Билли

Всем «подпольщикам» посвящается

* * *

Мы злобно переглянулись. Должно быть, он думал, что именно я во всем виновата, я же считала, что это все равно не дает ему права так на меня смотреть. Ведь я уже столько глупостей натворила с тех пор, как мы с ним знакомы, и столько раз это было ему на руку, столько раз благодаря мне он веселился на славу, что с его стороны было бы просто подло упрекать меня теперь только потому, что моя очередная выходка, похоже, грозит закончиться плохо…

Черт побери, откуда я могла знать, что все так обернется?

Я плакала.

– Ну что, доигралась? Тебя мучают угрызения совести? – прошептал он, закрывая глаза. – Нет… какой же я глупец… угрызения совести – тебя!..

Он был слишком слаб, чтобы всерьез на меня сердиться. К тому же это было бессмысленно. И тут я с ним завсегда соглашусь: угрызения совести – это явно не про меня, я и слов-то таких не знаю…

Мы находились на дне какой-то ущелины, или как там ее называют, в общем, в полной географической заднице. В самом низу этакой… каменистой осыпи посреди Национального парка Севенны, где не ловит мобильная связь, куда ни один баран не забредет – и уж тем более ни один пастух, – и где нас точно никто никогда не найдет. Я сильно ушибла руку, но могла ею шевелить, а вот он, судя по всему, был совсем плох.

Я всегда знала, что он мужественный человек, но тут он вновь преподносил мне урок.

В который уж раз…


Он лежал на спине. Сначала я попыталась было соорудить ему из своих ботинок нечто вроде подушки, но стоило мне приподнять ему голову, как он практически потерял сознание, так что от своей затеи я отказалась и больше его не трогала. Он тогда, кстати, впервые струсил: возомнил, что свернул себе шею, и перспектива закончить жизнь овощем настолько его ужаснула, что он несколько часов ныл, умоляя меня бросить его в этой дыре или прикончить.

Ладно. Поскольку мне нечем было аккуратно его прибить, я предложила поиграть в больничку.

Увы, мы не были с ним знакомы в том возрасте, когда играют в доктора понарошку, но я уверена, что и тогда мы не стали бы с ним засиживаться в приемной… Моя мысль его позабавила, и это было по-настоящему здорово, это единственное, что мне хотелось бы забрать с собою на тот свет, в ад или куда еще, потому что такие улыбки – слабые, едва живые, буквально вырванные из небытия – они дорогого стоят.

Все остальное, прямо скажем, можно оставить в камере хранения…


Я принялась щипать его за разные места, сначала легонько, потом сильнее. Всякий раз, когда он морщился от боли, я ликовала. Значит, мозги у него на месте и мне не придется до самой смерти катать его в инвалидной коляске. В противном случае, без проблем, я готова была размозжить ему голову. Я достаточно сильно его любила.

– Ну что ж, кажись, все не так уж страшно… ты только повизгиваешь, значит все путем, да? На мой взгляд, ты просто сломал себе ногу, а еще бедро или таз… ну, в общем, что-то такое в этом периметре…

– М-м-м-м…

Кажется, я его не убедила. Кажется, что-то его смущало. Видимо, я не вызывала доверия без белого халата и этих дурацких трубочек на шее. Он глядел в небо, хмурил брови и мрачно причмокивал.

Я видела, в каком он состоянии, – я знала все выражения его лица, – и понимала, что остается еще один деликатный момент.

Да уж, точнее не скажешь…

– Эй, Франки, заканчивай… полный бред, глазам своим не верю… ты что, хочешь, чтоб я и его проверила на работоспособность?

– …

– Да?

Я видела, как он изо всех сил старается сохранить приличествующий умирающему вид, но для меня проблема заключалась вовсе не в приличиях. Скорее, меня мучил вопрос эффективности. Ситуация сложилась непростая, и не могла же я рисковать с вынесением подобного приговора просто потому, что была не в его вкусе…

– Эй, я не то чтобы не хочу, слышишь? Но ты же…

Все это мне напомнило Джека Леммона в финальной сцене «Некоторые любят погорячее»[1][2]. Как и у него тогда, мои аргументы подходили к концу, и мне пришлось использовать последний патрон, остававшийся у меня в обойме, лишь бы только от меня отвязались.

– Я девочка, Франк…

И тут, видите ли… если бы я сейчас представляла доклад по углубленному изучению Дружбы, такой, знаете, со всякими схемами и сравнительными таблицами, с диапроектором, маленькими бутылочками воды и прочей хренью на столах, объясняя происхождение, состав и как отличить подделку, так вот тут я остановила бы слайд-шоу и своей учительской «мышью» подчеркнула бы его ответ.

Эти три простых слова, которые он шутливо выдохнул из последних сил, с натянутой улыбкой человека, возможно обреченного на смерть, еще не знающего, суждено ли ему выжить, и не превратится ли его жизнь в сплошное страдание, и сможет ли он еще когда-нибудь трахаться:

– Well… Nobody’s perfect…[3]

Да, впервые в жизни я была бы стопудово уверена в себе, и пусть пеняют на себя все те, кто что-либо не понял, плохо разглядел или вообще не догоняет – им никогда не отличить искреннего друга от несчастного гея, и я ничем не смогу им помочь.

Так что теперь – потому, что это был он, и потому, что это была я[4], и нам все еще удавалось оставаться вместе, поддерживая друг друга на высоте даже в такие гнусные моменты, как этот, – я перелезла через него и протянула свою уцелевшую руку к низу его живота.


Я едва к нему прикоснулась.

– Послушай, – проворчал он через какое-то время, – я же не прошу тебя идти во все тяжкие, подруга… просто потрогай его, и забудем об этом.

– Я не решаюсь…

Он тяжело вздохнул.

Понятное дело, обижен. Вместе мы с ним попадали и в куда более неприятные ситуации, и я никогда особенно не церемонилась, и столько диких, грубых, скабрезных историй ему понарассказывала, что сейчас снова выглядела неубедительно…

То есть абсолютно неубедительно!

Однако я не придурялась… я действительно не решалась.

Вот ведь никогда не знаешь наперед, где окажется та грань, за которой скрывается святое. По-прежнему сидя с протянутой рукой, я неожиданно осознала ту пропасть, что отделяла меня – со всем моим нехилым сексуальным опытом – от его пиписьки. Да я бы все пиписьки перещупала, если надо, но только не его – я в кои-то веки сама себе преподносила урок.

Я всегда знала, что обожаю его, но прежде мне никогда не выпадало случая увидеть, насколько сильно я его уважаю – что ж, теперь ответ был у меня перед глазами: вот они, эти несколько миллиметров…

Или вся безмерность моего стыда. Нашего целомудрия.

Конечно, я понимала, что не смогу долго пребывать в этом идиотском образе застенчивой недотроги, однако сам факт сильно меня удивил. Нет, серьезно, это открытие собственной деликатности ошарашило меня не по-детски. Смущена и испугана, словно заново девочка, поди плохо! Да считай Рождество!

Ладно. Достаточно. Кончай болтать. Берись за работу, малышка…


Для начала, чтобы он расслабился, я принялась ласково барабанить пальцами вокруг его пупка, напевая «Тилибом, траляляй, хвост торчком и гуляй», но это не сильно его расслабило. Тогда я легла рядом с ним, закрыла глаза и припала губами к его… уф… ушной впадине, сосредоточилась и тихо-тихо, нет, даже еще тише, зашептала ему в ухо, возбуждающе постанывая и пуская слюни, все то, из чего, на мой взгляд, состояли самые худшие или лучшие его фантазмы, в любом случае – самые сокровенные, при этом еле заметным движением руки, едва касаясь ногтем, лениво, небрежно и равнодушно, в общем… со знанием дела, стала медленно обводить контур его ширинки.

Наконец волосики в его ухе вздыбились от ужаса, и моя честь была спасена.

Он чертыхнулся. Он улыбнулся. Он засмеялся. Сказал, какая ты глупая. Сказал, заканчивай. Сказал, дурища. Сказал, хорош! Да прекратишь же ты наконец! Сказал, ненавижу тебя, и сказал – обожаю.


Но все это было давно. Тогда у него еще оставались силы на то, чтобы заканчивать фразы, а я и подумать не могла, что когда-нибудь буду плакать с ним рядом.

А сейчас надвигалась ночь, я замерзла, меня мучил голод, я умирала от жажды, и я сломалась, потому что не хотела, чтобы он страдал. И если бы я была честной, то тоже закончила бы свою фразу, добавив к ней «по моей вине».

Но я не честная.


Я сидела с ним рядом, прислонившись к уступу, и тихо убивалась.

Изводила сама себя горькими упреками.

Ценой немыслимого усилия, он приподнял руку и положил ее мне на колено. Я накрыла его ладонь своею и почувствовала себя еще слабее.

Мне не нравилось, что этот гнусный падальщик играл на моих чувствах. Это было нечестно.


Некоторое время спустя я спросила:

– Что это за звук?

– …

– Ты думаешь, это волк? Думаешь, здесь водятся волки?

Поскольку он продолжал молчать, я закричала:

– Да ответь же мне, черт тебя побери! Скажи мне хоть что-нибудь! Скажи хоть «да» или «нет», скажи «Отвали!», только не оставляй одну… только не сейчас… прошу тебя…


Я взывала не к нему, нет, скорее, к самой себе. К своей глупости. К своему стыду. К бедности собственного воображения. Он никогда бы меня не бросил, и раз он молчит, значит, потерял сознание.

* * *

Впервые за долгое время его лицо не было похоже на немой упрек, и мысль о том, что ему легче, меня приободрила: ведь так или иначе, я нас отсюда вытащу, я просто обязана. Не для того мы проделали весь этот путь, чтобы закончить его безвестными героями «В диких условиях»[5] в этой лозерской дыре.

Нет, черт побери, такому позору не бывать…


Я размышляла. Во-первых, ухали явно не волки, а птицы. То ли совы, то ли кто-то еще. А во-вторых, от переломов не умирают. У него не было жара, он не истекал кровью, он был обездвижен, пускай, но не в опасности. Так что в данный момент лучшее, что я могла сделать, это выспаться, чтобы набраться сил, а завтра, на рассвете, когда все это дерьмо под названием природа с новой силой обрушится на меня, я отправлюсь в путь.

Я пройду через этот гадский лес, пройду через эти гадские горы и добьюсь, чтоб в эту долину прилетела-таки эта чертова «вертушка».

Ну вот и все сказано. Мне придется расстараться, клянусь честью поэтессы, но на плато Кос остаться нам без крова не грозит. Потому как семейных радостей пеших походов – э-ге-гей, шагай бодрей! – вместе с тупыми ослами и тупицами в стрессе – нам и двух минут выше головы хватило.

Сожалею, ребята, но весь этот ваш Quechua[6] не для нас.

Ты слышишь, малыш? Слышишь, что я говорю? Ни за что на свете, покуда я жива, ты не свалишь в деревню. Никогда. Лучше сдохнуть.

Я улеглась, тут же заворчала, встала, чтобы расчистить свое лежбище и сгрести в сторону острые камни, впивавшиеся мне в спину, снова растянулась и, прижавшись к нему, замерла неподвижно.


Заснуть не удавалось…

Маленькие демонята, живущие в моей голове, объелись кислоты…

Там грохотал бретонский марш традиционного военно-морского оркестра в техно-ремиксе.

Ад.


Мои мысли неслись с такой бешеной скоростью, что я уже за ними не поспевала, к тому же, как я ни старалась плотнее прижаться к Франки, покрепче обнять саму себя рукой, теплее мне не становилось.

Я замерзала, DJ Grumpy[7] вышиб последние нейроны мужества, которые у меня еще оставались, и маленькие слезинки из тех, что попроворнее, незамедлительно этим воспользовались, чтобы пробраться наружу, как крысы, одна за другой.

Черт, я уже и забыла, как это бывает.

Чтобы их остановить, я запрокинула голову назад, а там, там – ничего себе!


Меня вставило не оттого, что я вдруг увидела звезды – пока мы здесь шлялись, этого добра мы насмотрелись сполна, – а оттого, что мне вдруг открылась хореография звездного неба. Плик! Они – Глинь! – вспыхивали одна за другой, ритмично. Я и не знала, что такое – Динь! – возможно…

Они сверкали, словно ненастоящие.

Как будто светодиоды, а если и звезды, так совсем еще новые, только что распакованные. И будто бы кто-то крутил регулятор яркости.

Это было… великолепно…


Внезапно я почувствовала себя не такой одинокой и повернулась к Франку утереть сопли о его плечо.

Так, стоп… подонки, ведите себя прилично… добрый Боженька вам свой волшебный шарик дает, а вы нюни распускать…


Интересно, бывают ли в галактиках приливы, как в океане, или все это специально для меня? Подъем уровня Млечного Пути? Мегарэйв сказочных фей, явившихся осыпать мою голову золотой пылью, чтобы помочь мне подзарядить батарейки?

Звезды вспыхивали повсюду, и от их света, казалось, теплее становилась ночь. И я как будто загорала во тьме. И мир как будто перевернулся. И я уже не прозябала где-то там, на дне пропасти, нет, я как будто была на сцене…

Да, пусть я сейчас и находилась ниже некуда (находилась или нашлась?) – (ну, в общем, я перевернула картинку…), что-то все же было в моей власти.

Я ощущала себя в центре гигантского концертного зала, в этаком «Зените»[8] под открытым небом, только от края земли и до края, в самый разгар исполнения наикрутейшей песни, среди огромных экранов и множества огней от всех этих горящих зажигалок, от тысяч волшебных свечей, направленных ангелами на меня, – я должна была соответствовать. Я больше не имела права оплакивать свою судьбу, и мне бы так хотелось поделиться всем этим с Франки…

Он, конечно, тоже не отличил бы Большую Медведицу от Маленькой Кастрюли, но был бы так счастлив увидеть всю эту красоту… Так счастлив… Ведь это он настоящий художник из нас двоих… И именно благодаря его утонченному чувству прекрасного нам удалось выбраться из того дерьма, в котором мы обретались, и именно для него сейчас Вселенная достала этот роскошно поблескивающий смокинг.

Чтобы его отблагодарить.

Чтобы отдать ему дань уважения.

Чтобы сказать ему: мы знаем тебя, малыш… Да, да, мы отлично тебя знаем… Мы за тобой наблюдаем и уже давно заметили то, что ты одержим красотой… Всю свою жизнь ты только и делаешь, что ищешь ее, служишь ей и ее создаешь. Так что смотри… Любуйся, ты это заслужил… Взгляни на себя в это бескрайнее зеркало… Сегодня ночью мы наконец отдаем тебе должное… Твоя подружка, она вульгарна, вечно плюется да ругается, как старая шлюха. Мне непонятно, кто вообще ее сюда пустил… Вот ты – это другое дело… Ты нам как сын… Ты – член семьи… Иди же к нам, сынок, потанцуй-ка с нами…


Я разглагольствовала вслух…

С присущей мне скромностью я выступала ни много ни мало от имени Вселенной, обращаясь к парню, который не мог меня слышать.

Это было глупо, но мило…

Вот ведь как сильно я его любила…


Уф… и последнее… еще одну вещь мне хочется вам сказать, госпожа Вселенная… (произнося эти слова, я представляла себе Джеймса Брауна), хотя нет, на самом деле, две…

Во-первых, оставьте моего друга там, где он есть… И не зовите его больше, он не придет. Он, даже если и стыдится меня, все равно никогда меня не бросит. Это так, и даже вам не под силу это изменить, а во-вторых, извиняюсь за свою постоянную брань.

Это правда, я перебарщиваю, но всякий раз, когда у вас вянут уши от моей ругани, знайте, что виной тому вовсе не отсутствие уважения – просто я бешусь, вовремя не находя верных слов. It’s a man’s world, you know…

– I feel good [9][10], – ответила мне Вселенная.

* * *

Я смотрела на все эти звезды и искала среди них нашу.

В том, что у нас была наша собственная звезда, я даже не сомневалась. Пусть не у каждого своя, но уж одна на двоих это точно. Наш общий маленький небесный светильник. Да, этот добрый маленький огонек, что обнаружил нас в день нашей встречи и год за годом опекал и в горе, и в радости, и, кстати, неплохо справлялся вплоть до сегодняшнего дня.

