– Любо да мило смотреть на родные наши места, сколько годов живу, а не могу насладиться. До чего же всё по порядочку: и речка, и озерки кругом, всё рыбное, едовое. И луга заливные, когда снегов много, с высоких мест стекает водичка в низину и в речку, а та в разлив – особая, видать, страсть: раскинуться, плечи расправить, заодно и камыш со всякой всячиной вычистить. Два холма по ту сторону деревни, издавна зовут их Женские Груди, понятно, в деревне не особо выбирают красивые выражения, но издали они очень похожи, ежели мне память не изменяет. Та сторона, что к деревне, летом в зелени разнотравья, для молодняка разного подкашивают люди, а задняя лесом прикрылась, так вот, заведено ещё в старые времена, чтобы тут дерево не трогать. Каждый год обходил лесник и помечал, какие берёзки, осинки и сосенки убрать можно. Зато ягоды в первых лесочках – какую душа желает: и клубника, и костянка, и смородина с ежевикой. Там подале и мокрые места есть, любители забираются вглубь за клюквой и прочей вкусностью.
Предки наши распахали столько землицы, что даже, сказывают, такую вольницу допускали: четвертину оставляли отдыхать, не засевали, а летом, после сенокоса, пахали на другой ряд. Великая от того выгода была, сам-два хлеба снимали, во как! Правда, потом поизвелось это, но крестьяне помнят, через родичей, само собой.
Я зовусь Антоном Николаичем, вечный колхозник, стахановец, краешек большой войны захватил, словил осколок фугасный, но не глубоко, вытащили, дырку зашили, я уж и позабыл. Да, попал в путние войска и звался гвардейцем, а потом и в колхозную жизнь пришло это звание, вручили мне вместе с другими достойными значок «Гвардеец пятилетки». Проня Волосатов тоже получил, поглядел и хихикнул:
– Лучше бы на бутылку дали.
Тут меня и прорвало:
– Ах ты, сука реможная, да за гвардейское звание люди головы сложили, и в этом значке частичка от того, что у меня на майском костюме, а ты его…
Ну, и врезал по роже, своротил чего-то, тот в милицию, а там тоже путние люди бывают, сказали ему, чтобы благодарил за слабое наказание. Короче говоря, побывал и в гвардейцах трудового фронта. А вот до орденов не поднялся, хотя парторг пару раз обещал, если тысячу гектаров за осень вспашу на «Кировце» или полторы тысячи тонн хлебов намолочу за уборку. Понятно, что не только за ордена я старался, платили заманивающе, жить хотелось лучше, но парторг, не к ночи помянутый, орденок-то зажал.
Хочу рассказать вам, как мужики наши от погибели перестроечной уходили. В самом начале перестройки я на пенсию оформился, поскольку стаж у меня был без перерывов, акромя отлучки на борьбу с фашизмом, учитывая мой гвардейский труд и хорошую зарплату, положили мне ежемесячно 132 рубля. Я уж теперь и сам не могу точно сказать, к каким сегодняшним деньгам это можно приравнять, но жила семья моя в полном достатке. И вдруг помимо перестроечных разговоров начались новые дела, каких прежде не было. Например, председатель колхоза, никого не спросясь, увозит на колбасу три машины бычков с откорма. Машины не наши, грузчики не наши, а бычки свои, родные. Ребята у нас в правлении сидели не самые трусливые, наутро к председателю в кабинет, он с порога:
– Если вы по бычкам, то это за долги.
Мужики в пузырь:
– Какие такие долги, ты три месяца назад отсчитывался, и всё было чика в чику.
– Не было никакой чики, просто вас не хотел волновать.
Мужики напирают:
– А мы ребята не слабонервные, зови бухгалтера, пусть она нас взволнует.
Вошла Крестинья Васильевна, как увидела правленцев – с лица спала, помушнела даже:
– Да, долги банку, налоговой, в фонды. Вам же всего не объяснишь.
И зарыдала.
А мужики наши кроме обмана ещё женских слёз не переносят, слабеют сразу. Разошлись, но с той поры слово «долги», как колокольчик, звенело там и сям.
Потом районное и областное начальство приехало, собрали правление и сказали, что колхоз завяз или погряз в долгах по самые крайности и надо немедленно его распускать и создавать крестьянские хозяйства. Ну, что фермеры Россию прокормят, об этом каждый вечер напоминали по телевизору. Ребята выслушали всех и ушли, не прощаясь. А потом засели у Володьки Надцонова, целый день не выходили из избушки, полмешка пельменей изварили и съели, а к водке не прикоснулись, сразу договорились.
Что решили? Сказывали мне после ребята, что договорились прогнать всё начальство, а что ещё осталось из имущества – поделить по-честному. Понятно, что речь прежде о технике. Бумажки-то о паях имущественных и земельных у каждого были. И объявили ребята сход всех крестьян, и нашего брата, пенсионера, тоже зовут, я так морокую, что больше для поддержки аплодисментами или шумнуть в нужном месте. Другой-то пользы не предвиделось. Председатель колхоза у нас с фамилией Ежовкин, Денис Кириллович. Мы едва привыкли, а попервости, как ему слово дают, в зале кто чихает, кто кашляет, только чтобы не захохотать, потому что во всём колхозе его иначе как Ежопкиным не называли. Вот и попробуй тут усиди, да если ещё настроение весёлое. И отчего он эту фамилию не переменил, мог и на бабину записаться, когда женитьбу оформлял. Денис Кириллович тоже пришёл, недовольство высказал:
– И что вы собираетесь обсуждать? Колхоз подведён под банкротство, какие могут быть разговоры?
Володька Надцонов молодец, вперёд вышел:
– Это ты правильно сказал, председатель: подведён под банкротство, кому-то это шибко надо. Только мы не позволим. Проходите, товарищи, в зал.
А сам на сцену запрыгнул, встал над столом, как будто вечно там его место, и откуда что берётся!
– Прошу девчат из бухгалтерии, с кем договорились, садиться вон за тот стол и подробно писать, кто что будет говорить. Этот документ нам нужен как охранная грамота. Вы же видите, что вокруг колхоза, как стая голодных волков по весне, кружат людишки не нашей масти. Кружат – стало быть, обещано им, только время надо выбрать. А мы не дадим им этого времени! Не дадим! – заорал Володька, да так громко, я аж вскинулся. И зал без репетиций: «Не дадим!» И так славно получилось, прямо как в телевизоре.
Вставали мужики и бабы и прямо говорили, что овечек прошлой ночью машину увезли, что молодняк поросят в тёплую машину загрузили, один бородатый с наганом пугал свинарок и велел им помалкивать.
На трибуну залез зав зерновым складом, фигура в колхозе большая, а сам Ефимка росточком не вышел, его и в армию браковали.
– А сёднешним днём, дорогие товарищи коммунисты…
– Ефим Кузьмич, нет тут коммунистов, ты о чём?!
– Как это нет? – встал вчерашний парторг Владимир Тихонович. – Как нет, когда мы, коммунисты, объединились…
– Товарищи! – закричал Владимир. – Товарищи дорогие, оставьте политику в покое, и так от неё спасу нет. Мы решаем колхозный, хозяйственный вопрос, про партийность ни слова. Продолжай, Ефим Кузьмич.
– Так вот, сегодняшним днём подошли к складу три больших машины, вроде даже пострашней «Камазов», с прицепами, и товарищ председатель на своей иномарке…
– Не на своей, а на колхозной!
– Знамо дело, что на колхозной. Говорит, отворяй ворота, будем грузить. Я слышу, от него хорошим вином отдаёт, и отвечаю: «Денис Кириллович, сиё есть семенное зерно, это я вам как завскладом докладаю, если вы подзабыли. И шевелить его при такой погоде до тепла нельзя. К тому же нет у вас требования, как по форме положено, нет накладных». А он ко мне подошёл, за куфайку взял и дыхнул прямо в рожу: «Открывай склад, огрызок, а бумаг я тебе к вечеру целый мешок привезу!». Вижу, дело серьёзное, а ключи-то у меня в сторожке спрятаны, сам едва нахожу, и метнулся я меж складов, я же в пимах с калошами, а Денис Кириллович в штиблетах. Пробрался, вымок по самые кокышки, прости господи, но убёг и у кумы Дуси замаскировался. А надёжа на то, что сразу после уборки велел председатель приварить к складским воротам мощные запоры и внутренние замки вставить иноземного происхождения, так что без ключей им в склад не попасть. Вот такой мой доклад.
Зал загудел, я тоже что-то кричал, можа, и не к месту, но шуму много было. И тогда Владимир встал над столом:
– Надо прения открывать по сообщениям, и первое слово председателю.
Ежовкин встал:
– Про свиней и овец ничего не слышал, так что комментировать не буду. А рассказы Ефима Кузьмича можно день и ночь слушать, он после бражки из избушки такие сказки рассказывает, что не переслушать. У меня всё.
И вышел в ближнюю дверь. Владимир в президиуме взволновался:
– Товарищи, надо нам в пять минут принимать решение, потому что Ежовкин уже сейчас стучит в милицию или куда повыше. И загребут нас за милу душу.
– Дак ты предлагай!
– Общим голосованием, закон соблюдём.
– Надцонов, объяви, как договорились.
Владимир спрыгнул в зал. Его трясло от волнения, голос звенел, но мысли в порядке.
– Мы вчера с мужиками обсудили и предлагаем собранию колхоз наш распустить, а всё имущество, технику прежде всего, раздать согласно паёв в крестьянские хозяйства, мы уж тут определились, кто с кем будет работать. А что касается скота, нам сейчас его не сохранить, да и осталась-то сотня хвостов. Давайте поручим Владимиру Тихоновичу, он человек грамотный, к тому же партийный, пусть грузит остатки и везёт на мясокомбинат. А выручку поделим, тут много ума не надо. Значит, завтра в семь утра все у мастерской. Только прошу, мужики, ведите себя, если пошло наперекосяк – не злобьтесь, пригласите стариков, они рассудят. Всё, собрание закрыто. Девчонки, тащите протокол, я подмахну для порядка.
Теперь про Володьку, Владимира Игнатьевича Надцонова. Годков ему не много, только, если человек толковый, это сразу видно. Роста среднего, в плечах убедительно смотрится, лицом в мать нашибат, красивый. Волосы как после армии отрастил, так и зачёсывает назад крутой волной. Взглядом серьёзный и голос командирский, это точно со службы, раз сержантом пришёл.
Дед его Никанор, царство небесное, был человеком партийным и активистом, с молодости ударился в эту политику, в родном селе колхоз создавал. Сказывали старики, что он недолго уговаривал, прежде всего как бы молебен отслужил по старой жизни, предупредил, что с завтрашнего дня об ней надо позабыть. Потом вкратце обрисовал всю картину: скот сдать, инвентарь сдать, землю всю в колхоз. Робить так же, как и единолично, только государство будет забирать хлеба, молока и мяса сколько ему потребно. А себе что останется. Противиться не советовал, потому что после разговор совсем другой: на голые сани всей семьёй и на Север. Доходчиво объяснял. За одну ночь колхоз образовал. Вплоть до войны любил на собраньях речи держать, и хоть времена были жестковатые, выпады классовых элементов сносил спокойно, никуда не жаловался. Даже когда Касьян, сосед, укорил, что самолично Никанор свёл со двора последнюю корову, а потом двое его ребятишек замерли с голодухи, Никанор, говорят, ответил, что корова эта спасла десятки пролетарских детей, а это для страны важней всего. И всё. В конце собрания обычно напоминал: «Что тут промеж нас… разговоры либо споры – не дальше этого порога. Узнаю, кто состукал, – найду способ вослед каторжному отправить».
И обходилось. Колхоз скучковался, стали привыкать, работали, как вроде своё хозяйство, и стало выходить. И на трудодень начисляли хлебишко, крупы, масло подсолнечное, ударникам отрезы мануфактуры к праздникам. А тут война. Конечно, всё пошло наперекосяк. Но не об том речь. Никанора забрали на фронт, там и остался. Отец Владимира Игнат вырос на отрубях да на картошке, столь тошно было после войны. И опять выпрямились. Он едва семилетку в школе отсидел – на курсы трактористов, не успел десятины вспахать – Советская армия призывает, а служить было почётно. Настолько, что бракованные ребята сутками сидели в военкомате: «Заберите хоть в стройбат, ведь нам в деревню позорно возвращаться, и девки сторониться станут, слух пустят, что порченый».
Отслужил Игнаша, женить надо, и невеста через два дома живёт, Мария. Колхоз к тому времени окреп, стал помогать молодым дома ставить. Игнашка не в последнем числе, тоже лес дали строевой, пилораму брёвна распустить – пожалуйста. Шифера колхоз вагон закупил, чтобы всех желающих обеспечить, цемента на фундаменты вагон россыпью, после разгрузки все мужики наголо побрились, такой хороший цемент попал.
Дом построил – ребятишки пошли. Ведь тогда всё желанное было. Про любовь как-то не шибко я разговоров слышал, но плодился народишко со страшной силой. Вроде вчера в лавке видел бабу, нормальная, через время встречаю – с брюхом. Нарочно пошёл по улице из краю в край, день нерабочий, вчера дождь хлестанул. И что ты будешь делать – каждая вторая баба в тягостях. Колхоз ясли открыл, их там – гим гимзит, позвали меня, чтобы повыше заборчик сделал, а то сбегают. Среди них, должно быть, и хороводил бойкущий парнишка Володька Надцонов.
В соседях жили, всё на виду, в старших классах начались у Володьки проблемы. Видишь ли, папу Игнашу с понталыгу сбил своячок, муж родной сестры. Пока она на курсах продавцов обучалась торговому делу от нашего сельпо, прилепился к ней учёный мужичок из городского института. Короче говоря, охмурил девку, и стал наезжать к своячку вроде просто из уважения, а увозил полный багажник окороков, яиц, сала, масла и прочего, что всегда было и не выводилось в кладовках и холодильниках жены Игнашиной Марии. Хрен бы с ним, с продовольственным запасом, но при загрузке багажника, в порядке расчёта, свояк убеждал Игнашу, что Володя должен окончить среднюю школу, и место в институте ему обеспечено, в чём он, свояк, уверял, поудобнее укладывая в багажнике коробки и пакеты.
После этого отец отлавливал Володьку из любой игры и любой компании, приводил домой и выкладывал из потрёпанного портфеля все книжки: «Учи!» Учиться Володьке вовсе не хотелось, ему было интересно с отцом на тракторе хоть с часик посидеть, а потом и батю подменить, пока он в обед колхозные щи хлебал да котлеты уминал. Осенью с уроков убегал, к батиному комбайну подходить боялся, так крёстный Андрей выручал: посадит на колени, показывает, какой рычаг для чего, какая лампочка о чём сигнализирует. Быстро нахватался Володька и однажды, пока отец в тени берёзки косточки из компота вылавливал, заскочил в кабину, газанул, на валок вырулил и включил молотилку. Игнат вроде за ним, а кум поймал за сапог:
– Посиди, он круг даст, сюда же подъедет. И не рычи, я его подучил. Хороший механизатор будет, зря гонишь.
Какой толковый крёстный Володьке достался! А дотяни они всей семьёй парня до института, там бы пятилетку промаялся, приехал с дипломом экономиста и через год спился бы. Я не на пустом месте такой прогноз сочиняю, а из опыта колхозной жизни, у нас три экономиста кончили увольнением за пьянку, а четвёртый до того досчитал сальдо с бульдой, что отваживались в Лебедёвке, есть там такая больница, где лечат людей, когда ум за разум запрыгивает. Зато тракторист из Володьки получился знатный.
Да что тракторист! А парень какой! Не одна девка в деревне по нему сохла, а он, словно евнух, никакого интереса, даже в клуб не ходил, если кинокартину не привозили. Отец уж переживать начал, малой вон и то без девок не ходит, и сёстры каждый вечер прихорашиваются, хоть и соплячки ещё. Я же рядом живу, всё на глазах. В баню как-то к ним попал, в своей каменка развалилась, на неделю работы. Парились все вместе, присмотрелся к Володьке – нормальный мужик! Сам себя успокоил, отцу ни слова, чтобы лишний раз занозу не шевелить.
Приехала к нам новая экономистка. Скромненько так одета, пальтишко серенькое поношенное, сапожки не первой свежести, да худющая, едва не светится. «Ну, – думаю, – и эта ненадолго, закладывает, видно, вишь, пообносилась». Ну и брякнул это при Володьке. Тот меня за малым не пришиб.
– Как, – говорит, – у тебя, старого, язык повернулся! Сирота она, на одну стипендию жила, специально в колхоз попросилась, а её в институте оставляли.
А я себе думаю: ежели ты такими сугубо интимными сведениями располагаешь, стало быть, глубоко в ейную оборону пробрался, первому встречному девчонка про судьбу не скажет. Оказывается, правильно я мыслил, вечером перед Октябрьской привёл Владимир девчонку в отцовский дом, а я раньше был приглашён на чашку чая. Вошли, девчонка глаза в пол, смотрю: личико-то округлилось на деревенском провианте, да и пальтишко новое, хоть и не креп-жоржет какой-нибудь. Стесняется, мать подсуетилась, отец втихушку плюху сыну, почему не предупредил. Девчонка пальтишко сняла, Володя подсобил, вижу – что есть прикасаться боится. Кофтёнка и юбочка на ней приличные, сапожки под порог поставила, мать уж носки тёплые тащит. Села, надела носочки, а ножка маленькая, Нюрка и Шурка, сестрёнки Володины, близняшки, в седьмом, а лапища…
– Вот, мама и папка, и ты дед Антон, знакомьтесь, это Веста, наш экономист и секретарь комсомольской организации.
