Она

На земле, в небесах, в океанской бездне

Несчетно чудес, лишь очи отверзни.

Двустишие с черепка вазы,

принадлежавшей Аменартас

Вступление

Выпуская в свет это повествование о самых, может быть, поразительных и таинственных приключениях (даже если смотреть на них просто как на приключения), когда-либо пережитых смертными, я считаю своим долгом объяснить, каким образом рукопись очутилась в моем распоряжении.

Несколько лет назад я, издатель, гостил у своего приятеля – vir doctissimus et amicus meus[1] – в университете – по некоторым соображениям назову его Кембриджским. Однажды на улице мое внимание привлекли двое джентльменов, которые рука об руку шли нам навстречу. Один из них был молодой человек совершенно исключительной красоты – очень высокий и широкоплечий, с властным взглядом и естественной, как у дикого оленя, грацией движений. Черты его лица были почти безупречны, к тому же в них чувствовалось врожденное благородство, а когда он поднял шляпу, приветствуя проходящую леди, я увидел, что у него короткие кудрявые волосы ярко-золотого цвета.

– Господи! – воскликнул я, обращаясь к своему другу. – Этот малый похож на ожившую статую Аполлона. Какое великолепное сложение!

– Да, – ответил он, – у нас в университете его считают первым красавцем, даже прозвали Греческим Богом, притом он очень приятен в обращении. Но погляди на его спутника – это опекун Лео Винси (так зовут Греческого Бога), человек очень сведущий и эрудированный. Прозвище его – Харон.

Последовав его совету, я убедился, что второй джентльмен в своем роде ничуть не менее примечателен, чем тот превосходный экземпляр рода человеческого, который шел с ним рядом. Человек уже немолодой, около сорока, он был столь же безобразен, сколь первый красив. Приземистый, кривоногий, с огромной грудью и несоразмерно длинными ручищами. Глаза – маленькие, лоб весь зарос темными волосами, лицо почти скрыто густыми бакенбардами. Не будь у него такого доброго, искреннего взгляда, он, пожалуй, мог бы сойти за гориллу. Помнится, я сказал другу, что хотел бы с ним познакомиться.

– Нет ничего проще, – ответил тот. – Я знаком с Винси, могу тебя представить.

Несколько минут мы оживленно болтали – кажется, о зулусах, потому что незадолго перед тем я вернулся из Южной Африки. Вскоре, однако, появилась дородная дама – ее имя выскользнуло у меня из памяти – вместе с хорошенькой блондиночкой. Обе они принадлежали к кругу знакомых мистера Винси, и он тут же примкнул к их обществу. Забавно было наблюдать, как перекосилось лицо пожилого джентльмена – его звали Холли – при появлении женщин. Он резко оборвал разговор, укоризненно посмотрел на своего спутника, кивнул мне головой в знак прощания и ушел. Позднее мне довелось слышать, что он питает такой же непреодолимый страх перед женщинами, как большинство людей перед бешеными собаками, чем и объяснялась его поспешная ретирада. Не могу, правда, сказать, чтобы молодой Винси разделял подобное отвращение к женскому полу. Я со смехом заметил приятелю, что этот молодой человек не из тех, с кем следует знакомить свою невесту: слишком уж он привлекателен, тем более что в нем нет и следа чувства превосходства, тщеславия, свойственного обычно людям красивым, которое отталкивает от них окружающих.

В тот же вечер я уехал и долгое время не слышал ничего ни о Хароне, ни о Греческом Боге. И не только ничего не слышал, но и по сей день не видел их самих, да и вряд ли увижу. Но месяц назад я получил письмо и две бандероли, в одной из которых оказалась какая-то рукопись. Письмо, подписанное еще незнакомым мне тогда полным именем – Хорейс Холли, гласило:

«…колледж, Кембридж,

1 мая 18.. г.

Дорогой сэр,

Вы, видимо, будете удивлены, получив от меня письмо, ведь Вы, конечно, обо мне забыли. Разрешите напомнить Вам, что мы встречались пять лет назад в Кембридже. Вам представляли меня вместе с моим подопечным Лео Винси. Перехожу сразу к делу. Недавно я с большим интересом прочитал Вашу книгу, описывающую приключения, происходящие в Центральной Африке. В этой книге, насколько я могу судить, реальные события переплетаются с вымышленными. Как бы там ни было, ее чтение натолкнуло меня на одну мысль. Как Вы узнаете из прилагаемой рукописи (я отправляю ее вместе со скарабеем – „Царственным сыном Солнца“ – и черепком древней вазы), мы вместе с моим подопечным, вернее, приемным сыном, Лео Винси пережили недавно в Африке приключения столь удивительные по сравнению с Вашими, что я даже опасаюсь, как бы Вы не усомнились в правдивости моего повествования. Как Вы заметите, мы с Лео не хотели при жизни предавать гласности историю наших приключений. И если бы не одно недавно возникшее обстоятельство, наше общее решение осталось бы неизменным. Побуждаемые причинами, которые Вы сможете угадать по прочтении рукописи, мы отправляемся в Центральную Азию; если и есть на земле место, где можно обрести высшую мудрость, то оно там. Мы предполагаем, что путешествие окажется очень длительным. Сомнительно, что мы вообще вернемся. При таких условиях мы снова вынуждены задаться вопросом: правильно ли поступаем, скрывая от мира феномен, представляющий поистине беспрецедентный интерес, только потому, что не хотим выставлять напоказ свою частную жизнь, а также и потому, что опасаемся встретить насмешки и недоверие? Тут наши с Лео взгляды разошлись, и после долгих споров мы пришли к компромиссному решению, а именно, послать повествование Вам, предоставив полное право опубликовать его в случае, если Вы сочтете это целесообразным. Единственное условие, которое мы ставим, – скрыть наши подлинные имена и опустить все, что может на нас указать, конечно, не во вред убедительности нашего повествования.

Что еще добавить к уже сказанному? Честно говоря, не знаю, могу только повторить, что все события описаны в рукописи с неукоснительной точностью. Не могу я раскрыть полнее и образ главной героини – Ее. С каждым днем мы все сильнее сожалеем, что не воспользовались обществом этой замечательной женщины, чтобы получить от нее поистине бесценные сведения. Кто она? Каким образом очутилась в пещерах Кора и какова ее истинная религия? Мы никогда не пытались выяснить это, и вряд ли нам представится другая такая возможность. Мой ум осаждают множество подобных вопросов, слишком, к сожалению, запоздалых.

Возьметесь ли Вы за опубликование рукописи? Мы предоставляем Вам полнейшую свободу; наградой Вам послужит уникальная возможность познакомить мир с удивительной историей, которая, как Вы убедитесь, не имеет ничего общего с приключенческими романами, основанными исключительно на вымысле. Прочитайте же рукопись (я перебелил ее для Вас) и сообщите мне о своем решении.

С искренней симпатией

Л. Хорейс Холли

P. S. Если это издание принесет какую-нибудь прибыль, Вы можете располагать ею по своему усмотрению; в случае же, если оно окажется убыточным, Вы можете обратиться к моим нотариусам, господам Джеффри и Джордану, которые возместят все понесенные Вами расходы. Оставляем также черепок вазы, скарабея и пергаменты, с тем чтобы Вы хранили их до нашего возвращения. – Л. X. X.»

Это письмо, как легко можно себе представить, сильно меня удивило. В течение двух недель я был слишком занят, чтобы взяться за чтение рукописи. Когда же наконец я принялся за нее, изумлению моему не было пределов. Уверен, что и читатели испытают то же чувство, поэтому я решил поторопиться с опубликованием рукописи. Я тотчас же направил ответ мистеру Холли, но через неделю письмо было возвращено его нотариусами с припиской, что их клиент и мистер Лео Винси отбыли в Тибет и где они сейчас находятся – неизвестно.

Вот и все, что я хотел бы сказать. Само повествование я отдаю на суд читателей. Целиком, как оно есть, за исключением немногочисленных купюр, сделанных с единственной целью, чтобы широкая публика не могла опознать главных действующих лиц. Воздерживаюсь от каких бы то ни было комментариев. Сначала я склонялся к мысли, что все это повествование о женщине, облеченной величием бесчисленных прожитых лет и осененной темным, как ночь, крылом Вечности, не что иное, как развернутая аллегория с ускользающим от меня смыслом. Затем я пришел к выводу, что это – смелая попытка изобразить возможные плоды жизни столь долгой, что ее можно приравнять к бессмертию, жизни женщины, которая черпала свою силу в Земле и в чьей груди бурлили человеческие страсти, как в этом вечном мире бушуют морские волны и ветры, если и затихающие, то лишь для того, чтобы обрести новую силу. Но, продолжая чтение, я отбросил и эту мысль. Я убежден, что повествование отмечено печатью полной достоверности. Поиски же объяснений я оставляю другим. Закончив это небольшое вступление, которого потребовали обстоятельства, я отсылаю читателей к истории Айши, царственной обитательницы пещер Кора.


P. S. Когда я перечитывал рукопись, мне пришло в голову одно важное соображение, на которое я не могу не обратить внимания читателей. В характере Лео Винси – думаю, тут со мной согласится большинство читателей – нет ничего, что могло бы привлечь женщину столь мудрую, как Айша. Лично я не вижу в нем ничего особенно интересного. Можно даже себе представить, что при обычных обстоятельствах мистер Холли скорее мог бы добиться ее благосклонности. Сказывалось ли здесь взаимное тяготение противоположностей, или, может быть, превосходство и великолепие ее рассудка, по какой-то своей извращенной логике, увлекали ее на путь поклонения материальному, плотскому? Этот древний Калликрат в сущности – лишь великолепное животное, блистающее потомственной греческой красотой. Есть и еще одно, самое правдоподобное объяснение: Айша видела раньше, чем мы все; в душе своего возлюбленного она прозревала тлеющую искру, росток его грядущего величия. Она уповала, что с помощью дара вечной жизни, с помощью мудрости и солнечного света самого своего присутствия сможет взрастить цветок, который наполнит благоуханием весь мир, озарит его звездным сиянием.

И здесь тоже у меня нет готового ответа – пусть читатель ознакомится с событиями, описанными мистером Холли, и сам вынесет свое решение.

Издатель

Глава I Ночной посетитель

Бывают в жизни события, каждым своим обстоятельством, каждой сопутствующей подробностью неизгладимо врезающиеся в память. Сцена, которую я собираюсь сейчас описать, может быть неплохой иллюстрацией к этой мысли. Она стоит у меня перед глазами с такой необычной ясностью, как будто произошла лишь накануне.

Двадцать лет назад, в этом же самом месяце, я, Людвиг Хорейс Холли, сидя у себя дома в Кембридже, корпел над – не помню какой – математической задачей. Через неделю я должен был держать экзамен, с тем чтобы занять место в ученом совете, и мой руководитель, как и весь колледж, ждал от меня блистательных результатов. Наконец в полном изнеможении я отшвырнул книгу, взял трубку с каминной доски и принялся набивать ее табаком. Тут же на камине стояло длинное узкое зеркало, и при свете свечи я увидел в нем свое отражение – и задумался. Спичка, догорая, обожгла мне пальцы, я выронил ее, но продолжал смотреть в зеркало, все еще в глубокой задумчивости.

– Ну что ж, – произнес я наконец вслух, – я никогда ничего не добьюсь с помощью своей внешности, остается только надеяться на голову.

Может быть, кому-то это замечание покажется не совсем понятным, но я имел в виду вполне определенные недостатки своей наружности. Большинство двадцатидвухлетних мужчин привлекательны хотя бы молодостью, но судьба не послала мне и этого утешения. Представьте себе низкорослого, коренастого мужчину с непомерно широкой грудью, длинными жилистыми руками, глубоко посаженными серыми глазами, низким лбом в густых черных волосах – этот лоб напоминает полузаглохшую лесную делянку, – такова была моя внешность около четверти века назад, такова она, с небольшими изменениями, и поныне. Природа отметила меня каиновой печатью невероятного уродства и в то же время наградила меня невероятной физической силой и незаурядным умом. Я так чудовищно некрасив, что франтоватые молодые люди из колледжа, хотя и гордятся моей силой и выносливостью, избегают появляться в моем обществе. Удивительно ли, что я рос мрачным мизантропом? Удивительно ли, что я предавался размышлениям и работал в одиночестве, что у меня был один-единственный друг? Сама Природа осудила меня на одиночество, я обретаю утешение лишь на ее – ни на чьей больше – груди. Женщины сторонятся меня. Всего неделю назад одна из них, думая, что я ее не слышу, назвала меня чудовищем и добавила, что я убедил ее в верности теории о происхождении человека от обезьяны. Однажды я встретил женщину, которая притворилась, будто любит меня, я излил на нее свой неизрасходованный запас чувств. И что же? Когда я не получил значительной суммы денег, на которую рассчитывал, она дала мне отставку. Я умолял ее не покидать меня, как никогда не умолял ни одно живое существо, ибо очень дорожил ею, но она подвела меня к зеркалу.

– Меня можно назвать красавицей, – сказала она. – А вот как назвать тебя?

Мне было тогда двадцать лет.

Итак, я стоял и смотрел в зеркало, испытывая мрачное удовлетворение от своего одиночества, – ведь у меня не было ни отца, ни матери, ни брата, – когда кто-то постучал в дверь.

Я не спешил открывать дверь, ибо было уже около двенадцати часов ночи, и я не чувствовал никакого желания разговаривать с каким-либо незнакомцем. В колледже, да и во всем мире у меня был лишь один друг – возможно, это он?

За дверью кашлянули, я сразу же узнал этот кашель и отпер замок.

В комнату торопливо вошел человек лет тридцати с очень красивым, хотя и довольно изможденным лицом. В правой руке он с трудом тащил массивный железный сундучок. Взгромоздив сундучок на стол, он сильно закашлялся. Кашлял долго-долго, пока весь не побагровел. Не в силах стоять, он повалился в кресло и начал харкать кровью. Я плеснул в бокал немного виски и протянул ему. Он выпил, и ему как будто бы полегчало, но не намного.

– Почему ты так долго меня не впускал? – проворчал он. – Эти сквозняки для меня просто смерть!

– Я не знал, что это ты, – объяснил я. – Время-то уже позднее.

– Я думаю, это мое последнее посещение, – ответил он с жуткой гримасой, долженствующей изображать улыбку. – Плохи мои дела, Холли. Очень плохи. Вряд ли я дотяну до завтрашнего утра.

– Глупости! – сказал я. – Сейчас я сбегаю за доктором.

Повелительным взмахом руки он отклонил мое предложение.

– Я рассуждаю вполне здраво, не надо никаких докторов. Я ведь изучал медицину и знаю о своей болезни все, что следует знать. Ни один доктор не может мне уже помочь. Настал мой последний час! Целый год я живу только чудом… А теперь послушай меня, и как можно внимательнее, потому что у меня не будет возможности повторить то, что я тебе скажу. Мы дружим уже два года – и что ты обо мне знаешь?

– Я знаю, что ты богат и по какой-то своей причуде поступил в наш колледж в том возрасте, когда почти все другие его заканчивают. Я знаю, что ты был женат, но твоя жена умерла при родах, и что ты мой лучший, можно сказать, единственный друг.

– А знаешь ли ты, что у меня есть сын?

– Нет.

– У меня есть пятилетний мальчик. Он достался мне слишком дорогой ценой, ценой жизни его матери, поэтому я даже не хотел его видеть. Холли! С твоего, разумеется, согласия я хочу назначить тебя опекуном моего сына.

Я едва не выпрыгнул из кресла.

– Меня?

– Да. Я хорошо изучил тебя за эти два года. С тех пор как я понял, что обречен, я неустанно ищу человека, которому мог бы доверить и мальчика, и вот это… – Он постучал по сундучку. – Никого более подходящего, чем ты, Холли, мне не найти; ты похож на дерево с грубой шершавой корой, но прочной и здоровой сердцевиной… Послушай: мой мальчик – единственный потомок одного из самых древних, насколько позволяет проследить генеалогия, родов мира. Рискуя вызвать у тебя на губах недоверчивую улыбку, я все же скажу, что моим шестьдесят пятым или шестьдесят шестым предком был египетский жрец Исиды – Калликрат[2]. Его отец – один из наемных греческих воинов Хак-Хора, мендесийского фараона двадцать девятой династии, а его дед, по-видимому, тот самый Калликрат, которого упоминает Геродот[3]. Примерно в триста тридцать девятом году до Рождества Христова, когда пал последний фараон, этот Калликрат (жрец), нарушив обет безбрачия, бежал из Египта с влюбившейся в него принцессой Аменартас; их корабль потерпел крушение у берегов Африки, недалеко от залива Делагоа, точнее, севернее его. Весь экипаж погиб, спаслись только он сам и его жена. Им пришлось претерпеть тяжкие испытания, но в конце концов они нашли приют у могущественной царицы дикого народа, белой женщины необыкновенной красоты; при обстоятельствах, в которые я не хотел бы вдаваться, ибо ты узнаешь их, вскрыв сундучок, – эта царица убила нашего предка Калликрата. Его жене, однако, каким-то образом удалось бежать. В конце концов она добралась до Афин и там родила сына, названного ею Тисисфеном, то бишь Мстителем. Через пять с лишним веков ее потомки переехали в Рим. Об этом переезде не сохранилось никаких сведений. Возможно, они все еще не отказались от мысли о мести, воплощенной в самом имени Тисисфен. К тому времени они, правда, изменили фамилию на Виндекс, с тем же значением – Мститель. В Риме они также прожили около пяти веков. Когда в семьсот семьдесят четвертом году Шарлемань вторгся в Ломбардию, где они тогда обосновались, глава рода примкнул к великому императору, перешел с ним через Альпы и поселился после ряда переездов в Бретани. Через восемь поколений очередной глава рода переехал в Англию, где тогда царствовал Эдуард Исповедник, и во времена Вильгельма Завоевателя сумел достичь высокого положения и власти. С тех пор и вплоть до нынешнего дня наша генеалогия прослеживается без каких бы то ни было перерывов. Нельзя сказать, чтобы фамилия Винси – так она была переделана в Англии – особенно славилась: наши английские предки никогда не достигали самых вершин. Кое-кто служил в войсках, кое-кто занимался торговлей, но они всегда сохраняли достаточный уровень респектабельности, хотя и оставались в строгих рамках посредственности. Со времен Карла Второго и по начало нынешнего столетия они подвизались на поприще торговли и промышленности. Мой дед-пивовар сколотил довольно приличное состояние и в 1790 году отошел от дел. В 1821 году он умер, оставив все свое состояние моему отцу, который промотал значительную его часть. Через десять лет скончался и он, завещав мне пожизненную ренту в две тысячи фунтов ежегодно. Тогда-то, изучив содержимое вот этого, – он показал на железный сундучок – я предпринял экспедицию, которая окончилась довольно плачевно. На обратном пути, путешествуя по югу Европы, я остановился в Афинах. Там я встретился со своей будущей женой, которая, как и наш древний предок Калликрат, вполне заслуживала эпитета «Прекрасная». Мы поженились, а через год во время родов она умерла.

Несколько мгновений он сидел молча, подпирая подбородок ладонью, потом продолжал:

– Женитьба помешала мне осуществить до конца свой замысел, а теперь уже слишком поздно. У меня не остается ни дня, Холли, ни дня. Если ты согласишься принять опекунство, ты узнаешь все, до подробностей. После смерти жены я начал готовиться к новой экспедиции. Начать, на мой взгляд, следовало с изучения восточных языков, прежде всего арабского. С этой целью я и поступил в колледж. В скором времени, однако, у меня развилась тяжелая болезнь, и вот я при смерти. – И как бы в подтверждение своих слов он разразился новым приступом кашля.

Я подлил ему виски, и, передохнув, он продолжил:

– Я никогда не видел своего сына Лео со времени его рождения. Это было свыше моих сил. Но говорят, что мальчик он смышленый и красивый. В этом конверте, – он достал адресованное мне письмо, – хранится план его образования. План этот довольно необычный, и я не могу доверить его осуществление человеку незнакомому. Итак, снова: принимаешь ли ты мое предложение?

– Сперва я должен знать, в чем это предложение состоит, – ответил я.

– Ты должен будешь жить вместе с Лео, пока ему не минет двадцать пять. Запомни: я не хочу, чтобы он ходил в школу, как все прочие дети. В двадцать пятый год его рождения твое опекунство заканчивается; этими вот ключами, – он положил их на стол, – ты откроешь железный сундучок, пусть Лео хорошенько ознакомится со всем, что в нем хранится, и скажет, готов ли он отправиться на поиски. Ничто его, во всяком случае, к этому не обязывает. Теперь об условиях. Мой нынешний доход – две тысячи двести фунтов ежегодно. Половина этого дохода будет выплачиваться тебе пожизненно – если, конечно, ты примешь опекунство, – соответственно твое вознаграждение составит тысячу фунтов, ибо тебе придется посвятить своим обязанностям все силы и время. Сто фунтов пойдет на содержание мальчика. Всю остальную сумму ты будешь откладывать до достижения им двадцати пяти лет, так что если он решит отправиться на поиски, у него будет вполне достаточно для этого.