О’кей, несколько последних часов наша звезда, пожалуй, немного лажала, но вроде бы все уже прояснилось…

Она прихорашивалась, красотка.

Щедро опрыскивала себя блестками от Sephorus[11].

Ха! Нормально – это ведь наша! Не будет же она держать свечку Всевышнему, пока ее подружки умчались на салют!


Я искала ее.

Придирчиво осматривала каждую, чтобы найти ее, потому что хотела многое ей сказать… Вернее, напомнить…

Я искала ее, чтобы убедить помочь нам еще разок.

Несмотря на все, что мы натворили.

Вернее – натворила я…

Да. Раз уж все это случилось по моей вине, то мне и дергать ее за лучик, активизируя службу поддержки.

Все прочие тоже были прекрасны, но мне на них было насра… прошу прощения, начхать, тогда как эта, уверена, стоит мне только поговорить с ней от чистого сердца, снова к нам снизойдет…

* * *

Кажется, я ее нашла.

Кажется, это она, вон та… Я касаюсь ее кончиком пальца, а между нами миллиарды световых лет…

Крохотная, вся из себя такая мимими, блестючая что твой Swarovski, чуть поодаль ото всех.

Слегка в стороне…


Ну да, конечно, это была она. Размер XXS, недоверчивая одиночка, отдававшая всю себя. Блиставшая изо всех сил. Радовавшаяся тому, что она здесь. Обожавшая песни и знавшая все слова наизусть.

Призывно сверкающая в ночи…

Она наверняка последней уходила спать и первой вставала. Каждый вечер выходила в люди. Отжигала вот уже тысячу миллиардов лет, но по-прежнему не теряла блеска.

Эй, я не ошиблась?

Эй, это и вправду ты?

Прошу прощения, это и вправду вы?


Скажите… У вас найдется пара минут, могу я с вами поговорить?

Могу ли я вам напомнить, кто мы такие, Франк и я, чтобы вы снова нас полюбили?


В ее молчании мне послышался тяжкий вздох, что-то вроде: «Ох, и как же вы все меня достали, спасайся кто может… хотя ладно, вам повезло, сейчас медленный танец, а у меня нет кавалера. Так что давайте, говорите, я слушаю. Гоните по-быстрому вашу историю, и я пойду подкрепляться своим Milky Way».


Я нашла руку Франка и сжала ее изо всех сил, а потом еще некоторое время приводила нас с ним в порядок.

Да, я навела красоту, чтобы представить нас в наилучшем свете: чистенькими-красивенькими, причесанными, приглаженными, и мы отправились покорять небеса.


Как Базз Лайтер[12].


Навстречу бесконечности и дальше…

* * *

Франка назвали Франком, потому что его мать и бабушка тащились от Франка Аламо («Biche, oh ma biche», «Da doo ron ron», «Allô Maillot 38–37»[13] и все такое прочее) (Да-да, и такое бывает…), а меня назвали Билли, потому что моя мать сходила с ума по Майклу Джексону («Billie Jean is not my lover / She’s just a girl»[14][15] и т. д.).

Так что изначально мы с ним были не одним миром мазаны и никак не предполагалось, что однажды мы станем встречаться.

Что до Франки, то его матушка и бабушка так хорошо заботились о нем в детстве, что он подарил им си-ди «Возвращение йе-йе», билеты на концерт «Большое возвращение йе-йе», на музыкальный спектакль «Привет, друзья», блю-рей плеер и даже круиз в придачу.

А когда преставился его драгоценный папик, Франк взял день отпуска, поехал на поезде к своим, привез их в первом классе и сопроводил до погоста уж и не знаю какой там церкви. И все это, чтобы поддержать их в тот момент, когда, напевая «Последний раз взмахнув рукой»[16], они загрузили гроб в катафалк…


Про свою мать я даже не знаю, были ли у нее еще дети после меня, какие-нибудь Бэд или Триллер, не знаю, плакала ли она, когда Бэмби прыгал в пропасть, потому что она свалила, когда мне еще и годика не исполнилось. (Надо сказать, я была на редкость доставучим ребенком… Мой папаша так мне однажды и заявил: «Твоя мать свалила, потому что ты была на редкость доставучим ребенком. Это правда, ты все время вопила»…) (Понятия не имею, сколько надо психоаналитиков, чтобы оправиться от подобного утверждения, но думаю, до хрена!)

Вот так вот однажды утром она ушла, и больше мы ничего о ней не слышали…

Моя мачеха на дух не переносила мое имя. Она говорила, что так называют только плохих мальчишек, и тут я никогда не могла ей ничего возразить… Как бы то ни было, я не стану поливать ее грязью… Хоть она и была настоящей дрянью, но в общем-то тоже не по своей вине… И вообще, я здесь сейчас не о ней говорить собиралась. Каждому свое.


Ну вот, звездочка моя, с детством покончили.


Франк о детстве говорить не любит, если и вспоминает когда, то лишь для того, чтобы от него откреститься. А у меня детства не было.

Одно то, что мне до сих пор нравится мое имя – учитывая мои обстоятельства, – это уже подвиг.

Только гению Джексона было такое под силу…

* * *

Мы с Франком ходили в один и тот же колледж, но лишь за два года до его окончания впервые заговорили друг с другом. На самом деле это был единственный год, когда мы с ним учились в одном классе. Позже выяснится, что впервые мы оба заметили друг друга еще в пятом классе, на общей линейке в первый учебный день. Да, мы узнали друг друга с первого взгляда, но бессознательно избегали общаться все эти годы, словно чувствовали, что у каждого своих проблем выше крыши, и не решались взвалить на себя хоть что-то еще.

В школе я в основном искала дружбы с девочками в стиле Polly Pocket[17]. Такие длинноволосые милашки, у каждой – отдельная комната, целые коробки дорогих пирожных и мама, которая еженедельно подписывает дневник. Я делала все возможное, чтобы им понравиться, чтобы они почаще приглашали меня к себе.

Но, увы, всегда наступал такой момент, когда мои котировки резко падали… Обычно это случалось с приходом зимы… Значительно позже я поняла почему – всему виною был… была моя водогрейка… ну и… и в общем… соответственно, запах… грязной девки… уф, я даже заговариваюсь, настолько стыдно вспоминать. Ладно. Проехали.

Все эти годы я столько о себе врала, что вынуждена была писать своеобразные шпаргалки, чтобы не запутаться, переходя из класса в класс.


Дома я скалилась, как львица на голодном пайке – другого все равно не было, а вот в школе не высовывалась. В любом случае у меня бы сил не хватило обороняться двадцать четыре часа в сутки. Это надо на собственной шкуре испытать, чтобы понять, и те, кто испытал, прекрасно знают, о чем я говорю: круговая оборона… все время, всегда начеку… Особенно когда вокруг все спокойно… Моменты затишья – это самое худшее, это значит… Уф, да ну его на фиг… Наплевать.


Как-то раз на уроке географии наш учитель мсье Дюмон, сам того не ведая, открыл мне глаза на мою жизнь. «Четвертый мир… – сказал он, – это население, живущее за чертой бедности». Он говорил об этом запросто, как об экспорте полезных ископаемых или о песчаных наносах в бухте острова Мон-Сен-Мишель, но я, помнится, покраснела от стыда. Я и не знала, что в словаре есть специальный термин для обозначения той помойки, в которой я жила… Уж мне-то было прекрасно известно, что такого рода общество не особенно бросается в глаза. Никакие соцработники никогда к нам не приходили… Если на тебе нет следов побоев и ты каждый день ходишь в школу, то для всяких комиссий по защите прав ребенка ты просто не существуешь, а моя мачеха – не скажу, чтоб она выглядела уж очень прилично, но все же к ней относились с уважением, здоровались, когда она шла в супермаркет, спрашивали, как дети и все такое.


Я так никогда и не узнала, где она брала свое пойло…

Кому-то в детстве не давала спать Зубная фея, кому-то Санта-Клаус, а для меня самой большой загадкой было – откуда берутся все эти чертовы пустые бутылки. Откуда?

Большая, большая тайна…

* * *

И вовсе не государственная школа вытащила меня из этого дерьма. Не училки, не преподы, не милая мадемуазель Жизель, готовившая нас к первому причастию, не родители одноклассников, вечно негодующие по поводу веса портфелей своих детей, не более продвинутые родители моих чудесных подружек, слушавшие «Франс-Интер», читавшие книги и все остальное, нет, не они, а он… (в кромешной тьме я указала на него пальцем) он, Франк Мюллер…

Да, да, это именно он и есть… Этот дохляк Франк Мюмю, который был на полгода меня младше и на пятнадцать сантиметров ниже ростом, который терял равновесие всякий раз, когда его хлопали по плечу, и которому вечно доставалось на автобусной остановке. Это он меня спас…

Он один.


Честно, я ни на кого не в обиде, сами видите, даже сейчас, я вот вам все это рассказываю и ведь ничего, справляюсь. Все это было давно. Все это так далеко от меня, что это как будто уже и не я в самом деле…

Хотя, признаюсь, меня всегда охватывает паника, когда приходится заполнять какие-нибудь бумаги. Фамилии родителей, место рождения, от одного этого у меня сразу подводит живот, но ничего, потом проходит. Это быстро проходит.

Единственное, что не проходит, – это то, что я больше никогда в жизни не хочу их видеть. Никогда, никогда, никогда… Никогда я не вернусь обратно, никогда. Ни на какую свадьбу, ни на какие похороны, ни за что. Да я даже если на машине замечаю номер с цифрами этого департамента, сразу перевожу взгляд на что-нибудь другое, чтобы приободриться.

Давным-давно – не думаю, что сегодня ночью успею вам это рассказать, поэтому вкратце, – так вот, давным-давно, когда меня постоянно перемыкало, мое детство еще слишком часто и больно напоминало мне о себе, а сама я все чаще тянулась к бутылке, как говорится, для самозащиты, так вот, тогда я послушалась Франка: осуществила принудительную перезагрузку.

Я полностью вычистила свой жесткий диск, чтобы начать все сначала – в режиме «без неудач».

Это заняло кучу времени, и, думаю, у меня получилось, но все, чего я прошу взамен, это никогда больше их не видеть.

Никогда в жизни.

Даже мертвыми. Даже сожженными. Даже истлевшими на дне канавы.

И знаете, даже если… на этот раз буду с вами честна до конца… Даже если вы скажете мне сейчас: ладно, даю тебе двух санитаров, сэндвич с маслом и ветчиной, и ящик воды «Сан-Пеллегрино», а взамен ты помашешь ручкой своей мачехе или еще какой сволочи, так вот, тут я скажу вам «нет».

Нет.

Я отвечу «нет» и найду другой способ вытащить нас отсюда – без вашей помощи.

* * *

Ну так вот, значит, мы с ним ходили в один и тот же колледж в городке с населением меньше трех тысяч человек в так называемой сельской местности. «Сельская местность» – это красиво сказано. Так и видишь ручьи да холмы. Только поселок, откуда я родом и где прошло мое детство, вся эта местность ничем таким «сельским» не отличались. Это была, да и есть, та часть Франции, где уже давно ничего не течет, ничего не происходит, одно сплошное разложение.

Да, этот край гниет… Он умирает… Край, где хорошие парни слишком много пьют, слишком много курят, слишком сильно верят в лотерейное счастье, слишком сильно вымещают свою злость на близких и на животных.

Это мир самоубийц, сжигающих себя на медленном огне и тянущих за собой тех, кто слабее…

Их послушать, так проблемы только у молодежи с окраин, но жить в деревне, моя дорогая, это тоже, знаете ли, не так-то легко.

Вот только чтобы жечь машины, для начала нужно, чтоб они были, – а у нас хорошо, если одна за день проедет!

И деревня, если ты не такой, как все, убивает быстрее, чем равнодушие.


Конечно, всегда найдутся разного рода туристы от политики, от всяких там ассоциаций, типа здорового питания биологически чистыми продуктами или еще чего-нибудь в том же сказочно милом духе, которые скажут вам, что я сильно преувеличиваю, но я-то их знаю, всех этих людишек… О да, я прекрасно их знаю… Они, как работники социальных служб: в конечном счете видят лишь то, что им показывают.

И я их понимаю.

Я понимаю их, потому что сама стала, как они.

Всякий раз, как я еду в Ранжис или возвращаюсь оттуда, а это минимум четыре раза в неделю, я точно знаю момент, когда мне лучше полностью сконцентрироваться на дороге. Да, дважды за время пути я не отрываю взгляд от разметки, жму на газ и изо всех сил соблюдаю безопасную дистанцию. Знаете почему? Потому что там, в этих местах, где-то между Парижем и Орли, на обочине, прямо вровень с шоссе, расположены две отвратительные помойки.

Проблема не в том, что они мерзко выглядят, проблема в том, что на самом деле это не помойки… Нет, это жилые дома. С комнатенками, в которых спят девочки, вынужденные постоянно обороняться.

Ладно, проехали. Как я уже говорила, у каждого свои геморрои. Что до меня, то я столького натерпелась, что превратилась в законченного эгоиста, в настоящего монстра, и мой эгоизм – это лучшее, чем я могу поделиться с малышками Билли с автотрассы А6.

Смотрите, девульки, смотрите на меня, в моем старом битом фургоне, полном цветов, – я являюсь живым доказательством того, что из этой безысходности есть выход.

* * *

Да, мы заметили друг друга, но все эти годы избегали общаться, потому что оба были изгоями в нашем колледже имени Жака Превера[18].

Я – потому что жила в Сморчках (это не название какой-то дыры или грибной поляны, это… сама не знаю… никогда на самом деле не знала… типа рабочий квартал… или свалка, где мусор не сортируют… все думали, что там жили «цыгане», но они были никакие не цыгане, просто там жила семейка моей мачехи. Ее отец, дядьки, ее двоюродные сестры, мои сводные братья и все прочие – жители Сморчков, попросту говоря…), и каждый день утром и вечером я чуть ли не по два километра топала до следующей остановки, чтобы залезть в автобус как можно дальше от всего этого бардака и моего Home Sweet Mobile-home[19], так как боялась, что никто не захочет сидеть со мной рядом; ну а он потому что слишком сильно отличался от всех остальных…

Потому что он не любил девочек, но только они-то ему и нравились, потому что он прекрасно рисовал и был абсолютно неспособен к спорту, отличался хилостью и аллергиями на все и вся, вечно таскался один и, наглухо отгородившись от всех, витал в облаках, даже в столовую заходил последним, чтобы избежать шума и толкотни у турникетов.


Знаю, звездочка, знаю, моя дорогая… моя история сильно смахивает на дешевую штамповку… Маленький несчастный педик со своей помоечной Козеттой – довольно грубо, признаю, ну что ж… вы бы предпочли, чтоб я наплела вам что-то другое? Рассказала бы, что, мол, зимую я в настоящем доме, или добавила бы Франку мотороллер и пару браслетов на запястья, чтобы не выглядеть персонажами из идиотского телесериала?

Но нет… Мне бы очень хотелось, но не могу… Потому что это все про нас… Первый акт нашей с ним жизни… Neverland[20] и Dadou Ronron[21]. Нежная ярость и упрямая башка. И не стану я ничего тут приукрашивать ради утешения сердобольных домохозяек…

So, Beat It.

Just Beat It[22][23].


Чего еще? Да хватит, пожалуй, разве нет? Я же не стала втирать вам про всякие приставания и прочие гнусности такого рода…

Мне повезло: в нашем доме это не практиковалось.

В нашем доме больно били, но в трусы не лезли.

Ох-ох-ох, звездочка моя, вы как?


К тому же, вы знаете, не думаю, что наша история такое уж прям клише. Думаю, во всех колледжах Франции, да и в прочих тоже, будь то в городе или деревне, в учебных классах полно «подпольщиков» типа нас…

Бойцов невидимого фронта, запутавшихся в самих себе, тех, кто с утра до вечера живет, затаив дыхание, и частенько от этого подыхает, если никто не подберет их однажды или они не справятся самостоятельно… К тому же, на мой взгляд, я в кои-то веки очень мягко об этом говорю. Не потому что хочу избавить вас от неловкости, а сама – избежать критики, просто однажды вечером в мой день рождения, тогда, мне кажется, исполнилось двадцать два, я сделала полную перезагрузку.