Тьфу ты, господи, куда его несёт! Причём здесь партия и бухгалтерия?! Не иначе на смотрины привёл, а стушевался.
– Пришли мы, мама и папка, и ты дед Антон, познакомиться, потому что мы с Вестой решили пожениться и просим вашего согласия.
Что тут началось! Меня изо стола вычикнули, мать в морозилку за фаршем и пельменями, отец рубаху чистую побежал надевать, Нюрка с Шуркой на стол метут, кучу тарелок, сервиз называют, из горницы приволокли, протирают. Через пять минут на столе чин чинарём, и выпить, и закусить. Я вроде в двери, Володя меня остановил:
– Садись, дед Антон, раздели нашу радость.
Девка вроде чуток успокоилась, ручки уже не трясутся, слёзки высохли. Что они, слёзки в эки годы, так, водица, это я нынче, ежели всплакну, да слеза на рубаху сорвётся – успокаивай сам себя и бери иголку с ниткой. Ни один материал не дюжит. Ну, это к слову. Отец речь сказал, выпили, девушка только ко рту поднесла. Отец поправил:
– Надо бы, дочка, первую-то выпить, так положено.
А она глазёнки на него вскинула:
– Простите меня, только я никогда даже капельки в рот не брала. Простите.
А ведь и это любо. Шарахни она сейчас полную рюмку, крякни да закуси солёным огурцом, я бы вмиг жениха в сенки выдернул и шепнул: «Володька, положь, где взял. Если нагрезил – извинись, если не ты первый, то и без того обойдётся». Сидим, закусываем. Отец слово берёт:
– Это хорошо, ребята, что вы к родителям пришли за согласием, за благословением, как раньше. Только ты, дочка, без обид, имя своё объясни, оно из старины или как?
Девушка губки платочком вытерла:
– Мы из староверов, жили в северном районе, в тайге. Отца моего в лесу сосной захлестнуло, собиралась община ещё один дом поставить. А мама так страдала, что ушла на могилу тятину и померла. Меня добрые люди пригрели, а потом приехала милиция, они всё золото искали двоеданское, и меня забрали как беспризорную, хоть я и в семье жила. Сказали, что такой закон. И отдали в детский дом. Там меня Веркой звали, а как паспорт стала оформлять, записала имя, данное при крещении. Только если вам не нравится, я переменю на любое. Но Володе шибко глянется.
Тут Мария не вытерпела:
– Дочка, а как же ты в институте училась, без поддержки-то?
Веста впервые улыбнулась:
– Что теперь вспоминать? Стипендия, девчонки помогали, если у меня денег нет, а они что-то готовят, конечно, за стол посадят. Одежду, да, привозили подружки своих младших сестёр, и обувь, и пальто, и платья. Гордыня – грех, потому брала с благодарностью. Я всё за книжками сидела, училась хорошо, диплом с отличием получила. Оставляли на кафедре, в аспирантуру, а там зарплата чуть больше стипендии. Попросилась в деревню, приехала, а тут Володя.
Мать фартук от лица не отнимает, отец платком все глаза исшоркал, я тоже берегусь, чтобы слезинка рубаху не прожгла. Какая судьба выпала девчонке, а ведь не сломалась, не изгадилась, как сейчас это началось, и судит, как большой мужик. Думаю, повезло Володьке, дождался свою радость.
А Игнат после третьей рюмки вдруг решил:
– Раз задумано, нечего кота за… ну, короче говоря, тянуть с этим делом не будем. Решили пожениться – мы с матерью и сосед с нами – согласны. Значит, так: завтра Октябрьская, митинг будет, я председателя сельсовета с трибуны сдёрну, десять минут, и вы муж и жена.
Никак не могу понять, как он быстро всё сообразил:
– Брательник с утра кабанчика обгоит, сестра солонину достаёт из погреба, столовские девчонки пособят в колхозной столовой всё, что надо, приготовить и на столы поставить. С утра заводить «Жигули» и в район, надо невесте самолучшее платье и жениху добрый костюм. Дочкам список гостей, чтобы всех обежали, и в три часа садимся за столы.
Дивную свадьбу ребятам сыграли. Друзья Володькины тоже молодцы, рванули в город, а что привезли – не сказывают. А когда сельсовет зачитал про мужа и жену, приволокли беремя красных роз и невесту по самое личико ими украсили. И слёз было, и смеху.
Утро после того колхозного собрания выдалось необычное. Ещё вчера метелило и ветер перегонял поздний снег от забора к забору, а нынче притих, словно присмотреться хочет. Звёзды неба не покидают, хотя уж вроде светает. Фонари на столбах горят ярче прежнего, а машинный двор прямо твой аэродром, Владимиру приходилось летать в Москву на ВДНХ как передовику, видел и запомнил. Зашли в красный уголок, друг над дружкой подшучивают, а волнение есть. Тут же представитель из бухгалтерии. Заведующий машинным двором, пожилой механизатор Гавриил Евсеич сказал:
– Мужики, раз уж договорились, давайте спокойно и без шума. Я так понял, что начнём с тех тракторов, кто на чём работал. У меня бухгалтерские выписки по паям на руках.
– Обожди, Евсеич, а ежели мой трактор на ладан дышит? И мне его брать? – закричал Проня Волосатов.
Мужики зашумели:
– А кто его довёл до ручки?
– Ты по осени масло сменил? Нет, так и газуешь, а из него, несчастного, дымище, как из паровоза.
– Договорились, Проня, и не дёргайся.
Гавриил Евсеевич разложил бумаги, и стали к нему подсаживаться те, кто оказался во главе за ночь образовавшихся кооперативов. Все следили, подсказывали.
– Мужики, нельзя так. У Михаила новый трактор, у Мити почти новый, да им ещё МТЗ из ремонта. Так на всех не хватит.
Евсеич кивнул:
– Верно. Надо, ребята, по возможности честно всё поделить, вам ведь в одной деревне жить, одни пашни пахать. Чтоб без злобы.
Не обошлось. Аркаша Захаров захотел «Кировца», а работает на «Беларусе». А кто же отдаст добровольно? К тому же Евсеич поднял руку:
– Аркадий, у тебя на «Кировца» и денег не хватает. Ты окстись, ведь надо ещё инвентарь брать, ты на тракторе не по ягоды ли собрался? А чем пахать, сеять, где сцепки, диски, культиваторы?
Владимир тоже сел, разложил свои и товарищей свидетельства на имущественные паи. Трактора свои записали, инвентарь по списку, ещё ночью составил, и попросил из гаража пару машин, «Зила» и «Газика». Евсеич проверил: есть по спискам такие машины. У заведующего машинным двором полный порядок. Отписали тебе технику – он вручает технический паспорт. Вышли из душной конторки, шестеро мужиков, документы на четыре трактора, два комбайна, автомашины, прицепной инвентарь. Владимир предложил:
– Давайте перегоним технику на склад, там и охрана есть, да и склады потом делить придётся. Там и база наша будет.
В конторке шум, похоже на драку, клубком мужики выкатились во двор. У Прони Волосатого всё лицо разбито, дуром орёт, что «Кировец» никому не отдаст. А бил его Ильюха Жабин, его это трактор, потому он прав. Проня вырвался, метнулся к гаражам. Когда сообразили, «Кировец» ворота вынес с петель и на выход, Ильюха наперерез, встал, руки раскинул. Так его Проня и сбил. Вылез из кабины, всего трясёт, бухгалтерша в больницу и в милицию позвонила. Проню заковали в наручники, капитан стоял над трупом и раскачивался в своих чистеньких хромовых сапогах:
– Это, господа, начало капитализма, борьба за частную собственность, передел. Там, наверху, делят заводы и прииски, а вы ржавое железо, которое на ваших огородах превратится в металлолом.
Гавриил Евсеич не удержался:
– Зачем вы так над народом, товарищ капитан? Люди жить хотят, выжить, вот, собрались, чтобы всё по-честному поделить. Но не всем понравилось. Илью, как жертву перестойки, зароем, а Проня пойдёт тайгу пилить. Но техника будет работать, я знаю, не все сумеют, но многие преодолеют сами себя, поднимутся. Мы же такое уже проходили, после войны на коленках стояли, всё одно поднялись. Видно, только в русском мужике и есть эта сила, чтоб над собой подняться. Не улыбайся, капитан, приезжай, когда майором станешь, поглядишь на наших соколов. А я уж сейчас вижу их с красными флажками на комбайнах…
Только к вечеру следующего дня управились, поставили всё в ряд, кто-то краски притащил, решили на бортах название кооператива написать. А какое? Хоть и устали, а посмеялись, сели в кружок на брёвнышки, стали перебирать – ни одно не нравится. И Владимир вспомнил, отец рассказывал, что после войны объединяли колхозы в деревне в один и назвали его «Красная Поляна». Мужикам название понравилось, только Арыкпаев ворчал, что длинное, писать долго, он предлагал «Луч» – не приняли. Барабенов дверной замок у «Зила» перебирал, спросил:
– Ерик, а у тебя по русскому в школе сколько было?
– Три, – гордо ответил Арыкпаев.
Барабенов захохотал:
– Шеф, как бы не пришлось работу над ошибками…
– Грамотно пишу, не мешай, – огрызнулся Ерик.
Надцонов вытер руки, подошёл:
– Ничего, мужики, потеплеет, попрошу Весту, она нам красивый трафарет вырежет, и мы всю технику покрасим одинаковой краской, сначала ржавчину сведём, а потом и название напишем.
Надцонов не любил март. Мутный месяц, для крестьянина непонятный: то метелью хлестанёт дня на три, то спрячет ветра, растолкает облака, чтобы показать народу солнышко. А то вдруг морозец начнёт прижимать, да не шутейно, хоть полушубок из кладовки доставай. Оттого и не любил Владимир Надцонов, что март никакой возможности не давал угадать, каким будет апрель. С первым солнечным апрельским просветом стаскали на полевые обочины всё своё хозяйство: диски и культиваторы, бороны и катки. Что вперёд потребуется, а что так и останется до конца посевной быгать на кромке поля – только время покажет.
Весна пришла степенная, крестьянская, днём снега гонит, ночью холод не пускает, пусть влага в землю уходит, для хлеба, для урожая. Мужики семена поделили, несколько раз на ворохах схватывались, но разошлись мирно.
Владимир съездил в район, оформил крестьянский кооператив «Красная Поляна», хотя в земельном комитете барышня не соглашалась на «красную», предлагала взять «ясную», мол, всем знакомо и никакой политики. Сходил к председателю комитета, тот подписал. А заодно и спросил, видно, наслышан, как разделили колхоз, и знает ли он, что их Ежовкин назначен начальником управления сельского хозяйства. Надцонов вида не подал, но неприятный осадок в душе привёз и с товарищами поделился.
– Володя, да хрен с ним, с Ежопкиным, будем робить и на него не оглядываться. – Сергей Барабенов возился с трактором и вроде не придавал особого значения тому, что говорит. – А я вам скажу. Вчера попросил своих хулиганов обойти усадьбу Ежопкнина и глянуть, что у него за сараями под навесом, а заодно и на крышу сарая забраться, заглянуть, что во дворе. Результат: в ограде «Камаз» самосвал и «Беларусь», а на задах под навесом и соломой гусеничный «Алтаец» и «Дон» зерновой.
Мужики оставили свои дела и подошли к Сергею.
– Откуда? Вроде ничего не было слышно.
– Проня Волосатов ему всю технику из района ночами перегонял, сам брякнул под стакан, что теперь он первый человек в колхозе, на особом доверии у председателя.
Владимир усмехнулся:
– А мы удивлялись, почему Проня за явное убийство получил поселение. Да, ребята, всё меняется на ходу, и не в лучшую сторону. А что будем делать с техникой? Он же её в любое время спрячет.
Попросил Весту проверить по бумагам, есть ли такая техника в колхозе и откуда взялась, она нашла платёжные документы, но все четыре единицы переданы по акту птицефабрике в погашение долгов. Надцонова колотило от злости: вместо того чтобы выдать колхозникам хоть что-то, председатель последние копейки пустил на технику. Всё продумано, у фабрики много земли, техника нужна, сдаст в аренду и будет жить королём. Тем более теперь, при такой должности. А где правду искать? У главы района? У прокурора? В суде, который оправдал убийцу?
Сергей Барабенов решил проблему просто:
– Ночью пробраться и в топливные баки сахару насыпать. Движок сразу накроется.
Аверин поддержал:
– Хоть как-то навредить.
Надцонов махнул рукой:
– Противно мелко пакостить. Да ничего это и не изменит, движки отремонтируют и вперёд.
Был у него план. Платёжные документы из бухгалтерии Веста скопировала и подменила: копии в папки, а подлинники мужу. В доме Ежовкина жена и ребёнок, пугать никак нельзя. Хороший человек сообщил по телефону, что купили Ежовкину особняк главврача, того в область перевели. Узнать бы, вдруг супруга на смотрины поедет. Братишку своего от школы освободил, велел глаз не спускать с Ежовкинского дома. И вот прибежал парень, дыханье перехватывает:
– Братка, легковушка подошла, женщина с девочкой сели и уехали.
– Номер машины я тебе велел…
Мальчик подал бумажку. Нашёл бывшего водителя председательского, он районные номера знает, подал бумажку:
– Да, машина начальника управления. Ежопкин, скотина, обещал к себе взять – обманул.
Прибежал к складу, собрал своих.
– Распутицы он ждать не будет, гусеничный ладно, а комбайн по огороду не пойдёт. Время у нас нет, жена посмотрит особняк и вернётся.
– И что? – чуть не хором спросили мужики.
Надцонов напрягся, аж шапку в руках сжал:
– Разом заводим все технику и выгоняем на площадь, под самого Ленина.
– Володя, это же топливо надо, воду…
– Топливо в баках должно быть, не на последних каплях они из района пришли. А воду каждый по канистре – приволокём.
Аверин охватил голову руками:
– Мужики, пересадят нас, точно говорю. Угнать со двора – всё равно, что украсть.
– Но ворованное украсть – большая разница. К тому же мы не к себе в ограду, а на общий вид. Пусть завтра народ полюбуется. – Владимир и сам себе не очень верил, что говорил, но нет иного способа накрыть проходимца. – Подожди, парни, это не кража, это изъятие вещественных доказательств. Вызовем нового прокурора, документы предъявим.
– Вова, только настоящие бумажки им не отдавай, захарлят, копии сделай.
– Уже наделал, – успокоил Надцонов.
Арыкпаев засмеялся:
– Володьша, будешь адвокатом в суде, такие слова знаешь!
Решили сегодня, после полуночи. Андрей Аверин, десантник, через забор перемахнул, открыл калитку. Залили воду, подождали, когда за сараями загудело. Распахнули ворота, «Зил» и «Беларусь» выскочили быстро. Надцонов запер ворота и вернулся через забор. Гусеничный трактор и комбайн шуму наделали, но деревня спала. Выехали на площадь, Надцонов выскочил из кабины и отмашкой выстроил технику в ряд. Заглушили моторы, быстро слили воду. Владимир вынул из-за пазухи кусок ткани, растянул вокруг кабины «Дона». Даже в темноте хорошо читалось: «Это украл Ежовкин». Веста по его просьбе написала белилами.
– Ну что, жулики, по домам? – спросил неунывающий Арыкпаев.
– Расходимся. Утром к восьми надо быть здесь. Я прокурору позвоню.
Что там в восемь – в семь все были на месте, редкие любопытные проходили мимо и вопросов не задавали. Надцонов сбегал в контору, позвонил, прокурор его выслушал и сказал, что немедленно выезжает. Он подъехал через час, представился, обошёл площадку с техникой, попросил лозунг снять. Через полчаса подъехала целая колонна легковых машин, выходили из них солидные люди в красивой одежде и с красивыми портфелями в руках.
– Ну, робя, на них нас и увезут, – хмыкнул Барабенов.
– Ага, губу раскатил, под нас «воронок» подгонят.
Надцонов глянул на своих:
– Только спокойно, я отвечаю.
Ежовкин сразу кинулся на Владимира, Аверин вышел вперёд – высокий, крепкий и наглый.
– Тебе кто дал право, нищеброд хренов, по чужим дворам лазить? На каком основании? Да я тебя в тюрьме сгною!
– Кто старший, с кем говорить? – спросил прокурор.
– Я. Надцонов Владимир Игнатьевич.
– Принято. Что за техника, как она здесь появилась?
– Да они… – пытался крикнуть Ежовкин, но прокурор остановил его.
– Я вас пока не спрашиваю. Продолжайте.
Надцонов спокойно (сам удивился) всё рассказал, показал копии платёжных документов и договоров передачи техники в аренду.
Прокурор внимательно посмотрел бумажки и поднял голову:
– Надцонова и Ежовкина прошу пройти в администрацию, милиции обеспечить сохранность техники.
– Я заместитель главы района, здесь директор птицефабрики. Товарищ прокурор, надо бы поговорить.
Владимир только сейчас заметил, что прокурор совсем молодой, форма на нём с иголочки, чувствует себя хозяином положения.
– Господа, у меня к вам пока вопросов нет, если что появится, вас пригласят повесткой. А пока свободны.
– Чёрт знает, что творится! – возмутился директор птицефабрики. – Втянул меня Денис Кириллович в историю, тюрьмой попахивает.
Заместитель главы похлопал его по плечу:
– Не журись, завтра вернётся глава района, он этот вопрос разрулит. Ежовкин подёргал ручку дверей «Зила» – закрыто на замок.
– Что, Денис Кириллович, не своё оно и есть не своё. Шепни «сим-сим, откройся», – засмеялся заместитель главы.
