Ася. 1943 год

Летчик лежал на спине, раскинув в стороны руки. Сердце вдруг занялось от дурного предчувствия. Не успела! Она к нему через весь лес, через Гадючье болото, а он не дождался…

Из последних сил заставляя себя верить в чудо, Ася подобралась к неподвижному телу, потянула пропитанный болотной водой край парашюта и перед тем, как взглянуть на летчика, крепко зажмурилась.

…Он был совсем молодой. Если и старше самой Аси, то ненамного. Молодой, красивый и безнадежно мертвый. Она сразу это поняла, потому что у живых не бывает такой смертельной бледности, потому что живые не лежат вот так в ледяной болотной жиже. Опоздала…

Где-то на краю болота уже совсем близко забрехали собаки, и Ася испуганно вздрогнула. Теперь ей точно нет дороги обратно, теперь ей только вперед, в Гадючье болото, в то самое, в котором нет ни тропок, ни гатей, которое даже батя обходил стороной.

Она вытерла навернувшиеся на глаза слезы, кончиками цепенеющих от холода пальцев коснулась щеки парня. Его нельзя было оставлять вот так. Но что с ним делать, с этим так и не дождавшимся ее летчиком, когда собственных сил едва хватает, чтобы держаться на ногах?! Оставить на растерзание фашистским псам? А у него, наверное, родители и любимая девушка, и никто из них так никогда и не узнает, как и где он погиб…

Расстегнуть пропитавшуюся водой летную куртку казалось непосильной задачей, но Ася не сдавалась. Стиснув зубы и стараясь не слушать собачий лай, она искала документы. Хоть что-нибудь, что в далеком послепобедном будущем станет памятью и доказательством его геройской гибели.

Ася нашарила документы во внутреннем кармане куртки, не глядя, сунула себе за пазуху и, повинуясь секундному порыву, склонилась над лицом летчика. Она думала, что его щека будет холодной, а она оказалась теплой. Чуть колючей от пробивающейся щетины, но теплой. И сердце под гимнастеркой билось громко и уверенно, несмотря на черное кровавое пятно, растекающееся на боку. Жив! Она успела, а он дождался!

В то самое мгновение, когда Асины губы коснулись теплой небритой щеки летчика, а ладони почувствовали биение его сердца, страх и безнадежность отступили. Он жив, а значит, все это не зря. Значит, теперь она просто не имеет права сдаваться, она должна спасти человека. Не важно как – да хоть на себе! – вытащить его из этого гиблого места.

Летчик был тяжелый, наверное, раза в два тяжелее Аси. Даже просто на то, чтобы поднять его с земли, ушли все силы.

– Волоком, – прошептала девушка, стиснув зубы, – я потащу тебя волоком. Ты только не умирай. Слышишь, родненький?

Он ее не слышал, зато собаки, кажется, почуяли: тишину вспорол их радостно-нетерпеливый лай. Асе оставалось надеяться только на чудо, а еще на то, что немцы побоятся соваться на болото. Немцы побоятся, но что им мешает спустить собак?..

Пальцы дрожали, когда Ася расстегивала кобуру, неожиданно тяжелый боевой пистолет едва не выпал из рук. Она не умела стрелять и не знала, как пользоваться оружием, но точно знала, что без боя этим сволочам не сдастся. И летчика своего не отдаст…

…Туман упал на болото внезапно, тяжелым ватным одеялом укутал все вокруг. Еще секунду назад сквозь редкие деревья пробивались скупые солнечные лучи, и раз – все потонуло в клубящейся тьме. Это было страшно, едва ли не страшнее фашистов с их волкодавами – самый настоящий Гадючий туман, тот, которого все боятся и который унес уже не одну жизнь.

– Не бойся, родненький! – Алена вцепилась в рукав летчика за мгновение до того, как перестала различать его в тумане. – Ты, главное, не бойся. Это даже хорошо, это значит, что нас не найдут…

Она сидела на холодной земле, прижимая к себе раненого парня, целиком превратившись в слух. Туман казался живым и мертвым одновременно. Ася не знала, как такое может быть, просто кожей чувствовала его угрожающую ненормальность. До рези в глазах она всматривалась в сизое марево, и временами ей мерещилось, что она что-то видит. Длинные, извивающиеся тени возникали и тут же растворялись в тумане, а от непонятно откуда исходящего вибрирующего звука сводило скулы и хотелось завыть в голос. Совсем рядом, там, где всего в нескольких метрах от Аси раньше масляно-черным пятном выделялось болотное «оконце», вдруг что-то громко забурлило.