– А если я умру? – спросил я.

– Тогда обязанности опекуна примет на себя Высокий Суд, а там уж все зависит от самого мальчика. Не забудь только в своем завещании отписать ему сундучок. Не отказывайся, Холли. Поверь мне, ты не будешь внакладе. Ты ведь не рожден, чтобы вращаться в обществе – это только ожесточит твое сердце. Через несколько недель ты станешь членом ученого совета, и твоего жалованья вместе с денежной рентой, которую я тебе оставляю, вполне достаточно, чтобы, по мере желания, заниматься научной работой, посвящая свой досуг спорту, который ты так любишь.

Он смотрел на меня с глубоким беспокойством, но я все еще колебался, не решаясь взвалить на себя такое необычное бремя.

– Умоляю тебя, Холли. Мы были с тобой добрыми друзьями, и у меня уже не остается времени перепоручить мальчика кому-нибудь другому.

– Хорошо, я согласен, – сказал я. – При условии, конечно, что в этом письме не окажется ничего, что могло бы принудить меня переменить свое решение. – И я притронулся к конверту, который он положил на стол рядом с ключами.

– Спасибо тебе, Холли, спасибо. Там нет ничего подобного. Поклянись именем Бога, что заменишь мальчику отца и точно выполнишь все мои наставления.

– Клянусь! – торжественно провозгласил я.

– Прекрасно. Помни только, что в один прекрасный день я спрошу с тебя за все отчет. Даже умерев, всеми забытый, я буду продолжать жить. Смерти нет, есть только переход, Холли, – в свое время ты в этом убедишься. И я верю, что даже этот переход можно отсрочить – при определенных, конечно, условиях. – Тут его схватил ужасающий приступ кашля. – Все, – сказал он, – пора уходить. Сундучок у тебя. Завещание, в котором я назначаю тебя опекуном сына, – среди моих бумаг. Ты будешь щедро вознагражден, Холли. Я знаю, ты человек честный, но если ты не оправдаешь моего доверия, клянусь Небом, я не прощу тебе этого! Берегись!

Я был слишком ошеломлен, чтобы хоть что-нибудь ответить. Он поднял свечу и посмотрел в зеркало. Болезнь неузнаваемо изменила его некогда прекрасное лицо.

– Добыча для червей, – произнес он. – Странно подумать, что через несколько часов я обращусь в холодное неподвижное тело – путешествие подошло к концу, игра сыграна. Послушай, Холли, если и стоит жить, то только ради любви. В этом я убедился по опыту собственной жизни. Но мой сын Лео, если у него достанет смелости и веры, должен быть счастлив. Прощай, мой друг! – И с неожиданным приливом нежности он обнял меня одной рукой и поцеловал в лоб.

– Погоди, Винси, – сказал я, – если ты и в самом деле так плохо себя чувствуешь, я схожу за врачом.

– Нет-нет, – запротестовал он. – Обещай, что не сделаешь этого. Смерть уже пришла за мной, и я хотел бы умереть в одиночестве, как отравленная крыса.

– Ничего с тобой не случится, ты будешь жить, – сказал я.

Он улыбнулся, прошептал одними губами: «Помни же!» – и вышел.

Я сел и принялся протирать глаза, чтобы убедиться, что все это происходило наяву. Никаких сомнений не могло быть. Тогда я предположил, что Винси был пьян. Я знал, что он давно уже тяжко болен, но какой человек может предугадать день и час своей смерти с абсолютной точностью? Будь он при смерти, откуда взялись бы у него силы тащить тяжелый железный сундучок. Чем больше я размышлял, тем неправдоподобнее казалась мне вся эта история, ибо я был тогда еще недостаточно умудрен, чтобы знать, какие удивительные, даже непостижимые для здравого рассудка чудеса случаются на белом свете. Но я уже получил убедительный урок. Правдоподобно ли, чтобы отец не видел своего пятилетнего сына с самого его младенчества? Нет. Правдоподобно ли, чтобы он мог точно определить день своей смерти? Нет. Правдоподобно ли, чтобы он мог проследить свою родословную более чем на три столетия до Рождества Христова? Правдоподобно ли, чтобы разумный, вроде бы, человек доверил опекунство над сыном приятелю по колледжу, да еще и завещал ему половину состояния? Нет, конечно! Ясно, Винси был пьян или не в своем уме. Что же это все означает тогда? И что хранится в запечатанном железном сундучке?

В полном смятении и замешательстве я решил лечь спать: утро вечера мудренее. Я убрал оставленные Винси ключи и письмо в портфель, а железный сундучок спрятал в большую дорожную сумку, после чего улегся и забылся крепким сном.

Мне показалось, будто я проспал всего несколько минут, когда меня разбудил чей-то голос. Я сел на кровати и огляделся. Было уже совсем светло – пробило восемь.

– В чем дело, Джон? – спросил я у слуги, который был у нас с Винси один на двоих. – У тебя такой вид, как будто бы ты только что видел призрака.

– Я и видел, сэр, – ответил он, – только не призрака, а мертвеца, а это еще похуже. Я заходил, как обычно, к мистеру Винси, чтобы разбудить его, а он лежит весь закоченелый, помер, стало быть.

Глава II По прошествии многих лет

Разумеется, скоропостижная кончина мистера Винси сильно взбудоражила колледж, но все знали, как тяжело он болел, и по предоставлении доктором соответствующей справки решили не проводить расследование. В те годы расследование не являлось обязательным, и его старались избегать, так как нередко оно приводило к скандальным разоблачениям. При таких обстоятельствах меня не допрашивали, а сам я никому не рассказывал о нашей последней встрече, упомянул только, что он заходил ко мне, как это часто бывало. В день похорон из Лондона прибыл адвокат, он проводил моего бедного друга в последний путь и тут же уехал со всеми бумагами и документами. Разумеется, я ничего не сказал ему о железном сундучке, оставленном мне на хранение. В течение последующей недели не произошло ничего заслуживающего внимания. Я с головой ушел в подготовку к экзамену, поэтому даже не присутствовал на похоронах и не говорил с адвокатом. Наконец я сдал экзамен, вернулся домой и плюхнулся в кресло, довольный своим успехом, а это действительно был успех, и блистательный.

Вот тогда-то, освободясь наконец от заботы, которая много дней поглощала все мои мысли, я вспомнил о событиях ночи накануне смерти бедного Винси. Что же все это означает? – вновь спросил я себя. Услышу ли я еще об этом деле, а если нет, то как следует поступить с загадочным сундучком? Я сидел и размышлял, и чем больше я размышлял, тем тревожнее становилось на душе: таинственное ночное посещение, предчувствие неминуемой смерти, моя торжественная клятва, в случае нарушения которой Винси грозился призвать меня к ответу даже с того света, – все это требовало объяснения. Уж не совершил ли мой друг самоубийства? Похоже было, что так. И что это за поиски, о которых он говорил так невнятно? Во всем этом было что-то сверхъестественно-странное, и, хотя я человек отнюдь не нервный и не склонен тревожиться по поводу событий или явлений, которые выходят за рамки реальности, в мое сердце закрадывался страх, я уже начинал жалеть, что впутался во всю эту историю. Это раскаяние преследует меня вот уже двадцать лет.

Неожиданно послышался стук в дверь, мне принесли большой голубой конверт. С первого же взгляда я понял, что это официальное послание от нотариуса, скорее всего относительно моего опекунства. Это письмо – я все еще продолжаю его хранить – гласило:

«Сэр,

наш клиент, покойный М. Л. Винси, эсквайр, скончавшийся 9-го числа сего месяца в Кембриджском колледже, оставил завещание (копия прилагается), в котором назначает нас исполнителями своей последней воли. Из завещания следует, что в случае Вашего согласия принять опекунство над Лео Винси, единственным сыном покойного мистера Винси, ребенком пяти лет от роду, Вам будет выплачиваться пожизненная рента с капитала, вложенного в консоли. Если бы мы сами лично, во исполнение точных и недвусмысленных распоряжений мистера Винси, как устных, так и письменных, не составили означенный документ и если бы он не заверил нас, что руководствуется чрезвычайно вескими соображениями, мы вынуждены были бы – столь необычны предусматриваемые в нем условия – ходатайствовать, чтобы Высокий Суд, в целях защиты интересов ребенка, признал завещателя недееспособным. Будучи, однако, хорошо осведомлены, что завещатель являлся джентльменом глубокого ума и проницательности и что у него нет никаких родственников, которым он мог бы доверить опекунство, мы воздерживаемся от опротестования последней воли покойного.

Мы ждем Ваших распоряжений о ребенке и о выплате причитающейся Вам части ренты.

Искренне преданные Вам, сэр,

Джеффри и Джордан».

Отложив письмо, я пробежал глазами завещание, которое, судя по его непонятности, было составлено с соблюдением строжайших юридических принципов. Насколько я мог уяснить, в нем повторялось все сказанное мне другом накануне смерти. Стало быть, все это верно. Отныне я опекун мальчика. Тут я вспомнил о письме, оставленном вместе с сундучком, принес и вскрыл его. В письме, как и следовало ожидать, говорилось, что я должен распечатать сундучок в тот день, когда Лео исполнится двадцать пять, и что его образование должно включать в себя изучение греческого и арабского языков и высшей математики. В постскриптуме указывалось, что в случае, если Лео умрет, не достигнув двадцати пяти лет, хотя такая возможность и маловероятна, я могу открыть сундучок сам и, ознакомясь с его содержанием, действовать по своему усмотрению. Если же я не захочу что-либо предпринять, я должен уничтожить сундучок со всем его содержимым. Ни при каких обстоятельствах я не должен передавать сундучок кому-нибудь другому.

Письмо не добавляло ничего существенно нового к тому, что я уже знал, и, конечно, никоим образом не препятствовало мне выполнить свое обещание покойному другу, поэтому оставалось лишь сообщить господам Джеффри и Джордану, что по истечении десяти дней я буду готов возложить на себя обязанности опекуна. Затем я обратился к начальству колледжа и рассказал им все, что счел целесообразным, а это было не так уж много; хотя и со значительным трудом, мне все же удалось убедить их, чтобы в случае, если я буду утвержден членом ученого совета, а в этом не было никаких сомнений, мне позволили жить вместе с ребенком. Их согласие, однако, было оговорено условием, что я освобожу квартиру, занимаемую мною в колледже. После недолгих поисков мне удалось снять прекрасную квартиру рядом с воротами колледжа. Далее мне предстояло найти няню. По зрелом размышлении я пришел к выводу, что не могу допустить, чтобы воспитанием ребенка руководила какая-нибудь женщина, которая к тому же могла похитить у меня его привязанность. Мальчик уже в том возрасте, когда вполне может обойтись без женской помощи, поэтому я принялся искать подходящего слугу-мужчину. Мне удалось подыскать очень на вид благопристойного, круглолицего молодого парня; он работал в конюшне, предназначенной для охотничьих лошадей, но сказал, что вырос в семье из семнадцати душ, с детства привык к заботе о своих многочисленных братишках и сестричках и охотно возьмет на себя попечение о мистере Лео, когда тот прибудет. Я отвез сундучок в город и оставил на хранение своему банкиру. Затем купил несколько пособий по уходу за детьми и их воспитанию, проштудировал их сам и прочитал вслух Джобу – так звали молодого слугу. Оставалось только ждать.

Мальчика доставила пожилая особа, она горько плакала, расставаясь с ним. Малыш оказался прехорошеньким – никогда не видел более прелестного. У него были серые глаза, широкий лобик, четко, точно на камее, вырезанное лицо, отнюдь не худое или истощенное. Особенно хороши были короткие золотистые кудряшки. Когда няня наконец нашла в себе силы проститься и уйти, он немного похныкал, но скоро успокоился. Никогда не забуду этой сценки. Вот он стоит, очаровательный малыш, трет кулачком один глаз, а другим посматривает на нас с Джобом. В золотых завитках его волос играет солнечный свет, льющийся из окна. Я сижу в кресле и маню его рукой, а Джоб, стоя в углу, издает какое-то странное кудахтанье, которое, по его мнению, подкрепленному предыдущим опытом, должно успокаивать детей, внушать им доверие, одновременно он катает взад и вперед преуродливую деревянную лошадку; делает он это с таким остервенением, что возникает невольное сомнение, в своем ли он уме. Так продолжается несколько минут. Затем малыш вытягивает ручонки и бросается ко мне.

– Ты хороший дядя, – говорит он. – Страшный, но хороший.

Через десять минут он – со всеми признаками довольства на лице – поедает уже большой бутерброд с маслом. Джоб хотел было намазать джем поверх масла, но я решительно воспротивился, напомнив о тех авторитетных наставлениях, которые я ему читал.

В скором времени (я только-только успел стать членом ученого совета) мальчик сделался любимцем всего колледжа, куда, несмотря на все запреты, прибегал по сто раз на дню – есть такие баловни судьбы, ради которых смягчаются и самые строгие правила. На алтарь этого маленького божества возлагались бессчетные приношения, и у меня возникла даже серьезная размолвка с одним старым членом ученого совета, ныне давно уже покойным, который считался черствейшим человеком во всем университете и терпеть не мог детишек. Какое-то время нашего малыша поташнивало. Джоб стал внимательно за ним приглядывать – и что же обнаружилось? Бессовестный старикан заманивал Лео к себе и скармливал ему несчетное множество конфет с ликером. «Как ему не стыдно! – возмущался Джоб. – А ведь он был бы уже дедом, если бы поступил как все люди». Эти слова означали, что ему следовало давно жениться, тогда бы он не приставал к чужим детям.

К сожалению, я не могу отвлекаться на описание тех чудесных лет, которые я все еще вспоминаю с глубокой нежностью. Время шло, и с каждым годом наша с Лео взаимная привязанность росла и росла. Мало кто так любит своих сыновей, как я – Лео, и мало кто из сыновей питает такую глубокую и прочную любовь, как Лео ко мне.

Мальчик превратился в подростка, подросток – в молодого человека, и все это время он становился красивее и красивее как телом, так и духом. В пятнадцать лет за ним укрепилось прозвище Прекрасный Принц, а за мной – Чудище. Каждый день, выходя на прогулку, мы слышали за спиной: «Прекрасный Принц и Чудище». Однажды, обиженный за меня, Лео набросился на здоровенного, вдвое больше его, мясника и задал ему хорошую взбучку. Я прошел мимо, сделав вид, будто ничего не заметил, но, видя, что драка затянулась, вернулся и стал подбадривать Лео громкими криками. Шуткам по этому поводу не было конца, и тут уж я ничего не мог поделать. Когда Лео стал постарше, студенты последнего курса придумали для нас новые прозвища. Меня они окрестили Хароном, а Лео стали называть Греческим Богом. Не буду распространяться о своем собственном прозвище, скромно замечу лишь, что я никогда не был красив и с годами моя внешность не изменилась к лучшему. Что до Лео, то он вполне заслуживал такое прозвище. В двадцать один год он мог служить натурой для статуи молодого Аполлона. Никогда не встречал никого более красивого и в то же время совершенно равнодушного к своей красоте. К тому же он очень умен, схватывает все на лету, хотя и лишен задатков истинного ученого. Не хватает целеустремленности, качества, может быть, и скучного, но необходимого. В его образовании мы строго следовали отцовской воле, и общие результаты – особенно что касается греческого и арабского языков – можно считать удовлетворительными. Я и сам выучил арабский, чтобы оказывать ему помощь, но через пять лет он знал язык не хуже меня, почти так же основательно, как наш общий учитель-профессор. Я всегда увлекался спортом, это единственная моя страсть, и каждую осень мы отправлялись охотиться либо ловить рыбу в Шотландию, Норвегию, а как-то раз даже в Россию. Стрелок я меткий, но даже и в этом он превзошел меня.

Когда Лео минуло восемнадцать, я вернулся в прежнюю квартиру и определил Лео в свой колледж. В двадцать один он уже получил степень, не очень, может быть, высокую, но удовлетворительную. Тогда-то я и рассказал ему кое-что о его происхождении и о той тайне, которая маячила впереди. Само собой, он был очень заинтригован, и, само собой, я объяснил, что его любопытство не может быть пока удовлетворено. Я предложил, чтобы Лео подготовился к получению права на адвокатскую практику, надо же ему чем-то заняться в ожидании двадцатипятилетия, и он согласился. Учился он по-прежнему в Кембридже и только по вечерам уезжал иногда в Лондон, чтобы поужинать.

У меня была с ним лишь одна трудность: каждая или почти каждая молодая девушка, с ним знакомившаяся, непременно в него влюблялась. Отсюда плодились всякие осложнения; описывать их здесь нет нужды, но неприятностей они доставляли немало. В общем, однако, он вел себя как человек порядочный, большего я не могу сказать.

И вот наконец наступил двадцать пятый день его рождения, день, когда начинается эта странная и в некоторых отношениях ужасная история.

Глава III Черепок вазы

Накануне дня рождения мы с Лео съездили в Лондон и получили там в банке таинственный сундучок, оставленный на хранение еще двадцать лет назад. Его принес тот же самый клерк, что и принял. Он хорошо помнил, куда убрал сундучок: в противном случае, по его собственному признанию, найти сундучок было бы очень трудно, потому что его сплошь затянуло паутиной.

Вечером мы возвращались с нашей драгоценной ношей в Кембридж; в ту ночь мы спали так мало, если вообще спали, что могли бы пожертвовать сном, не став от этого ничуть беднее. Рано утром, еще в сумерках, Лео явился ко мне в халате с предложением немедленно приступить к делу. Я ответил, что нам не пристало пороть горячку: ждали двадцать лет – подождем и до завтрака. Ровно в девять – с необычайной точностью – мы уселись завтракать; я был так поглощен своими мыслями, что вместо сахара положил в чай Лео кусок бекона. Мое возбуждение, естественно, передалось и Джобу: он умудрился отломать ручку у дорогой севрской чашки, точно такой же, по моим предположениям, как та, из которой Марат пил чай в ванне, когда его убили.

Наконец Джоб убрал посуду и по моей просьбе принес сундучок, водрузив его на стол с такой опаской, как будто он был начинен взрывчаткой. Он уже собирался уйти, но я остановил его:

– Погоди, Джоб. Если мистер Лео не возражает, я предпочел бы, чтобы при вскрытии сундучка присутствовал беспристрастный свидетель, способный держать язык за зубами.

– Хорошо, дядя Хорейс, – сказал Лео (я приучил его называть меня дядей, хотя иногда он и прибегал к довольно непочтительному обращению «старина» или «дядюшка»).

Джоб притронулся к голове таким жестом, как если бы притрагивался к шляпе.

– Запри дверь, Джоб, – распорядился я, – и принеси мне портфель.

Джоб принес портфель, и я достал из него ключи, которые бедный Винси, отец Лео, вручил мне накануне смерти. Ключей было три: самый большой – почти современного вида; второй – поменьше, явно старинный; что же касается третьего, то никто из нас не видел ничего подобного: это была полоска из чистого серебра с несколькими прорезями и поперечиной вместо ручки. Походил он разве что на какой-то допотопный железнодорожный ключ.

– Вы оба готовы? – спросил я, как сапер перед взрывом мины. Не дожидаясь ответа, я взял большой ключ, смазал его салатным маслом и после нескольких неудачных – из-за дрожи в руках – попыток изловчился вставить в замок и повернуть. Лео нагнулся, схватил обеими руками массивную крышку и поднял ее, преодолевая сопротивление ржавых петель. Внутри оказался большой ларец, весь запорошенный пылью. Мы легко извлекли его и счистили скопившуюся грязь одежной щеткой.

Ларец был то ли из черного дерева, то ли из какой-то другой прочной древесины и окован железными лентами. Судя по тому, что тяжелое плотное дерево местами стало уже превращаться в труху, изготовили его еще в глубокой древности.

– Ну что ж, попробуем его открыть, – сказал я, вставляя в скважину второй ключ.

Джоб и Лео нагнулись, затаив дыхание. Когда я повернул ключ и откинул крышку, мы вскрикнули разом все трое – неудивительно: в эбеновом ларце хранилась великолепная серебряная корзинка дюймов двенадцати в ширину и длину и восьми – в высоту, по всей вероятности, древнеегипетской работы, ибо черные ее ножки были сделаны в форме сфинкса и на выпуклой крышке тоже возлежал сфинкс. Корзинка прекрасно сохранилась, хотя, естественно, и потускнела от времени.

