…Натыкаясь во тьме на плетни, я храбро шагал по лужам грязи от окна к окну, негромко стучал в стёкла пальцем и провозглашал:
– Пустите прохожего ночевать?!
В ответ меня посылали к соседям, в «сборню», к чёрту; из одного окна обещали натравить на меня собак, из другого – молча, но красноречиво погрозили большим кулаком. А какая-то женщина кричала мне:
– Иди-ка, иди прочь, пока цел! У меня муж дома…
Я понял её так: очевидно, она принимала ночлежников только в отсутствие мужа…
Пожалев, что он дома, я пошёл к следующему окну.
– Добрые люди! Пустите прохожего ночевать?!
Мне ласково ответили:
– Иди с богом – дальше!
А погода была скверная: сыпался мелкий, холодный дождь, грязная земля была плотно окутана тьмой. Иногда откуда-то налетал порыв ветра; он тихо выл в ветвях деревьев, шелестел мокрой соломой на крышах и рождал ещё много невесёлых звуков, нарушая скорбной музыкой тёмную тишину ночи. Слушая эту печальную прелюдию к суровой поэме, которую зовут – осень, люди под крышами, вероятно, были дурно настроены и поэтому не пускали меня ночевать.
Я долго боролся с этим их решением, они стойко сопротивлялись мне и, наконец, уничтожили мою надежду на ночлег под кровлей. Тогда я вышел из деревни в поле, думая, что тут, быть может, найду стог сена или соломы, – хотя только случай мог указать мне их в этой густой, тяжёлой тьме.
Но вот я вижу, что в трёх шагах от меня возвышается что-то большое и ещё более тёмное, чем тьма. Догадываюсь – это хлебный магазин. Хлебные магазины строятся не прямо на земле, а на сваях или на камнях; между полом магазина и землёй есть пространство, где порядочный человек может свободно поместиться, – стоит только лечь на живот и проползти туда.
Очевидно, судьба хотела, чтобы я провёл эту ночь не под крышей, а под полом.
Довольный этим, я полз по сухой земле, ощупывая более ровное место для ложа. И вдруг во тьме раздаётся спокойно предупреждающий голос:
– Держите левее, почтенный…
Это было поистине неожиданно.
– Кто тут? – спросил я.
– Человек… с палкой!..
– Палка и у меня есть…
– А спички есть?
– И спички.
– Вот хорошо!
Я не видел в этом ничего хорошего, ибо, на мой взгляд, хорошо мне могло быть только тогда, когда бы я имел хлеб и табак, а не только спички.
– А что, в деревне не пускают ночевать? – спросил невидимый голос.
– Не пускают, – сказал я.
– И меня тоже не пустили…
Это было ясно, – если только он просился на ночлег. Но он мог и не проситься, а сюда залез, быть может, лишь для того, чтоб выждать удобный момент для совершения какой-нибудь рискованной операции, требующей покрова ночи. Конечно, всякий труд угоден богу, но всё-таки я решил крепко держать в руке мою палку.
– Не пустили, черти! – повторил голос. – Дубьё! В хорошую погоду пускают, а вот в такую – хоть реви!
– А вы куда идёте? – спросил я.
– В… Николаев. А вы?
Я сказал куда.
– Попутчики, значит. А ну, зажгите-ка спичку, я закурю.
Спички отсырели; я очень долго и нетерпеливо шаркал ими доски над моей головой. Вот, наконец, вспыхнул маленький огонёк, – из тьмы выглянуло бледное лицо в чёрной бороде.
Большие, умные глаза с усмешкой посмотрели на меня, потом из-под усов блеснули белые зубы, и человек сказал мне:
– Хотите курить?
Спичка догорела. Зажгли другую, и при свете её ещё раз осмотрели друг друга, после чего мой соночлежник уверенно объявил:
– Ну, нам, кажется, можно не стесняться, – берите папиросу!
У него в зубах была другая – разгораясь, она освещала его лицо красноватым светом.
Около глаз и на лбу у этого человека много глубоких, тонко прорезанных морщин. Он одет в остатки старого ватного пальто, подпоясан верёвкой, а на ногах у него лапти из цельного куска кожи – «поршни», как их зовут на Дону.
– Странник? – спросил я.
– Пешешествую. Вы?
– Тоже.