Газы, болотные газы… Батя рассказывал, что иногда они поднимаются со дна. Не нужно бояться, нужно просто дождаться, когда туман уйдет.

Злой собачий лай всколыхнул сизое марево, а через мгновение из тумана вынырнула клыкастая песья пасть. Ася зажмурилась, забыв про пистолет, закрыла лицо руками. Она уже готовилась к смерти, на память пришли слова молитвы, той самой, которую каждый вечер шептала мама и которую Ася старалась не запоминать, когда в окружающем непроглядном мире что-то изменилось. Пес вдруг зашелся отчаянным визгом, а туман забился в конвульсиях, взорвался брызгами холодной болотной воды.

Все закончилось так же быстро, как и началось. Туман стал самым обыкновенным, нестрашным и безмолвным, а собачий вой, испуганный и затравленный, теперь доносился откуда-то издалека. Ася стерла с лица смешанную со слезами воду, нашарила шершавый рукав летной куртки и вцепилась в него с такой силой, что заболели пальцы.

– Все, родненький мой. – Слова острыми колючками застревали в пересохшем горле, не давали дышать полной грудью. – Все закончилось. Я же говорила… Теперь только немножко осталось потерпеть, я тебя перевяжу, и мы пойдем.

На самом деле Ася не знала ни как они пойдут, ни куда. Дома план казался ей простым и ясным: она найдет сбитого летчика и передаст его партизанам. А сейчас что? Летчика она обнаружила, а где искать партизан? Потом. Она будет думать об этом потом, а сейчас нужно наложить повязку.

Ася вытащила из-за пазухи торбу, размотала обвязанный вокруг талии рушник, нашарила теплый от все еще сочащейся крови бок летчика, изо всех сил перетянула его рушником. Вот так. Теперь нужно дождаться, когда спадет туман…

– …Все равно помрет. – Голос был похож на змеиное шипение. Ася испуганно взвизгнула, завертела головой, пытаясь понять, откуда он доносится. – Крови много в болото ушло… попировали они…

– Кто вы?! Где вы?! – Ася вытянула перед собой руку с зажатым в ней пистолетом. – Выходите! Предупреждаю, я стрелять буду!

– Не шуми, дура-девка. – Туман вдруг сгустился, приобретая человеческие очертания. Или не совсем человеческие…

Если бы комсомолка Ася Раевская верила в сказки, то подумала бы, что перед ней кикимора или Баба-яга, но она не верила, поэтому строго-настрого запретила себе бояться. Набоялась уже, хватит!

Женщина была старой. Темное, цветом сравнявшееся с землей лицо пересекали глубокие морщины, из-под низко надвинутого на лоб черного платка вдоль впалых щек свисали сальные седые космы, а вокруг тонкой старушечьей шеи серо-зелеными кольцами обвивалась болотная гадюка. Живая, зло косящаяся на Асю янтарным глазом…

– Не шуми, – прошамкала старуха беззубым ртом. – Нельзя здесь шуметь. Они не любят.

– Кто? – спросила Ася, не опуская пистолета.

– Много вопросов задаешь… – Старуха погрозила ей деревянной клюкой, а потом с неожиданным для ее возраста проворством подскочила к раненому летчику.

– Не подходите! – Ася испуганно взмахнула пистолетом, и в ответ на это гадюка угрожающе зашипела.

– Хочешь, чтобы он помер? – Старуха даже не смотрела в Асину сторону, ее сучковатые пальцы исследовали сначала лицо летчика, потом рану в боку.

– Нет, я хочу, чтобы он жил. – Испуганно косясь на гадюку, Ася опустила пистолет.

– А как хочешь, так не мешай! Не нужен он мне тут. Их тут и так много, а я покоя хочу… – Она бормотала что-то непонятное, а сама быстро и ловко срывала наложенную Асей повязку.

Рана была страшной. Теперь, когда туман немного рассеялся, стало совершенно ясно, что никакая повязка не поможет. Ася закусила губу, чтобы не расплакаться…

– Плохо… – Из складок юбки старуха вытащила кисет, достала из него какую-то высушенную траву, растерла в пальцах и получившимся порошком присыпала кровоточащую рану, а потом наклонилась низко-низко и что-то быстро зашептала.