Я на глазах Франка Мюллера начала все сначала и поклялась ему, что с прошлым покончено. Что я больше никогда не позволю причинять себе боль.

Малышке Козетте, возможно, и не хватает воображения, зато она выполняет свои обещания.

* * *

Мы так старательно избегали друг друга, что запросто могли бы и вовсе разминуться.

Второй триместр подходил к концу, нам оставалось дотянуть всего несколько месяцев, а дальше каждый пошел бы своей дорогой исходя из набранных баллов и собственных устремлений. Я мечтала как можно скорее пойти работать, а он… я не знала… Он, когда я смотрела на него издалека, напоминал мне Маленького принца… У него был такой же желтый шарф… И кем он станет – было никому неизвестно…


Да уж, каких-то несколько недель по-прежнему не замечать друг друга и навсегда друг друга потерять, стереть из памяти и внешние черты, и все, что за ними скрывалось.

Но не тут-то было: нам выпал второй акт…


Неужели Господь так устыдился того, что с Его попустительства здесь по сю пору творилось, что решил выправить ситуацию, сделав ее более удобоваримой, или же это вмешались вы? Вернее, ты? Да, мне надоело обращаться к тебе на «вы», словно я разговариваю с сотрудницей службы занятости. В общем, не знаю, кто это сделал и с какой целью, но по-любому все произошло в точности, как у Тима Бёртона, когда Чарли вытащил свой золотой билет из плитки шоколада Wonka[24]. Это случилось… действительно в самый последний момент…


Ну вот, черт побери, стоило вспомнить, как опять накатило – пряча слезы, утыкаюсь обратно в свое разбитое изголовье.

* * *

Как говорится, привет, Альфред! Да, и когда я вам тут рассказывала, что ни школа, ни преподы ни при чем в истории моего спасения из Сморчков, я была неправа. Конечно, неправа… хотя с учетом того, как они ко мне относились, все эти преподы, возводить их теперь на пьедестал меня жаба душит, но все же… я должна им быть благодарна не только за то, что хоть иногда во время учебного года они оставляли меня в покое, я им обязана куда бóльшим…

Без мадам Гийе, которая вела у нас французский в восьмом классе и была повернута на театре – или на живых картинах, как она говорила, – без нее я сейчас уже точно была бы законченным зомби.


С любовью не шутят

С любовью не шутят


С любовью

не

шутят


Ох… до чего же мне нравится повторять это название[25]

* * *

В то утро матушка Гийе явилась в класс с плетеными корзиночками для хлеба. В первой лежали бумажки с именами девочек, во второй – с именами мальчиков, а в последней – с названиями сцен, которые нам предстояло играть: девочкам в роли Камиллы, мальчикам в роли Пердикана.

Когда я услышала, что волею случая в партнеры мне достается Франк Мюмю, я не только не знала, что пьеса, о которой идет речь, вовсе не о животных (поскольку я-то услышала «Пеликана»), но еще и, помнится, с ходу расстроилась не на шутку…


Жеребьевку намеренно провели прямо перед пасхальными каникулами, чтобы нам хватило времени выучить наизусть текст, но для меня это было катастрофой. Разве могу я сосредоточиться и выучить хоть что-нибудь наизусть во время этих чертовых каникул? Заведомый провал. Я должна отказаться. И главное, пусть ему поменяют партнершу, а то ведь еще и он из-за меня схлопочет плохую оценку. В моем случае каникулы были синонимом… полного отсутствия самой возможности выучить что бы то ни было. А тут вся эта болтовня в кружевных жабо, к тому же напечатанная мелким шрифтом, нет, об этом не стоило даже думать.

В общем, после уроков я уже настолько распереживалась, что и не заметила, как он ко мне подошел.

– Если хочешь, мы можем репетировать у моей бабушки…

Я тогда впервые в жизни услышала его голос и… Уф… О господи… Как же это было прекрасно… Мне сразу полегчало. Он помог мне выйти из стресса.

Каким образом? Освободив меня от необходимости о чем-либо просить взрослого…


Поскольку он решил, что я раздумываю (какой там – передо мной открывалась перспектива провести две недели в нормальном доме!), то скромно добавил:

– Она в прошлом портниха… Может быть, она и костюмы нам сделает…

* * *

Я отправлялась к этой даме ежедневно и с каждым разом проводила у нее все больше времени. Однажды я даже осталась там ночевать, потому что по телику показывали «Ожерелье»[26] и Франк предложил мне посмотреть фильм вместе с ними.


В кои-то веки мои Сморчки оставили меня в покое. Это ужасно, но в наших кругах – среди неимущих – начать половую жизнь в юном возрасте считается почетным.

Мне было пятнадцать, у меня был парень, я с ним гуляла, стала с ним жить – значит, не так уж и безнадежна.

Конечно, всевозможной грязи и унизительных домыслов я тогда наслушалась сполна, но, во-первых, к этому я давно привыкла, а во-вторых, до тех пор, пока родственнички не мешали мне сваливать, на все их оскорбления мне было глубоко плевать.

Моя мачеха по такому случаю даже прикупила мне новых шмоток. Парень – это поважнее хороших оценок, считала она…

Если бы я знала это раньше, думала я, разглядывая свои первые более-менее приличные джинсы, если бы я знала, я бы давно уже напридумывала себе целую кучу пеликанов…


Даже не догадываясь об этом, по разнообразнейшим и на тот момент совершенно непонятным причинам, Франк одним своим присутствием – не «в моей жизни», нет, просто самим фактом своего существования – изменил весь расклад.

Во всяком случае – для меня.


Это были единственные за все детство и самые прекрасные в моей жизни каникулы.


Уф… Да когда ж это кончится…

Снова носом в подушку.

* * *

Поначалу меня там больше всего смутила тишина. Поскольку бабушка Франка оставляла нас заниматься одних, а Франк говорил очень тихо, то мне все время казалось, будто в соседней комнате покойник. Франк видел, что что-то не так, и то и дело спрашивал, все ли в порядке, и я всякий раз отвечала «да», хотя на самом деле чувствовала себя не в своей тарелке.

А потом привыкла…

Как в школе, переступая порог, я скидывала свои доспехи и попадала в другое измерение.


Первый раз мы с ним занимались в столовой, которая, наверно, никогда не использовалась по назначению, настолько там все было чисто. И странно пахло… Пахло старостью… Грустью… Мы сели друг напротив друга, и он предложил мне для начала вместе перечитать пьесу, а уж потом обсудить, как нам ее репетировать.

Мне было стыдно, я ничего не понимала.

Настолько ничего, что читала из рук вон плохо. Как будто расшифровывала китайскую грамоту…

В конце концов он спросил, читала ли я эту пьесу раньше или хотя бы тот отрывок, который нам с ним достался, и, поскольку я медлила с ответом, он закрыл книгу и молча уставился на меня.


Я уже готова была оскалиться. Не хватало еще, чтоб он тут меня доставал со всем этим бессмысленным словоблудием четырнадцатого века. Я не против была просто заучить заданные фразы наизусть, как пример старинного жаргона, то есть чисто фонетически, только пусть он тут со мной не корчит из себя учителя. Желающих одернуть меня и поставить на место, напомнив, какое я ничтожество, мне и без него хватало. Ладно еще в школе, там я старалась особенно рта не раскрывать, чтобы не нарваться на лишние неприятности, но здесь, в этой комнате, насквозь провонявшей средством для чистки зубных протезов, это было уже чересчур. И пусть он перестанет так на меня смотреть, иначе я уйду. Я не могу, когда меня так вот разглядывают. Это невыносимо.


– Мне очень нравится твое имя…

Мне было приятно это услышать, хотя я и подумала про себя: еще бы, это же мужское имя… но он с ходу утер мне нос:

– Так звали одну замечательную певицу… Знаешь Билли Холидей?

Я покачала головой.

Уф, нет… Ничего я не знала…

Он сказал, что как-нибудь даст мне ее послушать, а пока попросил меня пересесть:

– Слушай, иди сюда… Садись-ка ты на диван… Вон туда… На, держи подушку… Располагайся поудобней… Как будто ты пришла в кино…

Поскольку я никогда в жизни в кино не была, то предпочла сесть на пол.

Он встал напротив меня и заговорил.


Прежде всего он нормальным языком пересказал мне сюжет:

– Значит, так… Этот старик, которого зовут Барон… В начале пьесы он взволнован, потому что с минуты на минуту должны разом вернуться его сын Пердикан, которого он много лет не видел – Пердикан ездил учиться в Париж, – и Камилла, его племянница, с раннего детства бывшая у него на попечении, которую он не видел еще дольше, поскольку отправил ее на воспитание к монашкам… Не делай такие глаза, в то время это считалось нормальным… Монастырь заменял собой пансион для благородных девиц. Их там учили шить, вышивать, петь, в общем, делали из них будущих идеальных жен, к тому же можно было не беспокоиться за их девственность… Камилла и Пердикан не виделись десять лет. Они выросли вместе и в детстве обожали друг друга. Как брат с сестрой, и очевидно, что даже немного больше, если хочешь знать мое мнение… На их воспитание Барон потратил уйму денег и теперь хотел бы их поженить. Именно потому, что они и так обожали друг друга, к тому же, их свадьба позволяла Барону поправить его собственный бюджет. Да уж… все-таки 6000 экю… Ты как? Ты меня слушаешь? Ладно, продолжаю. Так вот, у Пердикана и Камиллы, у каждого из них был свой наставник… Смотрела «Пиноккио»? Ну это что-то наподобие сверчка Джимини Крикета… В общем, тот, кто о них заботится, ну и заодно постоянно следит, чтобы они не сбивались с верного пути. У Пердикана наставником, то есть единственным его воспитателем, был Мэтр Блазиус, у Камиллы – мадам Плюш. Мэтр Блазиус – толстяк, бездонное брюхо, который только и думает, как бы выпить; мадам Плюш – старая грымза, которая только и делает, что перебирает четки и шипит, стоит какому-нибудь мужчине чересчур близко подойти к Камилле. Сама недотраханная, вернее, вообще отродясь не трахавшаяся, так что, понятное дело, желающая той же участи и для своей подопечной…


Помню, к этому моменту я уже не знала, что и думать. Меня даже стали одолевать сомнения… Неужели это и вправду задала нам училка? Неужели это и вправду столь пикантно? А мне-то казалось… От самого имени этого парня – Альфред де Мюссе – за километр несло нафталином, и я… ладно, я улыбалась, а поскольку я улыбалась, Франк тоже выглядел совершенно счастливым. У него, казалось, выросли крылья за спиной, и он наговорил с три короба, удерживая мое внимание.

Сам того не ведая, он подарил мне первую в жизни встречу с театром. Первый в моей жизни спектакль…


Закончив с представлением персонажей, он принялся проверять, хорошо ли я всех запомнила, задавая мне всякие каверзные вопросы:

– Прости, но я вовсе не пытаюсь тебя подловить… Это просто чтоб ты не запуталась дальше, понимаешь?

Я соглашалась с ним, но на самом деле на пьесу мне было глубоко плевать. Я понимала только, что некий человек уделяет мне внимание, мило со мной беседует, и для меня это было уже не задание по французскому, а настоящая научная фантастика.


А потом он прочитал мне «С любовью не шутят». Вернее, разыграл по ролям. Он менял голос, выступая за разных персонажей, и залезал на табурет, изображая хор.

В роли Барона он был настоящим бароном, в роли Блазиуса – старым добродушным толстяком в легком подпитии, в роли Бридена – мелким гнусным старикашкой, только и думающим что о еде, в роли мадам Плюш – старой девой, разговаривающей с поджатыми губками, в роли Розетты – милой крестьянской девушкой, попавшей в водоворот событий, в роли Пердикана – юным красавцем, не понимающим, чего же он хочет: гулять и трахаться или остепениться, в роли Камиллы – юной девицей, не шибко прикольной, но прямолинейной и рассудительной. По крайней мере, в начале…

Восемнадцатилетняя девушка, ничего не знающая о жизни, похожая на свечку, что зажигают в церкви: суперпростая, суперчистая, супербелая, сгорающая в собственном огне.

Да, у нее внутри настоящий пожар…


Я была… потрясена.

Прямо как давеча, когда, глотая слезы, увидела бескрайность неба, раскинувшегося надо мной…

Крепко сжимая в руках подушку, я так и застыла с улыбкой на губах.

Я улыбалась не переставая.


Как вдруг, изображая Пердикана, он с легким раздражением презрительно сказал Камилле: «Милая моя сестрица, монахини поделились с тобой своим опытом, но, поверь мне, это не твой опыт; ты не умрешь, не познав любви», и разом громко захлопнул книжку.

– Почему ты остановился? – забеспокоилась я.

– Потому что это конец нашей сцены и время полдничать. Ты идешь?


На кухне, подкрепляясь черствыми «мадленками», выданными его бабушкой, и запивая их уж и не помню чем, наверно «Оранжиной», я не сдержалась и высказала вслух то, что думала:

– Глупо вот так вот обрывать нашу сцену… Интересно ведь узнать, что она ответит…

Он улыбнулся.

– Согласен… Проблема в том, что дальше идет очень плотный текст… Длиннющие монологи… Учить их наизусть – мало не покажется… Но все равно жаль, потому что лучшее в этой сцене, сама увидишь, происходит в финале, когда Пердикан выходит из себя и объясняет Камилле, что да, все мужики – придурки, все бабы – стервы, но в мире нет ничего прекрасней того, что происходит между придурком и стервой, когда они любят друг друга…

Я ему улыбнулась.


Мы больше тогда ничего друг другу не сказали, но в тот момент оба знали продолжение наперед.

Мы допили свою «Оранжину» так, словно бы ничего не случилось, но оба знали.

Знали и понимали, что это понятно нам обоим.

Мы понимали, что для нас это последний шанс реванша за все годы одиночества, проведенные среди придурков и стерв всего мира.

Да. Мы ничего не сказали друг другу, просто немного помолчали, глядя в окно, чтобы снять напряжение, но мы уже это знали.

Что на самом деле мы двое тоже прекрасны…

* * *

О том, что произошло потом, я могла бы рассказывать тебе всю ночь. О тех двух неделях, что мы провели вместе: как мы разговаривали, учили текст, разыгрывали его по ролям, ссорились, мирились, как я швыряла книгу, нервничала, отказывалась продолжать, истерила, бралась заново, как мы начинали все сначала, репетировали и репетировали, все снова и снова.

Я могла бы рассказывать тебе об этом всю ночь, потому что для меня моя жизнь началась именно тогда…

И это, звездочка моя, не образное выражение, а настоящее свидетельство о рождении, так что ты с этим, пожалуйста, не шути. А то я обижусь.

* * *

Мы решили встречаться каждый день после обеда и репетировать сцены, выученные с утра, и довольно быстро мне пришлось подыскивать себе тихий уголок вне дома, чтобы иметь возможность спокойно заниматься.

Я перепробовала разные места: заднее сиденье разбитого автомобиля, крыльцо заброшенной лесопилки, старую прачечную, но мои попытки спрятаться превратились в своеобразную игру для детей моей сводной сестры (сводной в том смысле, в котором это было принято в нашей семье) – они таскались за мной повсюду и нигде не оставляли в покое, пока наконец я не нашла себе прибежище на кладбище, устроившись в одном из склепов.

Все эти кресты, черепа, обломки надгробий и ржавых оград – все это мгновенно настраивало на должный лад, а кроме того, как нельзя лучше подходило Камилле со всем ее занудством и истовой набожностью.

Я не специально выбрала это место, но оно и вправду оказалось более чем кстати…


Не знаю, было ли это связано с обстановкой, с тем, что покойники, убивая время, со скуки решили немножко мне подсобить, но я до сих пор в шоке от того, насколько легко и быстро я выучила тогда наизусть весь свой текст.

