Май 1888 г.
Илья Ефимович вытер руки, поставил на место кисти и обернулся к гостю.
– А у меня, дорогой Павел Петрович, вчера интересная гостья была, – проговорил он, подходя к дивану и усаживаясь рядом с крупным, упитанным профессором Доронченковым, больше похожим на вологодского купца, нежели на профессора Академии художеств. Павел Петрович имел густую седую шевелюру и округлую пышную бороду, его широкая могучая грудная клетка едва умещалась в светло-сером сюртуке, а элегантный галстук топорщился на груди словно от возмущения.
– Кто ж такая, позвольте полюбопытствовать? – мягким низким голосом поинтересовался профессор, закуривая тонкую пахучую сигару.
– Да вот знаете ли, – печально вздыхая и глядя на свои натруженные руки, проговорил Репин. – Был я вчера вечером дома, мои все разъехались, а я как-то загрустил в одиночестве. Всеволода Михайловича вспомнил, у меня как раз его этюд на подрамнике стоял. А тут горничная заходит, говорит, там вас барышня какая-то спрашивает, что-то про Гаршина объясняет. Я так разволновался, – улыбнулся смущенно Илья Ефимович, – словно мне сообщили, что это он сам пожаловал или с известием от него.
– А кто же пришел? – с любопытством глядя на художника, спросил Павел Петрович.
– Пришла барышня, бывшая возлюбленная Всеволода Михайловича, еще из той его неженатой жизни, – механически растирая правую больную руку, пояснил Илья Ефимович. – Милая такая барышня. Она знала Всеволода Михайловича в тот непростой период его жизни, после визита к Лорис-Меликову, вы слышали эту историю?
– Да, да. Всеволод Михайлович умолял графа отменить смертные казни, – взволнованно подтвердил Павел Петрович. – Удивительной, почти детской чистоты был человек.
– Вот именно. Удивительной чистоты, – покивал Илья Ефимович, чувствуя, как слезы вновь застилают его глаза. – Так вот, они познакомились, когда он странствовал. А потом Всеволода Михайловича поместили на лечение на Сабурову дачу. И эту даму, не будем называть ее имя, попросили его не беспокоить, дать ему возможность прийти в себя, обрести душевное равновесие. Она послушалась, они расстались.
– А потом он женился, а она его все эти годы любила? – предположил с мягкой, добродушной улыбкой Павел Петрович.
– Вот, вот. Именно так, – совершенно серьезно подтвердил Илья Ефимович, вспоминая искреннее страдание на лице вчерашней своей гостьи. – Она попросила рассказать, как он умер, и дать что-то на память о Всеволоде Михайловиче. Я подарил этюд и, признаться, очень этому рад.
– Щедрый и благородный поступок. Впрочем, другого от вас и не ждал, – неуклюже поворачиваясь к Илье Ефимовичу, проговорил профессор. – А этюд был прекрасный. Очень живой, и Всеволод Михайлович на нем такой, знаете ли… – Павел Петрович задумался, подбирая слово, – не знаю, как и сказать, но иной раз взглянешь на него, так и кажется, что он к беседе общей прислушивается, вот сейчас скажет что-то. А то нахмурится неодобрительно. Удивительно мастерски вы его написали.
– А я, знаете ли, рад, что отдал, – хлопнул себя по колену Илья Ефимович. – Очень тягостные мысли он на меня навевал, а убрать его рука не поднималась. А вообще, Павел Петрович, – неосознанно понижая голос, проговорил Илья Ефимович, – есть что-то нехорошее во всем, связанном с этой картиной. «Царь Иван» словно затягивает в какой-то темный кровавый омут все, что имело к нему касательство, – сердито хмурясь, проговорил Илья Ефимович. – Поймите меня правильно, я человек не суеверный, но больно уж все один к одному. – И он взглянул на свою усохшую, неживую руку.
– Ну, что вы, дорогой мой, что вы? – полным теплого сочувствия голосом пробасил профессор, робко поглаживая Илью Ефимовича по руке. – Это пройдет, еще вылечат, в Германию съездите на источники.
– Не-ет, Павел Петрович, – покачал головой Илья Ефимович, – нет, это уж так и будет. Не вернуть мне руку. Я уж каким только светилам не показывался. Забрал Царь Иван силу из моей руки, высосал ее. Это ведь после него у меня правая рука отнялась, а потом сохнуть начала. Когда над этой картиной работал. Теперь вот левой пишу, счастье еще, что мне это под силу.
– Да ну, бросьте, дорогой, себя так накручивать. Совпадение это, мы же с вами люди современные, не мракобесы какие, – гудел полным доброго сострадания голосом Павел Петрович.
– А вы знаете, что, когда ее в галерее у Третьякова выставили, были случаи, что женщины в обморок перед картиной падали, дети к ней подходить отказываются, плачут от страха?
– Это не мистика, а мастерство ваше, талант, – укоризненно заметил Павел Петрович.
– Ну, хорошо. А что тогда с Григорием Григорьевичем? – вскинул голову Илья Ефимович. – Ведь он после того, как мне для «Царя Ивана» позировал, едва собственного малолетнего сына не убил! – страдальчески воскликнул художник.
– Дорогой мой, да ведь все знают, что Григорий Григорьевич при всем его таланте личность, можно сказать, не в обиду ему, диковатая и даже иногда пугающая. Мальчика, безусловно, жалко, но вы-то тут при чем? – взмахнул большими широкими ладонями Павел Петрович и сложил их перед собой, словно птица крылья.
– Нет. Это все она, картина. Это Иоанн Васильевич творит. Разбудил я его душу, разворошил, потревожил. Вот и мстит он мне, – тяжело вздохнул Илья Ефимович. – Вот и Всеволод Михайлович рано ушел из-за него. Точнее, из-за меня.
– Глупости, – решительно возразил Павел Петрович, поднимаясь с дивана и, заложив руки за спину, принялся размашисто мерить мастерскую шагами. – Глупость и нервы. И не к лицу вам это! Не к лицу! Чего выдумали? Во всех вселенских грехах себя обвинять, за чужие безумства на себя ответственность возлагать! Нет, Илья Ефимович, вы уж нас, грешных, собственной воли не лишайте, а не то вот пойду я на речку в мороз купаться, да и утону по собственной дурости, кальсонами, простите, за корягу зацепившись. Так вы и тут свою вину углядите?
– Нет, тут не угляжу, – улыбнулся, словно оттаивая, Илья Ефимович.
– Вот и правильно, – улыбнулся ему в ответ Павел Петрович. – И там не надо.
– Ох, если бы это было правдой, – с надеждой в голосе проговорил Илья Ефимович. – Дай бог, чтобы этой милой барышне мой подарок принес счастье.
– Не сомневаюсь, так и будет. Если не счастье, то уж утешение во всяком случае точно, – проговорил Павел Петрович, подходя к Илье Ефимовичу и кладя руки ему на плечи.