Наверное, это был заговор. В Васьковке жила бабка, которая, по слухам, умела заговаривать хвори, как человечьи, так и скотинкины, сводить бородавки и зашептывать испуг и заикание. Васьковской бабке Ася не верила, а сейчас, когда вслушивалась в невнятное бормотание, вдруг до боли в сердце захотела поверить. Пусть бы случилось чудо, пусть бы этот порошок и эти непонятные слова помогли ее летчику, вырвали из загребущих лап смерти…

– Кровь нужна… – Старуха обернулась и уставилась на Асю серыми бельмами глаз. Гадюка тоже уставилась, и девушке вдруг показалось, что старуха видит мир змеиными глазами.

– Какая кровь? Чья?

– Твоя. – В костлявой руке блеснуло лезвие. – Жалко? – Тонкие губы растянулись в издевательской усмешке. – Если жалко, так и скажи, мне все равно. Он быстро помрет, не будет мучиться. Не на этом свете…

– Бери! – Ася протянула раскрытую ладонь.

– А ты отчаянная, девка. Он тебе кто?

– Он мне товарищ!

– Товарищ, значит. Ну, коли товарищ…

Ася не заметила, как лезвие полоснуло по коже, только вскрикнула от острой боли. Старуха прижала ее окровавленную ладонь к ране и снова что-то забормотала. Боль вдруг сделалась нестерпимой, небо над головой превратилось в синюю карусель, а по телу разлился холод…

* * *

Новичок ему нравился. Петрович прожил на свете уже не один десяток лет и в людях научился разбираться безошибочно. У этого залетного парнишки, гладко выбритого, тщательно причесанного, аккуратно одетого, политого хорошим одеколоном, не было ни единого шанса задержаться в психушке надолго. Работа санитаром для такого лишь ступенька, перевалочный пункт между чем-то гораздо более престижным и интересным, такая вот незатейливая попытка продержаться на плаву в лихую годину. Случайный человек… И это, надо сказать, еще не самый плохой вариант. За годы службы Петрович успел насмотреться на всяких типчиков. В его личной классификации было несколько определений тем чудакам, которым вдруг взбрело в голову поработать санитаром в психиатрической клинике.

К первой относились вот такие – залетные и случайные. Иногда среди них попадались хорошие люди, иногда – полная шваль. Все, как в жизни, только острее и ярче. Они и были частью обычной жизни, несли ее отпечаток на одежде и лицах. И никогда не задерживались в больнице надолго, пережидали свои собственные сложные времена и уходили.

Ко второй и, пожалуй, самой беспокойной категории принадлежали студенты-медики. Эти разудалые ребята дежурили большей частью по выходным и ночами, работали без огонька, частенько из-под палки, а к пациентам относились с какой-то по-детски легкомысленной бравадой и еще не впитавшимся в кровь, но уже пустившим корни врачебным цинизмом. Иногда их приходилось крыть матом за безалаберность, иногда, особенно спокойными ночами, случалось пропустить с ними по рюмашке-другой, но положиться на них можно было почти всегда, потому что, Петрович это шкурой чувствовал, вместе с профессиональным цинизмом рождалось и другое, куда более гуманное чувство ответственности за вверенную тебе человеческую душу.

К третьей категории Петрович относил таких, как сам, старых псов, прикипевших к больнице с ее своеобразным укладом и странностями, воспринимающих жизнь вне больничных стен как что-то патологическое. Их было мало, можно пересчитать по пальцам одной руки, но с ними все казалось просто и понятно. Легко понять такого же чудака, как сам…

Имелась и четвертая, особенно опасная группа – идейная. Идеи были разными: когда патриотическими, когда патологическими. Главным патриотом больницы являлся главврач, молодой, пылкий, порой едва ли не более непредсказуемый, чем его пациенты. Иногда Петровичу казалось, что, резво взбираясь по служебной лестнице, этот еще зеленый и совсем неглупый парень потерял что-то очень важное, что-то такое, что не мог заменить даже очевидный профессионализм и искреннее радение за судьбы подопечных. Впрочем, такие мысли приходили к Петровичу не часто, только после пятой рюмки беленькой, а в спиртном во время дежурства он себя ограничивал. Три рюмки были его профессиональным максимумом, а четыре и пять – уже исключением из правил. Исключения и поблажки Петрович позволял себе редко, что бы там про него ни говорили, свою норму он знал и однажды установленные рамки нарушал нечасто.

Со случайными людьми, студентами и патриотами можно было мириться. Те, кого Петрович по-настоящему не любил и опасался, стояли особняком и, по большому счету, мало чем отличались от пациентов больницы. Эти оказывались в стенах лечебницы не по велению души, не из-за жизненных обстоятельств и не из-за профессионального долга, а из-за патологического любопытства, дикого желания с головой погрузиться в чужой безумный мир, получить драйв. Драйв – вот как назывался алчный блеск в их глазах, подрагивающие руки и выражение животного нетерпения на лицах. Таких Петрович обходил стороной, отказывался даже от халявной водки, потому что чуял в них особенную мерзкую червоточину и не хотел мараться.

Новичок поначалу показался ему таким же, нетерпеливо-жадным до чужого страдания, но лишь в первое мгновение. Уже совсем скоро, знакомя парня с устройством больницы и зачитывая бесчисленные служебные инструкции, Петрович понял, что, возможно, впервые в жизни ошибся в классификации. Новичок был нормальным. Вот просто совершенно нормальным: в меру сочувствующим, в меру человечным, в меру брезгливым, в меру любопытным. В этой сбалансированности таилось даже что-то странное, но червоточины не было однозначно. Может, потому он и дал слабину, попытался объяснить новичку чуть больше, чем объяснял его предшественникам. Особенно про Алену Михайловну… Вот просто до боли захотелось, чтобы пацан понял, что она не обычная пациентка, что с ней нужно иначе: без лишнего нажима, с уважением и с терпением. Никому раньше Петрович не рассказывал ее историю, не спорил с теми, кто считал ее в чем-то виноватой, не поддакивал тем, кто называл ее бедной девочкой и жалел из профессиональной солидарности. Он просто выполнял свою работу и, как мог, пытался оградить Алену Михайловну от внешней грязи. А теперь вот нарушил собственные правила, посвятил в чужую беду совершенно незнакомого мальчишку. Может, зря? Время покажет…

– Петрович, ну я готов! – Новенький стоял перед ним в белоснежном, отутюженном и даже вроде как накрахмаленном халате и выглядел так, словно и в самом деле готов ко всему тому, что ему предстоит. – Командуй!

Он не чурался грязи, этот лощеный с виду парнишка! В первый день с новичками бывает особенно тяжело, со всеми. Со всеми, но не с Матвеем. Он сдал только однажды, в палате номер четырнадцать. Во время раздачи лекарств.

Строго говоря, это не было обязанностью санитаров – раздавать пациентам таблетки, но после того, как один из особенно буйных прокусил медсестре руку, это стало негласным законом. Ходячие и небуйные получали лекарства сами у постовой медсестры, а таким, как Алена Михайловна, таблетки разносили санитары. Разносили и следили, чтобы пациент таблетки непременно проглотил. Это было особое требование главврача – персонал должен строго контролировать неблагонадежных для их же блага, разумеется. Алена Михайловна была хоть и блатной, но тоже неблагонадежной…

– Попроси, чтобы она открыла рот, – шепнул Петрович и сунул Матвею стаканчик с таблетками. – Проверь, чтобы все было нормально.

– Что нормально? – Новенький смотрел на него ясными серыми глазами и делал вид, что не понимает, о чем речь.

– Проверь, чтобы она проглотила таблетки, чтобы не спрятала за щекой или под языком, – повторил Петрович терпеливо.

Признаться, ему и самому было не по душе заставлять Алену Михайловну проходить через все это. Имелось в этой процедуре что-то унизительное, что-то такое, от чего он потом еще долго чувствовал себя скотиной. Но работа есть работа. Лекарства вроде как начали помогать, а пациенты в таком состоянии способны на всякое, так что лучше не рисковать, а делать все по правилам. К тому же, может, это только у него одного такое трепетное отношение к пациентке из палаты номер четырнадцать, а остальным все равно…

Матвею было не все равно, Петрович это сразу понял и еще раз мысленно похвалил себя за проницательность. Похоже, парень и в самом деле неплохой. Или просто брезгливый?..

– А как?.. – спросил тот растерянно. – Как проверить?

– Обыкновенно! – зашипел Петрович, оглядываясь на безучастную к происходящему Алену Михайловну. – Тебе самому в поликлинике, что ли, в глотку никогда не заглядывали?

– А если она рот не откроет?

– А если не откроет, то ты сделаешь так, чтобы открыла! – сказал он зло.

– Силой, что ли?

– Если понадобится, то и силой. Ты, паря, должен четко понимать, что делаешь все это не ради баловства, что это ради ее же блага.

– Главное, чтобы она сама это понимала, – огрызнулся Матвей и медленно, с неохотой подошел к Алене Михайловне.

Сегодня она не рисовала. Во всяком случае, бумага, которую принес ей вчера Петрович, так и лежала нетронутой на краешке стола, а руки у пациентки были чистыми и почти неподвижными. Тоже, наверное, хороший знак…

– Эй. – Матвей сделал шаг к койке, на которой она сидела, и под ногой у него что-то хрустнуло.

Петрович разглядел впечатанного в линолеум мотылька и болезненно поморщился. Уже и на форточку марлю натянули, а они все летят. Никак через вентиляционную шахту…

– Эй, – снова повторил Матвей, присаживаясь перед Аленой Михайловной на корточки.

– Что ты ей эйкаешь? – проворчал Петрович. – У нее имя есть.

– Да что ты говоришь?! – Парень обернулся, бросил на него язвительный взгляд. Вид у него при этом был такой, словно он вошел в клетку к разъяренной тигрице, а Алена Михайловна не буйная совсем. Ну почти…

– Вот ваши лекарства. Выпейте. – Матвей поставил поднос на тумбочку, протянул пациентке стаканчик с таблетками.

– По одной давай, – инструктировал Петрович из-за его спины.

– А воду запить? – растерянно поинтересовался тот.

– Она может и без воды. Давай уже!

Парень вытряхнул на ладонь одну из трех таблеток, сказал с тяжким вздохом:

– Лекарство выпейте, пожалуйста.

Алена не ответила. Петрович давно привык к тому, что она все время молчит. Молчать-то молчит, но рот открывает послушно, по первой просьбе. Раньше открывала, а сейчас вот заартачилась. А может, не расслышала? Кто ж поймет, какая там слышимость в ее внутреннем мире?..

– Дальше что? – Матвей посмотрел на него вопросительно. Вместо ответа Петрович лишь досадливо пожал плечами. Пусть сам разбирается, дело-то нехитрое. Глядишь, быстренько освоит науку и снимет эту тяжкую ежедневную обязанность с его стариковских плеч.

– Алена, откройте рот. – Парень говорил тихо, но в голосе уже сквозило раздражение, словно Петрович бросил ему вызов, не принять который было бы верхом позора.

Она сидела неподвижно и смотрела не на Матвея, не на таблетки в его ладони, а на мертвого мотылька. Смотрела, молчала, рта не открывала… Вот такая проблема…

– Ну и как с ней? Силой, что ли? – Матвей снова обернулся.

– Погоди! – Петрович сделал шаг вперед, сказал как можно более ласково: – Алена Михайловна, вы бы выпили таблетки, а? Если не выпьете, то придется лекарство вводить внутривенно, вам же потом плохо будет от капельниц.

Пустое… Она не слышала или не хотела слышать. Тонкие руки медленно и методично собирали в складку край больничного халата, обнажая ногу. Да что же это такое?! Хотел как лучше, а теперь что? Идти жаловаться главному, чтобы ее в самом деле на капельницы перевели? Петрович вспомнил, как в самые первые дни своего пребывания в больнице девочка отказывалась есть, как приходилось привязывать ее к кровати и кормить через зонд. Та жуткая картинка до сих пор стояла у него перед глазами, повторения подобного он не хотел. Наверное, лучше будет силой…

Парень смотрел на него очень внимательно, точно старался прочесть его мысли. А может, и прочел, потому что кивнул и, не говоря ни слова, свободной рукой сжал девочке подбородок. Может, сильно сжал, а может, еще что-то вмешалось в ход событий, только Алена Михайловна протестующе замотала головой, а когда это не помогло, укусила Матвея за палец. Больно укусила, до крови, до звериного воя и бешенства в светло-серых глазах.

Петрович хотел вмешаться, но не успел, все произошло слишком быстро для его стариковской реакции. Парень больше не церемонился, действовал четко и выверенно, словно каждый день тренировался засовывать таблетки в горло беспомощным девушкам. Гуманизм в чистом виде…

Алена закашлялась на последней таблетке, захрипела, кажется, даже посинела губами. Петрович уже было бросился на помощь, но девочка справилась сама. Она смотрела прямо перед собой, успокоившиеся руки неподвижно лежали на голых коленках, а по бледным щекам текли слезы. Самые обыкновенные женские слезы, те самые, от которых в груди у всякого нормального мужика делается колко и муторно, а в голову приходят незваные мысли о собственном несовершенстве. А когда слезы еще и вот такие, безмолвные, никому конкретно не адресованные, никакие хитрые женские цели не преследующие, муторно и колко становится вдвойне…

