, год… Я тогда работал в Публичке, то есть я и сейчас в ней работаю, но сейчас я больше общаюсь с читателями, а тогда – с книгами. Я их систематизировал. Ну ладно, это неинтересно. Главное, что порой через меня проходили спецхрановские книги. Не сверхсекретные, библиотека всё же Публичная, но те, для которых нужен допуск, пропуск, отношение…

Вот, стало быть, году в 1984-м мне попалась в руки книжка Йозефа Блоха «Политическое завещание». Написана и издана она была в 1932 году и шла в спецхран по вполне понятным причинам. Во-первых, Йозеф Блох был сионистом, что уже нехорошо. Но ещё «нехорошей» было то, что в годы своей социалистической, гимназической юности он переписывался с Энгельсом. Вообще-то не то чтобы совсем уж так переписывался… Нет, написал одно письмо с одним вопросом и получил ответ. Зато какой! Дело в том, что Йозеф Блох спросил у Фридриха Энгельса: правда ли, что они с Марксом ни во что не ставят личность? И Энгельс ответил: конечно, нет! Мы прекрасно понимаем роль личности в истории: с появлением Маркса, например, человечество стало выше на голову, просто в наше время уж слишком выпячивалась роль личности в истории, вот нам и пришлось изо всех сил доказывать обратное. Этот ответ цитировался во всех работах, посвящённых марксизму и роли личности в истории, потому сообщать, что человек, которому Энгельс вот так ответил, стал сионистом, было как-то так не комильфо…

Я полистал книжку и… замер. Йозеф Блох цитировал неизвестного мне тогда Теодора Лессинга. Der juedische Selbsthass («Еврейская самоненависть») называлась книжка однофамильца немецкого драматурга XVIII века, и Блох цитировал не совсем её, а дневник австрийской еврейки-антисемитки, который в свою очередь цитировал Теодор Лессинг. Отрывочек был чудовищен: все инвективы Печерина про то, «как сладостно Отчизну ненавидеть и жадно ждать её уничтоженья», не шли в сравнение с тем, что написала эта несчастная, по всей видимости, безумная женщина о своём народе накануне холокоста. Я ужаснулся и – вот подлая человеческая натура – заинтересовался. Я стал собирать сведения о Теодоре Лессинге и его книгах и узнал многое, и это многое меня заинтересовало, а тут грянула перестройка, треснул и распался «железный занавес», до Интернета было далеко, но друзья стали ездить за рубеж и возвращаться из-за рубежа, и я стал просить друзей, чтобы они (если это возможно) прислали бы мне «Еврейскую самоненависть» Теодора Лессинга или его же труд «История как придание смысла бессмыслице».

По-видимому, я невнятно говорил, я вообще говорю невнятно, ибо «кто ясно мыслит, ясно излагает», а мыслю я очень неясно, – да, словом, благодаря невнятности изложения я получил много интересных книжек из разных городов Европы и Америки, среди них «Вечно-женственное в творчестве Пастернака» Андреа Улиг, «Примечания к Гитлеру» Себастьяна Хаффнера, «Радек» Стефана Гейма, биографию Теодора Лессинга, «Рассуждения аполитичного» Томаса Манна, а уж потом мне доставили искомое. Честно говоря, более всего меня удивили «Рассуждения аполитичного» Томаса Манна. Хотя и в их присылке был резон. Дело в том, что убитый судетскими немцами-нацистами в 1934 году в Карлсбаде личный враг Гинденбурга, Гитлера, Рэма и ясновидящего Ханнусена Теодор Лессинг в 1904 году умудрился поссориться с Томасом Манном. Томас Манн даже памфлет написал о Теодоре Лессинге – «Доктор Лессинг».