Поскольку я бережно сохранила старую книжку, мне иногда случалось, просто удовольствия ради, перечитывать нашу с Франком сцену, так вот, всякий раз мне хотелось саму себя ущипнуть, дабы убедиться, что это не сон. И как только мы все это выучили? И как только мне это удалось? Я ведь даже с таблицей умножения до сих пор не справилась и всегда терялась, если нам задавали выучить больше пяти строк.

Я не знаю… Думаю, я сделала все это ради того, чтобы быть достойной Франка Мюллера… Чтобы он не разочаровался во мне… В качестве благодарности – ведь он так по-доброму говорил со мной в первый день…

Глупо, да?


И потом… не знаю, как бы все это объяснить умными словами, но мне казалось тогда, что суть не в том, чтобы взять реванш у мира и всех этих людей, которые в действительности уже давно мне были безразличны, а в чем-то значительно более важном…

Ведь мне не надо было ничего доказывать.

Никому.

Мне только хотелось сделать приятное Франку и вырваться из своего ада.


В ту пору я была слишком мала, чтобы все это осознать, а сейчас мне явно не хватает словарного запаса, чтобы выразить свою мысль, но, когда я, скрючившись в три погибели, зубрила в своем склепе слова этой девицы, которая все докапывалась и докапывалась до истины, пытаясь найти ответ на безумные вопросы, терзавшие ее мозг, меня не покидало ощущение, что все это я делаю не просто так. Да, я влезаю в шкуру этой героини, жадно ищущей себя, чтобы по ходу позаимствовать у нее упертости и последовать ее примеру.

Должно быть, я думала про себя, хотя и не знала этого наверняка, что если я справлюсь со всеми своими репликами и тем самым позволю Франку Мюллеру исполнить его роль в наилучших условиях, то тогда, тогда я буду уже не одной из Сморчков.

Я стану… просто сама собой. Целиком и полностью. Родом отсюда, из этого заброшенного склепа. Из этой крохотной моей часовни…


Так вот, я сидела там, посреди осколков гипса, внимая бредням этой вздорной буржуйки, которая никогда в своей жизни ни в чем не нуждалась и хотела получить все сразу, весь прикуп, даже не начиная игры, которая предпочла бы и вовсе не играть, предпочла бы вовсе ничего не прожить, лишь бы не жить, как все, и всё, что мне оставалось делать, это как можно ближе к ней подобраться, чтобы понять ее потребность в большем, нежели она сама.

Потому что даже если я и не разделяла ее навязчивых идей, я восхищалась ею…

Я знала, что она ошибается. Знала, что сестры-монашки хорошенько промыли ей мозг и что ее саму это тоже устраивало, потому что ей было страшно сделать шаг в пустоту. Знала, что она никогда не справится со своей гордыней и всю жизнь будет страдать из-за своей одержимости этой идиотской чистотой. Знала, что если бы она когда-нибудь хоть на пару минут заглянула в Сморчки, то сразу бы успокоилась и совсем иначе взглянула бы на свою жизнь – вела бы себя поскромнее, ну а пока именно это делало ее наилучшей пособницей моего побега.

Она настолько уперта и несгибаема, что никогда не отступится, так что если я, со своей стороны, не подведу, то у нас все получится.

Йес. С таким-то ослиным упрямством, как у нас двоих, мы сделаем это!

Конечно, тогда я всего этого не осознавала, но, звездочка моя, мне было пятнадцать… Мне было пятнадцать, и я готова была уцепиться за что угодно, лишь бы только выбраться оттуда…


Да, я могла бы говорить об этом всю ночь, но, поскольку времени у меня нет, перемотаю по-быстрому и остановлюсь только на двух самых важных моментах в этой истории…

Во-первых, наш разговор после читки первого дня, а во-вторых – то, чем закончилось наше «выступление».


Эй, звездочка моя, ты еще здесь?

Ты ведь не бросишь меня, нет?

Когда тебе надоест слушать мою болтовню, пришли мне носилки с парой красивых парней в комплекте, чтобы воскресить моего Франки, и я тут же оставлю тебя в покое, обещаю.

(Эй, не напрягайся… Парней ты можешь стащить у Abercrombie[27], они там всегда во всеоружии.)

* * *

Она умерла. Прощай, Пердикан!


Франк замолчал, и: Та-да-да-да… – типа объявил рекламную паузу… мол, продолжение следует!


С каким нетерпением я ждала продолжения.

Ломала голову, как именно эти двое снова выйдут сухими из воды, ведь смерть простолюдинки в таком великосветском антураже – явно сущая безделица, а хорошая история, особенно о любви, всегда заканчивается свадьбой с песнями, плясками и прочими прибабахами.

Но нет.

Это конец.


Он был взволнован, я рассердилась.

Он говорил, что это круто, я говорила «отстой».

Он видел в этом прекрасный урок, я – полный бред.

Он отстаивал Камиллу, твердил о ее честности, чистоте, о ее стремлении к абсолюту, тогда как с моей точки зрения, она была зажатой и унылой мазохисткой, легко поддающейся влиянию.

Он презирал Пердикана, а я… Я его понимала…

Он был убежден, что Камилла немедленно вернулась в монастырь. Печальная и разочарованная, она и так была о мужчинах не лучшего мнения, а тут лишь нашла подтверждение своей правоте. Я же была уверена, что в конечном счете она отдалась Пердикану прямо в кустах, предварительно обменявшись парой-тройкой примирительных писем.

Короче, сцепились мы с ним не на шутку, и сдаваться никто из нас не хотел.

Такой вот у нас с ним вышел словесный поединок.


Прости?

Ты что-то сказала, звездочка моя?

Ты совсем запуталась?

Ты подзабыла пьесу?

Сейчас, подожди. Не двигайся. Я расскажу тебе в двух словах, в чем там дело, сначала свою версию, потом – версию Франка, версию Мюссе ищи где-то посередине…


А) (моя версия) Камилла выходит из монастыря, где все свое отрочество выслушивала стенания монашек, которые кисли там от досады, горечи и отчаяния. Все они – либо обманутые жены, либо уродины, либо и то и другое сразу, или же у их семей не хватало средств им на приданое. Ладно, о’кей, среди них наверняка попадались и более просветленные, и более мотивированные, но такие не забивают головы юных дев всякой дрянью. Такие молятся.

Камилла по-прежнему по уши влюблена в своего кузена Пердикана, столько лет просидев взаперти в этой консервной банке, она только о нем и грезит. Да, она вздыхает, сохнет по нему, страдает и все такое прочее, но поскольку она отъявленная гордячка и догадывается, что за это время в Париже он уже кучу девок сменил, и у нее от этой мысли аж зубы сводит, то она преследует его, всеми возможными способами пытаясь добиться, чтоб он типа встал на колени и, цепляясь за ее монашеское одеяние, изрек что-то вроде: «О да… это правда… я трахался с другими… но только гигиены ради, ты же знаешь… Мне всегда было на них глубоко плевать… Да и они все были шлюхи… Ты же знаешь, любовь моя, что я никогда не любил никого, кроме тебя… Да я больше никогда в жизни ни на одну другую женщину даже не взгляну… Клянусь тебе на твоем же кресте с распятием… Ну ладно, прости меня, чего уж там… Прости, что проваливался в коварные потайные дыры, но было так темно, что я не видел ничего дальше кончика собственного члена…»

А так как ее план не срабатывает (увы, но нет…) (хотя он тоже ее любит…) (увы, но да…) (правда, не бряцая цепями, запирающимися на ключ) (увы, нет…) (в противном случае, это уже не любовь, а страховой полис) (увы, да…) (и все это – в сцене, которая нам досталась), то она решает вернуться обратно в свой бункер и пишет письмо подружке по дортуару, в котором, вместо того чтоб сказать: «Увы, он и я, мы не сошлись взглядами на жизнь, так что готовь мою плошку и волосяной матрац, я скоро припрусь назад», она сочиняет с три короба, типа: «О, сестра моя… О-ля-ля… Я ему отказала… Ох, бедный… Ох, как же он настрадался… Ох, помолитесь за него, потому что… кхе-кхе-кхе… не знаю, оправится ли он и все такое».

Ладно, в конце концов, почему бы и нет? Ей же надо было подготовить себе достойный прием по возвращении, с радостным щебетаньем и кудахтаньем, вот только ей не повезло: Пердикан перехватил письмо, прочел его (да, согласна, это низко), обнаружил, что она заливает без всякого удержу, и решил ее наказать, загуляв с бедняжкой Розеттой, что в замке пасла гусей и просто не вовремя проходила мимо.

Камилла видит их вместе, это задевает ее за живое, она осознает, что по-настоящему любит его, понимает, что должна взять себя в руки и прекратить идиотничать, но опять идиотничает, и Пердикан, сытый по горло этими ее блужданиями между ним и Иисусом, делает вид/принимает решение (по этому пункту мы с Франком спорим по сей день) и впрямь жениться на Розетте.

На этот раз Камилла не выдерживает и отбрасывает наконец свои четки, а вместе с ними и свое самолюбие.

О! Супер! Наконец-то они поцелуются после всех этих сцен, которые они закатывали друг другу на протяжении трех актов, вот только снова не повезло: Розетта, оказавшаяся неподалеку, все слышит и в отчаянии кончает с собой.

Остальное вы знаете.

Что ж…

Хлоп, хлоп, ага?

Уж лучше бы они шутили с любовью, эти придурки…

У них было все. Деньги, красота, здоровье, молодость, добрый папа, чувства друг к другу, все… И они все это порушили, да еще и по ходу человека убили… просто так, забавы ради… из эгоизма… чтобы порадовать себя пустой болтовней, покрасоваться у фонтана, поглаживая себя веером по кончику носа.

Отвратительно.


Б) (версия Франка) Камилла любит Пердикана. Она любит его чистой любовью. Она любит его сильнее, чем когда-либо любил или будет любить ее он.

И она это знает, потому что, пусть даже она и выпендрежница, в любви ей известны такие области, какие ему с его «сорванцом» даже и не снились. А все почему? Потому что в монастыре ей открылась Истинная любовь, Большая и Чистая. Та, что никогда не разочарует, ибо не имеет ничего общего со всеми этими нашими сексуальными игрищами на поживу адвокатам и purepeople.com[28].

Да, ее коснулась милость Божья, и она готова пожертвовать своим счастьем на этой земле ради служения своему Божественному Возлюбленному.

А сюда она приехала, просто чтобы попрощаться с дядей и забрать уж и не знаю что. (Деньги, оставшиеся ей от матери? Не помню…) Но тут она, увы, обнаруживает, что кузен Диди, какой бы он ни был ветреный, глупый и красивый, по-прежнему производит на нее впечатление…

Проклятие. Она разволновалась.

Да, это правда, она сглупила со своим письмом блаженной недотроги, строящей из себя роковую женщину, но, во-первых, он не должен был его читать, во-вторых, он мог бы прямо с ней объясниться, вместо того чтобы доставать ее, используя бедняжку Розетту. (Розетта, кстати, тоже живой человек, причем самый что ни на есть настоящий, и у нее есть сердце, душа, слезы… ну и… и утки с индюшками.)

Какая мелкая месть… И что ж? Камилла любит его. А в любви она честна. Будь то любовь к Богу или любовь к подонку. Когда она любит, она не считается: она отдает все. А когда она донимала его тут давеча, в нашей сцене, своими мрачными размышлениями о любви, смерти, тлене и верности, то делала это вовсе не с тем, чтобы его подгрузить, а чтобы он ее успокоил.

Не вышло.

А поскольку она куда более зрелая, чем он, к тому же за него в значительной мере думает его член (как, интересно, его называли в то время? копье с бубенцами?), то он ни хрена не понимает из того, что она выливает на его голову, и принимает ее за бедную экзальтированную Мисс Ледышку, которой матушки-настоятельницы напрочь заморочили голову.

Короче, юному баронету явно многого не доставало…

Но ведь это Камилла Несравненная, и ради любви она готова проглотить любую обиду.

Да, из любви к Пердикану она уже даже согласна быть любимой без всяких гарантий, в свободном режиме. Высший класс, разве нет? Услышать такое, да еще и из ее уст… В этом она вся: честна до безумия. Она выглядит фригидной, но на самом деле все наоборот. Эта девочка как лава… Как извержение вулкана…

Она безумно любит саму любовь, поэтому-то она так уязвима. И вместе с тем так прекрасна…

Такие девчонки, как она, появляются раз в столетие, и, как правило, они плохо кончают.

Слишком большое напряжение, как говорится…

Они как лампочки, слишком мощные для имеющихся в продаже патронов, как бы они ни выкручивались, стараясь приспособиться, стоит зажечь – пф! – сразу вышибает пробки.

Да, потом, конечно, напряжение стабилизируется, все с облегчением переводят дух и возвращаются к повседневным делам, но для таких, как она, это конец: перегорают. Их слегка встряхивают – внутри у них что-то побряцывает: дзинг-дзинг – и выкидывают на помойку.


Так что же Камилла? Была ли она в действительности такой, как казалась, или и впрямь переела облаток?

Досталось ли ей от рождения слишком большое сердце, чтобы довольствоваться ширпотребным счастьем, или же кипящая лава застыла бы, наткнувшись на грязные носки старика Пердикана, забытые под стульчаком?


Все это было бы возможно узнать, лишь взглянув на выражение ее лица в день двадцатилетия их свадьбы, но игра окончена: этот кретин, этот папенькин сыночек до того доигрался, что бедняжке Розетте надоело ощущать себя главной проблемой в жизни двух богатеньких лоботрясов, которые день напролет пичкают тебя сладкими сказочками и тут же в грязных своих сапожищах и в душу залезут, и по головам пройдут, так что она за кулисой кончает с собой.

О, черт… Это уже не просто моветон, это портит весь праздник… Эй! Отменяйте банкет, тут гробовщик снимает мерки!

Прощай, любимый, клятвы, свадьбы, флейты, барабаны, пьеса окончена, публика расходится с неприятным осадком в душе.

Итог состязаний, по версии Франка: искания Камиллы и поступок Розетты – это одно и то же. В любви либо все, либо ничего.

Поскольку с любовью НЕ ШУТЯТ.

И точка.

Конец.

* * *

Я сейчас все это рассказываю в режиме супербыстрой перемотки, а тогда у нас с ним не один час ушел на то, чтобы разобраться в этой мешанине.

Ко всему прочему, Франк мне в конце концов признался, что эту пьесу автор написал после собственного неудачного романа, типа чтобы показать той, что его бросила, масштаб потери, и это еще больше укрепило меня в том неприятном чувстве, которое вызывало у меня такое разбазаривание жизни.

Во всем этом меня тяготило скрытое желание отыграться, преподнести урок. Я не отстаивала свою точку зрения – слишком сложно для моей маленькой головы, но про себя я сделала вывод: этот Мюссе, он был не особенно откровенен. Он использовал Камиллу в собственных интересах, а его интересы не имели ничего общего с любовью к Богу…

Я не настаивала, заметив, что еще немного, и Франк начнет меня презирать, потому что нельзя же все путать: искусство – не сплетни про то, кто с кем спит, но я… Ладно, у меня по французскому в среднем четыре балла из двадцати, так что уж лучше я помолчу, однако женщину, что кинула этого самого автора, я понимаю на все сто.

Да, да, да… Не шибко честный, этот поэт…


Так что вот… мы с ним спорили, и это бог знает сколько бы еще продолжалось, если бы Франк не взглянул на часы.

– Проклятье! – сказал он и резко встал: ему надо было спешить, чтобы поспеть домой к ужину. (У меня дома распорядок дня был… уф… более свободный…)

(Мальчик, который говорит «Проклятье!» и беспокоится о том, чтобы не дай бог не нарушить мамочкино расписание, – все это было очень непривычно… Все мне казалось странным, абсолютно все… На самом деле я там не столько роль учила, сколько открывала… новую для себя цивилизацию…) (Не так, как это делали первооткрыватели, а наоборот.) (В роли дикарки с костью в носу и в набедренной повязке из банановых шкурок, втихаря подсматривающей за белыми людьми.)


Сразу после того, как Франк посмотрел на часы, и начинается тот важный момент, о котором я хотела тебе рассказать. Это наш с ним разговор по дороге от Клодин (она же – бабушка Франка) (но мне она сама разрешила называть ее Клодин) до его дома.