Он завозился, брякнуло что-то металлическое, – очевидно, чайник или котелок, необходимые принадлежности странника по святым местам; но в его тоне не было оттенка того лисьего благочестия, которое всегда выдаёт странника, в его тоне не звучала обязательная для странника вороватая елейность, и пока в речах его не было ни вздохов благоговейных, ни слов «от писания». Вообще он не походил на профессионалиста-шатуна по святым местам, эту худшую разновидность неисчислимой «бродячей Руси», – худшую по своим моральным качествам и вследствие массы лжи и суеверий, которыми люди этого типа заражают духовно голодную, алчущую деревню. К тому же и шёл он на Николаев, где нет мощей…
– А откуда шагаете? – спросил я.
– Из Астрахани…
В Астрахани тоже нет мощей. Тогда я спросил его:
– Значит, вы от «моря до моря» ходите, а не по святым местам?
– И во святые захожу. Почему же не зайти во святое место? Там всегда хорошо кормят… особенно, если со мнихами в интимность вступить. Наш брат Исакий ими очень уважается, потому что разнообразие вносит в их жизнь. А вы как насчёт этого?
– Пользуюсь.
– Кормовые места. А откуда идёте? Ага! Путина протяжённая. Запаливайте спичку, – ещё покурим. Когда куришь, как будто теплее становится…
Было действительно холодно: и от ветра, который нахально врывался к нам, и от мокрой одежды.
– Может быть, вы есть хотите? Я имею хлеб, картофель и две жареных вороны… дать?
– Ворону? – спросил я с любопытством.
– А вы их не едите? Напрасно…
Он сунул мне большую краюху хлеба.
– Я не пробовал ворон…
– Нате, попробуйте. Осенью они вкусные. И потом – гораздо приятнее есть ворону, выуженную своей рукой, чем хлеб или сало, поданные тебе рукой ближнего из окна дома его… который всегда, после того, как примешь милостыню, – хочется поджечь!..
Это он резонно говорил, резонно и интересно. Употребление ворон в пищу было ново для меня, но не вызвало во мне удивления: я знал, что в Одессе зимой «раклы» едят крыс, в Ростове – улиток. Что тут невероятного? Даже парижане, находясь в осадном положении, с удовольствием ели всякую дрянь, а есть люди, которые всю жизнь находятся в осадном положении.
– А как же вы ловите ворон? – осведомился я.
– Не ртом, конечно. Их можно убивать палкой или камнем, но вернее – удить! Нужно привязать на конец длинной бечёвки кусок сала, мяса или корку хлеба. Ворона схватит, проглотит и – тащи её! Потом, свернув ей голову, ощипать, выпотрошить и, воткнув на палку, жарить над костром.
– Хорошо бы теперь посидеть у костра! – вздохнул я.
Холод становился ощутительнее. Казалось, что и сам ветер иззяб: он с таким болезненно дрожащим визгом бился о стены магазина. Порою вместе с ним прилетал вой собаки, тоскливый звук сторожевого колокола сельской церкви. Капли дождя тяжело падали с крыши на мокрую землю.
– Скучно лежать молча!.. – сказал мой соночлежник.
– А говорить – холодно, – заметил я.
– А вы суньте ваш язык за пазуху, согреется!
– Спасибо за совет…
– Вместе, что ли, пойдём? Нам по дороге…
– Пойдёмте!
– Так познакомимся… я, например, дворянин Павел Игнатьев Промтов…
Отрекомендовался и я.
– Ну-с, так вот! Теперь спрошу: вы как попали на стезю сию? По слабости к водке, что ли?
– От скуки жизни…
– И это возможно… А вы знаете одно сенатское издание, именуемое: «Справки о судимости»?
– Знаю…
– Ваше имя там напечатано?
Я в то время ещё нигде не печатался, о чём и заявил ему.
– И я тоже не пропечатан…
– Но надеетесь?
– Всё в руце божией!
– А вы, кажется, весёлый человек?
– О чём горевать?!
– Не всякий скажет это, будучи в вашем положении, – усомнился я в искренности его слов.
– Положение – сырое и холодное, но ведь оно изменится с рассветом. Взойдёт солнце – ведь оно взойдёт? Тогда мы вылезем отсюда и будем пить чай, поедим, согреемся… Разве плохо?
– Хорошо! – согласился я.
– Ну вот видите! Всё дурное имеет свои хорошие стороны…
– Всё хорошее – свои дурные…
– Аминь! – тоном диакона возгласил Промтов.
Ей-богу, с ним весело! Я жалел, что не могу видеть его лица, которое, судя по богатству интонации голоса, должно было очень выразительно играть. Мы долго говорили с ним о пустяках, скрывая за ними обоюдное желание ближе узнать друг друга, и я внутренне восхищался той ловкостью, с которой он, умалчивая о себе, заставлял меня высказываться пред ним.