Словом, покуда до меня добиралась книжка доктора Лессинга, я решил почитать книжку писателя Манна. Решить-то я решил, но увял на двадцатой, что ли, странице, ибо все тексты интеллигентных националистов удручающе однообразны. Наша нация – особая, особенная, поэтому весь мир нас не любит, а в особенности те, кто хотел бы стереть все национальные различия во имя какого-то невиданного человечества, но мы яростно сопротивляемся всему миру, и в особенности зловредным интернационалистам… Мы – тёплые, необычные, неожиданные, человечные, пусть и нелепые, но живые! А на нас движется нечто механистическое, стандартное, однообразное, et cetera, et cetera, что у Розанова, что у Достоевского, что у Томаса Манна времён «Рассуждений аполитичного». Единственное, что меня задело по-настоящему, так это первые предложения книжки: «Со мной произошло то же, что и со многими другими, с сотнями тысяч других, вышибленных войной из колеи, на долгие годы оторванных от собственных профессий и дел; только я был призван не государством и армией, но самим временем. Да, я был призван временем к более чем двухгодичной службе на фронте мысли – для которой моя духовная конституция подходила так же мало, как для многих моих товарищей по несчастью конституция физическая для действительной военной или тыловой службы; сегодня я возвращаюсь не в самом лучшем состоянии к своему осиротевшему рабочему столу – инвалид войны, так это можно назвать». Задело это меня потому, что мне показалось: я это уже где-то читал. В иной огласовке я уже знакомился с этой мыслью, даже с этим словосочетанием. Потом я вспомнил: Николай Глазков! «Пусть ложная скромность сказать не велит, мы все говорить вольны. Я не был на фронте, но я инвалид Отечественной войны».

Такое совпадение меня заинтересовало, но ненадолго. Я было совсем уж думал отставить в сторону поднадоевшую книжку, тем паче что и события были вокруг бурные, не до «Рассуждений аполитичного», так мне тогда казалось, потом-то оказалось, что ещё как до… Ибо проблема-то была та самая, самая та – интеллигент в модернизирующемся обществе. Стало быть, я совсем было отложил в сторону «Рассуждения аполитичного», но тут мне довелось отправиться по делу к питерскому критику, поэту, переводчику, человеку уж очень яркому, талантливому, своеобычному, чтобы его называть. Я тогда (кажется, это был 2000-й, может, и раньше) впервые встретился с этим человеком и поначалу выразил уважение и восхищение, поскольку субординация есть субординация. Мало ли с чем и с кем я не согласен, но… уважение! Уважение к старшим формирует личность, как говаривал мистер Вульф из тарантиновского «Криминального чтива».

Выразив уважение и восхищение, я стал осматриваться. Обнаружил на полках множество немецких книжек, известных мне и неизвестных, и вытянул Bekentnisse Hochstaplers Felix Krull. А вытянув, принялся рассуждать: это, должно быть, неудачная книга, потому как для того, чтобы хорошо описать авантюриста и жулика, нужно самому быть хоть чуточку авантюристом и жуликом. Питерский критик посмотрел на меня и (вот поэтому я его и не называю, поскольку запомнил то, что он говорил вот так, а может, он вовсе и не так говорил, просто я его так понял) сказал приблизительно следующее: «Это – лучшая книга Томаса Манна. Вы её просто не читали. Почитайте и убедитесь: блеск что за книга. Это верно, что жулика может хорошо изобразить жулик, но Томас Манн и был жуликом, блефовщиком, авантюристом. Чтобы с таким малым беллетристическим талантом обойти своего куда более талантливого брата? Ему потому так удался Феликс Круль, что он и сам был таким же хохштаплером. И все его тяжеловесные, закрученные периоды – речь жулика, прикидывающегося аристократом. Нет, нет, полного блефа, пустышки у него никогда не было. Все его многословные периоды в конце концов заключают в себе очень простой и ясный смысл. Когда читатель, разобрав головоломку: “дважды два равняется четыре”, начинает свирепеть, довольный автор усмехается: “А вы что хотели бы, стеариновую свечку?” Вот его брат, Генрих, тот в самом деле был настоящим стилистом, и немецкий его безукоризненный, а Томас…»

Я промолчал, но… обозначенная, названная феликс-крулевщина Томаса Манна снова толкнула меня к его «Рассуждениям…». Благодаря этой самой феликс-крулевщине я вдруг стал замечать странно-смешные вещи в этой патетической книге. Причём было совершенно непонятно, случайно выкидывает такой фортель Томас или делает это сознательно?