И так как разговор этот очень важен и мне надоело использовать косвенную речь со всеми этими бесконечными «что», через которые не продраться, то я и перескажу его диалогом.

В духе Альфреда…


Тук! Тук! Тук! (Три удара гонга.)

Вжи-и-и-ик (Подымается занавес.)

Кхе-кхе-кхе… Хр-р-рынь… Фр-р-рынь… (Это старичье в зале откашливается и сморкается.)

Ля-ля, та-ти… та-та… (Музычка.)

Дорога
Болтовня Франка и Билли

Билли. На самом деле, это тебе надо было бы играть Камиллу…

Франк. (аж споткнулся, будто подвернул лодыжку). Почему ты мне это говоришь?

Билли. (которой плевать на его лодыжку). Ну, потому что… Потому что ты такого высокого о ней мнения! Раз так, то и защищай ее до конца! Я, может быть, и хотела бы вжиться в ее образ, но я не чувствую эту девицу… Я считаю, она слишком заморачивается… Эй, выучить всю ее болтовню для меня не проблема, слышишь? Просто мне больше нравится Пердикан…

Молчание.

Франк. (голосом мадам Гийе). Тебе не надо становиться Камиллой, тебе надо просто ее сыграть…

Билли. (собственным голосом). Отлично, надо сыграть? Так давайте поиграем! Мне вот больше нравится играть Пердикана. Мне было бы забавно сказать тебе о том, что если однажды мы разлюбим друг друга, то каждый будет волен заводить себе любовников до тех пор, пока твои волосы не поседеют, а мои не побелеют.

Молчание.

Франк. Нет…

Билли. Чего нет?

Франк. Нет, это плохая идея…

Билли. Почему?

Франк. Училка не просто так распределила роли, и мы должны делать, как она сказала.

Билли. Но… Но ей ведь наплевать, разве нет? Главное – какую сцену учить, а уж кто кого играет – неважно…

Молчание.

Франк. Нет…

Билли. Почему?

Франк. Потому что я мальчик и буду играть роль мальчика, а ты девочка, поэтому тебе – роль девочки. Вот так, все очень логично и просто.

Билли. (которая плохо учится в школе, зато немножко разбирается во взрослой жизни, мгновенно чувствует, что задела его больное место, и, чтобы разрядить обстановку, меняет тон на игривый). Уважаемый, вам же не надо становиться Камиллой, вам надо просто ее сыграть!

Франк. (ничего не говорит… улыбается… вот ведь забавная эта девица из Сморчков… замечает, что в кои-то веки у нее чистые волосы и на ней не эти жуткие тренировочные штаны, в которых она ходит круглый год).

Молчание.

Билли. Ладно… Ты не хочешь?

Франк. Нет. Я не хочу.

Билли. Ты не хочешь сказать от всего сердца что-нибудь типа: «Да что ты знаешь о любви, ты, свои колени поистерший о ковры, выслуживаясь перед своими любовницами?»

Франк. (улыбаясь). Нет…

Билли. Тебе не хочется воскликнуть перед всеми: «Любить хочу, но не хочу страдать! Хочу любить любовью вечной!»

Франк. (смеясь). Нет.

Билли. (искренне взволнованная). Но вот уже два часа, как ты мне доказываешь прямо противоположное… Два часа ты убеждаешь меня в том, что она права… Что он ничтожество рядом с ней… Что любовь, это и впрямь так прекрасно, что с ней нельзя шутить, и все такое…

Франк. (искренне взволнованный от вида искренне взволнованной Билли, ускоряет шаг и поднимает руки к небу). Но… Но это всего лишь пьеса! Это игра! Мы ведь не перед судьей выступаем и не перед комиссией по профориентации! Это театр, Билли! Это… это развлечение!

Билли. (отвечает не сразу, тщательно подбирает слова, словно понимает, что ее истинная роль, единственная настоящая, которую она должна сыграть, это именно сейчас, а все остальное: Камилла, Розетта, Пердикан, Господь Бог, Мюссе, мадам Гийе, романтизм, романтическая жизнь, романтический театр, все олухи ее класса, вонючие граффити, до смерти обидные перешептывания за спиной, девочки, которые расходятся, стоит ей подойти, оскорбления, сплетни, плевки, разлетающиеся по ветру, мальчишки, не дающие ему прохода, истории о прошлогоднем учителе пластических искусств, все те грязные слова, которые навсегда останутся в памяти, сертификат об окончании колледжа, конец учебы, прямая дорога на завод, закрытые магазины, выставленные на продажу дома, будущее без перспектив и надежды, формуляр RSA[29] уже в кармане, телевизор на полную катушку, ну и все прочее, так вот, все это чепуха по сравнению с тем, что она сейчас чувствует, поэтому она некоторое время молчит, перебирая в голове все то, чему ее дерьмовая жизнь уже успела научить, все, что ей довелось увидеть, услышать и пережить в Сморчках и окрестностях, все свои познания о человеческой природе, все, чему научили ее эти люди, живущие без веры и закона, без гордости и морали, без ничего; жестокие, глупые, пьяные и злые, без устали строгающие детей, на которых им глубоко наплевать, которых они учат пи́сать в пивные банки, едва успевая их опустошать, стрелять из карабина по новорожденным котятам и, не задумываясь, подтираться письмами из мэрии; они обкуривают их с самого детства табачным дымом, роняют пепел на их школьные тетрадки, бьют их по поводу и без и оставляют на ночь одних в холодном трейлере, когда хотят спокойно отдохнуть и потрахаться всем вместе, чтобы наделать новых детей, на которых им глубоко наплевать и т. д., и что…)

Франк. (обеспокоенно). Молчишь… Ты на меня злишься?

Билли. (еще не до конца разобравшаяся в своей голове, но – была не была – как обычно, решившая импровизировать). Нет, просто я… Я тебя не понимаю… И это на самом деле относится не только к тебе… Я говорю о тебе, но имею в виду не тебя, а… нечто большее… Это относится ко всем… Нечасто в жизни выдается случай высказать, что думаешь, да еще и хорошо все это сказать… Заранее подготовленными словами… Воспользоваться персонажем, которого кто-то выдумал, чтобы с его помощью втихаря передать что-то такое, что тебе кажется очень важным… Сказать, кто ты есть… Или кем бы ты хотел быть… Причем сказать это так, как тебе никогда бы не удалось самому, не будь у тебя под рукой уже готовых и таких красивых фраз…

Франк. (?!?!).

Билли. Но… уф… не делай такое лицо! Ты прекрасно видишь, что я с трудом подбираю слова! Не строй из себя такого же идиота, как я! Все, что я пытаюсь тебе сказать, это то, что если есть в тебе что-то, что может помочь… помочь жить… полной жизнью… что-то, что заставляло бы тебя дышать, вдохновляло бы до самой смерти… что-то, что было здесь до тебя и останется после… Да, что-то, что будет говорить о тебе после того, как ты откинешь копыта, что-то, что никогда тебя не предаст, так если это есть… уф… то какая тебе на фиг разница, какие там у тебя половые признаки?

Франк. Что, прости?

Билли. Да, да, ты прекрасно меня понял… Что я должна сказать? Член? Киска? Сиськи?

Франк. (???).???

Билли. Эй, ты меня подкалываешь или что? Ты не понимаешь, что я хочу сказать, или ты не хочешь понять? Девочка ты или мальчик – это имеет значение разве только для цвета спальни ребенка, для его одежды, игрушек, для парикмахерской – в смысле цены за прическу, при выборе фильмов, которые ты смотришь, или вида спорта, которым хотел бы заняться, или… ну я не знаю что! Есть вещи, в которых еще имеет значение мальчик ты или девочка… Но здесь… когда речь идет о чувствах… о том, что ты чувствуешь, что накрывает тебя изнутри прежде, чем ты успеваешь это осознать… то, от чего впоследствии будет зависеть вся твоя жизнь, типа того, как ты видишь свои отношения с людьми, кого ты любишь, до какой степени ты готов терпеть, прощать, биться, страдать и все такое, и что ж… нет, ну правда, ну какое отношение ко всему этому имеет твоя анатомия, спрашиваю я саму себя… Но и тебя, кстати, тоже… Если ты за Камиллу, ты на ее стороне, то почему тебе не наплевать, что ты мальчик, чтобы ее сыграть? К тому же ведь выступать нам не во Французской академии, а всего-навсего в гнилом классе гнилого колледжа одного маленького гнилого городка… Ну, что скажешь? Тебе не наплевать? Произнося вслух слова Камиллы, ты ничем не рискуешь, наоборот! Она крепкая девка! Она клевая! Она готова сломать свою жизнь ради своих принципов. Ты таких много знаешь? Я – ни одной… Так что с любовью не шутят, о’кей, но взамен успокой меня, со всем остальным-то нам можно шутить, или как? Или же всем – прямиком в монастырь, и нет проблем! Нет, ну правда, как же меня это бесит! Меня бесит весь этот бред, постоянно! Бесит! Твои отговорки про мальчиков и девочек… Говорю тебе сразу: это дерьмо. Не выдерживает никакой критики. Придумай что-нибудь другое.

Молчание.

Продолжительное молчание.

Франк. Театр – это не в Академии, это в «Комеди Франсэз»…

Билли. (все еще взбешенная тем, что ей пришлось так глубоко забраться и так низко опуститься, чтобы в итоге так плохо выразить такие важные вещи). Плевать.

Молчание.

Франк. Послушай, Билли, знаешь, почему именно ты должна сыграть Камиллу?

Билли. Нет.

Франк. (в восхищении оборачивается к ней). Потому что там есть момент, когда Пердикан в восхищении оборачивается к ней и говорит: «Как ты прекрасна, Камилла, когда глаза твои горят!»


На этом наш разговор был закончен. Во-первых, потому что мы подошли к его калитке, а во-вторых, потому что если Камилла после этих слов резко ставит его на место, напомнив, что ей больше нет никакого дела до его комплиментов, то я, поскольку мне впервые в жизни делали комплимент, я… я не знала, как реагировать. Правда. Просто не знала. Поэтому прикинулась напрочь глухой, чтобы ничего не испортить.

Потом он кивнул в сторону своего дома и сказал:

– Я бы, конечно, мог пригласить тебя зайти…

Я уже забормотала было: «О, нет, нет», но он меня перебил:

– …но я тебя не приглашаю, потому что они тебя недостойны.


И это уже, конечно, было совсем другое дело, куда важнее, чем вся эта болтовня Пердикана…

Это было как кровь, которой индейцы, вскрывая вены, скрепляют дружбу.

Это означало: «Ты знаешь, малышка Билли, несмотря на всю твою грубость и необразованность, я прекрасно тебя услышал – все, что ты тут сейчас объясняла, и, знаешь, я на твоей стороне».

Вот.


Ля-ля, та-ти… та-та…

* * *

Стоило Франку переступить через порог, как его обступили с расспросами – не скрывая любопытства и перемигиваясь с понимающим видом – о той девушке, с которой он шел по улице.

Ни уклончивый ответ Франка, ни его явное раздражение не испортили настроения его отцу, который в тот исключительный вечер за все время выпуска вечерних новостей ругался куда меньше, чем обычно.

Так хрупкий силуэт какой-то робкой замухрышки, которая питалась кое-как тем, на что хватало пособия, и которой предстояло сейчас протопать пешком три километра в сгущавшейся темноте, в то время как он брал себе добавку картошки, запеченной в сливках и посыпанной сыром, по крайней мере, на один вечер заслонил собою Великий Заговор, организацией которого с самого конца холодной войны – уж кто-кто, а Жан-Бернар Мюллер прекрасно это знал, будучи в курсе всех последних событий, – занимались франкмасоны, евреи и гомосексуалисты всего мира.

Явись Билли, и Запад был бы спасен. (Прим. автора).

* * *

Знаешь, звездочка моя, а Франк оказался прав, и все должно было быть именно так, и знаешь почему?

Прежде всего потому, что он был хорошим актером, в отличие от меня. А я, сколько бы ни слушала его советы, была абсолютно неспособна им следовать, делать, как он, размахивать руками, говорить с интонацией, с чувством, и в конце концов как раз то, что я вела себя словно кол проглотила, и позволило мне почти идеально сыграть Камиллу, потому что именно такой она и была.

Такой же напряженной, недоверчивой и зажатой, какой ощущала себя я в том странном одеянии из мешковины, что сварганила мне Клодин.

И не только потому, что Франк в роли Пердикана был великолепен – а когда я говорю «великолепен», уж мне-то ты можешь поверить, потому что за весь мой рассказ я всего второй раз произношу это слово, а в первый я употребила его, когда говорила о тебе и твоих сестрах, – да, Франк был великолепен… нежный, любезный, жестокий, печальный, забавный, злой, задавака, уверенный в себе, ранимый, взволнованный Пердикан, облаченный в сюртук своего прадедушки, сельского полицейского, который Клодин подогнала ему по фигуре, начистив до золотого блеска пуговицы с лисьими мордами, но еще и из-за моей жвачки «Малабар» с двойным вкусом.


Поясню: в последней тираде, самой важной, о которой Франк говорил мне в первый день, – из той сцены, где речь о придурках и стервах, – в какой-то момент Пердикан говорит Камилле, сжав зубы и сдерживаясь изо всех сил, чтобы не прикончить ее в порыве гнева, что «…мир – бездонная клоака, где безобразнейшие гады[30] карабкаются, извиваясь, на горы грязи» и т. д.

Когда, репетируя, мы с ним дошли до этого места, понятное дело, что, встречаясь ежедневно на протяжении почти что двух недель и постоянно общаясь то как Камилла с Пердиканом, то как Франк и Билли, мы уже все друг про друга знали и были друзьями навек.

Так что ему не пришлось долго мучиться – я уже и сама догадалась, что его что-то тревожит.

Ну да… Я очень проницательна… И я подозревала, что его сильно удручает моя манера игры…

Поэтому я решила добиться от него полной откровенности – пусть уж он выдаст мне все разом, чтоб больше к этому не возвращаться.

– Ну давай, чего уж. Выкладывай. Я тебя слушаю.

Он покрутил в руке книжку, словно полицейскую дубинку, вздохнул, посмотрел на меня, нахмурив брови, и наконец шепотом произнес:

– Это одна из лучших сцен в пьесе… возможно, даже лучшая… а из-за того, что Пердикана играю я, у нас ничего не получится.

– Эй… с чего это ты взял?

– Просто… – добавил он, глядя в сторону, – когда я произнесу слово «гад», то вместо Пердикана все сразу увидят Франка Мюмю и начнут потешаться…

Я настолько не ожидала подобного откровения (Франк никогда не показывает своих слабостей, и даже сейчас, звездочка моя, он потерял сознание лишь для того, чтобы скрыть от нас свои страдания), что ответила не сразу.

(Да, и это тоже я узнала от него… Как исподтишка закравшиеся сомнения обнаруживаются в самых неожиданных и нелепых местах, особенно у людей, которые значительно сильнее вас.)

Я молчала.

Ждала, пока тихий ангел пролетит… За ним – еще один… Третий наконец мне подмигнул и подбодрил, подняв вверх большой палец, – я встала поудобнее, чтобы попасть в его поле зрения.

– Спорим на что угодно, что ты ошибаешься?

И так как он не реагировал, пустила в ход последнее средство:

– Эй, Франк… Ты слышишь меня? Вернись, пожалуйста, посмотри мне в глаза. Спорю на «Малабар» с двойным вкусом, что никто не засмеется…


И, черт побери, я с легкостью выиграла это пари! Без проблем! А теперь вот реву из-за него… Все реву и реву…

Прости… Прости… Это все холод, голод и усталость… Прости, звездочка моя…

А реву я потому, что он должен был бы мне отдать не один «Малабар», а целое кило! Контейнер! Грузовик!

Да, да, он должен был бы засыпать меня этими жвачками с головой, если набрался смелости довериться мне…

* * *

По хронологии пьесы (да, тут я тебе постараюсь все рассказать красиво, в эпическом, так сказать, ключе) выступление наше ожидалось последним. С милостивейшего дозволения дамы Гийе мы на краткий миг удалились сменить одежды, а когда возвратились в нашу обитель знаний, я – в уборе из джутового полотна и с крестом на шее, он – в ладно скроенном благородном своем рединготе с золочеными пуговицами, то уже казалось, фортуна поворачивается к нам лицом.

О да, эти нескончаемые перешептывания – сколь часто и он, и я становились для них мишенью – отчетливо изменили тональность: в них ощущалось значительно меньше грязи…

Наша публика выглядела покоренной, мы окинули взором зал и принялись деклари… деклами… тьфу, подожди, я перейду в нормальный режим, иначе замучаюсь подбирать слова, так вот, мы с ним просто рассказали все то, что крепко-накрепко выучили наизусть, изо дня в день твердя этот текст в маленькой похоронного вида столовой Клодин.

Только мы его рассказали значительно лучше.

Я – потому что была в таком же стрессе, что и моя героиня, он – потому что в кои-то веки мог быть не самим собой…

Не согласившись с выпавшим нам по жребию, мы сыграли всю пятую сцену второго акта, то есть намного-много больше того, что нам было задано.


Сколько раз может любить порядочный человек?

Если бы священник вашего прихода дунул на вас и сказал мне, что вы будете любить меня всю жизнь, должно ль мне было бы верить ему?

Выше голову, Пердикан! Что это за человек, который ни во что не верит?

Вы делаете свое дело, как и положено молодому человеку, и улыбаетесь, когда вам говорят об опечаленных женщинах…

Значит, ваша любовь – разменная монета, если она может вот так вот переходить из рук в руки до самой смерти?

Нет, это даже не монета; ведь самый маленький золотой имеет бóльшую ценность: через какие бы руки он ни прошел, он сохраняет свою чеканку.


Вот. Это были мои слова. То, что запомнилось.

Эти обрывки мучительных сомнений, все то немногое, что осталось во мне от Камиллы, я расскажу этой ночью тебе, звездочка моя, для тебя…


Сколько раз может любить порядочный человек?

Выше голову, Пердикан!

Значит, ваша любовь – разменная монета?


Красиво, не правда ли?

И сегодня – потому что я повзрослела, потому что всю жизнь влюблялась навсегда, и бросала навсегда, и столько слез пролила, и столько настрадалась, и столько страданий доставила, и начинала все сначала, и столько раз еще начну, – так вот, сегодня я лучше ее понимаю, эту малышку…

В ту пору я была настолько настроена против всех, что она показалась мне страшной занудой, но теперь-то я точно знаю, кто она такая: она сирота.

Такая же, как и я, сирота, которая так же, как я, умирала от любви…

Да, сегодня я сыграла бы ее с большей нежностью…


Что же до Франка, то в тот апрельский четверг уж и не помню какого года на втором часу занятий в аудитории 204 корпуса С колледжа имени Жака Превера его выступление буквально «взорвало» зал.

Старший пожарный, мсье Гудок, взрыв подтверждает.


Франк крутился, подпрыгивал, подтрунивал надо мной, расхаживал вокруг да около, уселся на учительский стол, словно на край колодца, приподнял стул и резко поставил его на место, прислонился к доске, поиграл с мелком, обратился к моей тени, что пряталась между шкафом со словарями и запасным выходом, кинулся к подхалимам на первых партах, заговорил с ними, словно бы призывая в свидетели, он…

Он был и бабником, и мальчишкой, и мелким провинциальным дворянчиком, от которого все еще веяло парфюмом парижских кокоток, и простофилей, и придурком, и взрослым юношей, высокомерным и деликатным.

Влюбленный… Гордый… Лживый… Самоуверенный… И, возможно, раненный в самое сердце…

Да… Раненный смертельно…

Сегодня, когда я сильно повзрослела и все прочее, я стала об этом задумываться…

Наверно, как и Франк, Пердикан сильно страдал, просто не показывал вида…


Короче говоря, в тот момент, когда я должна была бы беспокоиться о своем «Малабаре» больше, нежели о своей девственности, то есть в тот момент, когда слова, столь пугавшие Франка накануне, бурным потоком выплеснулись из его сердца, с которого он наконец снял все ограничители (у нас так говорили про мопеды… типа если хочешь ехать на 4 км/ч быстрее, да еще и с грохотом, от которого лопаются барабанные перепонки, то снимаешь ограничители), я слушала его с куда большим вниманием, чем в свое время слушала бы его Камилла, потому что мне было известно, чего ему стоило их произнести; да, так вот, когда он бросил мне (прошу прощения за неточный пересказ, долгое время я помнила его слова наизусть, но пару-тройку мелочей наверняка дорогой растеряла), глядя мне прямо в глаза и уже взявшись за ручку двери:

– Прощай, Камилла. Возвращайся в свой монастырь. И когда тебе снова станут рассказывать эти гнусности, которые отравили тебя, отвечай то, что я тебе скажу: все мужчины – обманщики, непостоянны, лживы, болтливы, лицемерны, заносчивы или трусливы, достойны презрения и сладострастны; все женщины – коварны, тщеславны, лукавы, любопытны и порочны; весь мир – бездонная клоака, где безобразнейшие гады карабкаются, извиваясь, на горы грязи; но есть в этом мире нечто священное и высокое, это союз двух таких существ, столь несовершенных и ужасных… В любви часто бываешь обманут, часто бываешь уязвлен и несчастен, но ты любишь. И, стоя на краю могилы, ты сможешь обернуться, чтобы взглянуть назад и сказать: я часто страдал, я не раз ошибался, но я любил. И это жил я, а не искусственное существо, созданное моей гордыней и моей скукой.


Эй…

Ведь даже ты заслушалась, да?

Так что, сама понимаешь… слово «гады», он настолько ловко его ввернул…


Никто не засмеялся, ни один человек.

И ни один человек не захлопал. Никто.

И знаешь почему?

Нет? Конечно, знаешь. Догадываешься, ведь так?

Ну же, давай…

Да они ничего не сказали, потому что он все же надрал им задницы, этим маленьким пидорам!

Ха-ха-ха!


Прости, звездочка моя, прости… Мне стыдно… Просто хотелось услышать собственный смех в ночи… чтобы приободриться и поприветствовать сов…

Прости.

Продолжаю.

Никто не хлопал, потому что все эти кретины были настолько в шоке, что их мозг не справлялся и тщетно искал кнопку «руки» на пульте управления.

Хуже всех выглядела училка. Она была в полном ауте…


Нет, честно, это все длилось долго-долго… один… два… три… мы могли бы даже отсчитывать секунды, как арбитр в боксе. Мы с Франком замерли в замешательстве, не решаясь ни выйти из класса, чтобы переодеться, ни сесть на место в костюмах, когда где-то в глубине раздался первый хлопок, за которым последовал взрыв аплодисментов.

Хлопали все как один. Неистово. Как с цепи сорвались.

Казалось, у нас перед носом разорвалась огромная бомба.

И… Ох…

До чего ж это было прекрасно…


Но для меня лучший момент наступил чуть позже: когда прозвенел звонок и все свалили на перемену, училка подошла к нам, пока мы складывали свои костюмы, и спросила, не хотим ли мы повторить свое выступление перед другими классами. И даже перед учителями с директором и всеми прочими.

Я молчала.

В школе я всегда молчала – я расслаблялась.

Я молчала, хотя была против. Не потому, что боялась, а потому, что знала по опыту – не надо от жизни требовать слишком многого. Все произошедшее и так стало для нас подарком. Ну и все. Мы его получили, развернули, и баста. И оставьте нас в покое. Таким подарком мне не хотелось рисковать – не дай бог, испортят или украдут. В моей жизни так редко случалось что-либо прекрасное, и мне настолько нравилось то, что произошло, что мне ни с кем не хотелось этим делиться.

Мадам Гийе смотрела на нас заискивающе, как кот из «Шрека»[31], но мне это не льстило, наоборот, стало как-то вдруг грустно. Получается, она такая же, как и все остальные… Она ничего не знала. Ничего не видела. Ничего не понимала. И даже не представляла себе… какой путь нам с ним пришлось пройти, чтобы заткнуть им всем рты и победить вчистую…

А теперь? Что это она там себе возомнила? Решила, что мы дрессированные собачки? Вот уж нет, моя дорогая… Вот уж нет… Чтоб оказаться сейчас на этом месте, я столько времени провела в своем склепе, а он – в полной изоляции. И сегодня мы вам доказали: мы абсолютно свободны, несмотря ни на что, ну и прекрасно, дело сделано, привет вам на вашей же территории, но не рассчитывайте на нас, мы не нуждаемся в ваших подачках. Потому что для нас все это было не простым выступлением, знаете ли…

Для нас речь шла не о спектакле и не о театральных персонажах. Для нас это были Камилла и Пердикан, детки богатеньких родителей, пусть слишком болтливые и суперэгоистичные, но именно они подали нам руку, когда мы были в дерьме, и вывели нас сюда под ваши аплодисменты, так что шли бы вы со всей вашей жаждой зрелищ куда подальше. Мы не играем и никогда больше не станем играть по той простой причине, что для нас все это было вовсе не игрой.

А если вы до сих пор этого не поняли, значит, вам этого никогда не понять, так что… без обид…


– Вы не хотите? – повторила она расстроенно.

Франк посмотрел на меня, я едва заметно мотнула головой. Только он мог увидеть мой жест. Скорее даже знак. Легкое содрогание. Понятное только настоящим индейцам.

Он тут же обернулся к ней и сказал абсолютно непринужденно, типа это наш с ним окончательный ответ:

– Нет, спасибо. Билли не хочет, я уважаю ее мнение.


Меня будто током ударило от его слов.

На всю жизнь след остался, и я никогда не стану его скрывать.

Я слишком этим горжусь…

Потому что вся его любезность, все его терпение, вся любезность Клодин, ее просроченный гренадин 1984 года, ее печенье с шоколадной крошкой, ее апельсиновый лимонад и теплые прикосновения ее рук, когда она подгоняла мне платье, тишина после нашего выступления, неистовые аплодисменты, училка, замечавшая меня раньше только с тем, чтобы унизить или влепить кол, а теперь заискивающая передо мной, желая покрасоваться перед директором, все это было, конечно, приятно, чего уж там говорить, но в сравнении с тем, что он только что произнес, – это была полная чушь…

Полная чушь.

«Я уважаю ее мнение».

Мое мнение имело значение.

Причем не просто так, а в противовес учительскому!

Но я… Мне-то по вечерам нередко приходилось с боем добывать себе пропитание! А утром я даже не знала, найду ли… нет, ничего… В моем мире слово «уважение» настолько ничего не значило, что я даже не понимала, зачем его вообще придумали! Я считала, что это такая хрень, которую ставят в конце письма. Типа «с уважением, господин президент», ниже – подпись и все прочее, а тут… тут… этот мальчишка… этот Франк Мюмю, пятьдесят кило в одежде, и что же он тут вытворяет? Доводит училку, заставляя ее с умоляющим видом заглядывать мне в глаза?


О боже правый. Это было поистине грандиозно.

Это было что-то…

Простите? Чего вам, недотепы? Желаете нас помучить еще? О нет, спасибо. Дело в том, что Билли не хочется, а кое-кто ее мнение уважает.

Да уж…

Я словно заново родилась…

Кстати, как только матушка Гийе покинула нас, я завопила – это я-то, которая отродясь в классе рта не открывала. Я вопила как резаная, как животное. Так сказать, чтобы разрядиться, снять напряжение, но, на самом деле, и я только сейчас это осознала, это было вовсе не снятием стресса, это был крик новорожденной.

Я кричала, я смеялась, я жила.


Так что знаешь, звездочка моя, я действительно готова на все, чтобы убедить тебя помочь нам еще разок, но, если ты не захочешь, не беспокойся, своего Франки я все равно вытащу.

Если понадобится, я взвалю его на спину и, сжав зубы, пойду до самого края света. Да, если понадобится, я его и до Луны дотащу, и до приемного отделения марсианской больницы, а пока не волнуйся, ты и все остальные, вы можете на меня рассчитывать, чтоб все было по-моему.

* * *

Ладно, признаюсь, я тут немного растягивала удовольствие, но не переживай – дальше пойдет быстрее. Заметь, у меня просто нет выбора, поскольку нонче ночи коротки, мне надо поторопиться, если я хочу успеть прокрутить этот фильм целиком, прежде чем ты исчезнешь.

Однако, сама понимаешь, это было важно, это был наш первый сезон. Так сказать, завязка действия, все такое. За этим последует цепочка более или менее удачных эпизодов, которые в конце концов приведут нас к тебе.

Да в общем-то, все это ты уже видела…

Ты ведь была рядом…

Да…

Ты была рядом…

Правда, порой ты бывала весьма рассеянна, витала себе где-то там, в облаках, но я знаю, ты всегда была с нами. Знаю точно.


Первый эпизод я расписала тебе во всех деталях, не пожалев ни времени, ни сил, потому что речь шла о нашей встрече, а с этим не шутят.

В этой сцене заключена вся суть нашей дружбы. Абсолютно вся… То, чем мы были и не были, и чего нам это стоило, и как мы общались, и как помогали друг другу, и как любили. Как я однажды сказала Франки, мы с ним – как сообщающиеся сосуды, разве что внутри у нас не вода, а всякое дерьмо, так что да, для меня было важно рассказать тебе, как все начиналось…

Да и вообще, чего ты? Некоторые, вон, тебе одно детство свое в шести томах выдают, а потом еще в четырех рассказывают о первом презервативе, а я все сжала в одну сцену, так что согласись, это вполне пристойно.

* * *

Не стану говорить, что дальше у нас все пошло проще, но мы были вдвоем, так что да, пожалуй, скажу: дальше все было проще. На переменах нас с ним теперь называли Камиллой и Пердиканом. Каково? Неслабо, да?

И именно потому, что мы отказались повторить свое выступление, наш подвиг превратился в легенду, и тем, кто отсутствовал в тот день по причине болезни или по какой другой, говорили, что это как если бы они пропустили какое-нибудь олимпийское состязание, в котором Франция взяла золото.

Километры суперзаковыристых фраз, которые эта соплячка из кибитки шпарила как свои, бешенство Франка Мюмю, замогильным голосом объяснявшего, как убиваются женщины из-за любви, и наши клевые костюмы на заказ – все это сделало нас знаменитыми. Правда, у меня от этого не прибавилось хороших отметок, а у Франка – друзей, зато над нами перестали измываться, нас стали просто игнорировать. Так что спасибо, Альфред де Мюссе, большое спасибо.

(Хотя, я настаиваю, тебе не стоило убивать малышку Розетту, чтоб доказать собственную правоту.) (Если бы все рогоносцы последовали твоему примеру, на этой планете совсем не осталось бы интересных людей…)

* * *

Мы с Франком тогда не стали неразлучны, поскольку многое еще нас разделяло: его абсолютно сбрендивший отец, на почве затянувшейся безработицы впавший в острую паранойю и днями напролет торчавший в Интернете, обмениваясь суперсекретной информацией со своими друганами, легионерами христианства; его мать, поглощавшая тонны таблеток, чтоб только забыть о том, с каким психом ей приходится жить… мой собственный отец, которому не требовалось компьютера, чтобы воображать себя тоже кем-то типа легионера на дежурстве; моя алкоголичка-мачеха со всем своим крысиным выводком родственничков, которые целыми днями орали друг на друга. В общем, сколько бы мы ни задирали нос, но все это дерьмо крепко нас держало…

Извини, что я так выражаюсь. Но вся эта безысходность сильно подрубала крылышки маленьким птенчикам, что ни говори, попавшим в нехорошие гнезда…

Я к тому же была слабее, чем он, и всегда пыталась прибиться к какой-нибудь компании, добивалась расположения, тогда как он всегда был одиночкой. Он был героем песни Жан-Жака Гольдмана: шел в одиночку, ни свидетелей, ни души, только звучат его шаги, и ночь, которая прощает все, и т. д. и т. п.

Он черпал силы в своем одиночестве, как я в своих идиотских подружках.