Пока мы беседовали, дождь перестал, тьма незаметно начала таять; уже на востоке загоралась нежным блеском розоватая полоса рассвета. С рассветом вместе явилась, и свежесть утра – приятная и бодрящая, когда она застаёт человека одетым в сухое и тёплое платье.
– Не найдём ли мы тут чего-нибудь для костра? – спросил Промтов.
Ползая по земле, мы поискали, но ничего не нашли. Тогда решили отодрать какую-то доску, не особенно крепко прибитую к своему месту. Отодрав, превратили её в щепы. Затем Промтов предложил попробовать, нельзя ли провертеть дыру в полу магазина, дабы достать зёрен ржи, – ибо, если рожь сварить в воде, – получается хорошая пища. Я протестовал, заявив, что это неудобно: мы выпустим из магазина несколько пудов ржи для того, чтоб взять её два-три фунта.
– А вам какое до этого дело? – спросил Промтов.
– Нужно, я слышал, иметь уважение к чужой собственности…
– Это, батенька, только тогда нужно, когда есть своя! И нужно только потому, что она для всякого другого – чужая…
Я замолчал, думая про себя, что этот человек должен быть крайним либералом в вопросе о собственности и что приятность знакомства с ним, наверное, имеет свои неудобства.
Явилось солнце, весёлое, яркое. Голубые куски неба смотрели из разорванных туч, медленно и устало плывших на север. Всюду сверкали капли дождя. Мы с Промтовым вылезли из-под магазина и пошли полем, по щетине скошенного хлеба, к зелёной извилистой ленте деревьев вдали от нас.
– Там – река, – сказал мой знакомый.
Я смотрел на него и думал, что ему, должно быть, лет за сорок и жизнь для него была не шуткой. Его глаза, тёмные и глубоко запавшие в орбиты, блестели спокойно и самоуверенно, а когда он немного прищуривал их, лицо его принимало выражение лукавое и сухое. В твёрдой и спорой походке, в ранце из кожи, ловко прикреплённом на спине, во всей его фигуре видна была привычка к бродячей жизни, волчья опытность и лисья сноровка.
– Пойдём мы с вами так, – говорил он: – сейчас за рекой, верстах в шести, будет село Манжелея, а от него прямая дорога на Новую Прагу. Около этого местечка живут штундисты, баптисты и другие мечтающие мужички… Они прекрасно кормят, если им соврать что-нибудь утешительное. Но о писании с ними – ни слова! Они сами в писании, как дома…
Мы выбрали себе место недалеко от группы осокорей, набрали камней на берегу речонки, мутной от дождя, и на камнях развели костёр. Верстах в двух от нас на возвышенности стояла деревня, солома её крыш блестела розовым золотом. Острые тополя окрашены в краски осени.
Тополя окутывал серый дым труб, затемняя оранжевые и багряные цвета листвы и нежно-голубое небо между нею.
– Я буду купаться, – объявил Промтов. – Это необходимо после такой скверной ночи.
Советую и вам. А пока мы освежимся – чай вскипит. Знаете, нужно заботиться, чтобы естество наше всегда было чисто и свежо.
Говоря, он раздевался. Тело у него было породистое, красиво сложенное, с крепкими, хорошо развитыми мускулами. И, когда я увидал его обнажённым, грязные лохмотья, сброшенные им с себя, показались мне более гнусными, чем казались до сей поры… Окунувшись в жгучую воду реки, дрожащие и синие от холода, мы выскочили на берег и торопливо одели наше платье, согретое у костра. Потом сели к огню пить чай.
У Промтова была железная кружка; он налил в неё кипящего чаю и предложил его сначала мне. Но чёрт, который всегда готов посмеяться над человеком, дёрнул меня за одну из лживых струн сердца, и я великодушно заявил:
– Спасибо! Пейте сначала вы, я подожду!
Я сказал это в твёрдой уверенности, что Промтов непременно захочет соревноваться со мною в великодушии и вежливости, – тогда я уступил бы ему и первый выпил бы чай. Но он просто сказал:
– Ну, хорошо…
И поднёс кружку к своему рту.
Я отвернулся в сторону и стал пристально смотреть в пустынную степь, желая убедить Промтова, будто я не вижу, как смеются надо мной его тёмные глаза. А он прихлёбывал чай, жевал хлеб, вкусно чмокая губами, и делал всё это мучительно медленно. У меня от холода даже внутренности дрожали, я готов был в горсть себе налить кипятку из чайника.
– Что, – засмеялся Промтов, – невыгодно деликатничать-то?