Матвей тоже молчал, баюкал укушенную руку и не сводил растерянного взгляда с девочки, а потом сделал совсем уж неожиданное – сжал ее ладошку в своей руке, сказал шепотом, едва слышно:

– Прости…

Скорее всего, пациентка его не услышала, а если услышала, то не поняла, что он хотел сказать, она высвободила свою руку, медленно провела по его волосам, а потом поднесла пальцы к лицу. Ноздри ее вздрогнули, словно принюхиваясь.

– Я не хотел. – Матвей встал, виновато посмотрел на Петровича. – Оно само получилось, рефлекторно.

– Орел! – Пришедший в себя Петрович неодобрительно покачал головой, склонился над девочкой и, стараясь не смотреть на голые коленки, одернул подол ее халата. – Тебе бы охранником в тюрьме работать, а не здесь… – Он злился на себя гораздо сильнее, чем на этого бестолкового мальчишку, злился и не знал, что делать с этой беспомощной злостью.

Матвей ничего не ответил, молча отошел к двери и уже там замер, привалившись спиной к дверному косяку. По прокушенной руке стекала алая струйка крови, капли падали на линолеум.

Петрович тяжело вздохнул, сказал севшим от волнения голосом:

– На пост пошли, герой. Рану нужно обработать.

– Да какая там рана! – Парень понуро посмотрел на свою ладонь. – До свадьбы заживет.

– До свадьбы заживет. – Петрович согласно кивнул и, обращаясь к Алене Михайловне, громко сказал: – Вы уж нас извините великодушно. Нехорошо, что все так вышло…

– Погасите свет, пожалуйста… – в ее голосе отчетливо слышался страх. – Просто погасите за собой свет, чтобы они не летели…

– Погашу! Вот прямо сейчас и погашу! – Он нарочито громко постучал по выключателю. – Все, погасил! Никто вас больше не побеспокоит, Алена Михайловна.

Петрович уже толкнул дверь, когда краем глаза увидел какое-то движение…

…Они кружились вокруг ее головы белесым нимбом, бог весть откуда взявшиеся ночные мотыльки… Хоть бы не забыть забрать вытяжное отверстие сеткой…

* * *

…Эта тень оказалась не такой, как остальные, она была злой и нетерпеливой. Нетерпение чувствовалось во всем: в жестах, голосе, даже запахе, том самом, который уже почти стал для Алены верным другом, который грелся на ее плече в сером мире и нашептывал что-то ласковое и успокаивающее. Запах обманул, обещал покой, а сделал больно. Или не запах, а его хозяин? Нетерпеливая тень с крепкими и злыми пальцами…

Да, у этой тени были пальцы. И когда они коснулись Алениного подбородка, она вдруг подумала, что у нее есть лицо. Не только полупрозрачные, непослушные руки, но еще и губы, брови, нос… Это было так странно и так неожиданно, что девушка совсем перестала слушать то, что говорила ей тень. Теперь она прислушивалась к другому: к теплу, струящемуся от чужих пальцев, к гулкому уханью где-то глубоко внутри того, что еще совсем недавно являлось частью тумана, а сейчас ощущалось чем-то с ней неделимым. А тень говорила все громче, и пальцы на Аленином подбородке сжимались все крепче и больнее…

Наверное, Алена что-то сделала неправильно, наверное, требовалось быть внимательной и послушной, чтобы понять, что от нее хотят, а она не поняла, и тень разозлилась окончательно. Так сильно, что ненадолго, всего на мгновение, обрела плоть…

…Серые глаза за стеклами очков смотрели совсем не зло, а удивленно и растерянно, уголки четко очерченного рта нервно подрагивали. Тень оказалась вовсе не тенью, и от этого то гулкое и нетерпеливое, название которого Алена так и не вспомнила, забилось еще быстрее, точно помогая вспомнить… Она уже почти поняла, почти дотянулась до тайны, когда брешь между мирами начала затягиваться. Серые глаза потускнели и вскоре совсем погасли, и прикосновений Алена больше не чувствовала. Единственное, что осталось с ней в сером мире, это что-то влажное и горячее, прочерчивающее по немеющим щекам дымящиеся дорожки. А потом ее окружили Другие, и, уже теряя себя окончательно, Алена закричала…

Загрузка...