Пару раз, в самом начале, я попробовала было заговорить с ним на переменке и даже однажды села рядом в столовой, и хотя он по-прежнему был со мной мил, я чувствовала, что смущаю его, поэтому настаивать не стала.


Мы с ним болтали только по средам днем, когда он шел обедать к Клодин, и я, вместо того чтобы сразу сесть на автобус, часть пути с ним за компанию проходила пешком.

Поначалу Клодин приглашала меня зайти, но так как я постоянно отказывалась, она тоже настаивать не стала.

Не знаю, почему я отказывалась. Думаю, причина крылась все в той же истории о чересчур прекрасном подарке… Я не хотела возвращаться в этот дом, боялась все испортить. Эти пасхальные каникулы были моим единственным чудесным воспоминанием, которое я берегла как зеницу ока и которое мне не хотелось тревожить.

Сейчас-то по мне этого не скажешь, потому что я тут одна распинаюсь, пока Франк в коматозе, да и сама я уже поспокойнее отношусь к своим воспоминаниям, но в ту пору я очень всего боялась.

Я была очень, очень труслива…


Меня не то чтобы били в детстве, во всяком случае не так, чтоб обо мне написали на первой полосе журнала «Расследование» или какого-нибудь еще, но меня постоянно немножко лупили.

Постоянно, все время лупили…

Одна оплеуха здесь, другая оплеуха там, затрещина вдобавок, пинок под зад, если вдруг окажусь на пути и если не окажусь – тоже, вечно поднятая на меня рука, типа, погоди, щас я тебе врежу, и все это… все это… как бы сказать?

Помню, однажды я втихаря прочитала в какой-то брошюре в библиотеке заметку об алкоголе, в которой говорилось, что да, конечно, пить нехорошо, но если ты, скажем, вечером сильно нажрался, ты все равно что вылил на пол ведро воды: это не супер, но ладно, потом ты быстренько все протрешь, пол высохнет, и забыли об этом, тогда как алкоголизм, даже скрытый и типа контролируемый, это работает как капельница и постепенно, капля за каплей, в итоге обязательно пробивает дыру. Даже в самом крепком организме.

Ну вот, со мной все именно так и было, все эти легкие затрещины и оплеухи, которые я огребала нон-стоп с самого раннего детства… Они не давали мне права на хронику происшествий или на специальное досье в социальной службе, но изрешетили весь мой мозг. Именно поэтому я всего боялась: от любого сквозняка чуть не в обморок грохалась. А Франк в ту пору тоже был не особо силен, чтобы приводить меня в чувство. Так что общались мы с ним очень осторожно, берегли друг друга. Ценили наши отношения и друг к другу не липли, чтоб не доставлять лишних хлопот.

Короче, все было в порядке, и мы это знали.

Знали, что именно осторожность, а вовсе не презрение и не безразличие тому виной, и пусть даже нам нельзя подавать виду, но мы по-прежнему оставались друзьями.


Он это знал, ведь стоило мне почувствовать, что он скорее печален, нежели одинок, или же подавлен более, чем мечтателен, я подходила к нему и говорила: «Выше голову, Пердикан!» – а я, я это знала потому, что даже если порой ему и хотелось полюбопытствовать, он все же ни разу не предложил проводить меня до дома. К тому же он никогда не задавал мне слишком прямых вопросов. Он был вежлив, сдержан, почтителен. Как сказал бы его отец, он наверняка подозревал, что Сморчки – не колыбель христианства…


Полчаса совместного пути по средам позволяли нам продержаться неделю. Мы ни о чем особенно не говорили, просто были вместе и шагали к дому наших прекрасных воспоминаний.

И это было здорово.

Это нам помогало.

* * *

К середине июня я запаниковала: меня не перевели в девятый класс, даже в профессионально-технический, а он уезжал учиться в один из лучших лицеев страны.

В общем-то, эти тучи уже давно с угрожающим видом сгущались над моей головой, но до сих пор мне удавалось от них отворачиваться, тогда как теперь – дождалась, приехали: черным по белому. На моем табеле: «Не допущена», а у него в письме, которое он радостно мне показал: «Зарезервировано место в пансионе».

Вот ведь как. Словно удар в живот.

Помню, в тот день я попросила у Клодин разрешения остаться обедать с ними, и это было полным идиотством с моей стороны, потому что за весь обед я так и не смогла ничего проглотить.

Честно призналась, что у меня болит живот, и Клодин отнеслась с пониманием, потому что ведь это нормально, когда у девушки моего возраста болит живот, но она, естественно, заблуждалась… У меня живот болел совсем в другом месте…

* * *

К счастью, с концом того учебного года связано еще одно приятное воспоминание: наша поездка с классом в Париж…


Это была последняя неделя перед годовыми контрольными на аттестат, и нас вместе с параллельным классом, то есть всех придурков разом, потащили в Лувр. Все эти дебилы только и делали, что фоткались да разглядывали свои дебильные фотки, в то время как можно было запастись куда более прекрасными впечатлениями…

Мы с Франком сели в автобусе рядом, потому что только мы с ним остались в гордом одиночестве.

Когда мы тронулись в путь, Франк протянул мне один из своих наушников. Специально для поездки он записал подборку, и я наконец смогла послушать пресловутую Билли Холидей… У нее оказался такой чистый голос, что мне впервые удалось разобрать некоторые слова в песнях на английском… Don’t Explain[32] Красивая песня, правда? Очень грустная, но очень красивая… Мы послушали несколько ее песен подряд, потом была «гигиеническая» остановка, он забрал свой наушник, и мы пошли размяться, каждый в свою сторону.


Когда мы вернулись в автобус, он мне столько всего понаболтал про певицу, которую мы с ним только что слушали. Рассказывал небрежно, типа, всякие сплетни из какого-нибудь журнала Oops той эпохи, ну и я, конечно, так же небрежно ему внимала. Да что ты? Да ладно? Да неужели? Но, конечно же, и я, и он в который уж раз прекрасно осознавали, чтó между нами в тот момент происходило на самом деле. Вернее, что происходило с нами.

Все это напоминало мое дебильное объяснение по поводу того, кто из нас должен играть Камиллу, – мы использовали не те слова, и все-таки, в общем, они неплохо справлялись с отведенной им функцией слов…


И что же такого он мне рассказал об этом прекрасном голосе одной из известнейших вокалисток мира, которая покорила сердца миллионов с тех пор, как появился джаз, и которую даже пятьдесят лет спустя после ее смерти все еще слушали двое деревенских подростков, плотно прижавшись друг к дружке на заднем сиденье автобуса?

Уф…

Ничего особенного…

Что ее мать выгнали из дома в тринадцать лет, потому что она была беременна, что у нее самой было жуткое детство, что она онемела и долго молчала после того, как у нее на руках умерла ее любимая бабушка, что в десять лет ее изнасиловал однажды ночью какой-то милый сосед, что потом она попала типа в какую-то приемную семью, где над ней издевались и били ее, что в итоге она вместе с матерью-алкоголичкой оказалась в борделе и что там ей тоже неслабо досталось, но в конце концов… поди пойми… все-таки это было круто…

Что всей своей жизнью она не только обессмертила свое имя, но и в конечном счете показала «фак» небесам.

Don’t explain, ага?


Здорово было и то, что следом в его подборке шли I Will Survive[33], Brothers in Arms[34] и Billie Jean – специально для бойца Биби, и на этом мы мягко с ней распрощались.


Слышишь, звездочка моя? Понимаешь, что это за человек – мой друг? Хорошо ли тебе оттуда видно моего маленького принца, или тебе нужен бинокль?

И если ты видишь все не хуже, чем я рассказываю, то есть он для тебя как на ладони, и ты позволяешь ему бессмысленно страдать, то тебе придется уделить мне время и объясниться, потому что, знаешь ли, мне за мою жизнь столько всего пришлось вынести – мало не покажется, но я уже и сейчас чувствую, что такого удара не выдержу, просто перестану отражать солнечный свет…

* * *

Я в ту пору была еще сильно отсталой, а вот для Франка эта поездка в Париж стала настоящим шоком.

Не просто шоком. Главным потрясением в его жизни.

Он уже несколько раз ездил в Париж на разные представления, по бесплатным профкомовским билетам с работы его матери, но это всегда происходило на Рождество, то есть ночью, в спешке, к тому же в сопровождении его папаши, который показывал детям здания и разъяснял, при помощи каких махинаций тот или иной еврей на этом нажился (он у него чокнутый на всю голову), поэтому с городом у Франка были связаны не самые приятные воспоминания…

А тут, прекрасным июньским днем, да еще и вместе со своей малышкой Билли, которая считала, что франкмасоны – это честные португальцы[35], и показывала пальцем на все подряд, привлекая его внимание к массе прекрасных деталей, которые ей хотелось запомнить, – от всего этого у него окончательно сорвало крышу.

На обратном пути Франка как будто подменили. Когда мы повернули в сторону дома, назад к нашей унылой жизни провинциальных подростков, он больше не разговаривал, отдал мне оба наушника и все оставшиеся у него конфеты и всю дорогу с мечтательным видом вглядывался в ночь за окном…

Он влюбился.


Луврский дворец, Пирамида, площадь Согласия, Елисейские Поля – я смотрела, как он восхищается, и думала, что он чем-то похож на Венди, когда она со своими братьями летала над Лондоном за компанию с Питером Пэном. У него аж глаза разбегались, настолько все это его впечатляло.

Мне кажется, в самое сердце его поразили даже не памятники архитектуры, а просто люди… Все эти люди, то, как они одевались, как безалаберно переходили через дорогу, танцующей походкой пробираясь между машин, как громко они разговаривали и смеялись между собой, как быстро двигались…

Улыбающиеся люди на террасах кафе, шикарно одетые или в деловых костюмах, что перекусывали на скамейках в саду Тюильри или загорали на берегу Сены, подложив под головы свои портфели, читали газеты, стоя в автобусе и ни за что не держась, шагали мимо клеток по этой – как ее там? – набережной, даже не замечая попугайчиков внутри, потому что их собственная жизнь казалась им куда интереснее всех этих попугайчиков, они куда-то катили по самому солнцепеку, крутили педали, болтая по телефону, смеясь и раздражаясь, иные входили в крутые бутики, иные выходили оттуда с пустыми руками, как будто так и положено. Как будто продавщицам платят за то, чтобы они, сжав зубы, им улыбались.

О-ля-ля, да уж… Все это тогда страшно растрогало моего Франки: именно парижане весной[36] стали для него настоящим потрясением, его личной «Джокондой»…


В какой-то момент, когда мы стояли на мосту, на ажурном железном мостике над Сеной[37], а вокруг нас, со всех сторон, куда ни посмотри, виды были такие, что закачаешься: Нотр-Дам, та самая, когда-то не к месту мною помянутая Французская академия, Эйфелева башня, прекрасные здания на набережных, музей уж и не помню чего, и все прочее, да, ну так вот, пока мы крутили с ним головами, глазея по сторонам, а прочие дикари фоткали крупные планы замкóв, которыми влюбленные туристы увешали балюстрады, мне тогда захотелось ему поклясться…

Мне захотелось взять его за руку или за локоть, пока он смотрел на все эти красоты, пуская слюни, как тощий несчастный пес перед огромной и сочной костью, до которой ему не добраться, и тихонько сказать ему:

– Мы вернемся… Обещаю тебе, что вернемся… Выше голову, Франк! Обещаю тебе, что однажды вернемся… И уже навсегда… И мы тоже будем здесь жить… Обещаю, однажды утром ты будешь шагать по этому вот мосту, как ходишь сейчас к Фожере (так звали нашего булочника), и тоже будешь настолько занят своим супертонким телефоном, что даже перестанешь все это замечать… Нет, ну конечно, не совсем перестанешь, но уже не будешь, как сегодня, слюни пускать, потому что наешься досыта… Давай, Франк! Что это за человек, который ни во что не верит? И раз уж это я тебе говорю… а я… я стольким тебе обязана… Ты смело можешь мне поверить, ведь так?

Милый мой брат, твоя семья и всякие там Преверы поделились с тобой своим опытом, но, поверь мне, это не твой опыт; ты не умрешь, не переехав.


Да, мне ужасно захотелось с уверенностью нарисовать перед ним такое будущее, как на почтовой открытке, но я, конечно же, промолчала.

Мне до этой кости было не то что не добраться, для меня она вообще лежала на другой планете. Слишком уж мало было шансов, что я когда-нибудь сюда вернусь. Вернее, шансов не было никаких.

Поэтому я поступила так же, как он: полюбовалась видом и мысленно прицепила к нему воображаемый замочек с выгравированными на нем нашими инициалами.

* * *

Это был наш последний приятный момент в первом сезоне.

Перед началом второго кратко напомню содержание предыдущих серий: герои – это мы, декорации – говно, действия было не так уж много и еще долго не будет, на второстепенных персонажей нам наплевать, перспектив никаких, во всяком случае у девчонки, и никаких причин надеяться на продолжение.


И что? Ты молчишь?

Эй… Ты там заснула, или как?

Выше голову, звездочка моя!

Все-таки одна причина есть! И тебе она прекрасно известна, ведь именно по этой причине я уже столько часов держусь за твой лучик!

Причина до того дурацкая, что я едва решаюсь ее назвать.

Это любовь.

* * *

Дальше все стало хуже, поэтому буду краткой.

Ты в это время явно витала в облаках…


Сначала мы стали видеться реже, потому что наступили каникулы (мы встретились трижды за два месяца, при этом один раз случайно и в жутко неудобной ситуации: его мать неотвязно крутилась рядом), затем перестали видеться вовсе, потому что он уехал в свой пансион.


Он был далеко, а я… я тем временем осталась на второй год, у меня выросли сиськи, и я начала курить.

На сигареты нужны были деньги, я стала заниматься всякими глупостями и, чтобы сиськи мои не пропадали даром, сошлась с одним парнем.

Да… стала жить с парнем… он ездил мимо, у него был мотоцикл, и время от времени он забирал меня из Сморчков. Он работал в автосервисе, был не особенно милый, но и не злой, и не слишком красивый, в общем, такая, как я, чтобы по-тихому перепихнуться, была пределом его мечтаний. Он жил у предков, но отдельно – в жилом прицепе, стоявшем в глубине их сада, меня все это очень даже устраивало, дом на колесах – моя родная стихия, так что я быстренько собрала в сумку свое шмотье и переехала к нему.


Я вычистила свое новое жилище, уселась внутри и стала жить, как он, – прятаться в глубине сада.

В саду его родителей…

Которые не желали со мной знаться, потому что для их сынка я была недостаточно хороша…

Он имел право кушать с ними в доме, но меня они видеть не желали. Поэтому мне он приносил еду в миске.

Его это немного смущало, но как он любил говорить: это же все временно, ведь так?


Где же ты была, звездочка моя?


Ох… Надо бы побыстрее заканчивать с этим эпизодом моего прошлого – все это слишком сильно напоминает мне мое нынешнее состояние…

Потому что, знаешь… я вот тебе тут все это говорю, говорю, а сама тем временем мерзну как суслик…

Я правда страшно замерзла, хочу пить, есть, и мне очень больно.

У меня болит рука, и мне больно за моего друга.

Мне больно за моего изломанного Франки…

И по-прежнему хочется плакать.

Вот я и реву.

Эй, но это же все временно, ведь так?


Кстати, звездочка моя, я вдруг вспомнила, ведь этот мсье Дюмон, он не только открыл мне глаза на то, что во Франции я являлась представителем «четвертого мира», но еще именно он заставил меня однажды переписывать откуда-то текст о том, что ты давно мертва…

Что ты мертва вот уже миллиарды лет, и когда я смотрю на тебя вот как сейчас, то вижу вовсе не тебя, а лишь твой свет, твои останки. Останки твоего фантома. Ну что-то типа голограммы. В общем, галлюцинация.

Это правда?

Но тогда мы и впрямь совершенно одни?

Но тогда мы вдвоем и впрямь потерялись?


Реву.


Вот я, когда я умру, ничего не оставлю после себя – никаких следов. Моего света, кроме Франка, отродясь никто не видывал, поэтому если Франк умрет раньше меня, то это будет конец. Я тоже погасну.