В кабинете администрации Надцонов ещё раз рассказал всё по порядку, прокурор слушал молча, не перебивал. Владимир не выдержал:
– Гражданин прокурор, мы жулика разоблачили, хоть и большой начальник. Он и в колхозе крал, что плохо лежит. Так неужели нас теперь под суд, а он смеяться будет?
Прокурор прошёлся по комнате, встал напротив Надцонова:
– Во-первых, я для вас не гражданин, а товарищ прокурор. Во-вторых, дело это будет крупным, уж я позабочусь. Уже сейчас могу вас заверить, что никого из вашего коллектива я обвинять не собираюсь. Вас вызовут, когда потребуется, а пока работайте спокойно. Да, технику с площади надо убрать и обеспечить сохранность. Вы свободны. Скажите Ежовкину, пусть войдёт.
Через полчаса прокурор вышел, ни с кем не разговаривал, сел в свою машину и уехал. Компания переглянулась – и тоже по машинам.
Прокурор не просто прошёл мимо местного начальства, он продемонстрировал полную от него независимость. Молодой человек уже выстраивал известные ему события в громкое уголовное дело по борьбе с хищениями должностными лицами материальных ценностей в крупных размерах, а тут и злоупотребление служебным положением, и сговор с целью получения выгоды, здесь коррупция в чистом виде. Он хотел сделать карьеру, и он её сделает, этим громким делом покажет всем, что прокурор строго следует закону, не обращая внимания на чины и звания. Он сделает всё, чтобы добиться для Ежовкина обвинительного приговора и реального, не условного, срока заключения. Вот тогда имя прокурора прогремит на всю область и, безусловно, дело будет зачислено в его положительный актив.
Первая самостоятельная посевная запомнится Надцонову на всю жизнь. Прежде всего схватились за пайщиков, ведь своей земли немного. Пошли по родне, по соседям, сразу встал вопрос о цене, старый колхозный бригадир Ерохин сказал, что он свой и старухин пай дешевле, чем за пять центнеров чистого зерна, не отдаст.
– Дед Киприян, ну как я могу тебе на берегу, ещё и подошвы не замочив, сказать, что добуду? Ты же старый крестьянин, а если совсем не уродит, тогда как?
– Тогда, мил человек, продавай машину и мне расчёт деньгами… по цене рынка. (Едва вспомнил!) А нет, так я кому хошь отдам.
Быстро обежал новоявленных председателей:
– Мы какие-то бестолковые. Мужики-то вперёд нас столковались, что в договор писать три центнера чистой пшеницы и по два ячменя или овса.
Иван Чёрных, толковый мужик, втоптал окурок в землю:
– Условие такое, только на первый год: пшеницы два, серых – один. Время есть, подёргаются и согласятся. Только, чур, клиентов не перевербовывать, ценой не играть, это при капитализме… чёрт, вчера учил, забыл. А, штрейкбрехерство. Ясно?
Все засмеялись.
Долго решали, кому какая земля отходит. Выложили списки пайщиков и общую площадь, об этом не говорили, но понимали, что нынешнее решение навсегда. Каждый знал все поля и их возможности, потому на карту были поставлены пять самых больших и урожайных пашен. Написали бумажки, свернули трубочками, кому что… Сразу обиды: «Ну, я так и знал…» Чего ты мог знать, когда всё в открытую? С остальными землями проще. Приняли, что другие участки надо привязывать к основному полю, смотрели по карте, сверяли с набранными паями.
– Не согласен. Вот у меня выписана урожайность по каждому полю за три года. Вы мне подсовываете Рямиху, а Надцонову отходят Зайчиха и Клин, урожайность в полтора. Разве честно?
Надцонов посмотрел на карту, кивнул:
– Верно, бери Клин, он к тебе ближе, а я Рямиху забираю.
Все ждали выхода в поле. Природа всегда испытывает крестьянина на терпение. Солнышко пригрело, согнало снежок, на пашню только в болотных сапогах, но идёт мужик, ковыряет оттолкнувшую землю. Лежит сорняк, вида не подаёт, значит, ждать долго. Тогда ещё раз посмотреть сцепы борон, покачать гусеницы на тракторе – не прослабли? А потом в склад, весь день все ворота и окна открыты, сколько позволяет площадь, распихивают семена широкими лопатами, чтобы согревались. Надцонов улыбнулся: в детстве гоняли ребятишек из школы, чтобы зерно разгребать, и называли это учёным словом яровизация.
Через пару дней выволокли сцепы с боронами на кромки полей, тут уж вовсе у пашни обедать приходится. И наступает день, когда с утра прошёл по полю с полкилометра, да, местами сыровато, но шевелить корку надо, чтобы сорняк спровоцировать. Загудел трактор, ворвался в податливый грунт зяби, и пошла работа. Надцонов не сразу поймал прыгающее сердце: свою пашню работаю, свой хлеб буду растить. Нет, не клял колхозную бытность, при ней вовсе беззаботно жил, всё за него добрые люди решали, надо было только за рычагами следить. А тут – сам. И гордо, и страшно, ведь до самой малой капельки знал он всю эту беспокойную стосуточную жизнь, от первого весеннего боронования до потока зерна из бункера комбайна в кузов самосвала, и теперь ему вместе с товарищами придётся пройти весь этот путь.
К вечеру притащили вагончик, позаимствовали у плотников, уже по темноте заглушили трактора, вскипятили чай. Молчали. То ли устали настолько с непривычки, то ли не осознали ещё, как Надцонов, своего нового положения. Барабенов не утерпел:
– Кормильцы России, поделитесь, что наработали? А то я вроде как не при делах.
Надцонов засмеялся:
– Завтра садись за рычаги, дня на три хватит, а я другим делом займусь. Ты с заправщиком договорился?
– Нормально. Обещал, стоянку я назвал.
– Шеф, а ночью будем робить?
Владимир улыбнулся, но вида не подал: Аверин холостяк, погулять охота.
– Будем, Андрюша, вот на культивацию выйдем. Только – чур! – твоя ночная смена.
Аверина проводили смехом. Агрегаты оставили в поле, на «уазике» Владимира разъехались по домам.
– Должен я рассказать, как Володька Надцонов на Красную Поляну вышел, по-серьёзному, по-крестьянски. А то нарисовал на тракторе «Красная Поляна» и думал, что это хорошо…
Как-то пришла ко мне учительница.
– Дорогой Антон Николаевич! Приглашаем вас в школу, с ребятами поговорить.
Я сильно удивился, потому что никогда раньше не звали, ораторы были штатные, правильные, лишнего не сболтнут. Часть из них уже в мире ином, как говорится, другие, видно, занемогли, и оказался я перед большим залом, полным ребятишек. Прежде у учителей спросил, про что рассказать, а они рукой махнули: про свою большую жизнь. Ну, думаю, оставлю сегодня орду без обеда.
Начал с того, что родился я как раз в разгар кулацкого восстания, вот памятник стоит жертвам. Правда, теперь говорят, что это крестьянское восстание против власти, может, так оно и есть. А потом началась коллективизация, крестьяне весь скот и весь инвентарь, какой был, передавали колхозу, это я уже чуток помню. А он, сорванец, руку тянет:
– А сейчас наоборот, всё колхозное разбирают по дворам. Значит, колхозы плохо работали?
Гляжу на учителей, они подбадривают.
– Колхозники, если не ленились, работали хорошо, вон у вас в коридоре доска с портретами, доярки и механизаторы, другие тоже – все при орденах. И зарплата была хорошая. Вот скажите, может ваш отец за уборку заработать на мотоцикл «Урал»? Нет, конечно, потому что и мотоцикл стал стоить дороже легковушки, и зарплату чуток прижали. А я, было время, заробил, когда уже техника пошла сильная, мне первому дали «Кировца», я на нём за осень вспахал тысячу гектаров зыби.
– А это сколько?
Тут учительница приходит на помощь:
– Ребята, тысяча гектаров – это поле размером десять на десять километров.
Ребятишки захлопали в ладоши. Рассказал им про войну, сказал, что смотреть фильмы современные по телевизору не надо, там всё врут. Война – грязная и кровавая штука, ещё голодуха зачастую. Но – куда деваться, шли в бой и побеждали. Хоронили убитых. Каждый знал, что завтра тебя могут похоронить. Ничего, доползли до Берлина.
– А Гитлера вы видели?
Я помолчал, потом сказал:
– Видел, дети мои, я эту сволочь каждую минуту видел, и когда в прицел смотрел, и когда гранату кидал – я его видел, в него целился.
Рассказал, какая деревня была в войну и после, как тяжело было женщинам и ребятишкам. Плуги на себе таскали, не то что бороны. Потом полегче стало, а в пятьдесят каком-то году нашу деревню свели в один колхоз, и назвали его «Красная Поляна».
Девчонки заахали: «Как красиво!» – а учительница спрашивает:
– Антон Николаевич, откуда возникло такое красивое название?
– Расскажу. Если пройти между двумя холмами, ну, вы понимаете (какой-то сорванец захихикал), то через километр примерно будет вам большая палестина чистейшей земли. Вокруг бурьян растёт, его и не косит никто, только козы да лоси питаются. А раньше вся поляна была покрыта красным цветом, я не знаю, что были за цветы, только сразу с прихода она была как красное море цветов. Девчонки на свадьбы срезали, да и так просто ставили в банках на подоконники.
– А дальше?
Я помолчал. Как сказать о людях, у которых понятия нет святого и чистого? Началась целина, и председатель, не наш был, присланный, велел поляну перепахать. Что только ни сеяли – ничто путём не растёт. И цветов не стало, осталось одно название.
Загрустили мои слушатели, притихли. Я тоже взгрустнул, а потом осмелел:
– Вот теперь начались большие перемены, из одного колхоза сделалось пять или шесть. Никто не скажет, хорошо это, плохо ли, только думается мне, что другие, лучшие, красивые времена настанут, когда зацветёт Красная Поляна, тем же цветом или иным, но чтобы светло от неё шло и радость.
Поблагодарили меня, наградили большой коробкой конфет, которые мы тут же с девчонками разыграли. Пришёл домой, прилёг, а Красная Поляна с ума не сходит. Был я там прошлым летом, большая, гектаров пятьдесят будет. И почему ничто не растёт, кроме тех цветов? Надо будет Владимиру подсказать, он мужик толковый, в сельхозинститут поступил, говорит, надо для дела. Довёл его до белого каления, он махнул рукой:
– Ладно, дед, садись в «уазик», копнём грунта на Красной Поляне.
Земля ещё толком не отошла, но три куска мы добыли, закинули в пакет. Владимир пообещал, что свезёт в лабораторию, определят, что за почва. А уже через неделю подъехал, сигналит:
– Дело, Антон Николаевич, не простое, почвенники анализ сделали и ума не могут дать, что произошло на этой поляне. Я им наковырял в трёх местах в стороне, говорят, нормальная земля, способна для воспроизводства. А та – нет, непонятно как, но уничтожены в ней многие вещества, которые нужны для культурных растений. Понял?
Конечно, я ничего не понял, но на всякий случай кивнул. И спросил осторожно, а можно ли то, чего не хватает, добавить?
– Конечно, дед, вот и список, чего и сколько надо. Я уж прикинул: приличные деньги.
На том и расстались.
Вечерами Владимир объезжал поля, на каждом останавливался, заходил с края, отмечал в тетрадке, много ли сорняка, не изрежен ли посев, срывал колосок, жал в руке, считал, сколько зёрнышек завязалось. А в конце августа уже входил в поле, не боясь помять высокую пшеницу – поднимется, проводил раскрытой ладонью по верхушкам колосьев, ощущая их энергию и будущую силу. Владимир понимал, что это теперь его жизнь, его любовь, столько трудов вложено – не бросишь. Какое там! На днях парни всерьёз заговорили о животноводстве, правильно сделали, что заварили железом ворота и окна фермы, надо до уборки провести там ревизию оборудования. Если всё нормально – брать кредит и закупать нетелей в Кургане. Всё лето сено готовили, часть продали, остальное надо тормознуть. Судя по видам на урожай, можно будет выдать пайщикам по три центнера пшеницы, хотя они и так не бедствуют, в кооперативе, который с первого дня стали звать колхозом, выписывают всё, что надо для хозяйства.
Слёг отец Игнат Никонорович, велел устроить ему лежанку в маленькой горенке, мама от него не отходит. Всё сказалось. В войну хлеба не видели, не то что не ели, только картошка. Спасибо корове Красуле, осенью растелится, всю зиму хоть кружечку, но каждому молочка мать плеснёт. А в морозы заводили Красулю в избу, чтоб не замёрзла.
Сёстры ещё школьницы, брат учится на механика сельхозмашин. А сёстрам Владимир строго сказал: «На первый случай, девчонки, техникум, одна ветеринар, другая зоотехник. Сами определитесь. Большое хозяйство будем разводить, специалисты нужны. Да, насчёт замуж… Только сюда, дома уже строим, так что к городу шибко не привыкайте, а парней присматривайте деревенских». Позже понял, почему улыбнулись близняшки: женихи-то, похоже, уже есть, с учёбой сложнее…
Но и Владимир заразился Красной Поляной, если его кооператив имя себе такое взял, то надо и поляну ту к жизни вернуть. После посевной поехал в область к учёным людям, узнал о специальном институте, который занимается недрами. Попасть к учёным оказалось довольно просто, сначала его пригласили в кабинет, расспросили, что конкретно интересует молодого человека. Узнав, что пред ними дилетант и вопрос его носит чисто познавательный характер, Володю отвели на третий этаж в большую комнату, уставленную книгами. «Библиотека», – подумал он, и не ошибся. К нему вышла довольно пожилая дама, одетая в синий халат, усадила за стол, напоила чаем, а потом спросила, что его волнует. Володя рассказал о красивых цветах, поднятии целины, абсолютном бесплодии тамошней почвы, показал заключение почвоведов. Дама принесла карту и попросила указать это место. Надцонов явно растерялся: «Надо было на уроках географии не Нинку за косу дергать», вскользь подумал он, но учёная дама уже нашла и деревню, и Женские Груди, и поляну по ту сторону.
– Будьте любезны, посидите некоторое время, мне нужно отыскать один интересный материал.
Она ушла и отсутствовала так долго, что Надцонов успел уснуть и, видно, с храпом, потому что дама, будто случайно сдвинув стул, сказала:
– Да, не перевелись ещё богатыри на Руси!
Потом положила на стол машинописную книжку, долго искала нужное место, наконец, предупредительно подняла палец:
– Слушайте, коллега.
«В 17 веке Сибирь буквально поливали метеориты, карты местности от Оби до самого Урала испещрены следами их падений. Одновременно на картах видны ленточные следы взрытой земли, что не все учёные склонны относить к движению ледниковых пород и считают их чуть ли не рукотворными. Но очевидных подтверждений этих предположений нет.
Среди уникальных последствий падения метеоритов отмечают взрыв в районе между реками Иртыш и Ишим, маленьким притоком Тобола. Специалисты считают, что метеорит падал под острым углом к земле, на высоте нескольких километров взорвался и двумя мощными потоками осколков встретился с землёй. Сила столкновения была столь велика, что энергией удара выбросило большое количество грунта, который впоследствии превратился в два рядом стоящих высоких холма, поросших лесом. Лес поселенцы с западной стороны свели, а на восточной место выброса грунта постепенно выровнялось и сегодня имеет вид чуть углублённой площадки. Странно, что вся площадка окружена лесом, на самой же поляне растут красивые цветы, которые пользуются большой любовью молодёжи».
– Узнаёте? – спросила она и улыбнулась. – Это исследование очень талантливого учёного Драверта, но оно не было опубликовано. Да… А вы не выяснили, какие цветы росли на сей поляне? Очень жаль, возможно, они прижились бы вновь. Но это не к нам, это в институт сельского хозяйства.
– Так я там и учусь, заочно, правда, в молодости ума не хватало, а теперь без знаний никуда.
– Простите моё неуместное любопытство, но где вы работаете?
– Крестьяне мы, землю пашем, хлеб растим.
Дама всплеснула руками:
– Господи, если крестьяне стали интересоваться тайнами науки, она никогда не погибнет. Вот вам копия той странички, и всех вам благ.
На кафедре растениеводства Володю пытали, какие красные цветы росли на той поляне? Их сотни разновидностей. И требовали образец. А какой образец, если поляну перепахали полвека назад? Домой приехал туча тучей, Весте всё рассказал, с горя рукой махнул.
– Родно моё, – улыбнулась Веста. – Обратись к школьникам, у их бабушек обязательно могли быть эти цветы в книжках или альбомах. Ты же говорил, что молодёжь когда-то любила эту поляну. Иди в школу.
Директор отнёсся к этой идее с пониманием, на большой перемене объявили всеобщее построение, докладывал Владимир Игнатьевич. Всю историю рассказал, и про метеорит, и про учёного, и про взрыв прочитал распечатку из книги.
– Ребята, у ваших бабушек могут сохраниться книги или альбомы, тогда модно было стихи и песни записывать, а между страничками выкладывать цветы. Я помню, у мамы такой был, но мы уже ничего не нашли.
На другой день сразу две девушки и мальчик принесли Надцонову заложенные в книги засохшие, хрупкие, но сохранившие цвет растения. Владимир аккуратно переложил их в толстую тетрадь и через три дня был в институте.
– Вот это другое дело, – поправляя очки, заявил профессор Власов. – Теперь никакого труда определить, что это за вид. Друзья мои! – Он подозвал нескольких студентов. – Кто определит вид этого цветка, ставлю зачёт автоматом.
Ребята и девушки склонились над растениями, уже уложенными в плотные бесцветные пакеты.
– Профессор, это жарки. Нет?
– Увы!
Разглядывают, перешёптываются:
– Я думаю, что это купальницы, только это очень старый гербарий, сегодня купальница чуть другая, так мне кажется.