Например, он спорит с теми, кто говорит и пишет про войну, будто она – антикультурна по своей природе. Да вовсе нет, пишет Томас Манн, вот тут мне прислали письмо из госпиталя… Пожалуй, лучше процитировать этот кусок: «Я откладываю перо для того, чтобы прочесть ещё одно письмо с фронта, вернее, из лотарингского госпиталя; странным образом, оно как раз касается нынешних моих рассуждений. Молодой фронтовой офицер в приподнятом, благодарственном стиле пишет о том, как из-за войны познакомился с художественной литературой. В мирной жизни у него не было для этого ни возможностей, ни времени. Только теперь, прикованный не слишком тяжёлым, но ранением к постели, он смог познакомиться с произведениями современных немецких писателей. “То, что я, – пишет он, – должен быть благодарен войне вообще, а французской артиллерии в частности, странное явление современности… Но настоящую радость от чтения я открыл только на войне, и, насколько мне известно, эту радость первого знакомства с современной литературой разделяет со мной огромное количество солдат”. Огромное количество молодых людей научилось благодаря войне чтению, то есть сознательным занятиям с человеческой душой! Подходит ли этот факт для главы о войне и человечности – или нет? Я хочу это знать! Разве не демократия рассчитывает на вот это явление: духовное воспитание и “повышение культурного уровня” тысяч и тысяч людей? Конечно, сама демократия на свой лад мистифицирует духовное, смешивает его с политическим, но разве не благодаря войне происходит то самое “повышение культурного уровня” рабочих, о котором мечтает демократия? “Жизнь”, объясняет мне мой корреспондент, не оставляла ему времени для литературы; война впервые создала досуг и потребность в чтении. Тогда получается, что война оказалась гуманнее и расположеннее к образованию, чем “жизнь”, а именно мирная и профессиональная жизнь. И разве только досуг для чтения создала война? Вы уверены в том, что долгая и скучная болезнь “на гражданке” была способна привести молодого человека к открытию для себя художественной литературы? Разве не должен был он пройти через эксцентрический опыт войны и ранения, разве не должен был он после этого опыта пережить тишину и покой больничной палаты, чтобы подготовить свою душу к открытию?»

Обосраться и не жить! – как пишет по сходному поводу Евгений Попов. Ведь что написал Томас Манн в этом отрывке? Современного человека к современной литературе можно загнать только жесточайшим огнём вражеской артиллерии, и ещё хорошо бы отравляющими газами, только в этом случае прикованные не слишком тяжёлыми, но всё же ранениями к койкам современные люди смогут ознакомиться с шедеврами современной им беллетристики. Всё ж таки я критик и занимаюсь современной литературой и потому вполне могу оценить эту хохму. Неважно, что речь идёт о древней для нас литературе начала ХХ века – ситуация мало изменилась.