Нащупываю его руку и крепко ее сжимаю. Крепко-крепко, изо всех сил.

Если уж он уходит, то и я уйду вместе с ним. Я никогда его не брошу, никогда. Так что ему придется снова меня спасти… Он уже столько раз это делал, что одна лишняя погрузка на вертолет ничего не изменит… Я не останусь здесь без него. Не хочу, да и в любом случае никогда бы не смогла.

Потому что, сколько бы я ни прикидывалась, мне так никогда и не удалось по-настоящему выбраться из своего «четвертого мира», хоть я и пыталась, и стремилась всем сердцем. Всей своей жизнью. Но это как с неудачной татуировкой – руку ведь не отрежешь, потому и носишь это дерьмо на себе, пока тебя черви не слопают.

Нравилось мне это или нет, но как я родилась в Сморчках, так в Сморчках и помру. И если Франк меня бросит, я сделаю то же, что делали моя мачеха и все прочие: я стану пить. Проделаю дырку в своем мозгу, и день ото дня она будет расти, до тех пор пока не уничтожит во мне все человеческое. Все то, что позволяет мне плакать, смеяться, страдать. Все то, что могло бы заставить меня снова рискнуть – поднять голову и схлопотать еще одну развесистую оплеуху.

Я убедила Франка в том, что начала новую жизнь, осуществила полную перезагрузку, но все это бред. Ничего я не осуществила. Я просто поверила ему. Я поверила, потому что это был он, потому что он был рядом, и без него подобная белиберда мне бы и в голову не пришла. Я не могу все начать с нуля. Просто не могу. Мое детство, оно как яд у меня в крови, и только когда я сдохну, оно перестанет причинять мне боль. Мое детство – это ведь я и есть, а поскольку оно у меня никудышное, то, сколько бы я ни билась, ни лезла из кожи вон, я тоже ему под стать.


Мне холодно, я хочу есть, пить, я устала плакать. И плевать мне на тебя с высокой колокольни, звезда ты моя хреновая, не существующая даже во сне. Видеть тебя больше не хочу. Никогда.

Поворачиваюсь к Франку и, как верный пес, как Белый Клык, нашедший своего хозяина, утыкаюсь носом ему в подмышку и замираю.

Я больше никогда не хочу жить в доме на колесах. Я больше никогда не хочу доедать объедки с чужого стола. Я больше никогда не хочу убеждать себя быть не тем, кто я есть на самом деле. Слишком утомительно постоянно врать. Слишком утомительно… Моя мать свалила, когда мне и года не было, потому что я постоянно плакала. Она больше видеть не могла своего собственного ребенка. Что ж, видимо, она была права, столько лет прошло, а у меня никакого прогресса: я как была, так и осталась маленькой невыносимой плаксой, которая хнычет ночь напролет…

Матери я простила то, что она меня бросила. Если я правильно поняла, она была еще несовершеннолетней, и перспектива провести остаток жизни в Сморчках с моим отцом наверняка ее убивала, но… есть вопрос, который мешает мне окончательно вычеркнуть ее из головы: думает ли она обо мне порой?..

Только один вопрос.


Я отпустила руку Франка, чтобы сменить позу, потому что, даже если мне и хотелось сейчас сдохнуть, терпеть боль в руке больше не было сил, как вдруг, в тот момент, когда я переворачивалась на спину, он как будто пожал мою руку в ответ…

– Франк? Ты очнулся? Ты здесь? Ты спишь? Ты в отключке или как? Ты меня слышишь?

Я прижалась ухом к его губам – вдруг, мол, он слишком слаб, чтобы ответить разборчиво, к тому же так всегда делали в кино, типа умирающий старикан на последнем издыхании слабым шепотом признается, где спрятал сокровища и все такое.

Но нет… Его губы были неподвижны… Зато его рука по-прежнему прижималась к моей… Несильно. Едва ощутимо. Легонько, словно мышонок обнимал, хотя ему это наверное стоило титанических усилий…

Его обессилевшая кисть была неспособна что-либо сжать, но коматозные пальцы еле заметно сдавливали мою руку. Словно слабеньким нервным импульсом из последних сил передавали мне: разве не видишь, дурья твоя башка, вот же оно, твое сокровище! Кончай реветь! Ты понимаешь, что этим своим несчастным детством уже начинаешь действовать нам на нервы? Хочешь, я расскажу тебе о своем? Рассказать тебе, каково это – вырасти с матерью, которая крепко сидит на антидепрессантах, и отцом, который не менее крепко ненавидит всех и вся? Рассказать тебе, каково это – жить в постоянной ненависти? Рассказать тебе, каково это – быть сыном Жан-Бернара Мюллера и в восемь лет осознать, что никогда не сможешь любить девочек? Ты хочешь это знать?

Хочешь, чтоб я тебе рассказал весь этот кошмар? Свою битву не на жизнь, а на смерть? Жизнь в условиях домашнего террора? Тогда заткнись, пожалуйста, хотя бы на пару минут. Успокойся. И оставь нас в покое со своей беспонтовой звездой, послушай… Нет никакой счастливой звезды. Нет никаких небесных сил. Бога нет. На этой чертовой планете нет никого, кроме нас, и я тебе уже тысячу раз говорил: мы, мы, и только мы. И нечего всякий раз прятаться в своих дерьмовых воспоминаниях и доморощенной космогонии, слишком удобно. Ненавижу тебя такой. Ненавижу, когда ты погружаешься в эдакое самолюбование. Знаешь, это ведь каждый может – предать анафеме чужие недостатки, не свои. Ненавижу видеть тебя такой же, как все… Только не ты… Только не Билли… Только не моя единственная и неповторимая Билли… Мир – бездонная клоака, где безобразнейшие семьи карабкаются, извиваясь, на горы грязи; но у нас есть нечто священное и высокое, чего нет у них и чего им никогда у нас не отобрать: это мужество. Мужество, Билли… Иметь мужество не быть как они… Мужество, чтобы их одолеть и забыть навсегда. Так что немедленно прекрати рыдать, или я брошу тебя прямо здесь, а сам смоюсь со своей парочкой санитаров во всеоружии.


О-ля-ля… Кажется, он действительно разозлился, да? О-ля-ля, как же ты раздражителен, Пердикан, когда пальцы твои оживают… О-ля-ля… и… уф… а космогония, это что такое? А анафема? Типа забвения? О-ля-ля… Пожалуй, мне лучше заткнуться…

* * *

Ладно, звездочка моя… Приблизься поближе, я не хочу, чтобы Франки слышал… Итак… уф… подведем итоги: что ж… тише… что ж, значит, ты здесь, но это уже не ты, а ты и вовсе не существуешь, но ты же есть, мы ведь договорились? Если Франк не верит в тебя, это его проблемы, а я, я к тебе уже привязалась, так что дорасскажу тебе мой сериал втихаря, о’кей?

О’кей, подмигнула она.

* * *

Так, где я остановилась? Ах, ну да… В грязном прицепе Ясона Жибо… О господи… Как же там гнусно воняло! Грязными носками, окурками, плесневелыми диванными подушками и всем прочим. Ох! Признаюсь, в то время я с удовольствием бы поднатырила освежителей воздуха!

Я торчала там. Прогуливала уроки. Сидела обычно на приступочке возле сарая, чтоб его предки меня не видели, и курила сигареты.

Когда настроение было отстойным, я говорила себе, что жизнь кончена и что уж лучше бы я включила телик и пустила газ, и надышалась бы им уже раз и навсегда, воткнувшись взглядом в «Молодых и дерзких»[38], а иногда до меня добирался лучик солнца, и я представляла себя Камиллой… мол, я тут тухну в этаком монастыре в ожидании своего совершеннолетия, но так или иначе однажды все переменится… Я не особенно понимала, как именно, но на то он и солнечный луч, чтобы просто закрыть глаза и немножечко помечтать…

Так вот, значит, был у меня Ясон, были, конечно, и другие. Когда его предки чересчур занервничали, я собрала свою сумку и отправилась кошмарить других стариков.


Однажды, значительно позже, но в тот же примерно период, я встретила на улице Франка. Он увидел меня, я точно знаю, но сделал вид, что чем-то занят, и я была ему за это очень признательна.

Потому что вульгарнейшая девица, слонявшаяся в тот день по рынку, это была не я. Одетая, как дешевая шлюха, на высоченных каблах и в боевой раскраске. Нет, это была не та Билли, чье мнение имело смысл уважать, это была… какая-то потаскушка…

Да, звездочка моя, надо называть вещи своими именами… Все эти годы, проведенные мною в наигнуснейшем зале ожидания, я чаще вспоминала не Камиллу с Пердиканом, а Билли Холидей и ее мамашу…

Само собой, я занималась проституцией, само собой… Я делала это сознательно… А что? Я обнаружила, что при помощи своего тела могу получить определенную стабильность, немного денег на еду и даже… даже… если сильно поискать, немного нежности. Ну и… Было бы слишком глупо от этого отказываться, разве нет? Я любила немногих из всех этих парней, благодаря которым жила не дома, но и с совсем уж кончеными не спала… А потом… ведь между проституткой для богатых и проституткой для бедных не такая уж и большая разница, или как? В конце концов, это просто вопрос шмоток, вернее даже их количества… Мои умещались в пакет из «Ашана», у других были роскошные гардеробы, ну да ладно… у каждой свой уровень и свои доходы, ведь так? Я зарабатывала как могла, и пока по-другому не получалось, зарабатывала телом.


Я как манны небесной ждала своего совершеннолетия. Не потому, что мечтала сдать на права, чтоб разъезжать на новенькой «мини» (ха-ха), и даже не потому, что мне не терпелось пойти поиграть в казино (ха-ха-ха), а потому, что я знала, что тогда наконец я смогу увереннее воровать в магазинах. Пока я была малолеткой, если бы меня сцапали, то обязательно вызвали бы моего отца, а на это я пойти не могла, нет. Это означало незамедлительное возвращение в ад, на исходную позицию. Так что я тырила только всякую мелочевку, и мне дольше, чем другим, пришлось завоевывать себе уважение.

Вот так. Вот такая была у меня жизнь и планы на будущее…


Так что да, когда Франк Мюмю сделал вид, что якобы меня не заметил, это было на самом деле круто с его стороны…

С тех пор я не раз говорила с ним об этом дне, о том странном мгновении, когда я одновременно ощутила стыд и облегчение, но он продолжает меня уверять, что действительно меня не видел. Но я-то знаю, что это не так, я это знаю из-за Клодин…


Какое-то время спустя, однажды утром, я встретила ее в кафе. Я зашла туда купить сигарет, а она – за гербовыми марками. Она, конечно, улыбнулась мне и все такое, но в ее взгляде я прочла, какой печальный путь проделала с тех пор, как мы с Франком репетировали у нее дома.

Да. Я это увидела. Нечто, едва промелькнувшее в ее взгляде и мгновенно замаскированное, но я-то с раннего детства вынуждена была постоянно обороняться, так что прекрасно умею читать по глазам любые потаенные мысли разглядывающих меня людей. В чем, в чем, а в этом я правда профи… Она обняла меня как ни в чем не бывало и, смеясь, сказала, что за мой наркотик платить отказывается, но хотела бы что-нибудь мне подарить: «чупа-чупс», к примеру, или лотерейный билетик, если я пожелаю, и мне надо только выбрать, и тут… тут она, должно быть, увидела под моими ресницами, густо намазанными краденой тушью, что я вот-вот разревусь, потому что уже сто лет мне никто не дарил никаких подарков… Да. Она это заметила, но вместо того чтобы запричитать типа: «О, моя дорогая малышка… Как же тяжело тебе живется… Ох, тебя и не узнать в этом наряде, который совершенно тебе не подходит, к тому же ужасно старит…» – просто добавила один сущий пустяк, в общем-то, означавший все то же самое, только сказанное красиво…

Да, когда мы с ней уже распрощались на улице, она, будто только что вспомнив, выдала мне эдак между прочим:

– Послушай, Билли, девочка моя… Зайди ко мне обязательно на днях, у меня ведь есть для тебя письмо… Даже, мне кажется, два…

– Письмо? – переспросила я. – Но от кого?

Уже издалека она выкрикнула:

– От твоего Пердика-а-ана!


Опять слезы.

Ну, уж сейчас-то я имею право, а?


Да.

Сейчас можно.

Потому что, мадам, это светлые слезы…

* * *

Я зашла к ней много дней спустя.

Уже и не помню, чего я там навыдумывала себе в оправдание, на самом деле я просто трусила. Я боялась возвращаться одна в этот дом, просто боялась туда возвращаться, но особенно я боялась того, что написал мне Франк. Что он хотел мне сказать? Может быть, спрашивает насчет той шлюхи, что видел днями у лавки птичника, уж не я ли это? Или интересуется, у скольких я отсосала, чтоб заработать на столь прекрасную кожаную куртку? Или же сообщает, что разочарован и предпочитает больше меня никогда в своей жизни не видеть, настолько позорно я выгляжу?

Да, мне было страшно, и я выждала дней пять, не меньше, прежде чем решилась постучаться к ней в дверь…


Я пришла к ней в образе Билли прошлых лет, то есть пешком, в джинсах и ненакрашенная. Конечно, для нее это была всего лишь деталь, но для меня имело огромное значение. Для меня это было словно счастливое возвращение в счастливое детство.

Я уже и не помнила, как выглядит мое лицо без всей той штукатурки, которой я его покрывала, прячась за ней, как за маской. Да, мне было страшно идти к Клодин, но в тот день, убирая волосы в хвост, я улыбнулась своему отражению в зеркале. Потому что сама себе показалась красавицей, потому что выглядела девчонкой, и… ох… как же она меня порадовала, моя собственная внезапная улыбка.

Очень порадовала…

* * *

На конвертах действительно стояло мое имя… Мадам Клодин такой-то и все прочее для мадемуазель Билли.

Мадемуазель Билли…

Нифигасе, какое странное ощущение… Впервые в жизни я получала письмо… И даже не письмо, а письма! Впервые в жизни… С настоящей маркой, в настоящем конверте, написанные от руки настоящим человеком.

Конечно, я у нее не осталась. Я не хотела открывать свои письма при ней, и даже, по-моему, вообще не хотела их открывать. Их мне тоже хотелось спрятать поглубже и так и оставить нераспечатанными навсегда.

Я сунула их в карман и пошла.


Я шла, сама не зная куда. То есть не осознавая головой, шла, куда ноги несли. А поскольку ноги мои куда умнее меня, то, от одного поворота к другому, в конце концов они меня привели к моему склепу Камиллы…

Я толкнула старенькую дверцу, протиснулась внутрь и уселась, как встарь, под маленьким алтарем.


Забвение, покой, тишина, узоры лишайников, пение птиц, ветер, раскачивающий ржавые цепи, и все прочее – меня тогда тоже очень порадовало… Это напомнило мне ту малышку Билли, которая еще не спала со всеми подряд и хотела быть похожей на куда более благородную девицу, чем она сама… Это напомнило мне о той поре в моей жизни, когда я с такой легкостью заучивала наизусть слова о возвышенных чувствах, что даже поверила в свой потенциал, мол, смогу продолжать в том же духе.

Окажись тогда поблизости какой-нибудь психолог, он бы наверняка задвинул целую речугу о том, что я, мол, там сидела, свернувшись в клубок, словно в животе у матери, или уж и не знаю какую еще пургу в том же духе, но никакого психолога поблизости не было. Были только письма от Франка Мюмю, и это оказалось чертовски более эффективно…

Мне было хорошо. Я забылась и даже немножко вздремнула.


Некоторое время спустя я все же открыла письма, одно за другим, в той последовательности, в которой они приходили. Первое было написано на тетрадном листочке в клеточку, в нем говорилось:

«Привет, Билли. У меня все хорошо, надеюсь, что у тебя тоже. Знаешь, у меня теперь не хватает времени навещать по выходным бабушку, а я думаю, ей этого не хватает, вот я и решил раз в неделю писать тебе письма на ее адрес, чтоб ты могла заходить к ней вместо меня. Спасибо, если окажешь мне такую услугу. Надеюсь, это не сильно тебя напряжет. Целую, Ф.»

Загрузка...