Профессор засмеялся:
– Проще мыслить надо, друзья мои, ближе к земле.
– Мне кажется, это мак-самосейка, – смущённо предположила студентка.
Профессор захлопал в ладоши:
– Вам правильно кажется, но Сибирь – не его ареал произрастания. Вы говорите, молодой человек, что это поляна? Она открыта всем ветрам или в низине и защищена лесами?
Володя кивнул:
– Точно, она как чаша.
– Вот! – Профессор многозначительно поднял руку. – Благодаря этому над поляной образуется как бы особая климатическая зона с повышенной влажностью и мягкими температурами. В незапамятные времена ветра, птицы или чёрт знает кто могли занести сюда семена мака. А коли условия приличные, они взошли и дали потомство. Итак, вы довольны, молодой человек?
Надцонов, конечно, был очень доволен, но…
– Профессор, где можно купить семена этого растения?
Тот пожал плечами:
– Едва ли где оптом, ибо дикорастущий вид, семена никто собирает. Но вы можете поехать в места массового произрастания, например, Северный Кавказ, набрать головок, сколько угодно.
– Подождите, так это мак с головками? У нас его в каждом огороде полно. Мы его в детстве горстями если.
Профессор засмеялся:
– Вы кушали, извините, горстями культурный мак, кстати, он запрещён и объявлен наркотиком, так что аккуратней. А тот имеет очень маленькую семенную коробочку. Уверен, насобираете, сколько надо. Очень даже может быть! Желаю удачи!
Студентка смущённо подняла руку:
– Профессор, но должны быть в южных городах организации, которые занимаются украшением города цветами? И у них могут быть семена.
Профессор согласился:
– Да, интересная мысль. Попробуйте списаться с ними. Время ещё есть.
– Спасибо вам!
Надцонов поблагодарил студентов, пожал руку профессору и вышел, полный надежд.
Нынче Надцонов обновит американский почвообрабатывающий посевной комплекс с «Джон Диром», ждёт, приедут ребята из техноцентра, настроят, первый день проследят за работой.
– И сколько ты в него влупил? – спросил вечно недовольный Аркаша Захаров, тоже фермер, но, похоже, бизнес выходит на финишную прямую. Пить вино и растить хлеб одновременно ещё никому не удавалось. Аркаша уже продаёт остатки техники, Надцонов железо брать отказался, а часть пайщиков неудачника принял.
Трактор сгрузили с платформы и загнали в ангар, Владимир освободил место, чуть сдвинул семенные вороха. Спроси бы кто другой, поближе и доброжелательней, не Аркаша – рассказал бы на радостях, сколько в банках бумаг писал и печатей ставил, сколько раз заманивал его начальник лизинговой компании, такие картины рисовал, что комплекс чуть ли не в подарок мужик получает. И только случайная встреча с заместителем директора департамента по селу спасла Владимира от пролёта.
– Подожди, вроде в вашем районе ещё нет комплексов? – вспомнил начальник.
– Нету, – согласился Надцонов, – омскими сеялками спасаемся.
– И как, получается?
– Нормально, три года уже, вот, в люди выходим. Конечно, хотелось бы своё, русское.
Начальник кивнул:
– Очень бы хотелось, перед крестьянами стыдно, как сутенёры проституток, сбываем иностранный товар. Проекты есть, опытные образцы есть, но кому-то выгоднее купить в Канаде или Штатах. Скрипим зубами… Но, брат, ты веры не теряй, ещё успеешь поработать на русской технике. Успеешь. Дай-ка твои бумаги. – Он долго перебирал объёмистую папку, выложил наверх несколько документов. – После обеда, в два часа, подходи, вместе зайдём к директору, я его подготовлю. Выведем тебя прямо на поставщика, без посредников, это приличные деньги тебе спасёт.
Надцонов помялся, взял папку, в глаза не смотрит:
– Прощения прошу, не в курсе таких дел. За эту льготу платить надо?
– Кому? – спросил начальник и улыбнулся: – Тебя в лизинговой напугали, что в департаменте надо взятку давать? Твою мать, доберусь. Мы эту линию используем для поддержки начинающих. Ладно. Жду.
Не стал ничего объяснять Захарову, закрыл ангар, бункер, шланги и электромоторчики пологом обтянул, а вечером привёз Ваню Хроменького, мужик трезвый и без работы. Велел подтапливать избушку и смотреть, чтобы к комплексу никто не подлез.
Только бы погода не подвела. Крестьянину испокон веку надо, чтобы в последней декаде апреля было тепло, чтобы зябь трактор с боронками приняла, чтобы сорняк, особенно овсюг, на радостях выщелкнулся, вот тут его под нож культиватора или дисков. Тогда можно пашенку готовить под посев. Опять желательно, чтобы в майские праздники обильно помочило, но потом тепло и чтоб безветрие. Ветер в такую пору страшный враг, тоннами воду высасывает. Ну, тогда с десятого по двадцатое мая ни бани, ни бабы, перекусить на ходу парой котлет, запить холодным квасом – супы и пельмени, баня жаркая и подзабытые жёнины ласки будут потом.
Пришла долгожданная посылка из Сочи с семенами мака. Надцонов вскрыл ящик, сверху письмо:
«Дорогие сибиряки, мы очень рады, что в вашем суровом крае вновь зацветут маки. Мы специально взяли более жёсткие сорта, потому что хоть и особые условия, как вы пишете, в Красной Поляне, но всё равно это не юга. Потому советуем высеять их при температуре почвы не ниже 10 градусов, высеять грядами вручную, просто развеивая семена не очень плотно. И сразу непременно прикатать и полить. Грядками потому, чтобы можно было при нужде полить, подкормить или подлечить. И постоянно наблюдайте, особенно в первый год. Коробочки с семенами начнут созревать уже после увядания самого растения, хотя могут и раньше. Так что не переживайте, время от времени вскрывайте одну коробочку, сразу видно, созревают семена или нет. Никаких денег оплачивать не надо, приказом директора эта посылка оформлена как подарок сибирякам. Желаем удачи и пишите постоянно.
Сотрудники Сочинского института декоративных культур».
Это Веста посоветовала Володе написать в институт, понятно, что и там перемены, но не настолько, чтобы совсем про цветы забыли. Весь вечер сочиняли письмо, получилось на трёх страницах, убедительное. И вот результат.
Утром Владимир съездил на Красную Поляну, прошёл вдоль и поперёк. Вернулся, ребята комплекс собирают, инженер из техноцентра подсказывает. Тоже включился в работу, к обеду закончили. Молодого Алёшку и настырного Арыкпаева отправляли на учёбу, «Джон Дир» – не «Беларусь», в кабине, как в самолёте. Ничего, проучились и экзамены сдали. Надцонов не удержался:
– Парни, есть возможность проверить агрегат, Красную Поляну надо под посев подготовить.
– Поделись, что ты там сеять собрался, – спросил въедливый Арыкпаев.
И тогда Надцонов поведал друзьям все свои хлопоты по изучению истории и возможности восстановления цветов на поляне. Даже молчаливый Барабенов не удержался:
– Молодец. Это тебе не овсюг дисковать.
На поляну поехали все вместе, Алёша за рулём, остальные в «уазике». Хотел Весту с собой взять, ведь и её труды и заботы, да на последних днях она, рожать скоро. Поднялись узкой дорожкой между холмами, спустились через лес, запущенный в последние годы, когда лесников вдруг сократили. Даже пожар в прошлом году начинался, большой колок выгорел, но отстояли. С декаду потом, до первого дождя, поочерёдно дежурили деревенские, а мальчишкам строго-настрого запрещено было в тот лес ходить.
Когда выехали на поляну, Надцонову даже показалось, что она обрадовалась, она его встретила, раскрыв широкие объятия своих окраин. Он тоже ей улыбнулся и, чтобы кто из мужиков не заметил, прошёл на средину и тихо прошептал:
– Ты уж прости нас, родная земля, что мы тебя бросили. Всё о брюхе своём печёмся, как говорит Антон Николаевич, а о красоте забываем. Вот от имени своих мужиков обещаю тебе, родная наша Красная Поляна, вернём мы тебе и красоту твою, и имя твоё.
Пожалел потом, что не взял с собой старика, обернулся, а он с холма спускается, ноги заплетаются. Завёл «уазик» и навстречу.
– Я ведь сразу смикитил, куда ты направился, да не успел прицепиться, одышка, чтоб она пропала. – Дед посерел лицом, взмок.
– Антон Николаевич, ты что, сердце клинит?
– От радости, ребята, на крыльях летел, успел, уж вижу Красную Поляну всю в цветах, вот она, красавица, как в старые годы, бывало. Я ведь, ребята, перед венчанием за цветами сюда ходил со своей Феклушой…
Он замолчал, прилёг на правый бочок и затих. Мужики оторопели. Владимир прислушался к сердцу, да так и уткнулся в костлявую грудь старика. Когда пришли в себя, тело загрузили в машину, Володя рванул к медпункту, сам не зная, зачем. Фельдшер выскочила, глянула на старика и кивнула:
– Вези домой, Володя, хоронить будем деда Антона.
Поехали в столярку, молча пилили и строгали сухие доски. Владимир уже не стыдился слёз, мужики знали, как дружны они были с покойным. В открытые двери столярки вбежали девчонки, Нюрка с Шуркой, сестрёнки Володины:
– Братец, Веста мальчика родила. Только что. Три восемьсот.
У Надцонова фуганок из рук выпал. Встал, обнял друзей:
– Ребята, душевное хочу сказать и вас призываю в соратники. Чтобы жила наша земля! Чтобы воспрянул наш род крестьянский и выросли цветы на Красной Поляне! А имя деда Антона будет жить в сыне моём. Цветами укроем мы нашу землю. Клянусь!
И заплакал навзрыд.
Хожу по утреннему сонному лесу. Грустно хрустит валежник под робкой ногой. Еще год назад живые ветки потрепанных временем берез пали, чтобы стать прахом. Ветра нет, он есть небольшой там, на опушке, а в глубине березового колка не шелохнет. Комарам простор. Они висят в воздухе, наполняя пространство удивительно тонким пронзительным звуком. Пауки сплошь раскинули свои сети, сами настороженно сидят в верхнем углу паутины, ожидая жертву. Солнце почти не пробивается через березовый купол, глаза привыкают к нежному сумраку. Я ищу грибы.
Из всех деревенских промыслов этот единственный, на который всегда езжу охотно. Машину оставляю в первых березках, в стороне от дороги, запираю на ключ, который прячу под травяной коврик у колеса – чтобы не потерять. Объемная корзина досталась мне по наследству, сейчас это, пожалуй, единственная материальная память от родителей. Бросаю в нее нож и осторожно вступаю в лес. Вкусно пахнет грибами. Их еще не видишь, но знакомый с детства дух возбуждает азарт. Дух и запах, наверное, не одно и то же. У нас в деревне говорили: а дух-от какой! Это когда очень радостное что-то, приятное. Еще – духмяный. А запах – более общее, он может быть и грубым, неприятным.
Глаза быстро приспосабливаются к новым цветам и объемам, отмечают едва заметные бугорки, это гриб приподнимает слой перепревших листьев, и они становятся его шляпкой. Так растут все грибы, потому под первыми шляпками обнаруживаю поганки – так у нас звали грибы, имен которых не знали и которые никогда не собирали. Вообще в наших местах брали только грузди, которые называли настоящие, и сухие грибы, суханы.
Отец выполнял в колхозе какие-то обязанности, и ему положена была лошадка с ходком. Ходок – облегченная телега, без платформы, вместо нее собранный из жердей каркас. Еще были кошевки, плетеный из тонких прутиков кузов ставился на легкий ходок, но то для начальства. Когда собирались по грибы, мама застилала ходок брезентом и старыми половиками. Выезжали рано, отец уже хорошо знал, куда ехать, он вообще знал ягодные и грибные, груздянные места. Добравшись, распрягал лошадь, спутывал ее и отпускал, привязав вожжами к телеге. Сам отходил чуть в сторону, садился, скидывал деревяшку, самодельный протез, который заменял ему потерянную на войне ногу, и начинал искать. Меня отправлял в дальний угол леска, и наказывал, чтобы резал только маленькие грузди, чтобы не больше свиной бирьки. Но я видел лишь шляпы, настырно выставившие себя на показ, они не все были червивые, я складывал их в корзину, а отец у телеги безжалостно выбрасывал, беззлобно матерясь. К вечеру большая часть ходка была завалена грибами, мама укрывала ценный груз, освобождая в передке место для нас. Отец брал вожжи и тихонько выезжал на дорогу.
У него был зоркий глаз. Он с телеги замечал одиноко стоящие обабки, так у нас зовут подберезовики (Даль с этим согласен), и командовал, чтобы я срезал. Отец запрещал рвать грибы, только срезать под корень, чтобы не испортить гнездо, хотя в обиходе было ломать грибы. До сих пор я не уверен, как правильно надо вести себя с грибным гнездом, чтобы не испортить. Где-то читал, что именно сламывать нужно, но всегда режу, как научили.
Обабки да еще опята, опенки – вот и все, что мы знали и без сомнений ели. Обабки годились только на скорую еду, их не готовили впрок, вообще тогда в деревне не знали другого способа заготовки, кроме соления да еще сушки. Их сразу по приезде чистили, мыли, мелко крошили и тушили в сметане или растительном, постном, масле. Когда мама ставила на стол большую глубокую сковороду, отец выразительно на нее взглядывал, и она с пониманием приносила нам литровую банку бражки. Бражка у нее всегда была выстоявшаяся, чистая, приправленная пережженным сахаром, оттого густого темно-коричневого оттенка и с аппетитным запахом. Больше половины сковороды съедалось сразу, а поздно ночью, вернувшись с гуляний, я с удовольствием ложкой черпал прохладную, тягучую массу.
Опят в конце августа отец нарезал на вырубах со старых пней помногу, их крошили и сушили под сараем на тех же половиках и брезенте, потом укладывали в старые подушечные наволочки и подвешивали на печке или на полатях. Зимой часто варили опенницу с крупой, ложка сметаны или даже молока делали этот ароматный суп очень вкусным.
Грибы на крестьянском столе занимали особое место. Конечно, наши не знали, что гриб по каким-то качествам заменяет мясо, я и сейчас не особенно верю, но грибной суп варили, с картошкой тушили, пироги стряпали. Вкус пирожков с крупой и груздями мстительная память хранит и издевается: не доводилось более вкушать таких. А может, что-то с ощущениями?
Дома грузди и сухие грибы раскладывали в бочки, тазы и ванны, заливали холодной водой, через день воду меняли, предварительно прополоскав каждый гриб. Бахрому у нас не чистили, потому, случалось, груздочек не только смачно похрумкивал, но и поскрипывал попавшими на зуб песчинками. Немцы Поволжья, переселенные к нам во время войны, грибную бахрому убирали сразу, к этому наши бабы относились с недоумением, как и к тому, что немцы среди лета щипали пух с живых гусей.
Грузди и суханы растут деревнями, вокруг одного ищи его собратьев, которые прячутся недалеко от основного гнезда. В наиболее удачные годы в прострельных березовых лесках они могут жить сплошняком, и тогда такой азарт охватывает охотника, что не успеваешь обрезать, взгляд так и шарит вокруг, отыскивая следующий груздок, и ты перебегаешь с места на место, счастливый и возбужденный.
Наибольше удачные случаи помнятся всю жизнь. Однажды соседка бабка Таня попросила отвезти их с дедом на сенокос, прошли дожди, и надо было переворачивать сено в валках. Ранним утром мы приехали на покос, который нешироким языком врезался в березовый лес. Дед деловито прибирал вилы, сумки и топорик, а бабулька черенком легоньких грабельцев начала было переворачивать ближний к лесу валок едва подсохшей травы, но закричала, чтобы я бежал к ней. На освобожденной от сена еще влажной земле, между щетиной стерни красовались ровные фарфоровые груздочки. Их было много, рука радовалась от прикосновения к прохладной скользкой поверхности молоденьких груздей, я опрокидывал подбыгавшую траву на прокос, обнажая беленькое неожиданное чудо. Такого больше мне не приходилось видеть, это подарок природы, редкий, и оттого сладостный.
Не грибы в радость, а встреча сними.
С апрельским теплом у нас дома открывали погреб и доставали картошку, квашеную капусту, соленые огурцы и грузди – все, что было положено до весны. Определяли, что можно продать в городе на базаре. Кадку с груздями добывали из погреба всем околотком. Мужики обвязывали ее веревками, мама протирала от сырости тряпицей, под «Ну, ишо раз!» центнеровая кадушка выплывала в пространство сарая. Отец ездил в город сам.
Середина прошлого века не была сытной и беззаботной для ребятни, каждый вечер на ужин варили чугун картошки, чаще всего в мундирах, картошку вываливали на стол, тут же стояло блюдо с квашеной капустой, солеными огурцами и груздями. Груздочки, помнится, были лакомой закуской в молодые годы, так и говорили: груздок под рюмочку. В этом была своего рода эстетика. Теперь так уж не выпивают…
В Литературном институте, в Москве, познакомился с молодой поэтессой, дочерью известного дипломата. Конечно, не только грибами памятны те годы, но вспомнил кстати, что по ее просьбе приволок из дома на сессию банку соленых грибов, для отца. Он, бедный, так тосковал по деревенской природе, сам владимирский родом, что на госдаче посадил с десяток привезенных с родины грибниц, но они, видно, не особенно разрослись.
Давно заметил, что люблю быть в лесу один. Встретив первый гриб, режу не сразу, осторожно очищу от листвы и травы, полюбуюсь, поговорю с ним: «Да миленький ты мой! моя ты красота!». Незаметно уходишь в природу, время исчезает, вытесняется из души вся суетная дурь, и в голове абсолютная свобода. Ощутив это хоть раз, поймешь Василия Макаровича Шукшина в его встрече с березками в «Калине красной»: «Красавицы, невестушки, заждались!»…
Солнце поднимается высоко, воздух нагревается, обостряются запахи. В корзине не очень много грибов. Голова приятно шумит, ноги устали. Да, а когда-то по всему дню шастали по лесам. Свидание с лесом подходит к концу, надо возвращаться в мир людей, жесткий и беспощадный. Морозным зимним днем соленые груздочки напомнят об этих минутах. Положу их в обширное блюдо, на деревянный поднос вывалю вареную картошку. Погрущу, а может и поплачу.
Что гриб, вроде пустяк, а вот на размышления наводит…
Сегодня особенно гордо сидел Федор Петрович на источенном временем и истыканном окурками бревнышке: степенно рассказывал соседям про письмо сына, полученное утром. В том письме Геннадий писал, что в отпуск нынче приехать не удастся, и приглашал отца к себе в Москву, просил сообщить согласие и обещал прислать денег на дорогу.
– Чудак-человек, – рассуждал Федор Петрович, затягиваясь сигареткой. – Деньги он мне пришлет! Как будто я зануждался. Вот чудак!
– А ему там с чего разбегаться? В таком городище как шаг ступил – пятак, еще раз – десятник, – это Панфилович, сосед, предостерегает друга своего.
В тон ему Матрена Ивановна жизнерадостно поет:
– Корыстно в городах жалованье. Генка-то получит, поди, аванец, и ума не даст, куда с ним: либо на базар, либо в лавку… Широка сотня-то. Ешь, пей да вперед береги.
У Матрены зять на тракторе работает, деньгу гребет, по причине язвы вина ни-ни, за каждую услугу – вспахать, дров, сена привезти – берет наличными. Мужики его попросту не замечают, а в деревне строже наказания нету, но жена и теща довольны…
– Про Генку у меня голова не болит, он в такой организации робит, где деньгам счету нет. Они тем все на окладах сидят. Отдай и не греши.
– Сколько? – встрепенулась Матрена Ивановна.
– Три с полтиной, – не моргнув, соврал Федор Петрович. На бревнышке ахнули. – Грех говорить-то, Геннадий мне запрещал, но раз такое дело… Дак ведь Генка-то рядом с имя робит. – Он несколько раз ткнул пальцем в небо. – Да. И отпуск не дали. Наверно, опять с американцем или с каким-нибудь эфиопом полетят. Генка там должен быть, без Генки нельзя…
Уверенность его возымела действие. Разговор о Геннадии кончился сам собой, посудили про погоду, про тронутый солнцем урожай и разошлись.
Федор Петрович долго не спал. Не давало покоя, что соврал. Кое-как угнездился, подремал, со светом поднялся, управился во дворе, дочиста вымел ограду. Велел жене собрать малосольных огурчиков и грибов, кое-какое варенье, сам уложил в чистую тряпицу солидный кусок вяленого мяса. Груз получился приличный, кое-как вместился в две большие сумки, когда-то привезенные Геннадием и оставленные за ненадобностью. Федор Петрович отсчитал сотню, спрятал во внутренний карман и для верности пристегнул булавкой. Еще четвертную, набранную рублями и трешками, положил поближе… Сказал жене:
– Ну, оставайся, через дней двадцать вернусь, как хорошо примут.
Скоро он уже качался в самом раннем автобусе, идущем в город. Сел он вместе с Василием Погорельцевым, Василий путано и многократно пытался рассказать Федору Петровичу о цели поездки в райцентр.
– Я уж который год прошу. В газете было напечатано, что бесплатно, а они мне: плати половину…
Федор Петрович хорошо знал эту историю. Василий спал и во сне видел «Запорожца». Через тридцать лет пришел ему орден «Красная Звезда», военком при вручении при большом скоплении народа сказал, что герой Погорельцев в скором времени получит легковую машину. Дело оказалось гораздо сложнее. Или в собесе были малы фонды, или другие причины, только Василию всякий раз говорили, что инвалидам третьей группы, к которой пожизненно теперь принадлежал Погорельцев, легковые машины бесплатно не положены…
Василий был изумлен, когда узнал, что Федор Петрович едет в саму Москву. Он надолго замолчал, отвернулся к окну, изредка сморкался в платок и вздыхал. На вокзале отвел Федора Петровича в сторонку под акации.
– Петрович, ты там время избери, сходи на Красную площадь, к могиле маршала Рокоссовского. Как никого не будет, ты тихонько скажи; «Так, мол, и так, товарищ командующий, от сержанта Погорельцева В. С. поклон. Ну, там прибавь чего, сам увидишь по обстановке…
Федор Петрович слушал рассеянно, думая о своем.
В поезде залез на верхнюю полку, лежал до темноты, потом все улеглись, он тоже успокоился, но уснуть не мог. Перед глазами стоял Василий Погорельцев.
Он знал его с малых лет, на фронт пошли в один призыв и вернулись в одно лето сорок шестого. Федор Петрович дослуживал, Василий тем временем в саратовском госпитале привыкал к протезу. В деревню прибыл на двух ногах, деревню своим прибытием насторожил, потому что Варвара, жена его, еще три года назад сошлась с эвакуированным учителем и перешла к нему в сельсоветскую квартиру, предварительно по-хозяйски заколотив окна и дверь своей с Васильем хаты.
Деревня ждала событий, а Василий как назло сразу зашел к сестре, там организовалась компания, в которой никто о случившемся не вспоминал. Только когда стало темнеть, Василий молча вышел из дома.
…Учитель неловко сидел у стола, Варвара с кутней стороны перебирала клубнику. Его ждали. Василий, чуть хромая, пришел к столу и сказал спокойно:
– Ну, Варвара Семеновна, собирай свое барахло, домой пойдем, жить.
Как там что было, никто не видел и не слышал, только утром их избушка улыбалась деревне свежевымытыми окнами…
Федор Петрович ехал к сыну первый раз. Десять лет назад Геннадий сразу после службы в армии, забыв про дом, остался в Москве, на удивление всей деревне сдал экзамены и шесть лет учился, никто не знал, на кого. Он приезжал каждое лето, чуть свет уходил на дальние омуты, рыбы приносил полное ведро, с мужиками снисходительно пил бражку и доверительно говорил отцу о некоторых тонкостях своей работы, каким-то образом связанной с космонавтикой. Как-то предупредил его между прочим, чтобы он не говорил никому его адреса, потому что многие деревенские стали ездить на юг и могут некстати забежать в гости…
Лежа на бессонной вагонной полке, думал и думал Федор Петрович над Васильевым наказом. Ни разу до этого не было разговора о его военном пути. Почему же там, под акацией, говорил он таким голосом, что за всей своей отрешенностью от разговора Федор Петрович услышал потом до тоски на сердце знакомое и больное, неосознанное и не дающее заснуть здесь, на верхней полке полупустого вагона?
Он задремал незаметно, натрудив память едва уловимыми воспоминаниями, и во сне слышал трубы, медный звон их – то торжественный, то траурно-грустный, как будто прощальный. Звуки то исчезали, то появлялись с новой силой, сопровождаемые барабанными переборами…
Проснулся Федор Петрович поздно. Убаюкивающее покачивание вагона, сдержанный говор внизу уходили за пределы реально ощущаемого мира, Федор Петрович чувствовал себя над этим временем, думы растворялись, и ни одна не находила конечной цели. «Василий, Панфилович. Максим, Костя, – он перебирал в памяти тех, кто еще жив. «Генке не буду ничего говорить, сам съезжу». Поймал себя на мысли, что все-таки собрался просьбу Василия выполнить и осторожно удивился, что нелепость наказа отдалилась, что видел он сейчас какой-то большой смысл в просьбе Василия, смысл больший, чем сама просьба…
Геннадий встретил его у выхода из вагона, горячо обнял, давая носильщику знак забрать сумки. По перрону вел отца под руку, отчего Федор Петрович чувствовал себя неловко. Выпростал руку:
– Ведешь меня, как бабу.
– Так тебе удобней.
– Удобней! Не на цепочке, а привязан.
– Ну, батя, к тебе никак не приспособишься.
– А ты не приспосабливайся, не надо.
Вместе с носильщиком прошли к остановке такси, сын щедро рассчитался, а Федор Петрович подумал, что и сами, два мужика, могли донести сумки, но ничего не сказал. От площади трех вокзалов отъехали уже солидно, когда Федор Петрович вдруг спросил:
– Генка, ты Василья Погорельцева помнишь?
Геннадий чуть замешкался, потом просиял:
– Который школу чуть не спалил?
Был, действительно, такой случай, когда Василий истопником в школе работал. Если бы из пекарни ночная смена не увидела, сгорела бы школа, и Погорельцев был бы тому виной как истопник. Отец не возразил: ругать старшего сына он отвык. Сказал только:
– Васька-то под началом у Рокоссовского воевал, две «Славы» у него да «Красная Звезда». Васька – герой.
Геннадий не обратил внимания на его слова. Федор Петрович возмутился:
– Я говорю: Васька-то герой.
– Ну, чего он тем сделал еще, герой ваш? – с улыбкой спросил Геннадий.
Отец оторопел.
В сознании его вновь зазвучали трубы, те трубы, что не давали ему спать ночью, примешивая к своему торжественно-траурному звучанию неритмичную дробь барабанов. Неужели трубы эти – скорей всего свист ветра, самые яркие сполохи их – гудки своего и встречных тепловозов, а барабаны – перестук колес на стыках?..
В оплаканное ненастной Москвой стекло он видел раскрытые книги домов Калининского проспекта. Машина, став частью потока, сделала его частицей этого большого города. Федор Петрович тронул шофера за плечо. Тот привычно повернул голову вполоборота;
– Сынок, заверни-ка на Красную площадь.
– Зачем, батя? – насторожился Геннадий.
– Не мешай, – спокойно сказал Федор Петрович. Машина остановилась в тупике, шофер сказал, что дальше ехать нельзя и что он подождет при условии аванса. Федор Петрович положит на сиденье синенькую бумажку.
По площади шли молча. Взявшись за канатик, он смотрел на молоденьких часовых и молоденькие ели, Геннадий не мог уследить за его взглядом и потому не мог ничего понять. "Докладываю вам, товарищи командиры, которые в стене, и отдельно тебе, маршал Рокоссовский, что живы еще ваши солдаты Васька Погорельцев и Федька Бородин, кланяются вам и желают светлого места. На том извиняйте, посторонние тут".
Он чуть заметно поклонился и стер ладошкой туман с глаз.
Когда пошли обратно, Геннадий, чтобы завязать разговор с отцом, спросил:
– Василий-то, что, умер?
– Еще живой, – сказал Федор Петрович.
– Почему ты его вдруг вспомнил? – настаивал сын.
Отец молча шагал по крупной брусчатке, совсем не слыша сына, принимая из далекой памяти нечеткие звуки, помогающие настроить шаг.
– Батя! – окликнул Геннадий.
Музыка исчезла. Федор Петрович смутился, потоптался на месте.
– Что с тобой, отец? – Геннадий взял его за плечи, посмотрел в глаза. – Нельзя же так волноваться. Ну, понятно, Красная площадь, сердце страны, и так далее. Первый раз это всегда волнует.
Федор Петрович усмехнулся горько;
– Вот ты прав, Генка. Первый раз до холода вот тут, – он постучал по груди, – волнует, так волнует, что сам себя не помнишь.
Генка его не понимал.
– Оттого и плохо помню сейчас, как мы тогда с Васильем строевым шагом вот тута-ка шли. В сорок первом, седьмого ноября… Как трибуне откозыряли. Потом сразу на фронт. А вот музыка была тогда или нет – убей, не помню. Вроде как была…
Генка теперь не мешал разговором. В машине ехали тоже молча. Федор Петрович все больше приободрялся, чувствуя только ему понятную радость от того, что сумел выполнить наказ фронтового товарища Василия Погорельцева, и уже считал свою поездку в Москву законченной. Выложить огурцы, грузди и банки с вареньем, а также кусок вяленого мяса, завернутого в чистую тряпицу, – дело несложное.
Вопрос в том, разрешит ли Генка взять завтра на Красную площадь трехлетнего Дениску. Для Федора Петровича это очень важно. Услышит ли Дениска трубы?
– Марья Сережиха задергушки с окошек сняла, знать-то опять изловила своего долгоспанного у шмары. – Максим выхлопал о деревяшку изрядно поношенную шапку, снег разлетелся по избе, смочив полосатые половички. Он прошел в передний угол, сел на лавку и снял протез.
– С чего ты взял, что изловила? Можа, простирнуть сдернула занавески.
Жена Груня всегда ему возражала, Максим не сердился, согласись она – и поговорить будет не о чем. Март навалил снега, между домами с ляги наклало сугробов, что не перелезти. С последнего бурана Максима заперло дома, выбирался только в проулок, который ветер продрал до мёрзлой комковатой земли, тут и высмотрел пустые Сережихины окна.
– Не накатали дорогу-то? – Груня неделями не выходила в деревню, да и зачем? Картошка в подполье, мука в сусеке в холодных сенках, сахар с осени наменяли у Петропавловских казахов на овес и ячмень. Свиная тушка висела в сенках, Максим тут же на чурке рубил топором, дробя кости, осталась задняя ляжка да ребрышки. Сказал, что мясо срежет и засолит, а после повесит на жердочке под стрехой – вялить.
– Кто её накатат? – Максим продул муштук и заправил самокрутку. Табак уж сколько лет рубил сам, Антоха привозил базарные сигаретки, чуть не задох от них. Самосад привычней, в войну ему высылали на фронт афонский табачок, вся батарея наслаждалась. Политрук шутил: «От вашего табака фашисты в окопах чихают». Уж после узнал: табаком деревня спасалась, на санках в Петропавловск возили бабы, на базаре спрос хороший, тем и налоги платили, и облигации выкупали. У Груни вон вся крышка сундука изнутри облигациями уклеена. Максим выкамуривает: «Вот объявит товарищ Хрущев, что выкупат гумажки – отмачивать будешь». Понимал, конечно, что навечно они в сундуке, но промолчать не мог.
Еще до мартовской падеры, когда скотники на широких дровнях укатали январский снег в улице, и Максим ходил по насту, не проваливаясь деревяшкой до нехорошей боли в культе, выгостился он у Артема Лаверовича. Темным вечером видел в окошко, что огородами к заднему двору председательской усадьбы притащили трактором добрый стог сена. Утром пошел по следу, клочок сена подобрал: лесное, июлем дышит, хоть чай заваривай. А после обеда пошел к другу. Воевали вместе, один ногу оставил, другой руку – малой кровью это называли. Но Артюха сомустился и написал в партию. Сразу медаль получил, потом старшиной стал. После войны, как партийного, его назначили заведующим фермой, но случился падеж скота, и как раз Сталинский закон о социалистическом животноводстве. И загремел бы друг на лесозаготовки, да аккурат в эти дни вызвали Артема в военкомат и повесили большой орден. Судить не стали, а с должности сам ушел, испугался, в другой раз орден может не погодиться. Вот ему и хотел высказать Максим про председательское сено.
– Артём, что у вас в партии за порядки? Если член, то начальник, а если начальник, то жулик. Да, и не выбуривай на меня.
– Макся, ну, не все ведь жулики.
– Да уж… А с сеном что будем делать? Надо на собранье поднять Ероху, пусть вернет сено телятишкам.
– Макся, ты как дитё малое. Ну, кто поднимет Ерохина? Он же председатель. Ты вот сыну своему…
Сын Антон давно живет в районе, большой начальник, это Максиму его крестный Владимир Прокопьевич сказал. В газетке чин, в прошлом годе критиковал колхозное правление, крестный приходил с обидой, что и ему перепало. Максим велел выписать газетку и читал ее на вытянутых руках от названия и до знакомой фамилии на последней странице. Антон в апреле приезжал дрова пилить, летом сено косить. Да и просто в выходной мог подкатить на «бобике», забежит, бывало:
– Мама, сорви пару огурчиков да горсточку лучку защипни.
Максим у раскрытого окна, все слышит и видит. На заднем сиденье за занавеской бабочка схоронилась, ждет не с терплением. Сын к открытой створке с улыбкой:
– Папка, я в субботу приеду, помогу картошку огребать.
– Я седни куда погребешь? Ох, Антоха, узнат Настёна, она тебе все хозяйство на пятаки порубит.
– Что Настена – пошумит, поплачет и простит. Папка, партия всего страшней, сильно ревнивая женщина. – Сын отцу это тихонько, шепотом.
По партийной линии у них уже была стычка. Тогда приехал Антон на попутках, в сельпо забежал. Максим сидел в горнице за столом, просунув под стол деревяшку, и с тоской глядел поверх домов на бескрайнюю Кизиловку, где в старые годы на Паску устраивали конные скачки, в которых нелепо погиб старший брат Никита, на гору, где все еще видны были колчаковские окопы, из которых солдатики стреляли в красных, а пуля попала прямо в окно и пробила филенку горничных дверей. Маленький Максим не успел напугаться, нянька Анна схватила его и толкнула матери в подпол.
Антон прошел вперед и выставил бутылку водки на середину стола. Максим подозрительно посмотрел на него:
– По какому случаю магарыч?
Антон с гордостью сказал:
– Папка, я в партию вступил.
Он видел, как трудно выпрастывал отец деревянный протез из тесного пространства между столом и стулом, наконец, Максим встал, глянул на бутылку, на сына:
– Антоха, вот что ненавижу, то Бог дал. – И пошел, тяжело припадая на правую ногу.
Это больше не вспоминалось, только раз Антон заговорил с отцом:
– Папка, ты воевал за советскую власть, за Сталина. А партию не любишь.
Максим не знал, что ответить. Воевал, и все воевали. Сталина жалко, выкинули дедушку из мавзолея, кому мешал? А партия… Три члена живут в околотке, и все хоть некорыстные, а начальнички, он видит, как телятишек-сеголеток везут пастухам-казахам на отгоны, а осенью сдают быков трехцентнеровых, как зерно тихонько привозят свиней кормить… Ничего тогда сыну не ответил, а теперь снова надо этот разговор заводить.
– Пропиши про это в газетке, вот тогда люди узнают, что есть правда. Мне за ногу дают восемнадцать рублей, и я живу. А Ероха на всем колхозном. Это как?
Теперь уже сын не ответил. Помолчал, поднялся:
– Пойду баню подтоплю.
Тоскливо Максиму, с Груней много не наговоришь, да она и не знает деревенских новостей. Самому бы дойти хоть до Ивана Лаврентьевича, в карты поиграть, пошпакурить, но не накатали след в суметах, скотники, видно, вкруг деревни ездят. Случись в такое время помереть – на рукотертах понесут, а куда деваться, до весны не оставят. В прошлый раз крепко сошлись, пятеро мужиков: Киприян, Мишка Лепешин, Алеша Крутенький, да они с Иваном. Сразились в свару, Максим жене ничего не сказал, неловко, но в тот вечер карта ему шла, три банка забрал, заприхохатывал, потом мимо да мимо, и проиграл пять рублей. Заикнулся было у хозяйки перехватить тройку, только Ульянка осадила: «Уймись, раздухарился! Скажу вот Груне!». Не сказала, но Максим долго не мог в толк взять, как его занозило, не сразу понял, что продулся.
Максим не был выпивохой, дома бражка не выводилась, ну, принимал после бани бокальчик, а больше – нет, хватало. Только иногда приходил «с обходов» под хмельком, Груня не ругалась, нет у неё такой моды, только улыбалась: «Опять прихватил где-то?». Максим соглашался: «Не говори! Шел по улке, ничем-ничего, а у Прокопия Александровича кампанья. Загаркали. Принял стаканок».
Антон с осени не бывал, Максим в душе казнился за язык свой, но тихонько радовался, что сын в него характером, упертый.
Тот год был шибко неловкий, хлеба не намолотили, сена не припасли для скотины, а, как на притчу, ранняя зима упала. Прикинули начальники, что с таким фуражом к весне коров на веревках поднимать придется, стали выход искать. И тут наука подсуетилась: солома есть, понятно, что таком виде она несъедобна, надо ее размягчить, дробленкой сдобрить, и будет приличный корм. В районе провели показательную закладку такой рецептуры, райком дал команду редактору подробно осветить всю технологию, чтобы распространить передовой опыт по всему району. Антон с фотографом засняли все по порядку: в силосную траншею укладывается слой соломы, поливается раствором каустической соды, далее слой силоса, слой дробленого зерна, потом снова по кругу. Вся закладка накрывается пленкой, сверху соломой и землей. Через неделю можно открывать и давать скоту. На двух страницах газеты с фотографиями напечатан передовой опыт.
Антон приехал без семьи на машине, загнал в ограду, слил воду. После бани сели за стол, Груня поставила кринку отстоявшейся бражки, в жаровне утка с крупой из русской печки, в тарелках грузди, огурцы, капуста. После первого стаканчика разыграли утицу, Максим оглодал крылышко, вытер полотенцем руки.
– Антоха, ты какую муйню в своей газетке пишешь?
– Что опять не так? – насторожился сын.
– Да все не так! Ну, ты же деревенский житель, сам сено косил, скотину кормил зимой. Ты хоть раз видел, чтобы мы корову соломой кормили? Было, что и соломой, но до тебя. А ты умодил: каустиком солому полить, и корове.
– Папка, это не я придумал, это ученые предложили, ты же знаешь, какое положение с кормами.
– Весной надо было думать! Не перегонять друг дружку, кто раньше отсеется. Молчи, и ты подхваливал: ранний сев! И куда теперь с этой соломой? Наши придурки на неделе открыли яму, ветер на деревню, едва не сдохли. Я в Омск за протезом ездил, на станции Ишим в тавалет ходил – точно такая вонь, передо мной, видно, в яму каустика набросали. Кое-как наружу вырвался, штаны на ходу застегивал. Ну, навалили в кормушки – коровы морды воротят. Правда, Антоха, на твое счастье одна жрала по полному рту.
– Вот видишь! – обрадовался редактор. – Значит, ей попал правильно приготовленный корм.
– Нет, сын, не угадал. Она, наверно, партейная.
Груня – от греха подальше – ушла в горницу. Сын встал изо стола, накинул шубейку и вышел. Максим видел, как он залил в машину горячую воду из бани, открыл ворота и уехал. С тех пор не бывал. Мать ходила в контору, просила Владимира Прокопьевича позвонить, приходила домой в слезах. Только Максиму ничего не говорила. Он не любил, когда кто-то вмешивался.
– Свята икона, вот сижу и думаю, с которого краю начинать, потому как житуха наша жалостливая и никчемная, а жить-то надо, хоть новой раз и взбрыкнешь: «Да лучше бы Господь прибрал, чем все это видеть и пропускать, а сердце не каменное». Как-то посередь улицы обмер я, завалился, медичку привезли, отдула, в район отправила. А там нашего брата в каждой камере по шесть, сестричка забежит, таблетки на стол кинет и гумажки с фамилией, а я глянул через увеличительные очки, в которых за пенсию расписываюсь: бог ты мой, таблетки-то все однаки. Сижу на койке и кумекаю: тот с грыжей, этот с животом пособиться не может, у меня кровя в башку кидаются, аж в глазах темно. Не стал ничего говорить, собрался и вечерком с автобусом домой.
Живу я девяносто лет, а сны вижу цветастые, радугу вижу и птиц райских. Проснусь, и до того на душе светло и томно, что лежу и не шевельнусь, знаю эту причину: как только ворохнёшься – сразу все виденья пропадут, и окажешься один на один со старостью. Я, грешным делом, стариком себя не осознаю, ну, знамо дело, и сила не та, и работы той, что раньше робил, уже не сдюжить, опять же, как венчанную свою проводил, так к женскому полу никакого стремления. А речи про меня разные в деревне, будто знаю травы и заговоры от слабины мужщинской, даже бабы стучались вечерней порой: «Пропусти, сил нет, чем хошь одарю». Все как есть правда: и травы знаю, и другие разные приспособы, но только при большой нужде помогал семьям. Зачем мужику дурь нагонять, если рядом с ним желанная бабочка и близко к сердцу? Чего про меж их бывает, каждый должен испытать, иначе и не жил на свете. Сам через то прошёл, помню, а в чужой кровати и после взвару того не достигнешь. Был у нас в деревне бык-производитель, водили его по дворам, исполнял свою службу, вот так и мужик иной, единожды в том краю ночует, потом в другом.
Ну, полно об этом. Когда новая жизнь случилась, флаги поснимали, партейных с должностей поперли, кто-то сказал, что вот теперь коммунизм и наступит. Я, грешным делом, столько разворотов за свою жизнь испытал, и только одно усвоил: после, как вверху начальство новое сядет, добра мужику ждать неоткуда. Так и тут.
Живет со мной рядом в приличном доме, еще при колхозе ставили, хорошая семья. Нет, не могу притворяться: жила та семья. Мужчина, хозяин то есть, дальней родней мне по старухе приходился, в колхозе механиком был, Михаилом Гавриловичем звали. Ну, по мне просто Михаил, да и никаких возвеличиваний. И он ко мне славно относился, вообще с народом был запросто. А когда все ломаться-то начало, колхозишко и потянули, кто сколько сможет. Я сам слышал, как баба евоная во дворе чистила муженька, что даже трактористы на двоих один трактор упрятали, а ты начальник, механик, ржавого болта не принес. А он молчит, но и она не со зла, хотя надо сказать, женщина она резкая, прямая. Да и сама из себя бабочка – есть на что глянуть. Михаил, видно, души в ней не чаял, ну и приносила она в пятилетку по паре ребят. К тому времени у них уж пятеро было.
Жену его Тамарой зовут, по отчеству Ивановна, дело известное, школу кое-как закончила, а тут Мишка из армии объявился, в первую же осень окрутил девку, свадебку изладили, она на ферму дояркой. И ведь зажили. Колхоз, вот хай его – хвали, дом им поставил, правда, и самим пришлось повкалывать, день на колхоз, полночи на дом. Переходить стали, гляжу – не то творят, нарушают всякий обычай и порядок от отцов. В дом следно вперед кошку пускать, а они натопырились малую дочку на порог поставить. И ведь не подскажет никто, то ли позабыли напрочь, то ли на ребенка залюбовались. Оно и правда, шибко славно, когда первенец твой своей ногой в новый дом входит, но без кошки никак! Останавливаю церемонию, перелажу через плетень, свою кошку за пазухой схоронил. Высказался:
– Что же вы, – говорю, – робята, от законов и обычаев отцов и дедов отступаете? Неладно это. Вот вам кошка, пусть дите ее вперед толкнет за порожек, а потом и сама двинется.
Речи-то распеваю, а сам с собой совсем другое говорю негласно: «Дедушко-Суседушко, коли ты пришел к дому, тогда входи хозяином, да знак дай, чтобы я понял, что ты при месте». А сам смотрю да слушаю, и только девочку с кошкой обрядили, колыхнулася занавеска у дверей и половица скрипнула, да так знатко, что сосед засмеялся:
– Прослабил, Михаил, половицу при входе, все нервы вытянет, по ней взад-вперед десятки раз пробежите за день.
Промолчал хозяин, он вообще редко в какие разговоры вступал, только если сам начал. А так спрошу у него что-нибудь, плечами пожмет, либо головой кивнет. Вот и гадай, что он тебе просигналил.
Ладно жить начали, толково, баба его деньгами руководила, никуда копейка не выскользнет. Все у неё рассчитано, что на ребят купить, что мужу и себе тоже. На осень выпросился Михаил у председателя на комбайн, хлеб надурил небывалый, я сам в середине августа хаживал в первые лесочки, где начинались поля со пшеницей. С малых лет учил меня дед Панфила слушать поле. Это, брат, не всякий может, да не каждому оно и надо. Присядешь под ветерок, припухнешь, здышишь легонько, только сердечко и колотится. Вот, подобно тому, ни ветерка, воздух горячий стеной стоит над хлебом, дозреват его, сушит. Пройдет какое-то время, то ли природа тебе поверит, то ли сам ты во все это живое всей душой войдешь, и тогда услышишь, как колос с колосом целуются, перешептываются. И вроде даже зернышки, если в колосе высохли, позванивают. Такая музыка, аж слеза упадет… Взял Михаил комбайн не самый добрый, чтобы мужиков не обижать, но за неделю до болтика перебрал, уплотнители поставил на стыках шнеков, в молотилку, чтобы утечки зерна не было, и в поле. Не знаю, вроде за всю уборку пару раз домой приезжал, в баньке помыться, переодеться да с ребятней повозиться с полчасика. А чуть свет – подходит машина, кончилась медовая ночка.
Сам слышал, сидючи у себя в ограде, как две бабенки-соседки после управы подтянулись к Тамаре, на бревнышках расположились, вздыхают. «Неделю Веня не бывал, ждала в баню, а у него комбайн изломался, вместо бани да чистой постели всю ночь с железом». Вторая ту же тоску выводит: «Гляжу – бегом бежит к дому, у меня ретиво остановилося. А он заскочил в мастерскую, я туда, на шею ему кинулась, он руки-то мои разомкнул, весь обвиноватился: «Вот, за подшипником приехал, у Генки Рамазанки шкив вариатора заклинило». И вся любовь, а я потом до свету уснуть не могла». Тут Тамара вступила: «Чудно все устроено, в девках жили до двадцати лет, и хоть бы хны, если никто не доведет дрожи, а тут неделя прошла, и терпежа нет. Девки, я прошлой ночью ребят уложила, на велик и к полевому стану. Роса уж пала, комбайны заглушили, мужиков машиной привезли. Не пересказать, как своего отыскивала, угадала, что до ветру пошел, выцепила. Ой, девки, он поначалу испугался, думал, дома что, а потом на руки меня и в копну соломы. Утром вышла на ограду: господи, сколько же соломы я с себя вытрясла, как раз свиньям на подстилку». И хохочут все, так добросердечно да радостно, что сами по себе мои младые лета всплыли, сладкой тоской душа окатилась, да и на том спасибочко.
За ту уборку получил Михаил мотоцикл «Урал», за свои деньги, понятно, но право такое надо было заробить. И Тамара его тоже в передовики вышла, правление ей за сохранность всех народившихся телят трех месячных бычков выделило в премию. Видел я, какая радость была в доме. Уместно ли тут признать, что к тому времени остался я бобылем. Жену схоронил последней из семьи, а вперед сына из армии в цинке привезли, второй по пьянке утонул на рыбалке, дочь своей семьей жила, при родах ничего наши коновалы не могли сделать, и ее, и дите уханькали. Так что эта картинка через плетень и была моим светлым местом. Вечером цеплял Михаил тележку к мотоциклу, прежде ребят по улочке прокатит, а потом с Тамарой в лески, двумя литовками вмиг копешку сколотят, в тележке пологом прикроют и веревкой свяжут, чтоб не раздуло. Это телятятишкам на весь день, а остатки на сарай, ветром охватит да солнышко пару раз глянет – сухое сенцо, можно в зиму.
Когда колхоз распустили, гляжу на соседа – другой человек. Он свою работу знал с утра до ночи, а тут никому не нужен. Бывший председатель свою банду сколотил, позвал Михаила Гавриловича вместо инженера, тот радехонек, даже вроде на мордашку повеселел. Посеяли, хозяин стол в поле выставил, по бутылке на брата. Михаил к нему, мол, так и так, вино не пью, ты мне деньгами в счет отработанного. А тот отвечает: «Вот твои деньги, только всходят, как обмолотим да продадим, тогда и карманы дополнительно можно пришивать, озолотимся все». Михаил, ребята сказывали, молча кивнул, сел на мотоцикл и домой.
Первыми доярки шум подняли: почему ни гектара кукурузы на силос не посеяли, трав никаких на сенаж. А дольше и того хуже: травы дуром дурят, а косить никто не собирается. Приперли председателя, он и вылепил: молоко дешевое, себе в убыток, проще под угол слить. Так что коров осенью всех на колбасу. Бабы в голос, а он пал в легковушку и газу.
Мы хоть и рядышком жили, а сообщались реденько, здравствуй и прощай, подобно тому. Какие у меня к нему разговоры? Я водочку уважаю, перед каждым аппетитом, пока старуха жива была, рюмку принимал – он и в праздники в рот не берет. Я табак смолю от самой Сталинградской битвы, теперь на самосад перешел, трубку вырезал из корня вишни, крадчи от бабки сделал заготовку. Потом всю зиму вошкался, ходил в мастерскую, где газовая сварка, соседа же и попросил, чтобы он трубку слабым огнем обработал. Курю. Я балагур, люблю язык почесать, а от него слова не дождешься, выслушал, улыбнулся, кивнул и ушел. Ну, я уж говорил про то.
А парень он был славный. Телом крепок, новой раз специально сяду и любуюсь, как он робит во дворе. Все в руках играт. Рубаху скинет, штаны закатат до колен и гряду навоза за час перекидат, выправит, тряпицей закинет. Тамара выйдет по своим делам из летней кухни, сама в легоньком халатике, считай, все на виду, тазик поставит на полочку в сарае, подойдет к мужу и со спины прижмется. Дело прошлое, по себе знаю, на мужика это зверски действоват. А Михаил развернет свою красавицу, поцелует в шейку и за свои дела. Я так понимаю, что бабочку это обижало, не затем она выходила. Да и орда вся на озере купается. Пошла, и тазик оставила. Ну, это дело семейное, позже разберутся.
Опять про Михаила. Смотрел я на старые фотокарточки, старуха моя была из достатка взята, торговлишкой промышляли и предки, я папаша успел, пока советская власть не прихлопнула. Тем и спасся, что магазин вместе с товаром благословил, да деньгами не знамо, сколько. Моя после похорон батюшки и приволокла толстенные книжки, а в них карточки наклеены. Понятно, что я акромя тестя с тещей никого не знал, но досе распахну, пыль сдую и гляжу скрозь очки. Долго не мог в толк взять, чего мне от их надо, а потом доперло: не похожи они на нас, то исть, не только одежей, это само собой, а совсем иные, не из мира сего. Лица ихние почти как на иконах: взгляд самостоятельный, лик светлый, без улыбок, а радостные. Я так себе сформулировал: счастливые они, вот как! Наши тоже порой лыбятся на полгазетки, а души нет, одна фотокарточка. Это я к тому, что лицо у Михаила было достойное, благообразное, на его смотреть хотелось.
Осенью хлеб убрали, на колхозной еще сушилке очистили и просушили, и в одну ночь колонна камазов с прицепами выдернула все до зернышка на элеватор. Сказывают, по три или четыре рейса сделали. И председатель наш как сквозь землю провалился, хотя добрые люди заметили, что еще недели за две большая машина к нему в ограду запятилась, утром потемну ушла с барахлом, а семью на легковой сам увез. Мужики закидались: робили-то за что? Все районное начальство прошли, нет никакой помощи, только смеются.