– Увы! – сказал я.
– Ну и прекрасно! Учитесь… Зачем уступать другому то, что тебе выгодно или приятно?
Ведь хотя и говорят, что все люди – братья, однако никто не пробовал доказать это метрическими справками…
– Уж будто вы именно так думаете?
– А чего ради я говорил бы не так, как думаю?
– Знаете, ведь человек всегда немножко рисуется, кто бы он ни был…
– Не пойму я, чем вызвал у вас такое недоверие ко мне!.. – пожал плечами этот волк. – Уж не тем ли, что дал вам хлеба и чаю? Так я сделал это не из братских чувств, а из любопытства. Вижу человека не на своём месте, и хочется знать, как и чем его вышибло из жизни…
– И мне тоже этого хочется… Скажите мне: кто и что вы? – спросил я у него.
Он пытливо посмотрел на меня и, помолчав, сказал:
– Человек никогда точно не знает, кто он… Нужно спрашивать у него, за кого он себя принимает.
– Хотя бы так!
– Ну… думаю, что я человек, которому в жизни тесно. Жизнь узка, а я – широк…
Может быть, это неверно. Но на свете есть особый сорт людей, родившихся, должно быть, от Вечного жида. Особенность их в том, что они никак не могут найти себе на земле места и прикрепиться к нему. Внутри их живёт тревожный зуд желания чего-то нового… Мелкие из них никогда не могут выбрать себе штанов по вкусу, и от этого всегда не удовлетворены, несчастны, крупных ничто не удовлетворяет – ни деньги, ни женщины, ни почёт… Таких людей не любят: они дерзновенны и неуживчивы. Ведь большинство ближних – пятачки, ходовая монета… и вся разница между ними только в годах чеканки. Этот – стёрт, тот – поновее, но цена им одна, материал их одинаков, и во всём они тошнотворно схожи друг с другом. А я не пятак, – хотя, может быть, я семишник… Вот и всё!
Он говорил, скептически усмехаясь, и мне казалось, что он сам не верит себе. Но он возбуждал во мне жадное любопытство, я решил идти за ним, пока не узнаю, – кто он? Было ясно, что это так называемый «интеллигентный человек». Их много среди бродяг, все они – мёртвые люди, потерявшие всякое уважение к себе, лишённые способности к самооценке, и живут лишь тем, что с каждым днём своей жизни падают всё ниже в грязь и гадость; потом растворяются в ней и исчезают из жизни.
Но у Промтова было что-то твёрдое, стойкое. Он не жаловался на жизнь, как это делают все.
– Ну что же? Идём? – предложил он.
– Идём!
Согретые чаем и солнцем, мы пошли берегом реки вниз по её течению.
– А вы как добываете пропитание? – спросил я Промтова. – Работаете?
– Ра-аботаю? Нет, я до этого не охотник…
– Но как же?
– А – вот увидите!
Он замолчал. Потом, пройдя несколько шагов, стал насвистывать сквозь зубы какую-то весёлую песню. Глаза его уверенно и зорко оглядывали степь, и шагал он твёрдо, как человек, идущий к цели.
Я смотрел на него, и желание понять, с кем я имею дело, сильнее разгоралось во мне.
…Когда мы вошли в улицу села, к нам под ноги бросилась маленькая собака и с громким лаем стала вертеться вокруг нас. При каждом взгляде на неё она, пугливо взвизгивая, отскакивала в сторону, как мяч, и снова бросалась на нас, ожесточённо лая. Выбегали её подруги, но они не отличались таким усердием: тявкнут раз-два и скроются. Их равнодушие, кажется, ещё более возбуждало рыжую собачонку.
– Видите, какая подлая натура? – сказал Промтов, кивая головой на ревностную собаку.
– И ведь лжёт она, понимает, что лаять не нужно, она не зла – она труслива, но – желает выслужиться перед хозяином. Черта чисто человеческая и, несомненно, воспитана в ней человеком. Портят люди зверей… Скоро наступит время, когда и звери будут такими же неискренними, как вот мы с вами…
– Благодарю, – сказал я.
– Не на чем. Однако мне нужно пострелять…
На его выразительном лице явилась скорбная мина, глаза стали глупыми, весь он согнулся, сжался, и лохмотья на нём встали стоймя, как плавники ерша.
– Надо обратиться к ближнему с просьбой о хлебе, – объяснил он мне своё превращение и стал зорко смотреть в окна хат. У одной хаты под окном стояла женщина, кормя грудью ребёнка. Промтов поклонился ей и просительно сказал: