– Конкистадоры беспощадно расправлялись с индейцами, – на чистом испанском рассказываю я Каменскому тему из вытянутого билета. – Они обращали их в рабство, заживо сжигали в запертых домах, казнили детей на глазах у родителей. Они проверяли на коренных жителях заточку мечей, заковывали индейцев в цепи и травили собаками. Однажды они даже привязали королеву инков к столбу и принялись стрелять в нее бамбуковыми стрелами, а потом… – Я говорю без остановки, так что даже дыхание убыстряется, но…
– Vale, vale! – прерывает мою пламенную речь профессор, уже открыв и листая зачетку. – Хватит, Мишель. – Он всегда называет меня полным именем. – Достаточно было перечислить главные задачи и периодизацию конкисты, но вы, естественно, пошли дальше. Похвально, похвально… – Каменский задумчиво потирает свою бороду с проседью, а я не могу даже вежливо улыбнуться ему в ответ. – У вас отличный словарный запас для второго курса. Надеюсь, в следующем году вы продолжите в том же духе. И всем остальным…
Нет-нет-нет! Я внутренне сжимаюсь, пропускаю вдох, будто, если не дышать, время замрет и профессор заткнется. Но он подается вперед, так что до меня доносится резкий запах дешевого одеколона, облокачивается на стол и, строго оглядев студентов, открывает рот. Боже, да я готова умолять его, чтобы он не ставил меня в пример и не привлекал ко мне еще больше внимания. Но Каменский хвалит меня при всех, не понимая, что делает мне только хуже. Я вся сжимаюсь от его слов, еще сильнее горблюсь и даже зажмуриваюсь. Не хочу ничего видеть – и не вижу. Правда, это не спасает от колючих смешков и шепота, который бьет мне в спину. Во рту появляется горький привкус. Тело каменеет, но я чувствую, как пульсирует артерия на шее. Глаза печет, и, чтобы не разреветься перед всеми, я молча выхватываю зачетку из рук профессора, сгребаю конспекты и, закинув рюкзак на плечо, спешу убраться из аудитории.
За дверью по привычке останавливаюсь, чтобы натянуть на голову капюшон и, как щитом, отгородиться тетрадками от мира. Я опускаю глаза в пол и пытаюсь стать серой тенью, чтобы незаметно преодолеть коридор. Однако мне не спрятаться и не скрыться – как и индейцам от конкистадоров. В меня, как в королеву инков, под гнусный шелестящий шепот со всех сторон летят – нет, не бамбуковые стрелы, а всего лишь мятые бумажки. Однако дай этим дуракам вилы в руки – тут же загонят на костер с криками «Ведьма!». Ну или с еще худшими оскорблениями: в этот момент они как раз выливают на меня всю грязь обо мне и моем отце. Мне кажется, что я тону в ней, что меня засасывает болото, тянет на дно, но я упорно шагаю вперед. Не отвечаю. Пробовала. Не помогло.
На ватных ногах сворачиваю за угол в надежде, что в старом крыле никого не встречу. Еще пара недель – и я с чистой совестью смогу на два месяца запереться дома, а там, может, и легче станет. Всё ведь рано или поздно забывается, так? Вот только из головы совсем вылетает, что у выпускников-международников сегодня предзащита. Как раз там, куда я иду.
В результате я с ходу попадаю под артиллерийский огонь пары десятков глаз. Меня сразу берут в клещи цепные псы Бессонова: очень коротко, почти под ноль, стриженный Денис Книжник, чья фамилия является насмешкой судьбы: единственным печатным изданием, которое он когда-либо держал в руках, был «Плейбой» – и патлатый Савва Остроумов, любитель скользких шуточек ниже пояса. Они хором тянут протяжное «У-у-у» и преграждают мне путь – на радость всей «стае», как они любят себя называть.
Любой студент (кроме меня и ботаников, которых тоже задирают) скажет, что «стая» – это круто. В «стаю» попадают лишь избранные и только с одобрения их вожака Бессонова. В основном это игроки университетской команды по регби, но также там встречаются и профессорские детишки, мажоры со связями и – всегда – самые красивые девчонки. Последние обычно принимаются в «стаю» временно, а их изгнание проходит довольно (позорно) болезненно, но это не мешает всем остальным студенткам мечтать туда попасть.
Если говорить прямо, то я их всех ненавижу. Потому что все они – зацикленные на себе идиоты, которые самоутверждаются за счет физически более слабых объектов. Меня, например.
Один толчок прилетает мне в плечо, и я стискиваю зубы так, что сводит челюсть. Второй – в спину, и я пропускаю вдох, чтобы не сорваться, не ответить. Знаю, что будет только хуже: проходили.
– Подруга, а тебе на людях не мерзко появляться? – плюет мне в лицо Книжник и ловит толстыми потными пальцами мой подбородок.
Я резко отшатываюсь от него. Кровь в ушах гудит, как высоковольтные провода, но я продолжаю молчать.
– Я б такого папашу сам ночью подушкой придушил, – точно ядовитая змея, шипит мне на ухо Остроумов из-за спины.
Сжав кулаки так сильно, что ногти больно впиваются в кожу, я кривлюсь от противного дружного смеха гиен, который режет слух, точно скрип мела по доске, и упорно смотрю ему в глаза. Бессонову по кличке Бес. Неужели это приносит ему какое-то удовольствие? Изо дня в день наблюдать одно и то же.
Его подруга Софа Лазарева с белокурыми, как у куклы Барби, волосами подключается по сценарию с нехитрыми оскорблениями, которые я уже выучила наизусть.
– Ты язык проглотила? – бьет по ушам ее грубый, будто прокуренный, голос, который плохо сочетается со смазливой внешностью. – Или сказать нечего?
А он по-прежнему смотрит не моргая. Не понимаю. Бессонов ведь начал первым, и я даже почти искренне считаю, что он имеет на это право. Но с тех пор он не сказал мне ни слова.
– Передай-ка папаше, чтобы оглядывался почаще, а то мало ли… – летит мне в спину от его дружка-амбала Книжника, когда я, изловчившись, ныряю тому под руку.
Фыркнув, уже поднимаю ногу, чтобы сбежать, и почти ощущаю вкус свободы, когда меня вдруг дергают за рюкзак назад, и я с размаху приземляюсь на копчик. Черт. Это больно и стыдно. Лицо горит; как я ни пытаюсь сдержаться, но кривлюсь от удара; во рту металлический привкус – кажется, случайно прикусила щеку. Мои тетради оказываются разбросанными по полу, и по одной из них демонстративно топчется Книжник, а меня едва не трясет от злости. Я обязательно пожалею об этом, но…
– Нравится? – почти рычу Бессонову сквозь стиснутые зубы, поймав его темный взгляд, прожигающий мой лоб. Тот самый взгляд, который снится мне почти каждую ночь.
Я не жду ответа. Превозмогая боль, быстро сгребаю конспекты в охапку и, вскочив на ноги, бегу, бегу, бегу прочь…
Прихрамывать я начинаю лишь на улице, когда адреналин сходит на нет. Я перехожу на шаг, крепче прижимаю к себе тетради и в страхе оглядываюсь по сторонам. На остановку не иду, потому что туда заворачивает целая толпа моих однокурсников вместе с моей бывшей подругой Викой Медведевой, которая до сих пор пытается отмыться от общения со мной и вписаться в популярную компанию. Спойлер: безуспешно. Засунув наушники в уши, я перехожу дорогу и полтора часа «прогуливаюсь» до дома. Зато разгребла по плейлистам подборку новых песен – везде надо искать плюсы.
Весь позитивный настрой летит в пекло, когда я, сбросив кеды и устало передвигая ногами, захожу в гостиную, которая объединена у нас с кухней, и в очередной раз обнаруживаю отца спящим на диване. У его ног стоит початая бутылка коньяка, на полу разбросаны зачеркнутые-перечеркнутые листы рукописи, а из колонки тихо доносится его любимый Брамс, усиливающий чувство унылости и безысходности. Папа вот уже которую неделю пытается поймать вдохновение, заменив компьютер старой доброй бумагой. Он будто не понимает, что издательству не нужны его книги. Больше не нужны. Не после всего.
– Лиза? – сквозь полудрему произносит он, когда я, вздохнув, укрываю его пледом. Зовет – и снова погружается в глубокий сон с мечтательной улыбкой на лице.
Пусть хотя бы там ему будет хорошо.
– Нет, пап. Мама давно ушла от нас, – едва сдерживая слезы, шепчу я и сглатываю подступивший к горлу ком.
Я поднимаюсь к себе, думая о том, что все изменилось с тех пор, как папа убил своего главного героя, благодаря которому двадцать лет оставался одним из самых востребованных авторов детективного жанра в стране. Михаил Ланской создал следователя по кличке Барин примерно за год до моего рождения и с тех пор больше не вспоминал о своей специальности инженера-строителя. Папа убил Барина, потому что устал от него, как он сам сказал. Правда, он не подумал о том, что вместе с героем может уйти и успех.
Первая же книга о молодой журналистке с синдромом Туретта[1] провалилась еще на этапе предзаказа, и бо́льшая часть тиража застряла на складе издательства. Преданные читатели не простили папе плохой конец длинной саги, а новые попросту не появились: в эпоху слэша и драконов детективы Михаила Ланского оказались архаичны. Еще бы кто-то из них понимал, что это за синдром такой. Тогда прозвенели первые звоночки.
Плохие отзывы сильно задели папу. Он намертво засел перед монитором, чтобы написать новый хит. Спойлер: безуспешно. Скоро на его столе поселилась пузатая коньячная бутылка, но знаков в вордовском документе с рабочим названием «Бестселлер» не прибавилось. Потом бурные ссоры с мамой стали чередоваться с приступами папиной депрессии. В итоге он просрочил сдачу рукописи и влез в долги, а мама с вещами ушла к своему боссу и вместе с ним переехала в столицу. Она позвала меня с собой, пообещав, что мне всегда найдется место в ее новой жизни и доме, но я осталась. Только зачем, если папу от беды я так и не уберегла.
Переодевшись в пижаму, я выглядываю из окна спальни, откуда хорошо виден не только наш задний двор, но и соседский – двор Яна Бессонова, с которым мы с детства делим один таунхаус. Это такой двухэтажный дом европейского типа с общей стеной и крышей. В нашем живут две семьи, и у каждой есть отдельный вход с крыльцом, палисадник с подъездной дорожкой и небольшой земельный участок со стороны озера, обнесенный деревянным забором. По сути, мы все живем на одной территории, разделенной глухой перегородкой. У нас похожая планировка, и моя спальня по счастливой – или не очень – случайности находится как раз рядом со спальней Бессонова. Поэтому я всегда знаю, что у него на душе, благодаря громкой музыке, доносящейся сквозь стену.
Я знала, когда и под какие песни он готовится к лекциям, а когда тренируется, готовясь к очередным соревнованиям. Я знала, когда у него собираются придурки-друзья, когда он ссорится с очередной девушкой, которых устала считать еще года три назад. И когда у него появлялась новая, знала точно, потому что первый секс часто случался под аккомпанемент неизменной «Far away» от Nickelback. Я знала его так хорошо, что ненавидела, с четырнадцати лет. С того самого момента, когда наутро в день своего рождения я посчитала себя достаточно взрослой, чтобы признаться вечно хмурому соседскому мальчишке в любви, а тот на искреннее «люблю» ответил лишь короткое «знаю» и больше не взглянул в мою сторону. Даже здороваться перестал.
Я привыкла его ненавидеть – так я считала. Но что я знала о ненависти?
Сейчас смотрю сверху вниз на Бессонова, который поливает любимые розы своей матери. Он без майки, несмотря на прохладную погоду. И у меня сжимается сердце, когда я думаю о бедной тете Наташе, но это не мешает мне засматриваться на его загорелую спину и рельефные плечи – с тех пор как Ян стал капитаном университетской команды по регби, он заметно возмужал. Я едва успеваю подумать об этом, как он резко оборачивается, будто чувствуя, что за ним шпионят. Он ловит меня с поличным, и я с выдохом отступаю на шаг.
Сердце колотится, в груди жжет. Я даже на расстоянии, даже через стекло на одно мгновение ощущаю тяжесть его взгляда. Воздух как будто плавится. Перед глазами мелькают темно-красные вспышки. Уши закладывает от подскочившего давления, и я точно знаю, что это из-за Бессонова.
Трудно это признать, но вся моя ненависть сейчас кажется детской и глупой, потому что у его ненависти есть весомый мотив. И она бездонна, как черная дыра, судя по доносящейся из его мощных колонок композиции «Я ненавижу все в тебе» группы Three Days Grace.
Ян Бессонов ненавидит меня с тех самых пор, как из-за моего папы его мать оказалась прикована к больничной койке. А я соврала ради самого дорогого мне человека.