Я выложил ее на стол, затем при всеобщем глубоком молчании вставил серебряный ключ и стал поворачивать то в одну, то в другую сторону, пока замок наконец не поддался. Корзинка оказалась заполненной по самые края полуистлевшей коричневой массой, похожей скорее на волокно, чем на бумагу, – я так никогда и не смог выяснить ее состав. Выбрав коричневую массу дюйма на три, я увидел письмо в обычном современном конверте с надписью, сделанной рукой моего покойного друга Винси: «Моему сыну Лео, если он жив к этому времени». Я отдал письмо Лео, он скользнул по нему беглым взглядом и, положив на стол, сделал знак, чтобы я продолжал исследовать содержимое корзинки.

Чуть ниже я обнаружил аккуратно скатанный пергамент. Развернув его, я увидел текст, тоже написанный рукой Винси и озаглавленный: «Перевод унциальной греческой надписи на черепке вазы». Я положил свиток рядом с письмом. Ниже оказался еще один пергаментный свиток, пожелтевший и сморщившийся от древности. И это был перевод с греческого, выведенный, однако, готическим английским шрифтом, по стилю и написанию я датировал текст началом шестнадцатого столетия. Сразу же под свитком на очередном слое волокнистой массы покоилось что-то твердое и тяжелое, завернутое в желтоватое льняное полотно. Медленно и осторожно размотав обертку, мы увидели очень большой и, несомненно, древний черепок грязно-желтого цвета. Насколько я могу судить, это был обломок обычной, средних размеров амфоры. Черепок был в десять с половиной дюймов длины, семь дюймов ширины и в четверть дюйма толщины; выпуклую его сторону, обращенную ко дну корзинки, густо испещряли позднегреческие письмена, кое-где уже поблекшие, но по большей своей части вполне отчетливые, выведенные с величайшей аккуратностью тростниковым пером, которым часто пользовались в древности. Следует добавить, что некогда этот удивительный обломок был расколот надвое и соединен каким-то цементирующим составом и восемью длинными скрепками. На вогнутой стороне также имелись многочисленные надписи, разбросанные в хаотическом беспорядке и, очевидно, сделанные разными почерками в разные века; обо всех этих надписях, в том числе и о тех, что на пергаментах, мне придется еще поговорить.

– Нет ли там еще чего-нибудь? – взволнованно прошептал Лео.

Я порылся на дне и нашел маленький полотняный мешочек с чем-то твердым. Мы извлекли оттуда чудесную миниатюрку, выполненную по слоновой кости, и небольшого, шоколадного цвета скарабея вот с такими загадочными знаками.



Эти символы, как мы впоследствии узнали, означают «Сутен се Ра», что переводится как «Царственный сын Ра, или Солнца». Миниатюрка же изображала прелестную темноглазую женщину-гречанку, мать Лео. На обратной стороне рукой бедного Винси было выведено: «Моя любимая жена».

– Это все, – сказал я.

– Ну что ж, хорошо, – ответил Лео и, посмотрев долгим нежным взглядом на портрет своей матери, положил его на стол. – А теперь прочитаем письмо. – И, недолго думая, он сломал печать и принялся читать вслух:

«Мой сын Лео!

Когда ты вскроешь письмо, – я уверен, что ты непременно доживешь до этого времени, – ты будешь уже совсем взрослым. Почти все, кто меня знал, забудут даже мое имя. Но ты должен помнить обо мне, помнить, что я был и, возможно, еще есть; это письмо – связующее звено между нами: я протягиваю тебе руку через разделяющую нас пропасть Смерти, взываю к тебе из несказанного безмолвия могилы. Да, я мертв, в твоей памяти не сохранилось обо мне никаких воспоминаний, но в эту минуту, когда ты читаешь письмо, я с тобой. Я не видел тебя с самого твоего рождения. Прости меня. Твое появление на свет стоило жизни той, кого я любил сильнее, чем обычно любят женщин, – и я все еще ощущаю горечь этой утраты. Если бы я остался жить, я бы, конечно, сумел справиться с собой, но я должен умереть. Мои физические и духовные страдания нестерпимы, и, как только я сделаю то немногое, что необходимо для обеспечения твоего будущего, я намерен положить им конец. Да простит мне Господь этот смертный грех! Все равно мне не протянуть и года…»

– Значит, он покончил с собой! – воскликнул я. – Так я и подозревал.

«…Но хватит о себе, – продолжал читать Лео. – То, что следует сказать, принадлежит вам, живущим, а не мне, давно мертвому и всеми забытому, как будто меня никогда и не существовало. Мой друг Холли (если на то будет его согласие, он станет твоим опекуном), вероятно, уже рассказал тебе о необыкновенной древности нашего рода. В корзинке ты найдешь веские тому доказательства. Осколок вазы со странной легендой, изложенной твоей дальней прародительницей, был передан мне отцом, эта легенда всецело завладела моим воображением. Девятнадцати лет от роду, на свою беду, я, как один из наших предков елизаветинских времен, решил проверить ее достоверность. Не хочу здесь описывать все, со мной происшедшее. Но вот что я видел своими глазами. На берегу Африки, в еще не исследованных местах, севернее устья Замбези, есть мыс, на самой оконечности которого высится скала с вершиной, похожей по форме на голову негра, – о ней-то, видимо, и говорится в надписи на черепке. Высадясь на берег, я узнал от бродячего туземца, за какое-то преступление изгнанного из своего племени, что в глубине материка находятся окруженные бесчисленными болотами громадные чашеобразные горы и пещеры. Тамошний народ говорит на диалекте арабского языка, и правит им прекрасная белая женщина, которая редко снисходит до появления перед своими подданными и, по слухам, обладает властью не только над живыми, но и над мертвыми. Через два дня туземец умер от лихорадки, схваченной им в болотах; недостаток провианта и первые симптомы болезни, которая так сильно прогрессировала впоследствии, вынудили меня вернуться на нашу дау[4].

Думаю, незачем вспоминать о пережитых мною приключениях. Судно потерпело крушение у берегов Мадагаскара, лишь через несколько месяцев меня подобрал английский корабль и отвез в Аден; оттуда я отправился в Англию, намереваясь возобновить поиски, как только сумею достаточно подготовиться. По пути я остановился в Греции, и там – Omnia vincit amor[5] – я встретил твою будущую мать, полюбил ее и женился, но, к великому моему горю, она умерла при родах. Моя болезнь резко обострилась, и я вернулся в Англию, чтобы умереть здесь. Но надежда все еще не покидала меня, и я взялся за изучение арабского языка, с твердым намерением возвратиться (если мне вдруг станет лучше) к берегам Африки и разрешить наконец тайну, которая вот уже много веков висит над нашим родом. Но мне не суждено было поправиться, жизнь моя завершена.


Но для тебя, мой сын, жизнь только еще начинается, поэтому я передаю тебе все раздобытые мною сведения вместе с доказательствами древности нашего рода. Все это, по моему замыслу, должно попасть тебе в руки в том возрасте, когда ты сможешь самостоятельно решать, хочешь ты или нет попробовать проникнуть в величайшую тайну, какая есть на свете, или ты сочтешь все это вымыслом безумной женщины.

Я лично убежден, что это не вымысел. Есть на земле место, где открыто проявляются жизненные силы природы, его только надо отыскать. Жизнь существует, почему бы не существовать способам продлить ее надолго, если не навечно? Но я не хочу влиять на твое окончательное решение. Прими его сам. На случай, если ты продолжишь начатые мною поиски, я позаботился, чтобы у тебя были все необходимые средства. Если же ты придешь к убеждению, что все это – химера, уничтожь черепок и свитки, навсегда освободив наш род от причины вечного беспокойства. Может быть, это самое разумное решение. Неведомое обычно внушает нам страх – не потому, что, как принято считать, мы суеверны, а потому, что оно и в самом деле нередко содержит в себе грозную опасность. Человек, вмешивающийся в действие могучих тайных сил, питающих жизнь на земле, может легко оказаться их жертвой. А если ты все же достигнешь цели, обретешь вечную молодость и красоту, восторжествовав над временем и злом, вознесясь над естественным тленом, распадом души и тела, кто может поручиться, что эта поразительная перемена принесет счастье? Выбирай, мой сын, и пусть Великая Сила, которая правит всем сущим, предопределяя, насколько далеко мы пойдем, как многое сможем постичь, способствует и твоему счастью, и счастью всего мира, владыкой которого, в случае успеха, ты неминуемо окажешься, ибо могущество накопленного опыта безгранично. Прощай…»

Так резко обрывалось это неподписанное, без даты письмо.

– Что ты обо всем этом думаешь, дядя Холли? – переведя дух, спросил Лео и, положив письмо на стол, добавил: – Мы предполагали, что столкнемся с тайной, – и вот она, тайна!

– Что я думаю? Что твой бедный отец лишился рассудка перед смертью, – пробурчал я. – Я понял это еще в ту ночь, когда он пришел ко мне в последний раз, двадцать лет назад. Несчастный покончил с собой… Конечно же, все это вздор!

– Вы правы, сэр, – торжественно произнес Джоб, типичный образчик человека сухого, без всякой фантазии.

– Ну а теперь почитаем, что написано на черепке, – сказал Лео, взяв в руки отцовский перевод.

«Я, Аменартас, принцесса из царского дома Египта, жена Калликрата, жреца Исиды, возлюбленной богами и повелевающей демонами, пишу это перед смертью для своего маленького сына Тисисфена.

Мой дорогой сын! Я бежала с твоим отцом из Египта во времена правления Нектанеба[6], силой своей любви принудив его нарушить священный обет. Мы долго плыли по морю и дважды по двенадцать лет блуждали по берегам Ливии (Африка), обращенным к восходящему солнцу; недалеко от устья реки там есть скала с вершиной, имеющей форму головы эфиопа. Четыре дня мы плыли вверх по реке, затем потерпели крушение; многие утонули, многие погибли от огневицы. Десять дней дикари вели нас, уцелевших, по болотам, где водится столько птиц, что, взмывая разом, они застилают все небо. Наконец мы добрались до похожей на опрокинутую чашу горы; там, в долине, некогда был великий город, но ныне от него сохранились лишь развалины, в склонах же горы – бессчетное множество пещер. Мы предстали перед царицей народа, в чьих обычаях – казнить чужеземцев, надевая на них раскаленные горшки; царица эта – волшебница, постигшая все тайны природы, наделенная вечной молодостью и неувядаемой красотой. И она воспылала любовью к отцу твоему Калликрату и задумала убить меня, с тем чтобы взять его в мужья, но он любил меня и боялся ее, и поэтому не хотел на ней жениться. Тогда эта волшебница, владеющая черной магией, отвела нас в пещеру, перед которой лежал мертвый старый мудрец, и показала кружащийся Огненный Столп Вечной Жизни, чей голос – как раскаты грома, и царица вошла в пламя и появилась оттуда необожженная и даже еще более прекрасная. И тогда она обещала даровать бессмертие твоему отцу, если он убьет меня, ибо сама она была бессильна против волшебства моего народа, которым я обладала; и еще она пообещала, что станет его женой. Но он закрыл рукой глаза, чтобы не видеть ее красоты, и не захотел отречься от меня. И тогда, в дикой ярости, она сокрушила его силой своего колдовства, и он умер, а она горько над ним рыдала и причитала, а потом велела унести его оттуда; меня же, опасаясь возмездия, она приказала отправить в устье большой реки, где причаливают морские суда. Во время долгого обратного путешествия я и родила тебя, но мне пришлось немало поскитаться, прежде чем я добралась наконец до Афин. А теперь послушай меня, мой сын Тисисфен: отыщи эту женщину, выведай у нее тайну вечной жизни и, если сможешь ее убить, отомсти за отца своего Калликрата. Но если тебе это не удастся, я взываю ко всем будущим потомкам: надеюсь, среди них сыщется отважный человек, который совершит омовение в пламени и воссядет на трон фараонов. Может быть, все это покажется тебе невероятным, но я говорю сущую правду – ни слова лжи!»

– Да простит ее Господь! – простонал Джоб, который с открытым ртом слушал это удивительное послание.

Я молчал; сначала я предположил было, что мой бедный друг в припадке безумия сочинил все сам, но, поразмыслив, я отмел это предположение: выдумать такое просто невозможно! Слишком уж необычна надпись! Чтобы разрешить свои сомнения, я взял в руки черепок и начал читать греческий оригинал, написанный убористым унциальным шрифтом. Хотя и писала египтянка, ее послание – великолепный образец греческого языка того периода.

Переписываю его, как оно есть.







Для удобства чтения я переписал весь текст более привычным рукописным шрифтом.





Внимательное изучение показывает, что перевод сочетает точность с изяществом, в чем легко можно убедиться, сопоставив его с оригиналом.

Помимо унциальной надписи на выпуклой стороне черепка, в самом его верху, где находилось горлышко амфоры, тусклой красной краской был изображен тот же картуш, что и на скарабее, найденном в серебряной корзинке. Иероглифы, или символы, были, однако, перевернуты, словно оттиснуты на воске. Принадлежал ли картуш Калликрату[7], какому-нибудь принцу либо фараону, чья кровь текла в жилах принцессы Аменартас, – не знаю; не могу я с уверенностью сказать, и был ли он нанесен на черепок в одно время с унциальной надписью или же скопирован позднее со скарабея кем-нибудь из ее многочисленных потомков. И это еще не все. Под надписью той же краской был сделан набросок головы и плеч сфинкса, увенчанного двумя перьями – символами величия; перья довольно часто встречаются на изваяниях священных быков, но я никогда не видел их на сфинксах.


На правой стороне черепка, рядом с унциальной надписью, красной краской, наискось, было выведено следующее любопытное двустишие, подписанное голубой краской:

На земле, в небесах, в океанской бездне

Несчетно чудес, лишь очи отверзни.

Hoc fecit[8]

Доротея Винси

Глубоко озадаченный, я перевернул реликвию. Она была вся, сверху донизу, испещрена пометками и подписями на греческом, латинском и английском языках. Первая пометка, сделанная унциальным греческим шрифтом, принадлежала Тисисфену. «Я не смог поехать. Тисисфен своему сыну Калликрату», – гласила она. Вот ее факсимиле с рукописным эквивалентом:



Этот Калликрат (названный так, видимо, по греческому обычаю, в честь деда), очевидно, пытался начать поиски, ибо написал еле заметным, неразборчивым унциальным шрифтом: «Я хотел уже отправиться в путь, но боги ополчились против меня, и я вынужден отказаться от своего намерения. Калликрат своему сыну». Вот эта надпись:



Между двумя этими древними надписями – вторая, кстати сказать, написана прыгающими буквами и так сильно стерлась от прикосновения рук, что, не приложи Винси свою транскрипцию, я вряд ли смог бы ее разобрать, – выделялась четкая, сделанная, по всей видимости, сравнительно недавно подпись некоего Лайонела Винси. Чуть ниже чья-то рука, очевидно, рука деда Винси, начертала: «Aetate sua 17»[9]. Справа были инициалы «Дж. Б. Ви.», внизу – множество греческих подписей на унциальном и рукописном шрифтах: часто повторялись написанные, как правило, небрежно слова «τѱ παιδί» (моему сыну): это свидетельствовало, что реликвия благоговейно передавалась из поколения в поколение.


За греческими подписями следовала короткая пометка: «Romaе A.U.С.»[10], из чего можно было заключить, что семья переселилась в Рим. Затем, где только можно, вписаны были двенадцать латинских подписей. За тремя исключениями, они оканчивались фамилией Виндекс, или Мститель, – латинским эквивалентом фамилии Тисисфен. Впоследствии, как и следовало ожидать, латинская фамилия трансформировалась сначала в де Винси, а затем в простую современную Винси. Любопытно отметить, как идея мести, к которой египтянка взывала еще до Рождества Христова, сохранилась в типично, казалось бы, английской фамилии.


Лишь немногие из римских имен, написанных на черепке, упоминаются в исторических летописях или хрониках. Если не ошибаюсь, это следующие:

MVSSIVS. VINDEX[11]


SEX. VARIVS. MARVLLVS[12]

G. FVFIDIVS. G. F. VINDEX[13]

и

LABERIA. POMPEIANA. CONIVX. MACRINI. VINDICIS[14]

Последнее, разумеется, имя римлянки.

Воспроизвожу список, охватывающий все римские фамилии на черепке:

G. CAECILIVS. VINDEX[15]

М. AIMILIVS. VINDEX[16]

SEX. VARIVS. MARVLLVS[17]

Q. SOSIVS. PRISCVS. SENECIO. VINDEX[18]

L. VALERIVS. COMINIVS. VINDEX[19]

SEX. OTACILIVS. M. F.[20]

L. ATTIVS. VINDEX[21]

MVSSIVS. VINDEX[22]

G. FVFIDIVS. G. F. VINDEX[23]

LICINIVS. FAVSTVS[24]

LABERIA. POMPEIANA. CONIVX. MACRINI. VINDICIS[25]

MANILIA. LVCILLA. CONIVX. MARVLLI. VINDICIS[26]

В течение нескольких веков судьба рода неизвестна. Никто никогда не узнает, что происходило в это время с реликвией и каким образом она сохранилась в роду. Мой бедный друг Винси, помнится, упоминал, что его римские предки в конце концов поселились в Ломбардии, а после завоевания ее Шарлеманем перешли с ним через Альпы и осели в Бретани, а оттуда уже – в царствование Эдуарда Исповедника – переехали в Англию. Не знаю, где почерпнул он эти сведения, на черепке не упоминаются ни Ломбардия, ни Шарлемань, хотя и имеется упоминание о Бретани. Продолжаю. Под фамилиями – продолговатое пятно то ли крови, то ли красного пигмента, два красных креста – возможно, схематичное изображение мечей крестоносцев, и довольно аккуратная монограмма «Д. В.»; начертана она алой и голубой красками, по-видимому, той самой Доротеей Винси, что написала, вернее – нарисовала, уже цитировавшееся двустишие. Слева – бледно-голубые инициалы «А. В.» и дата: 1880 год.

Далее следует одна из самых любопытных надписей на этой необыкновенной реликвии. Сделана она готическим шрифтом прямо поверх крестов (или мечей крестоносцев) и датирована 1445 годом. Полагаю, что эта надпись не нуждается в толковании, поэтому публикую ее в латинском оригинале без каких бы то ни было сокращений; то, что автор – превосходный средневековый латинист, не вызывает никаких сомнений. Что, может быть, еще более удивительно – тут же и английский перевод. Этот перевод, также написанный готикой, мы нашли на втором пергаменте, который хранился в сундучке. Он, очевидно, более старинного происхождения, чем средневековый латинский перевод унциальной греческой надписи.

Привожу его целиком.

Факсимиле готической надписи на черепке вазы принцессы Аменартас.




Факсимиле староанглийского перевода предыдущей латинской надписи на черепке.

Надпись сделана готическим шрифтом на пергаменте.




Была там и более современная версия перевода, сделанного готическим шрифтом:

«Ista religuia est valde misticum et myrificum opus, quod majores mei ex Armorica, scilicet Brittania Minore, secum convehebant; et quidam sanctus clericus semper patri meo in manu ferebat quod penitus illud destrueret, affirmans quod esset ab ipso Sathana conflatum prestigiosa et dyabolica arte, quare pater meus confregit illud in duas partes, quas quidem ego Johannes de Vinceto salvas servavi et adaptavi sicut apparet die lune proximo post festum beate Marie Virginis anni gratie MCCCCXLV».

«Сия реликвия – вещь преудивительная, таинственного происхождения. Мои предки привезли ее из Арморики[27], что ныне прозывается Бретанью. Слуги Божьи увещевали отца, дабы уничтожил он сию реликвию, творение сатанинское, черной магией созданное, и отец разломал ее на две части, но я, Джон де Винси, снова соединил эти части. Пишу сие в понедельник после празднества Святой Марии, Девы Благословенной, в год от Рождества Христова одна тысяча четыреста сорок пятый».

Следующая, предпоследняя надпись принадлежит к елизаветинской эпохе и датирована 1564 годом: «Случилась чрезвычайно странная история, которая стоила моему отцу жизни: в то время, когда он искал подходящее место для высадки на восточном побережье Африки, его полубаркас был потоплен португальским галеоном под командованием Лоренцо Маркеша, а сам он погиб. Джон Винси».

Последняя, судя по некоторым особенностям, надпись сделана в середине восемнадцатого столетия. Это неточная цитата из «Гамлета»:

Есть многое на свете, что не снилось,

О друг Горацио, нашим мудрецам[28].

Оставался лишь один непрочитанный пергамент – старый, сделанный готическим шрифтом перевод унциальной латинской надписи на черепке. Перевод датирован 1495 годом и принадлежит перу некоего «мужа ученого» – Эдмунда де Прато (Эдмунда Пратта), лиценциата, знатока канонического права (Эксетерский колледж, Оксфорд), ученика Гросина[29], первого преподавателя греческого языка в Англии. Нет сомнений, что, заслышав о человеке столь высокой учености, тогдашний Винси, вероятно, тот самый Джон Винси, что спас реликвию от гибели и сделал в 1445 году надпись готическим шрифтом, обратился в Оксфорд за помощью в расшифровке таинственного послания. Ученый Эдмундус не посрамил своего имени. Его перевод – великолепный образец средневековой учености и знания латинского языка. Я не могу останавливаться здесь на некоторых особенностях перевода, но все же хотел бы привлечь внимание к отрывку: «duxerunt autem nos ad reginam Advenaslasaniscoronantium»[30]. На мой взгляд, здесь восхитительно передан греческий оригинал:






Далее следует расширенный вариант средневекового латинского перевода:

«Amenartas, e genere regio Egypti, uxor Callicratis, sacerdotis Isidis, quam dei fovent demonia attendunt, filiolo suo Tisistheni jam moribunda ita mandat: Effugi quondam ex Egypto, regnante Nectanebo, cum patre tuo, propter mei amorem pejerato. Fugientes autem versus Notum trans mare, et viginiti quatour menses per litora Libye versus Orientem errantes, ubi est petra quedam magna sculpta instar Ethiopis capitis, deinde dies quatuor ab ostio fluminis magni ejecti partim submersi sumus partim morbo mortui sumus: in fine autem a feris hominibus portabamur per paludes et vada, ubi avium multitudo celum obumbrat, dies decem, donec advenimus ad cavum quendam montem, ubi olim magna urbs erat, caverne quoque immense; duxerunt autem nos ad reginam Advenaslasaniscoronantium, que magica utebatur et peritia omnium rerum, et saltern pulcritudine et vigore insenescibilis erat. Нес magno patris tui amore perculsa, primum quidem ei connubium michi mortem parabat; postea vero, recusante Callicrate, amore mei et timore regine affecto, nos per magicam abduxit per vias horribiles ubi est puteus ille profundus, cujus juxta aditum jacebat senioris philosophi cadaver, et advenientibus monstravit flammam Vite erectam, instar columne volutantis, voces emittentem quasi tonitrus: tunc per ignem impetu nocivo expers transiit et jam ipsa sese formosior visa est.

Quibus factis juravit se patrem tuum quoque immortalem ostensuram esse, si me prius occisa regine contubernium mallet; neque enim ipsa me occidere valuit, propter nostratum magicam cujus egomet partem habeo. Ille vero nichil hujus generis malebat, manibus ante oculos passis, ne muliers formositatem adspiceret: postea ilium magica percussit arte, at mortuum efferebat inde cum fletibus et vagitibus, et me per timorem expulit ad ostium magni fluminis, velivoli, porro in nave, in qua te peperi, vix post dies huc Athenas vecta sum. At tu, О Tisisthenis, ne quid quorum mando nauci fac: necesse enim est mulierem exquirere si qua Vite mysterium impetres et vindicare, quantam in te est, patrem tuum Callicratem in regine morte. Sin timore seu aliqua causa rem relinquis infectam, hoc ipsum omnibus posteris mando, dum bonus quis inveniatur qui ignis lavacrum non perhorrescet, et potentia dignus dominabitur hominium.

Talia dico incredibilia quidem at minime ficta de rebus michi cognitis.

Нес Grece scripta Latine reddidit vir doctus Edmundus de Prato, in Decretis Licenciatus, e Collegio Exoniensi Oxoniensi doctissimi Grocyni quondam e pupillis, Idibus Aprilis Anno Domini MCCCCLXXXXV».

– Ну что же, – сказал я, когда наконец прочитал и тщательно изучил все надписи и пометки – по крайней мере те из них, что еще можно было разобрать. – Теперь ты знаешь все, Лео, и можешь составить свое собственное мнение. Мое уже сложилось.

– И каково же оно? – быстро спросил он.

– Вот оно. Я верю, что черепок подлинный и что он действительно хранится в вашем роду с четвертого столетия до Рождества Христова. Достоверность этого – поистине удивительного – факта подтверждается всеми надписями. Остальное, однако, вызывает большие сомнения. Допустим, одна из надписей в самом деле написана твоей отдаленной прародительницей, египетской принцессой, или каким-нибудь писцом под ее диктовку; совершенно очевидно, что перенесенные муки и смерть мужа лишили ее разума, ее пером водило чистейшее безумие.

– А как вы объясните то, что видел и слышал мой отец?

– Простое совпадение. Конечно же, на берегах Африки есть немало скал, напоминающих по форме человеческую голову, и многие там говорят на исковерканном арабском языке. Достаточно в тех местах и болот. И еще одно соображение, Лео, ты уж извини меня, но я полагаю, что твой бедный отец был не в своем рассудке, когда писал все это. Он столкнулся с большими трудностями, а человек он был очень впечатлительный, и вся эта история сильно подействовала на его воображение. Как бы там ни было, я считаю, что это полнейший вздор. В природе, хотя и нечасто, встречаются любопытные явления и феномены, которые ставят нас в тупик. Но пока я сам не буду убежден в обратном, а это маловероятно, никогда не поверю, что можно отсрочить собственную смерть, пусть даже на некоторое время; не внушают мне доверия и россказни о белой колдунье, которая жила или живет среди африканских топей. Это просто бред, мой мальчик, сущий бред! А что скажешь ты, Джоб?

– По-моему, сэр, это все напридумано, а если и не напридумано, надеюсь, мистер Лео не станет встревать в такие дела – ничего хорошего из этого не получится.

– Может быть, вы оба и правы, – очень спокойно произнес Лео. – Я оставлю при себе свое мнение. Скажу лишь одно: я намерен до конца раскрыть эту тайну, и, если вы не захотите меня сопровождать, я поеду один.

Посмотрев на молодого человека, я понял, что он не отступит от своего слова. Когда Лео что-нибудь твердо решит, он чуть заметно поджимает губы. Так было с самого детства. Признаюсь откровенно, я никуда не отпущу Лео одного – если не ради него самого, то хотя бы ради собственного спокойствия. Слишком сильна моя привязанность к нему. Нет у меня, кроме него, ни одного близкого человека. Обстоятельства против меня, моего общества чураются не только женщины, но и мужчины, – так мне по крайней мере кажется, а уж как это на самом деле – не имеет значения. Все они, видимо, судят о моих душевных качествах по достаточно непривлекательной наружности. Чтобы не сталкиваться с проявлениями неприязни, я отгородился от внешнего мира, исключив все возможности установления сколько-нибудь близких отношений с другими людьми. Лео для меня все: и брат, и сын, и друг, и пока он не скажет, что тяготится моим присутствием, я готов сопровождать его хоть на край света. Но, само собой, он не должен знать, как велика его власть надо мной, – необходимо найти какой-нибудь благовидный предлог для капитуляции.

– Да, я поеду, дядя. Если я и не найду этот Вращающийся Огненный Столп Жизни, то хотя бы вволю поохочусь: охота там первоклассная.

Случай был благоприятный, и я не преминул им воспользоваться.

– Охота? Об этом я и не подумал. В тех диких краях, должно быть, водится много крупной дичи. Мне всегда хотелось поохотиться на буйволов. Знаешь, мой мальчик, я не верю, что наши поиски увенчаются успехом, но я верю в свою охотничью удачу, поэтому, если ты и в самом деле поедешь, я возьму отпуск и составлю тебе компанию.

– Я был уверен, что вы не упустите такой возможности. А как насчет денег? Их понадобится целая куча.

– Об этом можешь не беспокоиться. Все эти годы я откладывал ренту, которая выплачивалась тебе по отцовскому завещанию, и сэкономил две трети того, что твой отец завещал мне как твоему опекуну. Так что тут нет никаких препятствий.

– Ну что ж, тогда уберем сундучок со всем, что в нем есть, поедем в город и купим себе ружья… А ты, Джоб, поедешь с нами? Пора тебе повидать мир.

– Может, и так, сэр, – флегматично ответил Джоб. – Я, конечное дело, не любитель таскаться по всяким там заграницам, но уж если вы, джентльмены, оба едете, вам нужен слуга, а я ведь двадцать лет прослужил у вас, неужто же отпущу вас одних? Не таковский я человек.

– Хорошо, Джоб, – сказал я. – Никаких чудес ты там не увидишь, но поохотимся мы на славу… А теперь и ты, и Лео послушайте меня. Я не хочу, чтобы хоть одна живая душа знала об этой чепуховине. – Я показал на черепок. – Только просочись слушок, весь Кембридж будет хохотать, а уж если со мной что случится, мой ближайший родственник сможет оспорить мое завещание на том основании, что я, мол, был не в своем уме.

Через три месяца мы уже плыли на корабле в Занзибар.

Глава IV Шквал

Как разительно отличается сцена, к описанию которой я сейчас приступаю, от ранее описанной! Далеко позади – уютная квартирка в колледже, знакомые тома на полках; далеко позади – раскачивающиеся на ветру вязы и крикливые грачи. Кругом, куда ни глянь, под лучами полной африканской луны мерцает и переливается притененными серебряными огоньками спокойная ширь океана. Ветер вздувает огромный парус нашей дау, мелодично журчит вдоль бортов вода. Время полуночное, и почти все матросы спят на баке – только смуглый кряжистый араб Мухаммед стоит у руля, определяя наш курс по звездам; у него неторопливые, с ленцой движения. В трех милях по правому борту смутно темнеет узкая полоска – восточный берег Центральной Африки. Наша дау под северо-западным муссоном направляется на юг. Материк на добрых сотни миль окаймлен опасными рифами. Ночь так тиха, так необыкновенно тиха, что даже произнесенные шепотом слова можно расслышать по всему нашему суденышку, от носа до кормы; с отдаленной земли доносится слабый рокочущий звук.

Араб за рулем поднимает руку и говорит одно-единственное слово:

– Симба (лев).

Мы все садимся на палубе и вслушиваемся. Вот он, этот звук, раскатистый, величественный, наполняющий наши сердца трепетом.

– Завтра в десять часов, – сказал я, – если капитан не ошибся в своих расчетах, что более чем вероятно, мы увидим таинственную скалу, похожую на голову негра, высадимся и начнем свою охоту.

– И начнем поиски развалин великого города и Огненного Столпа Жизни, – с легкой усмешкой поправил меня Лео, вынув изо рта трубку.

– Пустое! – ответил я. – Днем ты разговаривал с нашим рулевым, практиковался в арабском. И что же он тебе сказал? Добрую половину своей не очень праведной жизни он занимался торговлей (или работорговлей) в этих широтах, однажды даже высаживался у подножия Скалы-Человека. Слышал ли он о развалинах города или пещерах?

– Нет, – признался Лео. – Он говорит, что от самого берега начинаются сплошные болота, кишащие змеями, особенно питонами, водится там и всевозможная дичь, но людей нет. Пояс болот тянется вдоль всего восточноафриканского побережья, но это не имеет никакого значения.

– Нет, имеет, – возразил я. – Где болота – там и лихорадка. Сам видишь, какого мнения все эти господа о здешних местах. Никто не хочет сопровождать нас. Они считают нас полоумными, и, честное слово, я готов с ними согласиться. Буду очень удивлен, если мы снова увидим добрую старую Англию. Мне в мои годы терять уже нечего, а вот за тебя, мой мальчик, и за Джоба я беспокоюсь. Все это дурацкая затея.

– Ничего, ничего, дядя Хорейс. Почему бы мне не попытать счастья? Но поглядите, что это за туча? – Он показал на темное пятно, которое появилось в звездном небе в нескольких милях от нас, за кормой.

– Спроси рулевого, – посоветовал я.

Лео встал, потянулся и пошел на корму. Через несколько минут он вернулся.

– Он говорит, надвигается шквал, но надеется, что шквал пройдет стороной, далеко от нас.

Тут подошел Джоб, он выглядел типичным англичанином в своем коричневом фланелевом охотничьем костюме, который сильно его толстил. С тех пор как мы очутились в этих незнакомых водах, с его честного круглого лица почти не сходило озадаченное выражение.

– Пожалуйста, сэр, – сказал он, притрагиваясь к широкополой шляпе, смешно нахлобученной на затылок, – послушайте меня. Все наши ружья и вещи в вельботе за кормой. Там же и провизия. На ночь я переберусь туда. Уж больно у всех этих черных джентльменов, – тут он понизил голос до зловещего шепота, – воровской вид. А что, если кто-нибудь из них заберется ночью в наш бот? Хватил ножом по канату – и поминай, как звали. Что нам тогда делать? Беда.

Здесь я должен пояснить, что этот вельбот построили по особому заказу в Данди, в Шотландии. Мы взяли его с собой, так как знали, что берег изрезан сетью небольших речушек и нам может понадобиться шлюпка, чтобы подняться по одной из них. Бот был превосходный, в тридцать футов длиной, с килем, обшитым медным листом – чтобы не источили жучки, – днищем и с множеством водонепроницаемых ящиков-отсеков. Капитан дау предупредил нас, что из-за подводных рифов и отмелей мы вряд ли сможем подойти вплотную к хорошо ему знакомой, похожей на голову негра скале – по всем признакам той самой, о которой упоминается в надписи на черепке и о которой говорил отец Лео. В то утро ветер прекратился с восходом солнца, и, пользуясь затишьем, мы за три часа перенесли все наше имущество в вельбот, уложив ружья, амуницию и провизию в специально для них приготовленные ящики-отсеки, с тем чтобы, когда мы подойдем к таинственной скале поближе, осталось только перебраться в бот и доплыть на нем до берега. К тому же капитаны-арабы по ошибке или беспечности нередко проскакивают назначенное место. А как хорошо знают все матросы, осадка дау не позволяет ей идти против ветра. Поэтому мы спустили бот на воду, чтобы в случае необходимости подойти к берегу на веслах.

– Хорошо, Джоб, – сказал я, – пожалуй, это дельная мысль. Одеял там полно, только не ложись лицом к луне – можешь ослепнуть или одуреть.

– Господи, сэр! Я и так уже одурел от одного вида этих грязных арабов, которые тащат все, что ни попадет под руку. Сущее дерьмо, а не люди. И воняют так же противно.

Джоб, как явствует из его слов, отнюдь не был поклонником нравов и обычаев наших темнокожих собратьев.

Мы подтянули бот канатом к самой корме дау, и Джоб плюхнулся в него, как мешок с картофелем. Затем мы с Лео вернулись и сели на прежнее место; покуривая, мы перебрасывались отрывочными репликами. Ночь была несказанно прекрасна, мы испытывали вполне понятное сильное возбуждение и не хотели расходиться по каютам. Через час или около того мы оба задремали. Помню только, как Лео сонно рассуждал о том, куда следует стрелять, охотясь на буйвола: неплохо всадить пулю ему в голову, между рогов, или в горло – что-то в этом роде. Затем в моей памяти – провал.

Проснулся я от ужасающего рева ветра. Испуганно кричат матросы, вода, как хлыстом, стегает по лицам. Кое-кто из команды пробует убрать парус, но фал защемило в бейфуте, рей никак не опускается. Я вскочил и схватился за какую-то снасть. Небо за кормой было черным-черно, но впереди, разгоняя тьму, все еще ярко сверкала луна. При ее свете я увидел, как на нас стремительно надвигается огромный, футов в двадцать или даже выше, вал, увенчанный пенистым гребнем, который насквозь пронизывали серебристые лучи. Гонимый грозным шквалом, этот – уже на изломе – вал мчался вперед под чернильно-темным небом. В следующий миг черный силуэт нашего вельбота взметнулся ввысь, и на дау обрушилась гигантская масса пенящейся воды; я изо всех сил держался за канат, раскачиваясь, как флаг на ветру.

Огромный вал схлынул. Мне казалось, будто я пробыл под водой долгие минуты, на самом же деле прошло всего несколько секунд. Я посмотрел вперед. Большой парус, сорванный шквалом, трепетал в вышине, словно громадная раненая птица. На мгновение шум притих, и я услышал отчаянный вопль Джоба:

– Ко мне, в бот!

Я успел нахлебаться воды, с трудом соображал, но все же, собравшись с духом, бросился на корму. Дау быстро погружалась в воду. Вельбот яростно крутился под кормовым подзором; я увидел, как в него спрыгнул араб Мухаммед, наш рулевой. Схватив буксирный канат, я отчаянным рывком потянул бот и прыгнул вслед за ним. Джоб поймал меня за руку, и я повалился на днище. Чтобы дау не утянула нас за собой, Мухаммед выхватил свой кривой нож и перерезал канат – в следующее мгновение мы уже плыли по тому самому месту, где только что находилась дау.

– Боже! – закричал я. – Где же Лео?.. Лео! Лео!

– Его снесло, сэр, да спасет его Господь! – проревел Джоб в мое ухо, но в неистовом вое ветра его голос прозвучал тихим шепотом.

В полном отчаянии я ломал руки. Лео погиб, а я остался в живых, чтобы оплакивать его.

– Осторожно, сэр! – возопил Джоб. – Еще одна волна!

Я обернулся и увидел, что нас нагоняет второй гигантский вал. «Хоть бы он утопил меня!» – горестно подумал я. Странно зачарованный, наблюдал я за его продвижением. К этому времени луна была уже полускрыта клочьями туч, но я все же различил на гребне всесокрушающей водяной горы что-то темное – должно быть, обломок кораблекрушения. Волна затопила вельбот чуть ли не по самые края. Но он недаром был построен с водонепроницаемыми отсеками – да благословит Небо их изобретателя! – и продолжал плыть, как лебедь. В пенной кипени я снова увидел какой-то темный предмет – он мчался прямо на меня. Я протянул правую руку, чтобы защититься от него, и, как тисками, сжал запястье чьей-то руки. Человек я очень сильный и крепко держался за борт, но под тяжестью плавающего тела мою руку едва не вырвало из плечевого сустава. Еще пара секунд – и я либо разжал бы пальцы, либо меня утянуло бы за борт, но и этот второй вал схлынул, оставив нас по колено в воде.

– Вычерпывайте воду! Вычерпывайте воду! – прокричал Джоб, подкрепляя этот призыв собственным примером.

Но я не мог в тот миг присоединиться к нему: случайный луч света озарил лицо человека, которого я спас из морской пучины. Он то ли лежал на днище, то ли плавал в воде.

Это был Лео. Лео, живой или мертвый, возвращенный волной из самой пасти смерти.

– Вычерпывайте воду! Вычерпывайте воду! – вопил Джоб. – Или мы сейчас пойдем ко дну!

Я вытащил из-под банки прикрепленный там большой жестяной черпак, и мы все втроем энергично принялись за работу: речь шла о спасении нашей жизни. Яростный ураган швырял бот, как щепку, клочья пены и брызги воды ослепляли нас, но мы работали как одержимые, подбадриваемые отчаянием, ибо и отчаяние может подбадривать. Минута! Три минуты! Шесть минут! Бот понемногу облегчался, и, на наше счастье, больше таких огромных валов не было. И вдруг сквозь ужасающие взвизгивания урагана стал пробиваться однообразный глухой рев. О силы небесные! Буруны!

В этот миг снова заблистала луна – на этот раз позади оставленной шквалом тропы. Над израненной грудью океана неслись ее зазубренные дротики, и в полумиле по направлению к берегу мы увидели белую полосу пены, за ней – неширокое пространство зияющей черноты, а дальше – еще одну полосу пены. Это были буруны; все явственнее и явственнее слышался рев: вот они уже перед нами – белокипенные, грозные, как оскаленные челюсти самого сатаны.

– Правь рулем, Мухаммед! – заревел я по-арабски. – Мы должны попробовать пройти.

Я вырвал весло из уключины и жестом показал Джобу, чтобы он сделал то же самое. Мухаммед переполз на корму и схватился за румпель. Джоб иногда развлекался греблей на реке Кеме: хотя и не без труда, но весло он все же вытащил. Бот повернулся носом к приближающейся пенной полосе; то зарываясь в воду, то выныривая, он несся вперед стремительно, с быстротой скакуна. Прямо перед нами первый ряд бурунов казался чуточку поуже, чем справа или слева, – здесь, видимо, глубина была больше. Я повернулся и показал на этот просвет.

– Правь туда, Мухаммед! – выкрикнул я.

Рулевой он был очень искусный, хорошо знакомый с многочисленными опасностями этого коварного побережья. Он навалился на румпель всем своим тяжелым телом и уставился на пенящийся ужас: глаза его, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит.

Тем временем лодку разворачивало направо. Достаточно было отклониться в ту сторону ярдов на пятьдесят, как вздыбленные бурлящие волны неминуемо поглотили бы бот. Мухаммед уперся ногой в банку с такой силой, что пальцы его ноги расплющились. Бот изменил направление, но недостаточно. Я крикнул Джобу, чтобы он табанил, и сам начал изо всех сил грести веслом. Бот наконец отозвался на наши усилия, и как раз вовремя!

Господи помилуй, мы уже среди бурунов! Несколько минут невыразимого страха и волнения. Со всех сторон могучие пенные волны – кажется, это злые духи восстали со дна своей океанской могилы, чтобы покарать незваных пришельцев. Помню, один раз бот даже закрутило, уж не знаю, что нас спасло, – чистая случайность или искусство Мухаммеда, но только бот успел выправиться, прежде чем нас накрыл бурун. И еще один – сущее чудовище! Мы буквально пронырнули сквозь него. Дикий радостный вопль араба – и мы уже в относительно спокойных водах, между двумя рядами оскаленных зубов моря!

Бот, однако, вновь полузатоплен, а не более чем в полумиле от нас – вторая бурунная полоса. Мы принялись ожесточенно работать черпаками. К счастью, буря уже совсем утихла, и при ярком свете луны мы увидели скалистый мыс, который вдавался в море на полмили или больше, так что эта вторая полоса бурунов казалась его продолжением. Во всяком случае, они кипели у самого его подножия. По-видимому, мыс, постепенно спускаясь в океан, образовывал целую цепь подводных рифов. Над оконечностью мыса, не далее мили от нас, высилась какая-то странная скала. Мы уже успели вычерпать всю воду, когда, к моей величайшей радости, Лео открыл глаза и сказал, что его одежда свалилась с кровати, а ведь пора вставать и идти в часовню. Я велел ему закрыть глаза и лежать спокойно, что он и сделал, не имея ни малейшего понятия о происходящем. Это неожиданное упоминание о часовне растравило в моем сердце сильную тоску по уютной кембриджской квартирке. Какого же дурака я свалял, покинув ее! Эта тоска возвращалась потом еще несколько раз со все возрастающей силой.

И вот мы снова направляемся к бурунам, хотя и не так быстро, так как ветер совсем прекратился и нас несет то ли течение, то ли прилив (позднее стало ясно, что прилив).

Араб жалобно воззвал к Аллаху, я вознес несколько слов молитвы, а Джоб издал восклицание отнюдь не столь благочестивого свойства. Мы среди бурунов. И все, вплоть до нашего окончательного спасения, повторилось – только не с таким ужасающим неистовством. Мастерство рулевого и водонепроницаемые отсеки вторично спасли нам жизнь.

Через пять минут буруны остались позади и нас понесло к мысу. Мы были слишком измучены, чтобы делать хоть что-нибудь, кроме как рулить прямо вперед.

Вместе с течением мы огибали мыс, пока не оказались под его прикрытием. Бот плыл все медленнее и медленнее и наконец остановился в неподвижной воде. Бури как будто и не бывало: небо блистало первозданной чистотой, мыс надежно защищал нас от еще неспокойного моря, прилив, который продолжал подниматься вверх по реке (мы находились уже в ее устье), вскоре должен был смениться отливом; бот стоял спокойно – еще до захода луны мы вычерпали всю воду, так что он обрел прежнюю плавучесть. Лео все еще крепко спал, и я решил, что лучше его не будить. Плохо, конечно, что он спит в мокрой одежде, но ночь очень теплая, и я подумал (Джоб меня поддержал), что опасность простыть не столь уж и велика для человека такого могучего сложения, как Лео. К тому же под рукой у нас не было сухой одежды.

Луна скрылась за окоемом; вода лишь слегка покачивала нашу лодку, вздымаясь, точно грудь взволнованной женщины, и мы могли спокойно размышлять обо всем только что пережитом и о нашем спасении. Джоб примостился на носу, Мухаммед занимал свое привычное место за рулем, а я сидел на банке в самой середине бота, рядом с лежащим Лео.

После ухода луны – а она удалилась, как прекрасная невеста, скрывающаяся в спальню, – небо занавесили длинные тени, сквозь которые робко проглядывали последние звезды. Скоро, однако, и они померкли перед великолепным сиянием востока; по новорожденной голубизне, стряхивая еще не потухшие планеты, торопливо зашагала трепещущая заря. Море становилось все тише и тише, клубы мягкого тумана окутывали его чуть вздымающуюся грудь – не так ли, неся желанное забвение, покрывала сна обволакивают смятенную душу? Щедро разбрасывая пригоршни света, ангелы утренней зари стремительно летели с востока на запад, над морями, над горными вершинами. Вынырнув из темноты, они мчались всё вперед и вперед в ореоле совершенства и славы, духи высшей справедливости, восставшие из могил; вперед и вперед стремились они: над спокойным морем, над низкой береговой линией, над болотами и горами, над мирно почивающими и над пробуждающимися в печали, над добром и злом, над живыми и мертвыми, над беспредельным миром – над всем, что в нем дышит или навсегда отдышало.

Зрелище изумительно прекрасное, хотя и печальное. Может быть, именно преизбыток красоты и наводит печаль? Солнце встающее, солнце заходящее. Не символ ли это, не образ ли судьбы человечества и всего, с чем оно сталкивается? Да, символ и образ начала земного существования и его конца. В то утро я осознал это с особенной ясностью. Солнце, взошедшее сегодня для нас, вчера закатилось для восемнадцати наших спутников, для восемнадцати людей, которых мы знали.

Дау ушла на дно вместе со всем своим экипажем, и сейчас тела утопленников плавают меж подводных рифов и водорослей, человеческие останки в море смерти. А мы четверо спасены! Но однажды взойдет солнце, и нас уже не станет на свете; другие будут любоваться его ослепительными лучами, тосковать среди преизбытка красоты и мечтать о смерти в ярком сиянии нарождающейся жизни.

Таков жребий человеческий!

Глава V Голова эфиопа

Наконец явились глашатаи и провозвестники царственного солнца, и, теснимые ими, тени обратились в бегство. А вот и само светило восстало со своего океанского ложа и затопило мир теплом и светом. Я сидел в вельботе, прислушиваясь к тихому плеску и глядя на небо; тем временем бот потихоньку плыл и плыл, пока наконец величественную картину восходящего солнца не заслонила странного вида скала, возвышающаяся над оконечностью мыса, которого мы достигли с такой опасностью для жизни. Я продолжал рассеянно взирать на скалу в ореоле все более и более яркого света – и вдруг остолбенел, заметив, что вершина скалы – она была около восьмидесяти футов высотой и ста пятидесяти футов шириной в основании – напоминает голову негра; более того, можно было разглядеть и лицо с запечатленным на нем дьявольским выражением. Сомнений не могло быть: толстые губы, округлые щеки и приплюснутый нос с необыкновенной отчетливостью выделялись на фоне пылающего неба. Возможно, голова обрела свою форму под воздействием ветра и перемен погоды. Как бы то ни было, сходство довершали поросли трав или лишайника: подсвечиваемые сзади, они выглядели наподобие шерстистых волос. Странное это было зрелище, настолько странное, что, как я теперь думаю, это отнюдь не причуда стихийных сил природы, а гигантский монумент, высеченный из скалы, как всем известный египетский сфинкс, давно уже забытым народом, – возможно, предостережение и вызов врагам, которые дерзнули бы приблизиться к гавани. К сожалению, нам не удалось окончательно удостовериться, так ли это на самом деле, ибо и со стороны моря, и со стороны суши взобраться на эту скалу – дело неимоверной трудности, а у нас хватало и других забот. В свете всего, что мы видели впоследствии, я убежден, что это творение рук человеческих; так это или нет, но из века в век гигантская голова угрюмо всматривается в вечно переменчивое небо: так было две тысячи лет назад, когда на это дьявольское лицо глядела Аменартас, египетская принцесса и жена отдаленного предка Лео – Калликрата, так будет по меньшей мере столько же столетий с того времени, которое принесет нам всем вечное упокоение.

– Что ты об этом думаешь, Джоб? – спросил я нашего слугу; греясь на солнце, он с глубоко несчастным видом сидел на борту. И я показал на демоническую голову в полыхании солнечного огня.

– О Господи, сэр! – отозвался Джоб; он только теперь разглядел голову. – Это, видно, портрет того самого Старого Джентльмена, который поджаривает грешников в аду.

Я засмеялся, и мой смех разбудил Лео.

– Привет, – сказал он. – Что это со мной? Я весь закоченел. А где наша дау? Дайте мне, пожалуйста, глоток бренди.

– Скажи спасибо, мой мальчик, что ты не окоченел навсегда, – ответил я. – Дау пошла ко дну вместе со всей командой, спаслись лишь мы четверо; это просто чудо, что и ты не утонул.

К этому времени уже совсем рассвело, и, пока Джоб искал бренди, я рассказал Лео обо всем происшедшем накануне.

– Какой ужас! – воскликнул он. – Подумать только, судьба пощадила именно нас, и никого больше!

Джоб принес бренди, и мы все по очереди с удовольствием приложились к бутылке. Мы провели в мокрой одежде более пяти часов, продрогли до мозга костей и теперь отогревались на солнце, которое становилось все жарче и жарче.

– Ну что ж, – произнес Лео, со вздохом отставляя бутылку, – вот та самая голова, о которой говорится в надписи на черепке: «скала с вершиной, имеющей форму головы эфиопа».

– Да, – подтвердил я, – такая скала есть.

– Значит, – продолжал он, – достоверно и все остальное.

– Отнюдь не уверен, что одно неизбежно следует из другого, – возразил я. – Мы же знали об этой скале, ее видел твой отец. Но еще большой вопрос, та ли это самая голова, о которой упоминается в надписи, а если и та самая, это еще ничего не доказывает.

Лео снисходительно улыбнулся:

– Вы, дядя Хорейс, неисправимый скептик. Поживем – увидим.

– Верно, поживем – увидим… Но обрати внимание, что течение несет нас через песчаную отмель в устье реки. Не пора ли нам взяться за весла, Джоб? Надо присмотреть какое-нибудь местечко, где мы могли бы причалить.

Устье казалось не очень широким, но какова именно его ширина, определить было трудно – вдоль берегов висели густые клубы тумана. Вход в него – обычная история со всеми африканскими реками – перегораживала песчаная отмель, вероятно, совершенно непроходимая даже для лодчонок с осадкой в несколько дюймов, если начинался отлив и ветер дул в сторону моря. Но обстоятельства сложились для нас благоприятно, и мы спокойно переплыли через отмель. На это ушло минут двадцать, не более, так как нас подгонял сильный, хоть и неровный ветер, – нам почти не пришлось грести, чтобы войти в гавань. К тому времени жаркое солнце уже рассеяло туман, и мы увидели, что устье – шириной в полмили, берега его заболочены и на них, как бревна, валяются многочисленные крокодилы. Выше по течению, на расстоянии мили, можно было рассмотреть полоску твердой суши, туда мы и направились. Через четверть часа, привязав бот к красивому дереву с широкими сверкающими листьями и цветами, схожими с цветами магнолии, только не белыми, а розовыми[31], которые висели над самой водой, мы высадились на берег. Разделись догола, искупались и разложили наши одежды и вещи на солнце, таком жарком, что они мгновенно высохли. Затем, сидя в тени деревьев, плотно позавтракали консервированными языками уругвайской фирмы «Пайсанду» – этих консервов мы накупили в лондонском универсальном магазине для военных. За едой мы громко радовались, что так предусмотрительно успели спустить бот на воду и загрузить его провизией и вещами накануне бури, которая потопила дау. К концу завтрака наши одежды были уже совершенно сухими и мы поспешили надеть их, чувствуя себя много бодрее. Ужасное приключение, оказавшееся роковым для всех наших спутников, не причинило нам почти никакого вреда: мы отделались лишь несколькими царапинами да еще очень устали, вот и все. Лео, правда, нахлебался воды, но для энергичного молодого атлета двадцати пяти лет это в сущности не такое уж тяжелое испытание.

После завтрака мы стали осматриваться. Мы находились на полоске твердой земли футов двести шириной и около пятисот футов длиной, окаймленной с одной стороны рекой, а с трех остальных – бескрайними, удручающе унылыми болотами, которые простирались, насколько хватало взгляда. Эта полоска земли возвышалась над окружающими болотами и рекой футов на двадцать пять – все говорило о том, что это насыпь, возведенная человеческими руками.

– Здесь был причал, – не допускающим возражений тоном произнес Лео.

– Вздор! – ответил я. – Какому глупцу взбрело бы в голову построить причал среди этих ужасных болот в стране, которая если и населена, то какими-нибудь дикими племенами?

– Возможно, здесь не всегда были болота и не всегда жили дикари, – сухо обронил Лео, глядя вниз с отвесного берега, ибо мы стояли возле самой реки. – Посмотрите, – продолжал он, указывая на место, где накануне ураган вырвал с корнями магнолиевое дерево. – Что это, как не каменная кладка?

– Вздор! – повторил я, мы спустились вниз, к вывороченным корням дерева, и внимательно осмотрели образовавшуюся яму.

– Ну? – сказал он.

Я ничего не ответил, только присвистнул. Перед нами лежал, очевидно, кусок причальной стенки из крупных каменных блоков, скрепленных цементом, настолько прочным, что напильник моего складного ножа не оставлял на нем никаких царапин. И это еще не все: разрыв землю руками, я обнаружил в самом низу большое каменное кольцо около одного фута в поперечнике и в три дюйма толщиной. Это сильно поколебало мою прежнюю уверенность.

– Похоже на причал для довольно крупных судов, дядя Хорейс? – проговорил Лео с взволнованной усмешкой.

Я хотел было снова отрезать: «Вздор!» – но осекся: каменное кольцо неопровержимо свидетельствовало о правоте Лео. Во времена давно минувшие здесь, несомненно, швартовались корабли, и вполне возможно, что этот причал принадлежал городу, затерянному где-то за болотами.

– Складывается впечатление, что вся эта история – отнюдь не легенда, дядя Хорейс, – ликующим тоном воскликнул Лео, и, размышляя о загадочной голове негра и не менее загадочной каменной кладке, я уклонился от прямого ответа.

– На таком материке, как Африка, – сказал я, – конечно же, сохранилось немало памятников давно исчезнувших и забытых цивилизаций. Никто не знает, как стара египетская цивилизация, вполне вероятно, у нее были свои ответвления. Были еще вавилонцы, финикийцы, персы и всевозможные другие более или менее цивилизованные народы, не говоря уже об иудеях, на которых сейчас все притязают. Можно предположить, что у кое-каких из этих народов были свои колонии или торговые фактории. Помнишь погребенные персидские города, которые консул показывал нам в Кильве?[32]

– Да, конечно, – сказал Лео, – но раньше вы говорили совсем другое.

– Что же нам делать? – спросил я, чтобы переменить разговор.

Лео ничего не ответил.

Мы подошли к болоту с противоположной стороны; казалось, ему нет ни конца ни края, и, куда ни глянь, над ним реяли большие стаи разных птиц, которые иногда сплошь застилали небо. А солнце пекло все жарче, и под его лучами над трясиной и мутно-пенными стоячими лужами поднимались тонкие облачка ядовитых испарений.

– Мы в трудном положении, – обратился я к своим спутникам. – Перебраться через болото мы не можем, а если мы останемся здесь, то погибнем от лихорадки.

– Гиблое место, – сказал Джоб.

– Выбор у нас только такой: либо попробовать добраться до ближнего порта на вельботе, а дело это очень рискованное, либо пойти под парусом или на веслах вверх по реке – куда-нибудь да приплывем.

– Не знаю, что собираетесь делать вы, – поджав губы, сказал Лео, – а я твердо намерен подняться вверх по реке.

Джоб возвел к небу глаза и застонал, араб прошептал: «Аллах», – и тоже застонал. Я же спокойно заметил, что выбирать приходится между дьяволом и морской пучиной – неизвестно, что лучше. На самом же деле я, как и Лео, горел желанием продолжать путь. Стыдно признаться, но колоссальная голова негра и каменная причальная стенка возбудили во мне такое сильное любопытство, что я готов был на все ради его удовлетворения. Мы установили мачту, достали наши ружья и погрузили обратно провизию и подсохшие вещи. На наше счастье, ветер дул со стороны океана, и мы смогли сразу же поднять парус. Последующий опыт показал, что каждый день после рассвета в течение нескольких часов ветер обычно дует в сторону суши, а на закате – в сторону моря; видимо, за ночь земля охлаждается росой, воздух остывает, и, пока он снова не прогреется, ветер дует с теплого моря. В этих краях, во всяком случае, дело обстоит именно так.

Пользуясь попутным ветром, мы три-четыре часа довольно быстро поднимались вверх по реке. В одном месте мы наткнулись на целое семейство гиппопотамов: они всплыли на поверхность в десяти-двенадцати морских саженях от бота и, к ужасу Джоба да и к моему собственному, угрожающе заревели. Это были первые гиппопотамы, которых мы видели, и, если судить по их ненасытному любопытству, им тоже никогда не доводилось видеть белых людей. Честно сказать, я даже побаивался, как бы они не полезли в бот, чтобы удовлетворить это любопытство. Лео хотел выстрелить, но я отговорил его, опасаясь губительных для нас последствий. На топких берегах грелись на солнце сотни крокодилов и тысячи тысяч водоплавающих птиц. Нескольких мы подстрелили, среди них оказался дикий гусь с острыми отростками на крыльях, такой же отросток, в три четверти дюйма, был у него между глазами. Второго такого нам не попалось, и я до сих пор не знаю, особая ли это разновидность или просто мутант. В первом случае это может представлять интерес для ученых-натуралистов. Джоб окрестил этого гуся Единорогом.

К полудню солнце раскалилось: над болотами поднялось жуткое зловоние, и мы тотчас же приняли профилактические дозы хинина. Вскоре ветер совершенно прекратился, а бот был слишком тяжел, чтобы идти на веслах – да еще в такое пекло – против течения; мы были довольны уже и тем, что можем укрыться под похожими на ивы деревьями, что росли у самой реки. Весь день мы задыхались от жары, и только закат положил конец нашим мучениям. Увидев впереди большую заводь, мы решили дойти до нее, а уж тогда решить, где заночевать. Мы уже собирались отчалить, когда к водопою спустился красивый водяной козел с витыми рогами и белой полосой поперек крестца; мы находились всего в пятидесяти ярдах от него, но нас скрывала листва, и он нас не заметил. Первым увидел его Лео; заядлый охотник, он уже долгие месяцы мечтал о какой-нибудь крупной добыче; поэтому при виде козла он весь напрягся и сделал стойку, точно сеттер. Поняв, в чем дело, я сунул ему его ружье, а сам схватил свое собственное.

– Ну, – шепнул я, – смотри не промахнись!

– При всем желании, – ответил он высокомерным шепотом, – я бы не мог промахнуться.

Он прицелился, и как раз в этот миг чалый козел поднял голову и посмотрел через реку. Отчетливо выделяясь на фоне закатного неба, он стоял на узкой полоске твердой земли, которая подходила к реке со стороны болота, – очевидно, это была излюбленная тропа всех животных: по ней они ходили на водопой. Мы невольно залюбовались козлом. Даже если доживу до ста лет, вряд ли я забуду это завораживающее зрелище: так прочно впечаталось оно в мою память. Направо и налево широко раскинулись губительные болота, пустынные и однообразные, лишь кое-где в лучах заходящего светила полыхают черные от торфа озерки. Позади и впереди – медлительный речной поток, к нему примыкает окаймленная тростником лагуна, на ее поверхности вперемежку с тенями, которые шевелятся при слабом дуновении ветерка, играют длинные отблески вечерней зари. На западе – огромный пламенеющий шар: он уже исчезает за мглистым окоемом, заполняя своим огнем необъятный купол небес и превращая станицы журавлей и других птиц в золотые вспышки. И еще мы – три современных англичанина в современном английском вельботе, в вопиющей дисгармонии с окружающей нас безрадостной природой, а перед нами – благородное животное, как бы нарисованное кистью живописца на багряном полотне.

Бах! Козел убегает могучими прыжками. Лео промахнулся. Бах! Пуля прошла ниже, над самой землей. Теперь мой черед. Козел мчится как стрела, он уже в ста ярдах от нас, и все же я должен попытаться. Клянусь Юпитером, я попал в цель: козел катится кубарем!

– Так-то вот, мастер Лео, моя взяла, – воскликнул я, тщетно борясь с неблагородным чувством торжества, которое охватывает в таких случаях даже самых воспитанных людей.

– Да, черт подери! – пробурчал Лео и тут же с одной из быстрых обаятельных улыбок, озаряющих его лицо, как луч света, поспешил добавить: – Извините, старина. Поздравляю вас с прекрасным выстрелом, а я, к стыду своему, дважды промазал!

Мы выбрались на берег и побежали к козлу, который был уже мертв: пуля перебила ему хребет. Понадобилось около четверти часа, чтобы освежевать его, отрезать самые лучшие куски и погрузить их в бот; к тому времени уже смеркалось, и мы еле успели доплыть до лагуны. Еще до наступления полной темноты мы бросили якорь в тридцати морских саженях от края лагуны. Сойти на берег, однако, мы так и не решились, не зная, найдется ли там клочок твердой земли, достаточный, чтобы разбить лагерь, и опасаясь болотных испарений, которые, по нашим предположениям, были там гуще, чем на воде. Мы зажгли фонарь, поужинали консервированными языками и собрались было спать, но уснуть мы так и не смогли: на нас напали несметные полчища самых кровожадных, назойливых и больших москитов, каких мне когда-либо доводилось видеть. Не знаю, что их так привлекало: свет фонаря или необычный запах белых людей, чьего появления они, казалось, ждали целую тысячу лет. Они так яростно впивались в тело, так неистово жужжали, что мы просто обезумели. Мы попробовали закурить, но табачный дым не только их не угомонил, но привел в еще большее остервенение, и в конце концов нам пришлось укрыться с головой одеялами. Изжариваясь, как в духовке, мы изо всех сил чесались и проклинали наших мучителей. И вдруг в шестидесяти ярдах от себя, среди зарослей тростника, мы услышали могучий, похожий на раскаты грома рык одного льва, а затем и другого.

– Какое счастье, – сказал Лео, высунув голову из-под одеяла, – какое счастье, что мы не расположились на берегу! Верно, дядюшка? – (Так фамильярно он иногда обращается ко мне.) – Проклятье! Москит цапнул меня за нос! – И он снова нырнул под одеяло.

Взошла луна, и, хотя львы на берегу продолжали грозно реветь, мы снова задремали, уверенные в своей полной безопасности.

Сам не знаю, что побудило меня выглянуть из-под одеяла, может быть, то, что оно оказалось не такой уж и надежной защитой, – москиты прокусывали и его своими острыми жалами.

– Боже мой, смотрите! – услышал я испуганный шепот Джоба.

Мы все вылезли из-под одеял и при лунном свете увидели на воде два концентрических круга, которые становились все шире и шире. В самом центре их были два больших темных движущихся пятна.

– Что это? – спросил я.

– Все эти проклятущие львы, сэр, – ответил Джоб, в его голосе странное чувство обиды, обычное уважение причудливо смешивались с неприкрытым ужасом. – Плывут сюда! Чтобы сожрать нас!

Присмотревшись, я понял, что он прав. Уже можно было различить блеск яростных глаз. Не берусь сказать, что львов привлекало: запах убитого козла или же мы сами, но голодные звери плыли прямо к боту.

Лео уже схватил ружье. Я крикнул, чтобы он подождал, пока животные подплывут поближе, и тоже взялся за оружие. В пятнадцати футах от нас начиналась отмель, один из львов – оказалось, что это львица, – влез на нее, отряхнулся и заревел. В этот момент Лео выстрелил: пуля попала в открытую пасть и вышла на загривке, львица с плеском повалилась в воду, уже бездыханная, другой лев – рослый самец – находился в двух шагах позади нее. Он уже оперся передними лапами об отмель, когда случилось нечто непонятное. Вода заплескала и забурлила, как бывает в пруду, когда щука хватает мелкую рыбешку, только в тысячу раз более сильно и яростно; лев с ужасающим ревом вспрыгнул на отмель, волоча за собой что-то черное.

– Аллах! – вскричал Мухаммед. – Крокодил схватил его за заднюю лапу!

Так оно и было на самом деле. Мы видели длинную пасть со сверкающими рядами зубов и туловище пресмыкающегося.

Последовала удивительная сцена. Лев все же сумел выбраться на отмель, но крокодил – он то ли стоял, то ли плавал в воде – так и не выпустил его лапы. Лев заревел – от его рева, казалось, содрогается воздух, затем с диким пронзительным рычанием обернулся и впился когтями в голову крокодила. Крокодил перехватил его лапу (потом мы обнаружили, что у него был вырван один глаз) и немного повернулся – в тот же миг лев мертвой хваткой вцепился ему в горло: сцепившись, они покатились по отмели. Уследить за их движениями было невозможно, и когда мы наконец разглядели, что происходит, оказалось, что удача изменила льву: крокодил, чья голова была сплошь залита кровью, зажал туловище льва, как раз над бедрами, своими железными челюстями и стискивал все плотнее и плотнее. Израненный зверь с отчаянным ревом рвал клыками и когтями прочную чешую на голове своего врага; могучими задними лапами он – с той же легкостью, с какой вспарывают перчатку, – одновременно раздирал сравнительно мягкое горло крокодила.

И вдруг наступила развязка. Голова льва упала на спину крокодила, и с ужасным стоном лев умер; крокодил медленно перекатился на бок, его челюсти все еще стискивали туловище льва, которого, как оказалось, он почти перекусил надвое.

Это был удивительный, потрясающий поединок, какой мало кому доводилось видеть, – и так он закончился.

Поручив Мухаммеду сторожить нас, остаток ночи мы провели более или менее спокойно – насколько позволяли москиты.

Глава VI Раннехристианский обряд

Наутро, едва зарделась заря, мы встали, кое-как умылись и приготовились продолжать путь. Должен сказать, что когда наконец достаточно рассвело, чтобы я мог разглядеть лица своих спутников, я разразился оглушительным хохотом. Толстая благодушная физиономия Джоба распухла так сильно, что стала чуть не вдвое больше, да и Лео выглядел не намного лучше. Из нас троих меньше всего пострадал я – меня, вероятно, спасала толстая, словно дубленая кожа и густые волосы: с тех пор как мы отплыли из Англии, я предоставлял полную волю своей и без того роскошной бороде. Но Лео и Джоб были более или менее чисто выбриты, и на открытой местности москиты, конечно, могли вести свои военные операции куда более успешно; что до Мухаммеда, то москиты его не трогали: правоверные, очевидно, были им не по вкусу. Всю последующую неделю мы сожалели, что у нас нет такого же отпугивающего запаха, как у арабов.

Когда, кривя опухшие губы, мы вдоволь насмеялись, стало уже совсем светло, морской ветер просекал узкие улочки в густом болотном тумане, а кое-где скатывал туман в большие лохматые шары и катил их перед собой. Мы подняли парус, посмотрели в последний раз на мертвых львов и крокодила – само собой, у нас не было возможности снять с них шкуры, – пересекли лагуну и снова поплыли вверх по течению. К полудню, когда бриз утих, нам удалось найти подходящий клочок суши, мы разожгли костер и пожарили двух диких уток и немного мяса водяного козла – получилось, может быть, и не очень аппетитно, но вполне съедобно. Остаток мяса мы нарезали на полоски и повесили вялиться на солнце, чтобы приготовить билтонг – так, кажется, называют его буры. На этом благословенном островке мы пробыли до рассвета; ночь, как и предыдущая, прошла в ожесточенной битве с москитами, но без каких-либо других неприятностей. Так же благополучно, без особых приключений прошли и два последующих дня; упомяну лишь, что мы подстрелили очень грациозную безрогую антилопу и видели много разновидностей водяных лилий, среди них встречались и голубые, необыкновенно прекрасные, хотя почти все цветы были источены белыми с зеленой головкой водяными личинками, которым служили пищей.

Первое важное событие случилось на пятый день путешествия, когда, по нашим расчетам, мы успели пройти от ста тридцати пяти до ста сорока миль к западу. В то утро ветер прекратился около одиннадцати, мы прошли небольшое расстояние на веслах и, выбившись из сил, остановились в месте слияния реки с другою рекой, примерно в пятьдесят футов шириной. Недалеко стояло несколько деревьев – все деревья в этих краях растут по берегам рек, – под ними мы и остановились. Почва здесь оказалась достаточно твердая, и мы пошли вдоль реки, чтобы убедиться, насколько она пригодна для дальнейшего плавания, и подстрелить несколько птиц. Не успели мы пройти и пятидесяти ярдов, как поняли, что не сможем продолжать путь в вельботе, ибо в двухстах ярдах выше того места, где мы причалили, начинались отмели: вода здесь была глубиной не более шести дюймов. Это был водяной тупик.

Вернувшись, мы попробовали пройти вверх по другой реке, но вскоре по различным признакам поняли, что это даже и не река, а древний канал наподобие того, что находится выше Момбасы, на берегу Занзибара, и соединяет реку Тана с Ози; этот канал позволяет судам перейти из Таны в Ози, а оттуда – в море, избежав таким образом очень опасной отмели, которая перекрывает устье Таны. Канал, который мы осматривали, очевидно, был сооружен людскими руками в какой-то далекий период мировой истории: его приподнятые берега явно служили бечевниками. Лишь кое-где эти насыпи, сделанные из прочной вязкой глины, осы`пались или обвалились, но они шли строго параллельно, и глубина воды везде была одинаковой. Течение здесь если и было, то очень слабое, поэтому канал сплошь зарос водяными травами, редкие полоски чистой воды, очевидно, служили тропками для водоплавающих птиц, игуан и других животных. Стало совершенно ясно, что мы не сможем подняться вверх по реке и должны либо плыть по каналу, либо вернуться к морю. Если бы мы остались там, где находились, нас допекла бы жара, закусали москиты и в конце концов мы все погибли бы от болотной лихорадки.

– Я думаю, нам следует направиться вверх по каналу, – подытожил я вслух свои размышления. Остальные не возражали. Лео воспринял мое предложение как очень остроумную шутку, Джоб выслушал меня уважительно, но с явным недовольством, Мухаммед же воззвал к Пророку и обрушил проклятия на головы всех неверных, резко осуждая и образ их мыслей, и способы путешествовать.

На закате, не надеясь уже на попутный ветер, мы уселись на весла. Мы проплыли, хоть и с большим трудом, не более часа, но затем водоросли на поверхности канала стали такими густыми, что нам пришлось прибегнуть к древнему, крайне утомительному способу: тащить бот с помощью бечевы. Два часа Мухаммед, Джоб и я – предполагалось, что моей силы хватит на двоих, – шли по бечевнику, в то время как Лео, сидя на носу бота, тесаком Мухаммеда счищал облепляющие водорез травы. Уже в темноте мы остановились на несколько часов, чтобы передохнуть и насладиться близким общением с москитами, но в полночь, пользуясь прохладой, продолжили путь. Утром мы отдохнули часа три, затем трудились до десяти, когда разразилась гроза, хлынул потопный ливень, и следующие шесть часов мы провели буквально под водой.

Вряд ли есть необходимость подробно описывать следующие четыре дня, могу лишь сказать, что это едва ли не самые трудные дни в моей жизни: ничего, кроме изнурительной работы, жары, нестерпимых мук и москитов – нудная однообразная повесть. Наш путь лежал через бескрайние болота, и если мы все не умерли от лихорадки, то лишь благодаря хинину, очистительным и непрерывному труду. На третий день плавания по каналу за пеленой густых испарений, поднимавшихся над болотами, мы завидели круглый холм. Вечером четвертого дня, когда мы разбили лагерь, этот холм отстоял от нас миль на двадцать пять или тридцать. К этому времени мы совершенно выбились из сил, ладони у всех покрылись волдырями, казалось, нам не продвинуться ни на ярд, самое разумное – лечь и умереть в этой бескрайней трясине. Положение представлялось безвыходным; думаю, ни один белый человек никогда не очутится в подобном – и, когда я в полном изнеможении повалился на днище, чтобы поспать, я горько клял свою глупость: ну зачем я ввязался в эту безумную затею, которая может кончиться только нашей гибелью в этих ужасных краях?! Медленно погружаясь в дремоту, я представлял себе, как будет выглядеть вельбот и его злосчастный экипаж через два-три месяца. Тут где-нибудь он и останется, наш бот, весь в щелях, затопленный зловонной водой, которая при каждом дуновении влажного ветра будет колыхаться над нашими костями: такой конец ожидает и сам вельбот, и тех, кто, поверив мифам, вознамерился раскрыть сокровенные тайны природы.

Я словно бы слышал, как плещется вода, перекатывая наши кости, мой череп стукается о череп Мухаммеда, а его – о мой. И мне вдруг показалось, будто череп Мухаммеда поднялся на своих позвонках, уставился на меня пустыми глазницами и стал проклинать, разевая оскаленные челюсти: как смею я, собака-христианин, тревожить последний сон правоверного! Я открыл глаза, все еще дрожа от приснившегося мне кошмара, и в тот же миг понял, что это не сон, а явь: сквозь туманные сумерки на меня смотрели два больших сверкающих глаза. Я вскочил и закричал в смятении и ужасе; разбуженные криком, поднялись и мои спутники, они стояли, сонно пошатываясь, в таком же, как и я, сильном страхе. Сверкнула холодная сталь – и в мое горло уперся наконечник большого копья, чуть позади поблескивало еще множество копий.

– Молчи! – произнес голос на арабском – или другом родственном – языке. – Кто вы такие и зачем приплыли сюда? Отвечай, или ты умрешь! – Острая сталь вдавилась мне в горло, и по спине у меня пробежали мурашки.

– Мы путешественники и оказались здесь случайно, – ответил я, призвав на помощь все мое знание арабского языка; меня, очевидно, поняли, человек с копьем повернулся назад и спросил у высокой фигуры, которая виднелась на заднем плане:

– Убить их, отец?

– Какого цвета у них кожа? – спросил низкий голос.

– Белого цвета.

– Тогда не убивай. Четыре солнца тому назад я получил повеление от Той-чье-слово-закон. «Придут белые люди, – приказала Она передать. – Не убивай их. Приведи ко мне». Мы должны отвести их к Той-чье-слово-закон. Захватите с собой и все, что у них есть.

– Иди! – сказал человек с копьем; он схватил меня за руку и потащил за собой, другие оказали подобную же добрую услугу моим спутникам.

На берегу собралось около пятидесяти человек. В сумерках я мог различить только, что они вооружены огромными копьями, все высокого роста, крепкого телосложения, сравнительно светлого цвета кожи и на них нет иной одежды, кроме леопардовых шкур на бедрах.

Ко мне подвели Лео и Джоба.

– Что происходит? – спросил Лео, протирая глаза.

– Ничего хорошего, сэр. Мы попали в заварушку, – воскликнул Джоб.

В тумане началась какая-то суматоха, и к нам подскочил Мухаммед, преследуемый высокой тенью с поднятым копьем.

– Аллах! Аллах! – вопил араб, чувствуя, что ему трудно надеяться на пощаду. – Спасите меня! Спасите!

– Отец, это черный, – сказал его преследователь. – Упоминала ли Та-чье-слово-закон о черном?

– Нет, но не убивай его. Подойди ко мне, мой сын.

Человек, гнавшийся за Мухаммедом, подошел к высокой призрачной фигуре, которая стояла чуть поодаль. Нагнувшись, она что-то шепнула ему.

– Да-да, – произнес он с таким зловещим смешком, что у меня кровь застыла в жилах.

– А трое белых? – спросила высокая фигура.

– Они здесь.

– Тогда принесите то, что мы для них приготовили, и заберите все из этой штуки, которая плавает на воде.

Подбежало множество людей с носилками или, вернее сказать, паланкинами, каждый из которых несли по четыре носильщика, не считая двоих запасных. Нам показали жестами, чтобы мы уселись в паланкины.

– Вот и хорошо, – сказал Лео. – Какое счастье, что нашлись люди, готовые тащить нас на себе, после того как мы столько дней тащились сами!

Лео всегда придерживается оптимистической точки зрения.

Всякое неповиновение, естественно, исключалось, и вслед за другими я тоже уселся в паланкин, который оказался очень удобным. В качестве сиденья использовалась упругая волокнистая ткань, прикрепленная к шестам, для головы и шеи была хорошая опора.

Едва я расположился в паланкине, как носильщики завели какую-то тягучую песню и покачивающейся пружинящей походкой отправились в путь. С полчаса я лежал неподвижно, размышляя об удивительных перипетиях нашего путешествия; любопытно, поверили бы мне мои в высшей степени респектабельные друзья, эти ископаемые окаменелости, если бы я каким-нибудь чудом очутился за общим столом с ними и рассказал о наших приключениях? Я ничуть не хочу обидеть этих добрых ученых людей, называя их не очень, может быть, лестным словом, но мой опыт говорит, что даже в университете можно превратиться в окаменелость, если следовать одним и тем же путем. Я и сам бы стал окаменелостью, если бы запас моих идей так не обогатился в последнее время. Итак, я лежал и раздумывал, чем все это кончится, пока меня не сморил сон.

Проспал я часов семь-восемь – это был первый настоящий отдых, после того как дау пошла ко дну, ибо когда я проснулся, солнце стояло уже высоко в небе. Носильщики шагали быстро, проходя в час мили четыре. Сквозь полупрозрачные занавески, искусно прикрепленные к шестам, я, к своей бесконечной радости, увидел, что край вечных болот – позади, наш путь лежит через поросшую травой равнину к большому холму в виде чаши. Тот ли это самый холм, который мы видели с канала, я так до сих пор и не знаю, ибо получить такие сведения у здешних людей невозможно. Я посмотрел на носильщиков. Все они были великолепно сложены, высокого, не менее шести футов, роста, с желтоватой кожей. Вообще говоря, они сильно походили на восточноафриканских сомалийцев, только волосы у них спадали густыми черными прядями на плечи, а не курчавились, как у тех. У них были красивые гордые лица с ровными сверкающими зубами. Но я никогда не видел лиц, отмеченных такой холодной угрюмой жестокостью, почти сверхъестественной в своей интенсивности, лиц, которые казались бы мне такими отталкивающими.

Поразила меня и их неулыбчивость. По временам они затягивали все ту же монотонную песню, но остальное время молчали, их мрачные, злобные физиономии ни разу не озарились светом улыбки. К какой расе принадлежат эти люди? – размышлял я. Говорят они на исковерканном арабском языке, и все же не арабы, – тут нет ни малейшего сомнения. Слишком уж темна их кожа, к тому же с желтоватым оттенком. Не знаю почему, но, глядя на них, я испытывал постыдный, тошнотворный страх. Пока я предавался своим размышлениям, со мной поравнялся другой паланкин. В нем сидел старик в свободно ниспадающем беловатом одеянии из грубого льняного полотна: видимо, тот самый, кого называли «отцом». Это был удивительного вида старик с белоснежной бородой, такой длинной, что она чуть не доставала до земли, с крючковатым носом и острым и немигающим, как у змеи, взглядом. Я даже не берусь описать сардонически-насмешливое, мудрое выражение его лица.

– Ты не спишь, чужеземец? – спросил он тихим низким голосом.

– Нет, отец, не сплю, – ответил я учтиво, стараясь не раздражать это древнее Исчадие Зла.

Он слегка улыбнулся, поглаживая свою прекрасную белую бороду.

– Из какой бы страны ты ни прибыл, мой чужеземный сын, – сказал он, – в этой стране, я вижу, не только знают наш язык, но и с детства обучаются вежливости. А теперь поведай мне, каким образом очутился ты в этом краю, куда с незапамятных времен не ступала нога чужака. Неужто вам всем опостылела жизнь?

– Мы ищем новое, – смело ответил я. – Старое нам наскучило, и мы вышли из глубин моря, чтобы познать непознанное. Мы принадлежим к отважной расе, которая – о мой досточтимый отец – готова жертвовать жизнью, если этой ценой может раздобыть хоть несколько свежих сведений.

Старый джентльмен хмыкнул:

– Возможно, это и правда, у меня нет оснований сомневаться в твоей искренности, иначе я сказал бы, что ты лжешь, сын мой. Во всяком случае, Та-чье-слово-закон сможет удовлетворить твое любопытство.

– Кто она – Та-чье-слово-закон? – поспешил я спросить.

Старик посмотрел на носильщиков и с легким смешком, от которого мою грудь обдало холодком, ответил:

– Скоро узнаешь, мой чужеземный сын, если, конечно, Она пожелает видеть тебя во плоти.

– Во плоти? – переспросил я. – Что ты хочешь сказать, отец?

Старик промолчал, только зловеще усмехнулся.

– Как называется твой народ?

– Амахаггеры (Обитатели Пещер).

– Можно ли спросить, как зовут отца?

– Биллали.

– А куда мы направляемся, отец?

– Увидишь. – По знаку старика носильщики перешли на бег и нагнали паланкин, где сидел Джоб (одна его нога свисала сбоку). Разговор с Джобом, очевидно, не состоялся, потому что носильщики побежали дальше, к паланкину Лео.

Убаюканный приятным покачиванием, я опять заснул: чувство смертельной усталости все еще оставалось. Когда я проснулся, мы проходили через скалистое базальтовое ущелье, здесь росло много прекрасных деревьев и цветущих кустов.

Внезапно за поворотом перед нами открылось дивное зрелище. Мы увидели зеленую долину от четырех до шести миль в поперечнике, в форме римского амфитеатра. Скалистые стены этой огромной чаши были покрыты кустарником, в центре лежала плодородная, орошаемая ручьями земля, где росли могучие одиночные деревья. По этому прекрасному пастбищу бродили стада коз и крупного рогатого скота, но овец я не увидел. Сперва я не понял, что представляет собой это странное место, однако потом догадался, что это кратер давно погасшего вулкана: когда-то здесь было озеро, но каким-то непонятным мне способом воду спустили. Замечу попутно, что и эта, и еще бóльшая долина, которую я опишу в свое время, подтверждают верность моей догадки. Озадачивало другое: хотя вокруг коз и рогатого скота сновали люди, нигде не было видно признаков человеческого жилья. Где же они все живут? – ломал я голову. Мое любопытство было скоро удовлетворено. Носильщики повернули налево, прошли около полумили вверх по скалистому склону и остановились. Видя, что старый джентльмен, мой приемный «отец» Биллали слезает с паланкина, я, а также Лео и Джоб последовали его примеру. И тут я увидел нашего несчастного спутника араба Мухаммеда: он лежал на земле в полном изнеможении. Оказалось, что паланкина для него не нашлось, и его принудили бежать всю дорогу, а так как он был сильно утомлен еще до этого, можно представить себе его состояние.

Оглядевшись, мы увидели, что находимся на каменном возвышении перед входом в большую пещеру: здесь же было свалено в груду все, что оставалось в вельботе, включая весла и парус. Вокруг пещеры группами стояли наши носильщики и другие их соплеменники: все рослые и красивые, хотя и различного цвета кожи, одни – темно-коричневые, как Мухаммед, другие – желтые, как китайцы. Одеты они были в леопардовые шкуры, вооружены большими копьями.

Среди них оказалось несколько женщин – вместо леопардовых шкур они носили дубленые шкуры маленьких красных антилоп вроде ориби, только потемнее. Почти все они были очень хороши собой: большие черные глаза, точеные черты лица, густые вьющиеся, но не курчавые, как у негритянок, волосы со всеми промежуточными оттенками – от каштанового до черного цвета. Некоторые, очень немногие, ходили, как Биллали, в желтовато-белых одеяниях – позднее я узнал, что это атрибут высокого положения. Вид у них был не такой устрашающий, как у мужчин, они даже изредка улыбались. При нашем появлении они окружили нас со всех сторон и осмотрели с любопытством, хотя и без особого волнения. Конечно же, их внимание привлек прежде всего Лео с его высокой атлетической фигурой и словно изваянным греческим лицом, и когда он вежливо приподнял шляпу, открыв свои золотистые кудри, по толпе пробежал шепоток восхищения. Дело этим не ограничилось: внимательно осмотрев его с головы до ног, самая красивая из девушек, в полотняной одежде и с волосами темно-каштанового цвета, смело подошла к нему, спокойно обвила одной рукой его шею и поцеловала в губы. Ею можно было бы только любоваться, если бы не подчеркнутая решительность, с которой она проделала все это.

Я затаил дыхание, ожидая, что Лео тут же заколют копьями, а Джоб громко воскликнул:

– Ну и бесстыжая девка! Вот уж никогда не думал…

Лео был слегка удивлен, но сказал, что в этой стране, видимо, соблюдают обычаи первохристиан, и, недолго думая, обнял и чмокнул юную красавицу.

Я вновь затаил дыхание, опасаясь, что произойдет что-нибудь страшное, но, к моему изумлению, опасения не оправдались; хотя кое-кто из девушек и выказывал признаки досады, женщины постарше и мужчины лишь слегка улыбнулись. Тайна разъяснилась впоследствии, когда мы ближе познакомились с обычаями этого удивительного народа. Оказалось, что женщины у амахаггеров, вопреки обычаям, бытующим почти среди всех диких народов, не только пользуются равными правами с мужчинами, но и не сочетаются с ними сколько-нибудь прочными брачными узами. Происхождение определяется лишь по материнской линии, и кое-кто гордится длинным рядом своих славных прародительниц, как наши аристократы своим генеалогическим древом; отцовство здесь не признается даже в тех случаях, когда не вызывает сомнения. У каждого племени, или, как они говорят, «семейства», есть выборный вождь – «отец». Биллали, к слову сказать, был отцом «семейства», которое насчитывало семь тысяч человек, но так величали только его одного. Если женщине приглянулся какой-нибудь мужчина, она, чтобы выразить свое предпочтение, при всех обнимает и целует его, точно так же, как сделала эта красивая и чрезвычайно порывистая молодая особа, которую звали Устане. Ответный поцелуй означает согласие на союз, и этот союз длится до тех пор, пока не надоест одной из сторон. Должен, впрочем, заметить, что здешние женщины отнюдь не так часто меняют своих избранников, как можно было бы ожидать. Не бывает и ссор на этой почве, по крайней мере среди мужчин: к тому, что их покидают ради других, они относятся примерно так же, как мы к подоходному налогу или нашим брачным законам, – эти установления служат благу всего общества, и, хотя они могут быть крайне неприятны для отдельных его членов, оспаривать их бесполезно.

Любопытно, как сильно различается институт брака в разных странах: мораль изменяется в зависимости от географической широты; что считается нравственным и пристойным в одном месте, в другом – вызывает прямо противоположное отношение. Следует, однако, учитывать: все цивилизованные народы принимают за аксиому, что обряд является пробным камнем нравственности, но даже и по нашим канонам нет ничего аморального в этом обычае амахаггеров – объятия и обмен поцелуями перекликаются с нашей церемонией бракосочетания, а это оправдывает многое.

Глава VII Устане поет

После того как Устане и Лео поцеловались, – ни одна из девушек, кстати, не вызвалась осчастливить меня своим выбором, хотя одна женщина и увивалась вокруг Джоба, к явной тревоге этого почтенного человека, – подошел Биллали и радушно пригласил нас войти в пещеру, что мы и сделали, сопровождаемые Устане, которая пропускала мимо ушей все мои намеки на нашу любовь к уединению.

Мы не успели пройти и пяти шагов, как я понял, что пещера создана отнюдь не игрой стихийных сил, а человеческими руками. Насколько мы могли судить, ее длина составляла около ста футов, ширина – пятьдесят, высотой же она вполне могла соперничать с приделом большого храма. Через каждые двенадцать-пятнадцать футов от пещеры отходили коридоры, или тоннели, которые, по моим предположениям, вели в меньшие помещения. Футах в пятидесяти от входа – здесь было уже не так светло – горел костер, его пламя отбрасывало огромные тени на мрачные стены. Биллали остановился и предложил нам сесть, добавив, что сейчас принесут еду; мы сели на разостланные для нас шкуры и стали ждать. Вскоре молодые девушки подали нам отварную козлятину, свежее молоко в глиняных кувшинах и вареные маисовые початки. Мы буквально умирали от голода, и, признаюсь, никогда в жизни не ел я с подобным аппетитом. Мы съели все подчистую.

Когда мы покончили с едой, наш угрюмый хозяин Биллали – все это время он наблюдал за нами в полном безмолвии – встал и произнес нечто вроде застольного спича. Прежде всего он выразил свое удивление по поводу случившегося. Еще никогда в страну Обитателей Пещер не прибывали белые чужеземцы, это невиданное и неслыханное дело. Изредка, правда, забредают черные: от них-то и стало известно о существовании белых людей, которые плавают на кораблях по морю, но они никогда еще здесь не появлялись. Нас и наш бот заметили в канале; Биллали честно признался, что велел нас убить, потому что существует строжайший запрет на пребывание в их стране иноземцев, но Та-чье-слово-закон повелела, чтобы нас пощадили и привели сюда.

– Прости, отец, – перебил я, – но ведь Та-чье-слово-закон живет далеко отсюда, как она могла узнать о нашем появлении?

Биллали огляделся и, видя, что мы остались одни – Устане отошла, как только он начал говорить, – с каким-то странным смешком заметил:

– Неужто у вас в стране нет никого, кто мог бы видеть без глаз и слышать без ушей? Не спрашивай как, но Она знала.

Я недоуменно пожал плечами, а он добавил, что никаких дальнейших распоряжений о нас он не получал, поэтому он отправится сам к Той-чье-слово-закон, которую для краткости называют просто Хийя[33], или Она, и которая является владычицей амахаггеров, чтобы узнать ее волю.

Я полюбопытствовал, сколько времени он будет отсутствовать, и он ответил, что, если очень поторопиться, он сможет прибыть обратно на пятый день, но это будет нелегко, потому что на пути множество болот. Он сказал, что о нас хорошо позаботятся, что он чувствует к нам личное расположение и надеется, что Хийя сохранит нам жизнь, однако у него есть кое-какие сомнения по этому поводу, ибо всех иноземцев, которые попадали в страну при жизни его бабушки, его матери и его собственной жизни, беспощадно казнили; каким именно образом, он, щадя наши чувства, не хочет уточнять, но делалось это всякий раз по велению Хийи – так он полагает. Во всяком случае, Она никогда ни за кого не вступалась.

– Как это может быть? – удивился я. – Ты старый человек, и с того времени, о котором ты говоришь, сменилось уже три поколения. Как могла Она отдать повеление о чьей-либо казни в начале жизни твоей бабушки, ведь ее, вашей царицы, еще не было на свете?!

Он вновь улыбнулся – все той же характерной полуулыбкой – и, так ничего не ответив, покинул нас с низким поклоном, и в течение пяти дней мы его не видели.

Сразу же после его ухода мы стали обсуждать наше положение, которое внушало мне сильную тревогу. То, что я узнал о таинственной правительнице, именуемой Та-чье-слово-закон или просто Она, отнюдь не обнадеживало, пощады от нее ждать не приходилось. Лео был тоже обеспокоен, но подбадривал себя, утверждая, что Она – та самая женщина, о которой говорится и в надписи на черепке, и в отцовском письме; в подтверждение он ссылался на слова Биллали о ее возрасте и могуществе. К тому времени я был так озадачен всем ходом событий, что не стал оспаривать это абсурдное предположение, только сказал, что нам надо выкупаться, иначе мы совсем зарастем грязью.

Это свое желание мы изложили пожилому человеку (даже среди амахаггеров он выделялся исключительно мрачным видом), чьей обязанностью было присматривать за нами в отсутствие «отца»; получив его согласие, мы раскурили трубки и направились к выходу. Там нас уже ждала большая толпа, но, увидев, что изо рта у нас валит дым, все сразу разбежались, крича, что мы великие волшебники. Ничто, даже наши ружья, не производило такого сильного впечатления, как табачный дым[34]. После этого мы спокойно дошли до реки, которая брала начало из бурного родника, и погрузились в ее воды. Несколько женщин, среди них и Устане, хотели было последовать за нами и туда, но мы решительно воспротивились.

К тому времени, когда, освеженные купанием, мы вылезли на берег, солнце уже клонилось к закату, и мы добрались до большой пещеры уже в сумерках. Вокруг костров – а их развели еще несколько – сидело множество людей, озаренных пламенем этих костров и мерцанием многочисленных светильников, расставленных кругом на полу и повешенных на стенах: все люди ужинали. Здесь я должен рассказать об этих светильниках, изготовленных из обожженной глины и самой разнообразной формы, часто довольно изысканной. Те, что побольше, представляли собой красные глиняные горшки с очищенным растопленным жиром, с тростниковыми фитилями, пропущенными сквозь круглые деревянные крышки, – такие светильники требовали неослабного внимания, так как у них не было никакого приспособления для поднятия фитиля, когда он догорал вплоть до самой крышки. Однако светильники помельче, также изготовленные из обожженной глины, были снабжены фитилями из пальмовых волокон, а иногда из стеблей очень красивой разновидности папоротника. Эти фитили вставлялись в небольшие отверстия в верхней части светильника, тут же прикреплялась заостренная щепочка из твердого дерева: ею можно было проткнуть фитиль и поднять его.

Мы сели и несколько минут наблюдали, как эти угрюмые люди поедают свой ужин в таком же угрюмом, как они сами, молчании, но затем нам надоело рассматривать их и огромные ползучие тени на стенах, и я попросил нашего нового стража, чтобы нас отвели куда-нибудь, где мы сможем поспать.

Не произнося ни слова, он встал, взял небольшой светильник и подвел нас к одному из коридоров-тоннелей, которые отходили от большой пещеры. Через пять шагов коридор закончился небольшой каморкой, выдолбленной в каменной породе. С одной ее стороны во всю длину, словно койка в каюте, тянулась каменная плита высотой около трех футов, и наш страж показал знаком, чтобы на ней я и расположился. В каморке не было ни окна, ни вентиляционного отверстия, ни какой бы то ни было мебели, и после тщательного осмотра я пришел к неутешительному выводу (совершенно, как я потом убедился, правильному), что эта каморка служила склепом, а не жилой комнатой, и что каменная плита предназначалась для тел усопших. Меня пробрала невольная дрожь, но так как никакого другого места для спанья мне не предлагали, я кое-как преодолел отвращение и вернулся в пещеру за одеялом, которое лежало в общей груде наших вещей, принесенных туземцами. Тут я встретился с Джобом. И его тоже отвели в каморку, очень схожую с моей, но он наотрез отказался там остаться: лучше уж умереть и покоиться рядом с дедом, в его кирпичной могиле, заявил он, чем ночевать в этом страшном месте; он попросил разрешения поселиться вместе со мной, и я охотно согласился.

Ночь прошла относительно спокойно, я говорю «относительно», потому что мне привиделось, будто меня погребли заживо: этот жуткий кошмар, несомненно, был вызван мрачностью пещеры-усыпальницы. На рассвете мы проснулись от пронзительных звуков трубы, сделанной, как мы увидели позднее, из полого, со множеством отверстий слоновьего бивня; трубачом был молодой амахаггер.

Мы тут же встали, спустились к ручью и умылись, затем, как только вернулись, сели завтракать. За завтраком одна из женщин – не самая молодая – на глазах у всех поцеловала Джоба. Этот местный обычай показался мне (если не задумываться над его моральной стороной) совершенно восхитительным. Но никогда не забуду, какой жалкий страх и отвращение отразились на лице нашего почтенного слуги. Джоб, как и я, женоненавистник: это скорее всего объясняется тем, что он вырос в семье, где было семнадцать душ детей. Невозможно даже описать, какие мучительно-противоречивые чувства исказили его физиономию, когда его так бесцеремонно, без всякого с его стороны повода, да еще в присутствии хозяев, поцеловала незнакомка. Он вскочил и решительно оттолкнул пышногрудую особу лет тридцати, которая пожелала осчастливить его своим выбором.

– Ну и ну! Сроду не видывал ничего подобного! – выдохнул он.

Женщина, вероятно, подумала, что его смятение – проявление природной застенчивости, и обняла его вновь.

– Прочь! Проваливай, тварь бесстыжая! – закричал он, размахивая деревянной ложкой перед лицом женщины. – Извините, джентльмены, я же не давал ей никакого повода… О Боже! Она опять хочет кинуться на меня! Умоляю вас, мистер Холли, держите ее, держите! Я не могу этого вынести, право слово, не могу! Такого со мной отродясь не случалось, джентльмены. У меня всегда была незапятнанная репутация. – И он пустился бежать в глубь пещеры – тогда-то я и увидел впервые, как смеются амахаггеры. Но сама женщина отнюдь не смеялась. Напротив, она как будто вся ощетинилась от ярости, которую еще разжигали насмешки ее товарок. Она рычала, как львица, и, глядя на ее неистовство, я, сознаюсь, пожалел, что Джоб так упорно оберегает свое целомудрие: как бы столь добродетельное поведение не поставило под угрозу наши жизни. Последующие события подтвердили верность этой догадки.

Джоб вернулся лишь после того, как пышногрудая особа удалилась, он был очень взбудоражен и с величайшей опаской поглядывал на каждую приближающуюся женщину. При первой же возможности я объяснил нашим хозяевам, что Джоб – человек женатый, но очень несчастлив в семейной жизни и поэтому боится всех женщин; мои объяснения были встречены мрачным молчанием: поведение нашего слуги явно расценивалось мужчинами как оскорбление всего «семейства», хотя женщины, как их более цивилизованные сестры, весело посмеялись над всей этой сценой.

После завтрака мы прогуливались, осматривали стада домашних животных и возделанные земли. У амахаггеров – две породы скота: одна – большая, костлявая, без рогов – дает превосходное молоко; другая – рыжая, очень маленькая и жирная – идет на мясо, мясо тоже превосходное, но для дойки она не годится. Эта вторая порода очень походит на норфолкский красный комоловый скот, только рога загибаются вперед, иногда так сильно, что их приходится спиливать, чтобы не вросли в череп. Козы здесь длинношерстные, используется лишь их мясо, я, во всяком случае, ни разу не видел, чтобы их доили. Обработка земли чрезвычайно примитивна и производится железной лопатой: амахаггеры умеют плавить и отковывать железо. Сама лопата, без черенка, напоминает по форме наконечник большого копья, у нее нет выступов, куда можно было бы поставить ногу. Поэтому вскапывание земли – работа очень тяжелая. Производится она мужчинами, женщины же, вопреки обычаям самых диких рас, полностью освобождены от ручного труда. Как я уже, кажется, упоминал, слабый пол пользуется большими правами среди амахаггеров.

Сначала мы ничего не знали о происхождении и составе этого удивительного народа: амахаггеры, и вообще-то несловоохотливые, упорно игнорировали наш интерес. Дня через четыре, однако, – за это время не случилось ничего примечательного – нам удалось кое-что выведать от Устане, подруги Лео, которая следовала за молодым джентльменом как тень. О происхождении их народа она не могла сказать ничего. Зато сообщила нам, что около того места, где живет Та-чье-слово-закон, – называется оно Кор, – есть большие груды развалин и многочисленные колонны; мудрые утверждают, что некогда там стояли дома, где жили люди: предполагается, что от них-то и ведут свое происхождение амахаггеры. Никто не смеет приближаться к этим великим развалинам: на них можно только смотреть издали, ибо там обитают злые духи. Подобные же развалины, как она слышала, есть и в других частях страны, более возвышенных и сухих. Пещеры, где живут амахаггеры, по всей вероятности, выдолблены теми же самыми людьми, что построили города. Письменных законов у амахаггеров нет, есть лишь обычаи, не менее, впрочем, обязательные для исполнения, чем законы. Нарушителей казнят по приказанию «отца семейства». Когда я полюбопытствовал, какой род казни у них применяется, Устане усмехнулась и сказала, что я скоро, может быть, увижу это сам.

Есть у них и своя владычица – Она, которая показывается на людях очень редко, раз в два-три года, когда судит преступников, но и тогда Она закутана в большую мантию так, чтобы никто не видел Ее лица. Все Ее прислужники глухонемые, узнать от них что-нибудь невозможно, и все же говорят, Она прекрасна, как ни одна смертная женщина. Если верить молве, Она бессмертна и обладает властью над всем сущим, но тут она, Устане, ничего не может сказать. Только полагает, что их повелительницы сменяются: каждая берет себе мужа и, как только рождается дочь, убивает его. После смерти мать погребают в большой пещере, а на престол восходит дочь. Но точно не знает никто. Все живущие в этой стране безропотно повинуются Ее воле, малейшее ослушание карается смертью. У Нее есть своя охрана, но постоянной армии Она не держит.

Я спросил, как велика страна и ее население. Устане ответила, что все население состоит из десяти «семейств», включая и большое «семейство», куда входит сама царица, – живут они в пещерах в горах, окруженных болотами, через которые можно пройти только по тайным тропам. Случается, что «семейства» воюют друг с другом, но, как только Она повелевает прекратить войну, все тотчас же складывают оружие. Эти войны, а также лихорадка, которую амахаггеры часто подхватывают в болотах, не позволяют расти их численности. Никаких связей с другими народами у них нет, никто не живет поблизости, а если бы и жил, не смог бы перейти через обширные болота. Однажды со стороны Великой Реки (очевидно, Устане говорила о Замбези) на них хотело было напасть вражеское войско, но воины заблудились в болотах: как-то ночью они приняли огромные движущиеся огненные шары за факелы в руках врагов, бросились за ними вслед и многие потонули. Остальные же умерли от лихорадки и голода, так ни разу и не сразившись с амахаггерами. Только те, кто знает тайные тропы, могут перейти через болота, сказала она, добавив, что мы никогда не смогли бы добраться сюда, если бы нас не принесли в паланкинах, – тут она, конечно, права.

Все это и еще многое другое мы узнали от Устане за те четыре дня, что предшествовали началу важных событий: таким образом, пищи для размышлений было вполне достаточно. Происходящее казалось удивительным, даже невероятным, и все же самое странное заключалось в том, что надпись на черепке подтверждалась во многих своих подробностях. Здесь обитает таинственная царица, наделенная поразительными, даже сверхъестественными способностями, зовут ее просто Она, и в этой безымянности есть нечто, внушающее трепет. Все это не укладывалось у меня в голове, озадачен был и Лео, но он, разумеется, торжествовал, вспоминая мои насмешки над всей этой историей. Что касается Джоба, то он давно уже перестал понимать, что происходит, и только повиновался обстоятельствам, плыл, можно сказать, по течению. К арабу Мухаммеду амахаггеры относились достаточно вежливо, но с убийственным презрением; он был в постоянном страхе, хотя я и не мог понять, чего он, собственно, опасается. Целыми днями он сидел, съежившись, в углу пещеры, непрестанно моля Аллаха и Пророка о заступничестве. Когда я стал расспрашивать его о причинах такой подавленности, он сказал, что все эти люди не смертные мужчины и женщины, а злые духи, да и страна эта заколдованная, и, честно сказать, однажды или дважды я готов был с ним согласиться. На исходе был уже четвертый, после отправления Биллали, день, когда случилось нечто непредвиденное.