Словом, я вновь принялся читать «Рассуждения аполитичного». Теперь я стал замечать самое главное в этой книге. Братнюю ненависть, соединённую со страхом: неужели я кончился как писатель? Неужели мне суждено остаться автором одной книги, правда, «Будденброков»? А уже от этих двух чувств ответвлялось третье: обида на бога Аполлона, который принимал дары от Генриха, литератора цивилизации, а не от Томаса, писателя культуры. Всё это оставалось непроизнесённым, неназванным, но било в глаза, лишь только ты это понимал. Становился понятен обидчивый пафос братнего соревнования. Ага! Раз брат – интернационалист, западник, пацифист и германофоб, так я буду немецким патриотом! Он – противник войны и написал эссе про французского демократического писателя, Эмиля Золя, так я буду милитаристом и напишу эссе про Фридриха II, сражающегося один на один со всей Европой, как мы сейчас. Один на один против всего мира…

Это эссе Томас написал до «Рассуждений аполитичного». Оно есть в Публичной библиотеке, всё испещрённое маргиналиями. По всей видимости, читал это эссе какой-то германский шовинист, поскольку всюду, где Томас Манн пишет про истинную культуру, которая, в отличие от расслабленной цивилизации, не отрицает, а предполагает войну, стоят восклицательные знаки (мол, хорошо говоришь, Томас!), но зато там, где Томас Манн пишет о том, что лёгкая и быстрая победа не к лицу настоящим героям, что настоящие герои всегда обречены на поражение или на почётную ничью, как в случае с Фридрихом II, красуются жирнющие вопросительные, дескать, да ты что? Ты про что? Я не понял… Выглядит это забавно.

Впрочем, и Фридрих II в качестве воплощения немецкого духа тоже забавен. Уж кого ни в каком случае нельзя считать воплощением этого духа, так это сухонького, быстрого пруссака, поклонника французских энциклопедистов, ненавистника германской Miserie. Его Пруссия была космополитическим государством разума, а не Германией, которая превыше всего. Такая получилась насмешка истории: он был франкофилом, масоном, рационалистом и вольнодумцем, а стал символом немецкого тяжелоступного милитаризма. Он был настоящий литератор цивилизации на коне, предшественник Наполеона, а из него сделали наследника Барбароссы. В союзе с буржуазной Англией он вёл войну против феодальной Европы, а получилось, получилось… что-то похожее на судьбу Ленина. Фридрих II, как и Ленин, стал символом и знаменем тех, кого на дух не переносил. Такое удивительное, посмертное возмездие…

Но всё это пришло мне на ум позже, много позже, когда я всё ж таки решил переводить эту странную, болезненную, в полном смысле этого слова достоевскую книжку. Я тогда привык засыпать под «Рассуждения аполитичного». Лучше нет средства от бессонницы, чем нудный текст на иностранном языке. Сначала что-то понимаешь, а потом постепенно, постепенно всё сливается в гул, шум, в общем, ветхий Данте выпадает, зорю бьют из рук моих – и хрррфррр… баиньки до утра, до утречка.

И вот так я однажды уже клевал носом над очередной ламентацией о том, как нас (немцев), человечных, и даже всечеловечных, не любят механистические цивилизаторы, не понимающие, что война бывает человечнее мира, поскольку… а поскольку всё это повторялось не раз и не два, то я так и задрёмывал, как под колыбельную, и вдруг встрепенулся. Я глазам своим не поверил. Я даже ещё раз прочитал. И убедился: да, именно так и написано. Цитирую: «Калеки маршировали молча, и это, без сомнения, усиливало их трагическое достоинство. Достойно, красиво, эстетически приемлемо люди воспринимаются по большей части тогда, когда они молчат. Стоит им открыть рот, как всякое почтение может улетучиться в ту же секунду. Достоинство и красота зверя, как правило, связаны с тем, что звери не умеют разговаривать. – И вот тут-то калеки заговорили». И вот тут-то я решил перевести этот текст. Весь. Целиком. Все 600 страниц инвалида войны, который не был на фронте.


«Рассуждения аполитичного» были впервые изданы в Германии в 1918 году. После этого неоднократно переиздавались на родине, но откомментированного, научного издания этого произведения нет до сих пор, при том что ни одна серьёзная работа о Томасе Манне не обходится без обильных цитат из «Рассуждений…». За рубежом в полном виде «Рассуждения аполитичного» были изданы только в Японии и в Англии.

Загрузка...