Вижу я, что мой Михаил Гаврилович совсем с лица спал, и надо же было такому совпасть, что мужики из района вернулись ни с чем, а бабы их встречают страшной новостью: коровушек на длинных скотовозах увезли в город. Деревня как-то присела вся, криков нет, переговариваются втихушку, как при покойнике. Жутковато. Михаил за ворота вышел, мне кивнул, стоит. Тамара выскочила, он, видно, от разговора и ушел. Встала рядом:
– Что же вы, мужики, отцы да мужья, что же вы допустили до такого? Чем жить будем, вы про это думали? У меня последняя десятка от получки. Миша, скажи хоть что!
Он повернулся и с виноватой улыбкой на нее посмотрел. Я собрал кисет и с глаз долой, тут не моего ума дела решаются.
А утром рев, да такой, что шкура оширшевела: Михаил Гаврилович повесился в вишневом саду. Записку, говорят, в кармане нашли, что так жить не хочет, перед детьми стыдно, что куска хлеба не сможет им дать. Вот так решил свою долю.
Похоронили, горячий обед отвели в столовой, Тамару с ребятишками мужики на машине домой привезли. Я видел, она, как уточка, впереди, а пятеро ребят следом, старшему пятнадцать, младшей три. А дня через два она ко мне в калитку стучит, выхожу.
– Дедушка Мирон, пойдем к нам, помоги с инструментом разобраться.
Интересуюсь, что за инструмент. Она показывает литовки, грабли, вилы. Спрашиваю:
– Ты не на покос ли собралась?
Спокойно отвечает:
– На покос и есть. У меня корова с весенним теленком да пяток овец. Если лишусь – с голоду помрем.
Слеза меня смутила, буркнул, что все забираю и к вечеру изготовлю. Литовки отбил, подправил, одну для Тамары, другую для парня, помене. В грабельцы пальцы крепкие вставил, пару вил пересадил на черенки потоньше. Вот и вся работа. Собрал в охапку, принес, а она с мотоциклом возится. Завела, бензин залила, всю снасть укрепила на тележке. Видно, рано собирается.
– Дед Мирон, ты за ребятишками посмотри, эти пусть играют, а малую хоть к себе бери.
Так и стали жить, как бы одним домом, я сено сгребать помогал, потом картошку вместе рыли, приехали какие-то азиаты, дешево, но купили. Я к старшому подошел, за рукав взял:
– Ежели у тебя к Аллаху своему вера есть, не обидь эту бабочку, муж повесился с горя, ему там красота, а у неё пятеро на руках. Заплати по-человечески, все равно в пролете не будешь, а я за тебя перед нашим богом слово замолвлю.
Возымело, подошел, еще несколько бумажек отслюнявил, подал Тамаре.
Смотрел я на нее и дивился: всю жизнь за спиной мужика жила, никакой работы домашней не знала, а случилось один на один с бедой великой схлестнуться, и откуда силы взялись, проснулась в ней русская баба, на которой в самые злые времена пахали и сеяли, которая коров весной подымала и на помоча подвешивала, которая кули с зерном ворочала на элеваторе для фронта и для победы. Не растратилась в сытное время, не изнежилась душа, не изломался характер. Мужик вот, Михаил Гаврилович, не совладал, порешил все разом. Верно, он и слабее был бабы своей, на нее оставил детушек своих, свой завтрашний день.
Одно время, в аккурат перед Пасхой, смутно мне стало, в грудях ломота, голову то и дело теряю. С великим трудом спустился в подпол, там в глиняном горшке сложены все мои накопления, пенсия моя военная. Расход мой невелик, а зачем курковал – сам не знаю, и вот сгодилось. Поднял горшок, повынимал гумажки, завернул в тряпицу, полушубок старенький накинул и пошел к соседям. Они в аккурат за столом сидят всей семьей, праздник все-таки. Я Тамару попросил выйти в коридорчик, чтоб ребятишки не видели, тряпочку откинул и показал ей свой гостинец. Она было в слезы, но я возразил:
– Не смей! Ты бабочка разумная, сумеешь определиться, как быть.
Проводила она меня, а через время в дверь стукнула, зашла.
– Дедушка Мирон, скажи, верно ли я мыслю. Если к твоим деньгам… Дом хочу продать, мотоцикл, скотину всю и собрать все до кучи, да купить домик в городе. Там и работа есть, и учиться ребятишкам тоже, и техникум, и училище медицинское. Что ты мне скажешь?
А чего я мог сказать?
– Если, – говорю, – Тамара Ивановна, хватит капиталу, то лучшего и не придумать. Но ты сперва съезди, присмотрись, к ценам приноровись, что и как. Да дом-то внимательно обследовай, чтобы не подпревший, у тебя переставлять некому. Да чтоб не у черта на куличках, и чтоб огородчик был.
Впервые за все время засмеялась моя Тамара.
– Ну, дедушка Мирон, у тебя столько хотелок, что наших денег не хватит.
Однако съездила, и домик нашла, и задаток у нотариуса оформила. Тут же северянам свой дом продали, те не скупились, забрали вместе с коровой и овечками, по-крестьянски жить хотят.
Когда все имущество на машину сгрузили, всей семьей пришли ко мне. Я на ограду вышел, весна, в доброе время к новой жизни двинулась семья. Благословил и домой.
Двадни шел дождичек, бусил, как через сито, все напитал, успокоился, тучки спустились за гору, только солнышка еще нет. В открытую оконную створку сочится влажный прохладный воздух, его почти видно в натопленной комнате, он опускается вниз сразу за подоконником и растекается по влажному полу. Теплое будет лето.
В первый день Нового года Гоша чувствовал себя неважно. Очень плохо себя чувствовал…
Рассвело совсем. Морозец, видно, приударил крепкий, окна покрылись узорами, дверь вспотела, и от неё шёл пар. Гоша вышел во двор. Будто битым стеклом была завалена ограда, снег искрился, глаза слезились, щурились. Жить не хотелось. Рвать было нечем, иначе Гоша сунул бы два пальца в рот. Он и пробовал уже за крыльцом, да ничего не вышло, так, слюна одна. Стакан вина какого-нибудь, бражонки сделал бы его человеком, но как только подумал, как только в воображении своём представил, – желудок подтянуло к горлу, и Гоша издал такой звук, от которого шарахнулись овечки в пригоне, и корова в сарайке боязливо приподняла голову.
– С Новым годом, Георгий Спиридоныч!
Гоша сплюнул тягучую слюну, рукавом вытер губы, оглянулся. Кенин, сосед, стоял, опершись на заплот, улыбался трезвой здоровой физиономией.
– Благодарствую, – глухо ответил Гоша.
– Нового счастья не желаю, дай Бог с этим пособиться.
– Не говори. – Гоше стало легче оттого, что не надо ничего объяснять. Кенин и так знал, в чём дело. А это же долго рассказывать – где был, сколько выпил, похмелился ли…
– Да уж чую. Вчера видел, как ты домой возвращался, да подходить не стал. Пьяный, думаю, человек, кто его знает, что на уме? Такой и ударить может. А?
– Вчера не ударил бы, – сказал Гоша.
Кенину это понравилось.
– На тебя юмор с утра напал.
– Только мне и осталось. Баба…
– На бутылку просил?
– Просил.
– Ну?
– Не дала, знамо. Кува…
– Плохо.
– Не говори…
– Тебе плохо, наверно.
– Хорошо, – сказал Гоша, и обидно ему стало, что он унижается, терпит насмешку, потому как плюнуть, уйти – нет сил. Потому, что Авдоха рубля не даст, хоть ты тресни, из дому продать что-нибудь – до этого Гоша не дошёл, и в магазине строго-настрого продавцу на носу зарублено Авдохой: кроме курева и спичек в долг ничего не давать.
«Ещё раз стерпеть. Он только интересуется, без издёвки, так, для порядка. А выпить у него есть. Иначе не высмотрел бы он Гошу в кутьнее окошко, не вышел бы во двор в полушубке на голо тело. Стерпеть надо, – думал Гоша. – Я ему потом по трезвости всё вылеплю, за мной не заржавеет».
Кенин смотрел весёлыми голубыми глазами, тянул из него жилы, а Гоша стоял посреди двора, время от времени вздрагивая, как озябшая лошадь.
– Заходи в дом, Георгий Спиридонович. Гостем будешь. За Новый год выпьем, старый проводим, – улыбнулся Кенин.
– По суседскому делу отчего не зайти, – порозовел Гоша. – Прямо сейчас могу зайти. Отчего не зайти…
– Верно, – опять улыбнулся Кенин. – Заходи. Баба моя манники пекла. Страсть люблю манники.
– Тоже люблю, – зачем-то соврал Гоша. «Последний раз. Мне только похмелье разогнать. Больше с ним на гектаре не сяду…»
– Ну, заходи, Георгий Спиридонович.
– Зайду. Болею ведь я, – признался Гоша.
– Ну-ну…
Кенин в деревне появился незаметно. Сельсовет отвёл ему место для строительства. Колхоз помог лесом. Мужики за хорошие деньги мох надрали на Пудовском озере, и за лето дом скатали, как терем. Обидно было Гоше, что такой красавец будет стоять рядом с его избушкой, что слаб у него карман для подобного размаху. Семья у Кенина своя, родная. Парень здоровенный, девка с мужиков глаз не сводит. Сразу тихо зажил, замкнуто. Друзей не водил. Скоро попустились все, вроде забыли про него. Пить тоже не пил. Да и не с кем, друзей-то нет. Потом как-то Гошу стал приглашать. Георгием Спиридоновичем звал. Чудно Гоше поначалу было, потом привык. Особенно не упорствовал, стопку-две пропускал степенно и с удовольствием, а потом, сбитый со счёту толковой самогонкой, хвалил это изделие и золотые хозяйские руки.
– Белорусский рецепт, – сказал как-то Кенин и посмотрел на жену. Та вышла. Баба она тихая. Гоша кроме «здравствуй» и «прощай» ничего от неё и не слышал, а в душе завидовал, что его Авдохе Бог такого молчания не дал.
– Белорусский, говоришь? – встрепенулся он. Реденькие волосёнки на голове взбодрились под Гошиной ладошкой, щеки познаменели, на лбу бисеринки выступили. – А я думаю, чем знакомым от этой самогонки отдаёт? Шевелится где-то возле сердца, а припомнить не могу. Сейчас ты, суседушка, меня на мыслю натолкнул. Белоруссия, значит! Верно говоришь! Белоруссия у меня в душе шевелилась. Пивал я в военные годы тамошний самогон.
– И бывал ты в Белоруссии, Георгий Спиридонович? – пощекотал самолюбие хозяин.
– Гоша всю Европу прошёл! – шумнул вроде гость, потом вспомнил, что не дома, остановился. – Бывал. Я бы, может, сто лет туда не попал, да Гитлер пособил. Скрутили нас в окруженье, стали к себе теснить. Ну, мы и рванулись, человек двадцать. Комбат нас послал. Знамя вокруг меня навернули, ребятам бумаг каких-то дали. Мы и пошли. Семеро только вышли, да и то на партизанов. Проверочку нам сделали: «Кто и откуда?» Один из них там особо сурьёзный был, бить советовал, что не скрывались. Да и мы смотрим: холера их знает, кто? Ну, я потом вижу, что всерьёз всё, гимнастёрку на голову и кричу: «Бей, кува, ежли пролетарии на этом знаме тебе не родня!». Было дело! Аэроплан прислали с Москвы, знамя и документы увезли, а мы остались. Потом ещё раз прилетали, большой чин. Всех, кто в наличии был, построили, слово сказали. Ну, нам, кто оттуда вышел, ордена дали. Большой у меня был орден, да ребятишки, когда маленькие были, порастеряли все.
На живую ещё рану насыпал соли сосед. Ворохнулась в порченой Гошиной памяти вся партизанская быль. Ребята вспомнились, Райка тоже, молодая баба, местная была, белоруска. Самогон для Гоши ловко выгоняла, никто не знал.
– Так что белорусский дух мне знакомый, – подытожил Гоша.
– И в каком это месте в Белоруссии? – спросил Кенин.
– Да откуль мне…Говорили, что вроде Злобин или Жлобин… Можа, бывал?
– Командира у вас не Фёдором ли звали?
– Фёдором! – обрадовался Гоша. – Точно, Фёдором. Да мы с тобой, соседушка, не в одном ли отряде были?
– Нет, Георгий Спиридонович, не в одном.
– То-то мне лицо твоё не знакомо. А Фёдор хороший был мужик. Пропал потом без вести. Говорили, что на явочну ушёл, да и не вернулся. И явочной этой потом не сделалось.
– Так больше ничего и не слышал о нём?
– Слыхал, как же. В сорок восьмом, кажись, письмо пришло, через военкомат. Суд был там за него. Да покос аккурат, куда поедешь? Коровёнку держал, да нетель, телятишки, овечки – знамо дело. Не поехал. Говорили, что дорогу оплатят, и на карманны расходы… Не поехал…
– А где суд был, не помнишь?
– Помнил… Как-то под вид лесины, будто как Комель.
– Гомель?
– Можа и Гомель. Да не поехал я.
– Ну, хватит об этом. Выдержи ещё одну.
Гоша тогда в силе был, колхозную работу, как свою ворочал, в почёте ходил. После какого-то совещания хороший ужин сделали в районной чайной. Гошу как лучшего передовика начальство с собой за стол посадило. Выпил он в этот вечер крепко, потому что простыл, спина начала отниматься, по старым ранам ломота пошла. Думал подлечиться. Видно уж сбросили его со счетов за столом и завели разговор о Кенине.
Гоша смутно помнил, кто что говорил, но утром, лёжа под балясистым одеялом за широкой спиной Авдохи, он по кусочкам, по словечку стал припоминать вчерашнее застолье и тихонько изумлялся припомненному.
Тогда Гошу мучило не похмелье, а мысль, что рядом с ним живёт шкура, которая Гоше и другим мужикам воевать по-человечески не давала. Ещё затемно он прогнал с кровати Авдоху, чтоб не мешала думать. И без того ломота по всему телу, а тут ещё она храпит. С молодости по утрянке сон у неё мертвецкий.
«Стало быть, сусед-то у меня суждённый за измену… Десять лет в лагерях отбахал, подале от тех мест уехал, где пакостил… В Белоруссии много людей говорит, по его пальцу вытравили… В Сибирь смылся… А я, к примеру, и здесь тебе враг с сегодняшнего числа».
Гоша сначала побить хотел Кенина, да одумался: посадит, как пить дать. Ведь сосед теперь в правах восстановленный. Всё равно, что бригадира побьёшь, что его. С неделю Кенина он избегал. Потом большая злость прошла, но всё равно к соседу не ходил, правда, на приветствия кивал: куда денешься, соседи. Но и в мыслях не допускал, что он, Гоша, с этой гадиной может хлеб-соль с одной скатерти есть…
Сломил его сосед незаметно. Дело после большого праздника было, Гоша тогда должное отдал столу, на утро мучился смертной мукой, воду пил, пальцами пользовался. Винишка выпить, полегчало бы, да Авдоха копейки не даст…
Тогда и вышел Гоша на соседа, проклиная себя за это, но зная, что он пособит. Хорошо поправил Гоша здоровье, а потом сам себе клялся, божился, что не пойдёт на поклон к этой гниде, гадюке и сволочи. А когда было невыносимо – шёл, как идут на заранее обдуманное преступление, шёл, чтобы потом срамить себя и закаиваться.
Гоша не стал заходить в свою избу, под окнами, пригнувшись, пробежал к тесовым воротам Кенина. В ограде было чисто, под метёлку убрано, свежая изморозь легонько подёрнула наст.
«Раненько встал», – отметил Гоша.
В дом зашёл боязненно, униженно. Пимы снял под порогом, кашлянул, постоял. Кенин вышел из горницы. Был он нарядный, здоровый, Гоше не в пример.
«Надо было тоже пододеться, а то будет, кува, думать, что у меня доброй лопотины нет», – подумал Гоша.
– Проходи, Георгий Спиридонович. Будь гостем.
«За душу только не тяни», – подумал Гоша, прошёл в передний угол, сел. На столе закуска всякая, еда, бутылка водки, самогон в графине.
– Мы с тобой Георгий Спиридонович, сейчас за Новый год по стопочке выпьем, а? Не против? Я думаю, по стопочке – ничего?
– Ничего, – согласился Гоша.
– Вот и выпьем, – Кенин наполнил стаканы, поднял свой. – Может, слово какое скажешь, Георгий Спиридоныч?
– Скажу, – Гоша ничего не хотел говорить, так, само вылетело. – Скажу, – повторил он и понял, что скажет всё… Он не готовился к этому. А сейчас понял: скажет. Ему не сдержать себя. И стал говорить.
– Я вот скажу, как мы сорок четвертый встречали. – Он оберуч взял стакан и одним глотком, решительным и крупным, выпил. – В ночь на тридцатое мы по заданию ушли. Надо было состав один с путей столкнуть. Фёдор сказал, что там провиант есть, а у нас со жратвой плохо стало. Решили попользоваться. Ну и нарвались. Рельсу сняли, а он, кува, видно предупреждённый был. До роты нас с тылу к железке жмут, а с поезда пулеметы шпарят. Ну, думаю, с Новым годом, Георгий Спиридонович! Кое-как прорвались, меньше половины. Легко раненые сами пришли, тяжелых бросили, некуда было деваться. Сутки следы путали, к ночи пришли. Федор выдал на каждого, был у него свой резерв, специально к празднику берег. Только я тогда самолично голову бы отвернул всякому, кто за стакан поймался. Первый раз тогда не выпил. А сейчас надо, за ребят, которые по заданию полегли. Так что налей мне, сусед. Себе не наливай. Только я за их выпью, как имею право. Сперва помолчу минуту.
Гоша встал, весь напрягся, мелкими глотками, торжественно выпил до дна, садиться не стал, а сразу пошел к двери.
– Да ты не расстраивайся, Георгий Спиридонович, – густо протянул Кенин. – Сядь, посиди, ещё повспоминаешь. Мне интересно, я послушаю.
– Не стоит беспокойства, – остановился Гоша. – Я тебе как суседу говорю – не тревожь мою душу, а то я сам себя на поруки не беру. Мне про твою поганую житуху доподлинно известно, потому не шевель меня. Я шибко неловкий.
Он трудно открывал дверь…
– Уже глотнул где-то, – удивилась Авдоха, когда Гоша, пошатываясь, вошёл в избу.
– Я, мать, не глотнул, я выпил, – непривычно спокойно ответил он, снял фуфайку и прямо в пимах лёг на кровать. – Я, мать, с Новым годом проздравил ребят, которые убиты.
Авдоха насторожилась:
– Ты турусишь, или как?
– Нет. Проздравил, как положено. Я же, считай, тридцать годов с емя не выпивал… Или меньше?. Нет, тридцать…
Язык не хотел шевелиться, глаза закатывались, Гоша засыпал. Потом он вдруг сел на кровати, пальцем подозвал Авдоху и громким шепотом сказал:
– Я, мать, с предателем пил, с изменщиком. Сусед-то наш, Кенин, в войну партизанов продавал, а я ему нынче всё вылепил, как есть, и боле с ним – ни ногой…
Гоша лёг и захрапел сразу.
– Во, допил, – зло сказала Авдоха. – Черти уж мерещатся.
Кот выгнулся на печи, мяукнул протяжно и жалобно. Авдоха вздрогнула и перекрестилась.
Условия тендера на строительство спортивного комплекса в своём родном городке Владимир Порфирьевич увидел в Интернете случайно, и хоть давно оттуда уехал, а после перевез и родителей, но неожиданная находка как-то встревожила, даже взволновала, ночами вдруг стали приходить картины, которые никогда до этого не вспоминал. Он окончил строительный институт, дослужился до главного инженера треста, перспективы открывались необозримые, но всё пошло кувырком, у треста не оказалось заказов, потом финансирования, начальник как-то утром сухо с ним попрощался и уехал в Москву, насовсем. Правда, после выяснилось, что он успел продать все запасы стройматериалов, но тогда это никого не взволновало. Владимира Порфирьевича пригласил крупный чин из администрации области и предложил без тени смущения: отдай мне базу комплектации, а всё остальное забирай себе. Как забирать – он не знал, но юристы администрации в несколько дней оформили нужные документы, и три городских организации стали его собственностью.
Скоро «Стройсервис» Венгеровского стал ведущей кампанией в городе, он без труда выигрывал конкурсы на самые выгодные объекты, научился давать на лапу и даже сам устанавливал проценты отката. Новый мэр города попытался приручить бизнесмена званием депутата законодательного собрания, но на встрече в его кабинете поздним вечером Владимир Порфирьевич после рюмки коньяка сказал, что его совершенно не интересует общественное положение, что его задача строить и строить. Мэр вежливо согласился, но тут же возразил: строить Венгеровский будет только тогда, когда этого захочет он. Владимир Порфирьевич быстро сообразил, что тональность надо снижать и напрямую спросил, сколько надо мэру, в месяц. После минутных торгов сошлись на сумме, и через пару месяцев главный строитель стал депутатом.
Когда коммунистическая газета опубликовала большую статью о мутных делах в «Стройсервисе» с указанием заработной платы каменщиков, монтажников, отделочников и годового дохода хозяина, его отец, фронтовик и партиец, всю жизнь проработавший слесарем в железнодорожном депо, весь вечер крыл сына матом и называл жуликом. Дело кончилось полным разрывом, Владимир Порфирьевич вызвал из деревни сестру, купил ей большую квартиру и перевез туда отца, назначив хорошее содержание.
Дети выросли и проучились в Европе, но Владимир Порфирьевич не увидел в них помощников, и обоих сыновей отправил в столицу, хорошо проплатив их теплые места. Домик себе он построил на первые серьёзные доходы в пяти километрах от города и жил там с женой, тайно от неё имея скромный коттедж в центре для гостей и женщин, с которыми время от времени уединялся, предупредив всех, что уехал по делам. Он никак не вмешивался в политику, не давал интервью и даже издевался над коллегами – депутатами, которые не упускали возможности полепетать с экрана телевизора. У него не было друзей и врагов, ничто за пределами строительного бизнеса его не интересовало, и такую жизнь он считал единственно возможной и интересной.
Известие о строительстве стадиона в родном городке стало всё незаметно менять. Вспоминались школьные товарищи и друзья юности, уютный городок, с которым простился, уходя на службу в армию, и бывал там пару раз, пока учился в институте. Всё давно забылось, ан нет – вдруг всплыл в памяти одноклассник Толя Синилов, постоянный конкурент на спортивных соревнованиях, в одиннадцатом классе вырвавший у него победу в кроссе на последних метрах, чем вызвал стойкое неприятие и злобу. Ещё невзрачный Витя Кизеров вспомнился, вдруг оказался соперником в симпатиях к Настеньке, милой и скромной девушке, дружбы с ней искали все парни, но только с Володей она гуляла после школьных вечеров отдыха. Витя совсем было выпал из его интересов, но Настенька стала избегать Володи, а на выпускном вечере открыто призналась в чувствах к этому веснусчатому и не особо броскому пареньку. Володя был тогда сильно обижен, напился портвейна и наговорил гадостей Настеньке. Впрочем, с Витей у неё ничего не получилось, ему писал кто-то, что Настенька вышла замуж за своего однокурсника в пединституте.
Понимая, что просто так ничего не бывает, Венгеровский справедливо отнес свое внезапное беспокойство к проискам наступающей старости, всё-таки за пятьдесят, и хоть плоть ещё крепка, два отпуска на заморских пляжах и постоянная забота личного доктора дают результат, но есть ещё нечто, способное перевернуть устоявшуюся жизнь и разбудить чувства, о которых и не подозревал. Скоро стало ясно, что в родной городок придётся ехать и купить право на строительство стадиона. Его не интересовала материальная сторона, пусть даже фифти-фифти сработает на этом объекте, но он его построит, пусть наездами, но побывает в городке, возможно, встретит знакомых, встряхнётся, успокоит душу.
Предварительно договорившись о встрече с главой городка, Владимир Порфирьевич выехал рано утром, чтобы к обозначенным тринадцати часам быть на месте. Водитель Роман, молодой, но за отдельную плату прошедший подготовку в учебном центре спецслужбы, уверенно вёл джип по истерзанной большегрузами дороге. Венгеровский не дремал, вопреки обыкновению, с удовольствием смотрел на выходящие из-под снега поля, потемневший от набрякших почек лес, радовался чему-то, как будто впервые видел. До родных мест ещё далеко, но волнение уже охватывало его, в таких вот лесках, прострельных берёзовых, мальчишки почти деревенских пригородов пропадали целыми днями не просто убивая время, а добывая кой-какое пропитание к скромным семейным достаткам. На берегу вот такой же речушки загорали после купания, тут же ловили окуней и раков. Венгеровский вовремя ощутил слезу, скатившуюся по щеке, подобрал её платком и отвернулся от водителя, чтобы, не дай Бог, не заметил.
Главе города сказал, что готов на любые условия получения подряда, тот ответил, что наслышан о мощной строительной кампании и будет очень рад, если она возьмётся за комплекс, но его смущает выраженное желание господина Венгеровского, ведь объект в двухстах километрах от «Стройсервиса», это такие затраты и сложности управления. Тогда Владимир Порфирьевич открылся: это мой город, и я хотел бы поучаствовать в его обновлении, тут же предупредил, что вынужденное откровение должно остаться в кабинете.
Глава пригласил специалистов, на широком полированном столе разложили проект, Владимир Порфирьевич быстро оценил степень его сложности, глянул на итоговую цифру сметной стоимости. Когда ушли специалисты, Венгеровский написал на листке и сказал, что даст в заявке эту цену, она значительно меньше сметы, так что соперников не будет. Он тут же добавил, что готов вознаградить хозяев, если его просьба будет удовлетворена. Глава смутился, попросил на эту тему больше разговора не заводить и предложил зайти в конце рабочего дня, к этому времени он постарается решить все вопросы, чтобы дать земляку положительный ответ.
У ресторана он отпустил водителя, потому что хотел побыть один, заказал обед, выпил рюмку коньяка. Обслуга, знавшая своих постоянных клиентов и видевшая шикарный автомобиль гостя, старалась угодить и мешала думать. Он только что ездил к своей школе, её нет, стоят два уродливых коттеджа, но густые заросли черемухи и сирени сохранились в дальнем углу, вот тут пятиклассниками играли в чику, а в девятом классе он целовался с девочкой из восьмого, она потом до последнего звонка за ним бегала, но чувства не было, а по другому юность не может. Как её звали? Валя… Галя… Катя… Кажется, Катя. А она любовно звала его Вольдиком, откуда взяла такую форму имени, скорее всего, сама придумала. Венгеровский улыбнулся: какой замечательный пласт своей жизни он упустил, совсем забыл, хорошо, что случай выпал и свёл с дорогим прошлым. Надо поручить юристам, чтобы нашли одноклассников, а потом устроить встречу, учителей найти, кто ещё жив, расходы он возьмёт на себя.
Владимир Порфирьевич погулял по центральной улице, она не очень изменилась, мало новоделов, старые дома кое-как приведены в порядок, но зелени, как и в те годы, с избытком. Вглядывался в лица, порой попадались напоминавшие кого-то, но он знал, что такое бывает, потому не придавал значения. Да и встречаться с кем-то сейчас не очень хотелось.
Из кабинета главы городка он спускался по широкой мраморной лестнице чуть усталый, но довольный положительным решением своего странного вопроса, глава заверил, что вопрос согласован с губернатором и подряд будет передан «Стройсервису». Рабочий день окончен, уборщица в синем халате уже трет пол вестибюля, но яркий свет ещё заливает парадный марш. Венгеровский осторожно ступил на влажный мрамор, боясь поскользнуться.
– Вольдик!
Он вздрогнул и остановился, в тот же миг пронеслось в голове издевательское: до глюков довели воспоминания.
– Вольдик, это ведь ты, не исчезай!
Венгеровский оглянулся: уборщица в синем халате с улыбкой далёкой восьмиклассницы смотрела на него. Он кивнул:
– Да, я Венгеровский. А вы – Катя, Екатерина?
Она обрадовалась:
– Да, Катя, а почему ты со мной на вы?
Он смутился:
– От неожиданности. Извини.
– Ты откуда приехал? На приёме был? Не переживай, если отказали, они теперь нашего брата не понимают. Говорят, капитализм.
Он согласно кивнул.
– Ты спешишь? Я столько лет тебя не видела! Давай выйдем в сквер, посидим на скамейке. Фрося, я потом домою, ладно?
Они вышли. У Кати улыбка осталась от прошлого, глаза потухли, лицо посерело, она ссутулилась. И голос тоже прежний.
– Как живешь, Катя? – спросил Венгеровский, чтобы хоть как-то поддержать разговор.
– Живу, Вольдик, как все. Пенсия плохонькая, но и за то спасибо. Работаю вот. Муж у меня больной и сын в тюрьме сидит, после Чечни на рынке торгашей погонял. Я после того совсем не своя стала. А ты как?
– Да живу… – неопределённо буркнул Владимир Порфирьевич и добавил нелепо: – Как все.
– Тоже тяжело, выходит. Сам выкручивайся, Вольдик, сюда не ходи, им не до нас. Я вот бычью голову сегодня купила, у частника, так что и язык целый. А то брала у хачиков, всё, язык выдран, а это же деликатес. Я тебе подскажу, Вольдик, как голову обрабатывать надо, ты свою жену научишь. Первое – проси, чтобы глаза сразу убрала, я не могу, когда она на меня смотрит, жутко. Потом с челюстей мясо ножом срежь, а челюсти выбрось, зубы варить тоже неприятно. Пипку сразу отруби, ни к чему она. Дальше топором разделай коробку и водой залей, вымочи хорошо, в нескольких водах. Мясо тогда красивое делается, белое. Потом варить на тихом огне, часа два-три, только кроме соли ничего не клади. Пусть остынет, и в таз, кости выберешь, а мясо, мозги, всё, что там есть, через мясорубку пропусти и в банки. Потом хоть суп варить, хоть в кашу добавить, вкусно. Язык я отвариваю и, как картошку от мундира, освобождаю от кожи. А потом в салат вместо колбасы хорошо, колбаса-то сейчас – не пойми что, зато деньжищи… А это натуральное и своё. Запомнил?
Венгеровский тупо кивнул.
– Тебя ждут, наверно. Ты иди. Вольдик, я тебя всю жизнь помню, всё помню до ниточки. Хорошо, что ты со мной не связался, а то мучился бы сейчас. Я, видно, проклята при рождении. Ты иди, мне ещё мыть надо гектар.
Он встал. Как уходить? Попрощаться или сказать до свидания? Пообещать, что ещё увидимся? Соврать?
– Прощай, Вольдик, ты мне, как в награду, привиделся. Прощай.
Она не стала дожидаться ответа, медленно пошла к освещённому крыльцу.
В машине он долго крепился, потом охватил голову руками и завыл. Водитель с испуга резко затормозил, выскочил из машины, открыл дверь со стороны шефа. Владимир Порфирьевич низко опустил голову и рыдал. Роман предусмотрительно отошел в сторону. Через несколько минут шеф окликнул его знакомым командным голосом и приказал забыть всё, что тот сегодня видел.
Ты, сынок, конечно, мало что помнишь о Голой Гриве, хоть и улицу эту знаешь, и ходил по ней и ездил много раз. Эту улицу теперь так зовут редко, дали имя какого-то Хомяковского, в восстание он усмирением занимался, мужиков поднявшихся к стенке ставил, это мне верный старик говорил: прямо к церковной стенке лбом, а потом родственникам выдавали. Ну, это давненько было, в двадцатые годы. Улочка та от деревни вдоль речушки до самого озера настроилась, дома, сказывают, добрые стояли, хозяева путние жили. Место увлекательное, тут тебе и выгон для скотины, и открытая вода для птицы, потому все жители водили уток и гусей, по утрам такой гогот и гай, что без сомнения поверишь: могли гуси и Рим спасти от внезапного неприятеля, если всю деревню поднимали.
Не забыл еще в своих блужданиях по белому свету названия наших пашен и других кормовых мест? Поляков Колок, Новиков Дом, Первые Ямки, Вторые, Кулибачиха… При царизме крестьяне землю всю делили на сходах, как на общих собраниях, староста был избран из общества, писарь. Делили по душам и по совести, так наделы и закреплялись за семейством, на пашне, считай, жили с посевной до молотьбы, потому избушки строили, колодцы рыли, даже бани, если семья большая. Прошлым летом ты меня на своей машине возил к Пудовскому озеру, я там ходил, яму от колодца нашел, где избушка наша стояла – тоже, тут наши пашни были до коллективизации. Мне десять лет еще не минуло, отец зацепил за смиреной Пегухой боронку и вожжи мне подал: борони, Макся, хватит тебе сорок гонять. Не помнишь? А я все боялся, что ты слезу мою заметишь…
Вот так, в страдную пору, когда вся деревня в поле, сделался пожар на этой улочке. Май месяц, сушь невозможная, пламя, говорят, так взыграло, что свечой до небес, и даже дыма нет. Ударили в набат. На церкви нашей колокол был о ста пудах, его на многие версты кругом было слышно. Отливали по заказу нашего купца и маслодела Кувшинникова, но колокол сбросили перед войной, Шурка Ляжин да Никитка Локотан дерзнули снимать. Шурка вскорости утонул в Марае, а Никитка сгинул на фронте без весточки. Ударили, а на пашнях-то услыхали, знают, что в набат просто так не бьют, лошадей запрягают и в деревню. Знамо дело, пока скакали, огонь окреп, соседние постройки занялись, к домам уже не подступиться, да и тушить бесполезно. Ведрами стали воду подавать по цепочке, крайний плеснет в сторону огня, а вода на лету закипает и в пар. Жар стоит нестерпимый, волосы на голове потрескивают. Народишко барахло спасает, выносит из домов и от греха подальше в речку, в воду. Не знаю, насколько верно, но сказывали, что подушки плыли по волнам и горели.
Тогда собрались мужики в сторонке: надо что-то делать против стихии, иначе вся деревня выгорит, такие случаи были, правда, не у нас. А огонь уж на подходе к деревне, ворвется – ничем не остановить. Тогда сказал Паша Менделёв:
– Чтобы огонь захлебнулся, надо не дать ему пищу, ломаем мой дом.
Дом у Паши стоял в основе улицы, на стыке улочки и деревни, большой дом, крестовой, под тесовой крышей. Постройки, само собой, ограда резная, дом весь изукрашен, любо посмотреть.
– Ломайте, мать вашу, иначе сгинем все!
Ну, накинулись, верно говорят, что ломать – не строить. Кое-что из дома вынесли, кровлю заворотили и столкнули, стропила выпростали, а стеновые бревна только так посыпались. Что упало, подхватывают и уносят подале, пока до основания дошли, огонь уж тут. Рубахи тлели на мужиках, когда последние бревна выносили. Огонь повитийствовал на последней жертве и ослаб. Тут кто радуется, что спасли его хозяйство, погорельцы разом заревели, бабы, конечно. К вечеру все головешки погасили, на улочку страшно посмотреть, одни печи стоят с чувалами. Я, понятно, сам не видел, но могу представить, доводилось на фронте проходить по выгоревшим деревням, только большая русская печь остается после огня. Страшное видение, скажу тебе, жуткое. Ну, проревелись, пошли в храм, отслужили молебен, после разобрали погорельцев по родне, староста сказал, что завтра же поедет в волость искать помощи для пострадавших.