Мы трое и Устане сидели вокруг костра в большой пещере, собираясь уже разойтись по своим каморкам; девушка была в глубокой задумчивости, и вдруг она встала и положила руку на золотистые кудри Лео. Даже и сейчас, закрывая глаза, я как будто вижу воочию ее гордую статную фигуру то в густой тени, то в багровых отсветах огня: сцена непостижимо-загадочная, и в самом ее центре – Устане; все свои размышления и предчувствия она изливает в своеобразной песне, звучащей почти речитативом:

Ты мой избранник – я ждала тебя с самого начала.

Ты очень красив – у кого еще такие волосы, белая

кожа?

У кого еще такие сильные руки, такая мужская

стать?

У кого еще глаза, как лучистые звезды небес?

Ты само совершенство, ты облик счастья, к тебе

стремится сердце мое.

С первого взгляда я пожелала тебя.

Тебе предалась я, о мой возлюбленный.

Крепко тебя я держу, охраняя от бед.

Голову твою я прикрыла своими волосами, чтобы

не припекало солнце.

Вся я была твоею, как и ты был моим.

Но счастье наше продлится недолго: в утробе у Времени

уже роковой вызревает день.

Какую беду принесет с собой этот день? Увы, мой любимый,

не знаю.

Я погружусь на дно темноты, и тебя никогда не увижу

больше.

Тобой завладеет та, что сильнее, прекрасней Устане.

Ты обернешься, поищешь глазами, окликнешь меня

на прощанье.

Но волшебством своей Красоты Она очарует тебя

и уведет далеко, в ужасное место.

И тогда ты, любимый…

Тут эта необыкновенная девушка прервала свою песню; честно сказать, песня показалась нам маловразумительной, хотя мы и уловили общий ее смысл. Устане устремила глаза на какую-то темную тень, и вдруг ее лицо приняло отсутствующее и в то же время испуганное выражение, как будто она силилась проникнуть в неведомую страшную тайну. Она сняла руку с головы Лео и указала куда-то в темноту. Мы все посмотрели в ту сторону, но ничего необычного не заметили. Устане, однако, видела, или ей показалось, что она видела, нечто такое, чего не выдержали даже ее железные нервы: она, без единого звука, рухнула в беспамятстве. Лео, который успел уже привязаться к Устане, был в сильной тревоге и смятении; я же должен положа руку на сердце признаться, что испытал что-то вроде суеверного ужаса. Такой сверхъестественно жуткой была вся эта сцена!

Девушка скоро очнулась и села на полу, все еще дрожа после испытанного потрясения.

– Что ты хотела сказать в своей песне? – спросил ее Лео, который благодаря долгой учебе говорил по-арабски довольно бегло.

– Ничего, мой единственный, – ответила она с вымученной улыбкой. – Я просто пела по обычаю своего народа. Нет-нет, я ничего не хотела сказать. Как можно говорить о том, что еще не свершилось?

– Что же ты видела, Устане? – спросил я, пристально вглядываясь ей в лицо.

– Ничего, – повторила она, – ничего не видела. Не расспрашивай меня. Зачем тебя тревожить? – Она повернулась к Лео, взяла его голову в свои руки и ласково, по-матерински поцеловала в лоб. Никогда еще на лице ни одной женщины, цивилизованной или дикой, не видел я такой беспредельной нежности. – Когда я покину тебя, о мой единственный, когда ночью, протянув руку, ты не найдешь меня рядом, вспоминай обо мне: может быть, я недостойна омывать тебе ноги, но я очень люблю тебя. А теперь будем любить друг друга, будем наслаждаться отпущенным нам счастьем, ибо в могиле нет ни любви, ни тепла, ни ласкового слияния губ. Если там что-нибудь и есть, то только горькое сожаление о том, что могло бы быть. Эта ночь – наша, но откуда нам знать, кому принадлежит завтрашняя?

Глава VIII Пиршество и наше спасение

На другой день после этой примечательной сцены – она запечатлелась в нашей памяти не столько сама по себе, сколько тем, чтó она предвозвещала и предвосхищала, – нам объявили, что вечером в нашу честь будет устроено пиршество. Я пробовал уклониться под тем предлогом, что мы, мол, люди скромные, не любим пиров, но мою отговорку встретили таким недовольным молчанием, что я больше не возражал.

Перед самым закатом мне сообщили, что все уже готово, и вместе с Джобом мы вышли в большую пещеру, где встретились с Лео и его неразлучной спутницей – Устане. Они где-то бродили и ничего еще не знали о предстоящем пиршестве. Когда Устане услышала о нем, она сильно изменилась в лице. Повернувшись, она схватила за руку проходившего мимо человека и что-то спросила у него повелительным тоном. Его ответ как будто бы успокоил ее, но не полностью. Она попыталась возразить, однако этот человек – судя по его осанке, важная персона – произнес что-то сердитым тоном и оттолкнул ее, затем, смягчившись, отвел ее к костру, вокруг которого уже собралось много людей, и усадил рядом с собой – по каким-то неведомым соображениям Устане покорно подчинилась.

Костер в этот вечер был разожжен необычайно большой, вокруг него собралось три с половиной десятка мужчин и две женщины: Устане и та самая пышногрудая особа, спасаясь от которой Джоб следовал примеру своего библейского двойника[35]. Амахаггеры, как обычно, сидели в полном молчании, за спиной каждого из них торчало древко копья, воткнутое в особое отверстие в полу. Лишь двое из них были в желтоватых полотняных одеждах, остальные – в леопардовых шкурах.

– Что они затевают, сэр? – насторожился Джоб. – Опять тут эта женщина, – Господи, спаси меня от ее козней! Надеюсь, она не будет ко мне приставать, ведь я же не давал ей никакого повода? До чего они все страшенные, эти дикари, у меня просто поджилки трясутся. Смотрите, оказывается, они пригласили и Мухаммеда. Эта бесстыжая разговаривает с ним очень даже вежливо и ласково. Слава Богу, хоть от меня отвязалась!

Пока он говорил, женщина подошла к несчастному Мухаммеду, который сидел в углу и, весь дрожа, снедаемый недобрыми предчувствиями, по своему обыкновению взывал к Аллаху, и повела его к костру. Араб шел с большой неохотой, упираясь: до сих пор его кормили отдельно, и такая необычная честь, по-видимому, внушала ему сильную тревогу, даже ужас. Ноги его с трудом поддерживали объемистое, плотное туловище, и я думаю, что его вынуждали идти не столько упрашивания женщины, которая вела его за руку, сколько неумолимая жестокость, воплощенная в образе огромного амахаггера с соразмерно огромным копьем.

– Все это мне очень не по нутру, – сказал я своим спутникам. – Но что мы можем поделать? Остается только быть начеку. Револьверы у вас с собой? Надеюсь, они заряжены? Если нет, зарядите.

– У меня с собой, – сказал Джоб, похлопывая по своему кольту. – Но мистер Лео вооружен только охотничьим ножом, хотя нож у него здоровенный.

Идти за недостающим револьвером было поздно, мы смело пошли вперед и уселись в общем кругу спиной к стене.

Как только мы сели, из рук в руки стали передавать глиняный кувшин с довольно приятным на вкус хмельным напитком, который, попадая в желудок, вызывал, однако, легкое чувство тошноты; приготовлен он был из зерен грубого помола – не маисового, а маленького коричневого зерна, которое вызревает в метелках и походит на то, что в Южной Африке называют «кафрским зерном». Особого внимания заслуживал сам кувшин, один из многих сотен, которыми пользуются амахаггеры, и я хочу его описать. Эти кувшины – или вазы – все старинной выделки и разнообразной величины. Вот уже многие сотни или тысячи лет их не изготавливают в стране, а находят в горных усыпальницах, о которых я расскажу в свое время подробнее, и лично я полагаю, что они предназначались для хранения внутренностей умерших, как это делалось у египтян, с которыми прежние обитатели страны, возможно, поддерживали какие-то отношения. Лео же считал, что, как и этрусские амфоры, они являются ритуальными атрибутами. Почти все они с двумя ручками и, как я уже говорил, самой разнообразной величины – от трех футов до трех дюймов. При всем различии форм они неизменно красивы и изящны; для их изготовления использовался какой-то великолепный черный материал, неблестящий и шероховатый. В него инкрустировали стройные, очень правдиво изображенные фигурки – ничего подобного мне не приходилось видеть на древних вазах. На одних кувшинах с детской простотой и свободой были запечатлены любовные сцены, которые вряд ли одобрил бы строгий современный вкус, на других – сцены охоты, на третьих – сцены увеселений, с танцующими девушками. К примеру, кувшин, из которого мы пили, был с одной стороны украшен изображениями белых охотников с копьями, преследующих слона, с другой стороны – менее искусным изображением одиночного охотника, стреляющего из лука в антилопу, то ли канна, то ли куду.

Надеюсь, что отступление, сделанное в критический момент, оказалось не слишком долгим: само пиршество тянулось куда дольше. Кувшин обходил круг за кругом, в костер вновь и вновь подбрасывали хворост, но в течение часа почти ничего больше не происходило. Никто не произносил ни слова. Все сидели молча, глядя на полыхание огня и тени, отбрасываемые мерцающими светильниками (отнюдь, кстати сказать, не древними). На полу между нами и костром лежал большой деревянный поднос с четырьмя ручками, точно такой же, каким у нас пользуются мясники, только не выдолбленный. Рядом с подносом – большие щипцы с длинными ручками, и такие же щипцы – по ту сторону костра. При виде этого подноса и щипцов я сильно встревожился. Так я и сидел, уставясь на них и на широкое кольцо суровых, дышащих злобой лиц, и размышлял о том, как все это ужасно и что мы в полной власти у этих людей, которые внушали тем больший страх, что их истинный характер оставался загадкой. Они могли оказаться лучше, чем я предполагал, а могли и хуже. Я опасался, что они и окажутся хуже, и тут я не ошибся. Странное это было пиршество, похожее на Бармекидово угощение[36], ибо еды никакой не подавалось.

У меня было такое чувство, будто меня гипнотизируют. Тут-то все и началось. Без всякого предупреждения человек, который сидел напротив нас, громко провозгласил:

– Где наше мясо?

Присутствующие протянули правые руки к костру и негромко, низкими голосами ответили:

– Сейчас будет подано.

– Это коза?

– Это безрогая коза, и больше, чем коза, сейчас мы ее убьем, – дружно отозвались все и, полуобернувшись, прикоснулись к древкам своих копий.

– Это бык? – продолжал тот же человек.

– Это безрогий бык, и больше, чем бык, сейчас мы его убьем, – был ответ. И снова все притронулись к копьям.

Наступило молчание, и я с ужасом заметил, как соседка Мухаммеда стала его ласкать, похлопывая по щекам, называть ласковыми именами, тогда как ее яростные глаза так и пожирали его дрожащее тело. Не знаю, почему меня так сильно испугало это зрелище, но оно испугало нас всех, особенно Лео. В движениях рук женщины было что-то змеиное, она явно исполняла какой-то страшный обряд[37]. Смуглый Мухаммед весь побледнел от страха.

– Готово ли мясо для жарки? – быстро произнес все тот же голос.

– Готово, готово!

– Достаточно ли раскалился горшок? – взвизгнул голос, и этот визг пронзительным эхом заметался по пещере.

– Раскалился, раскалился!

– О Небеса! – проревел Лео. – Помните, что сказано в надписи? «Народ, в чьих обычаях – казнить чужеземцев, надевая на них раскаленные горшки».

Не успели мы пошевелиться или хотя бы понять, что происходит, как два здоровенных амахаггера вскочили и, схватив длинные щипцы, погрузили их в самое сердце пламени; одновременно женщина, что ласкала Мухаммеда, вытащила из-за пояса или муччи[38] большую веревочную петлю, набросила ее на его плечи и туго затянула, и окружающие тут же схватили его за ноги. Двое со щипцами напружились и, разметав по каменному полу головешки, подняли с двух сторон большой раскаленный добела горшок.

Через миг, едва ли не в один прыжок, они оказались возле Мухаммеда. С отчаянными воплями он боролся за свою жизнь, и хотя руки у него были связаны, а ноги пригвождены к полу, двое со щипцами никак не могли осуществить свое намерение; может быть, это покажется диким, даже невероятным, но их намерение заключалось в том, чтобы надеть раскаленный горшок на голову своей жертвы.

Я вскочил с криком ужаса и, вытащив револьвер, не раздумывая выстрелил в дьяволицу, которая только что ласкала Мухаммеда, а теперь крепко держала его. Пуля попала в спину и убила женщину наповал; я и по сей день не сожалею об этом, ибо именно она, как потом выяснилось, сыграв на каннибальских наклонностях амахаггеров, устроила этот заговор, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное ей Джобом. Женщина рухнула как подкошенная, и в тот же миг Мухаммед сверхчеловеческим усилием вырвался из рук своих мучителей и, подпрыгнув высоко в воздух, повалился на мертвое тело. Велико было мое замешательство, когда я понял, что одним выстрелом прикончил и убийцу, и жертву, которую я спас от смерти, в тысячу раз более мучительной. Судьба оказалась и жестокой, и милосердной к Мухаммеду.

Амахаггеры стояли в молчаливом изумлении: они никогда еще не слышали выстрелов и не видели их последствий. Но человек рядом со мной мгновенно оправился от замешательства и схватил копье, готовясь поразить Лео.

– За мной! – крикнул я и, показывая пример своим спутникам, кинулся в глубь пещеры. Конечно, лучше было бы направиться к выходу, но там собралось множество людей, не говоря уже о большой толпе снаружи, которая четко выделялась на фоне неба. Итак, я мчался в глубь пещеры, мои спутники не отставали от меня, а по пятам за нами гнались каннибалы, разъяренные убийством своей соплеменницы. Одним прыжком я перемахнул через распростертое тело Мухаммеда. Ноги мои обдало жаром, исходившим от раскаленного горшка, который валялся тут же, рядом; я успел заметить, что руки Мухаммеда слабо шевелятся, стало быть, он еще жив. В дальней части пещеры находился каменный помост фута в три высотой и футов в восемь шириной – по вечерам там ставили два светильника. Трудно сказать, предназначался ли этот помост для сиденья, или его просто оставили, чтобы легче было вести последующие работы, а когда надобность в нем отпадет, стесать его, – тогда, во всяком случае, я этого не знал. Вспрыгнув на это возвышение, мы все трое приготовились продать наши жизни как можно дороже. Когда мы повернулись к нашим преследователям лицом, они остановились и попятились. Джоб стоял слева, Лео – посредине, я – справа. Между нами горели светильники. Лео нагнулся и посмотрел на затененный проход, который тянулся вплоть до костра и светильников у выхода. По этому проходу, как по улочке, сновали наши смертельные враги, в полутьме тускло поблескивали наконечники их копий. Даже в ярости эти люди были безмолвны, как бульдоги. И еще ярко светился раскаленный горшок. Глаза Лео горели странным огнем, его красивое лицо точно окаменело. В правой руке он сжимал тяжелый охотничий нож. Подняв повыше ремешок, которым нож крепился к руке, Лео крепко обнял меня.

– Прощайте, старина, – сказал он, – прощайте, мой дорогой друг, отец, – нет, больше, чем отец. Нам не устоять против этих негодяев – ни малейшего шанса; через несколько минут они нас убьют и, вероятнее всего, съедят. Простите, что я втянул вас в эту авантюру. Прощай, Джоб!

– Да свершится воля Господня! – пробормотал я сквозь сжатые зубы, приготовляясь к смерти.

Джоб с громким восклицанием поднял револьвер и выстрелил; один из нападавших – конечно, не тот, в кого он целился, – упал. Всякий, кто на прицеле у Джоба, – в полной безопасности.

Амахаггеры бросились вперед, я тоже открыл огонь и остановил их натиск: вместе с Джобом мы убили или смертельно ранили пятерых, не считая женщины. Но у нас не было времени на перезарядку оружия, амахаггеры же снова начали атаку, и я не мог не оценить великолепие их безрассудной отваги: они ведь не знали, что наши револьверы разряжены.

На помост вспрыгнул высокий амахаггер, но Лео одним ударом кинжала пропорол его насквозь. Я убил своим ножом другого, но Джоб промахнулся, мускулистый амахаггер схватил его за поясницу и рванул на себя. Не прикрепленный ремешком нож выпал у Джоба из руки и по счастливой случайности упал рукояткой на камень, так что амахаггер повалился спиной на острие. Не знаю, что было дальше с Джобом: видимо, он продолжал лежать на теле мертвого врага, «прикидываясь дохлым опоссумом», как говорят американцы. Я вступил в отчаянную схватку с двумя злодеями: к счастью для меня, они оставили свои копья у костра; и впервые в жизни мне так пригодилась большая физическая сила, которой наделила меня природа. Я рубанул по голове одного из нападающих своим тяжелым, как тесак, ножом – мощь удара была такова, что череп злодея раскололся до самых глазниц, и, когда он грохнулся на бок, нож вырвало у меня из рук: так крепко зажато было лезвие в щели.

Тут на меня навалились двое других, но я успел обхватить их за поясницы, и мы покатились по земле все вместе. Люди они были сильные, но мною уже овладела та ужасная жажда убийства, которая наполняет сердца и самых цивилизованных из нас, когда сыплются удары и жизнь висит на волоске. Мои руки все туже и туже стискивали двоих смуглых демонов, я слышал, как трещат их ребра, прогибаясь в моих железных объятиях. Они корчились и извивались, как змеи, изо всех сил били меня кулаками, царапали, но я не ослаблял хватки. Лежа на спине, прикрываясь их телами от возможных ударов копьем, я медленно выжимал из них жизнь; при этом, как ни странно, я думал о том, что сказали бы и ректор моего Кембриджского колледжа, человек по натуре дружелюбный, член пацифистского общества, и мои коллеги по ученому совету, если бы с помощью какой-нибудь волшебной силы могли видеть, с каким азартом я играю в эту кровавую игру. Оба моих врага скоро ослабели, почти перестали оказывать сопротивление, по их прерывистому дыханию ясно было, что они умирают, а я все не отпускал их, так как умирали они очень медленно. Я знал: стоит мне ослабить хватку, и они тотчас оживут. Мы все трое лежали в тени каменного уступа, и другие злодеи, вероятно, полагали, что мы мертвы, – во всяком случае, они не вмешивались; маленькая трагедия продолжалась.

Повернув голову, я увидел, что Лео стащили с каменного помоста, но он все еще на ногах, в самой гуще колышущейся толпы амахаггеров: они старались повалить его, как волки – оленя. Его прекрасное бледное лицо в золотой короне волос возвышалось над головами нападающих (ибо Лео ростом в шесть футов и два дюйма); боролся он с отчаянным самозабвением и энергией, которая была бы поистине великолепна, будь она употреблена на какую-нибудь благородную цель. Вот он всадил нож в одного из амахаггеров: они облепили его так тесно, что не могли пустить в ход свои большие копья, а дубин и ножей у них не было. Амахаггер упал убитый, но в следующий миг у Лео вырвали нож, оставив его без защиты. Я уже думал, что это конец, но нет: сверхчеловеческим усилием он стряхнул с себя всех, схватил тело только что сраженного им врага и, подняв на руках, швырнул в толпу нападающих, и так поразительна была сила броска, что пятеро или шестеро из них повалились на землю. Но через минуту они снова поднялись – все, кроме одного: у него был размозжен череп – и всем скопом напали на Лео. Хотя и не сразу, с величайшим трудом, им все же удалось осилить льва. На какой-то момент он вырвался и ударом кулака опрокинул одного из амахаггеров, но противостоять такой многочисленной толпе было свыше сил человеческих, и наконец он рухнул, как подрубленный дуб, увлекая за собой всех, кто его держал, на землю. Они схватили его за ноги и за руки, оставив туловище открытым.

– Копье! – прокричал чей-то голос. – Принесите копье, чтобы распороть ему горло, и чашу для крови!

Увидев приближающегося человека с копьем, я закрыл глаза. Я постепенно слабел, а двое врагов, которых я стискивал в объятиях, все не умирали, поэтому я никак не мог прийти Лео на помощь. Меня пронизывало какое-то тошнотворное чувство.

Заслышав непонятный шум, я невольно открыл глаза, готовый к самому худшему. И увидел Устане: она легла на Лео и крепко обвила руками его шею. Амахаггеры попытались оттащить ее прочь, но она оплела его ноги своими ногами и держалась за него, как лиана за дерево. Тогда они попытались ударить его копьем в бок, так чтобы не поранить девушку; это долго им не удавалось, но они не отступались.

Наконец их терпение лопнуло.

– Пронзите копьем их обоих – и мужчину, и женщину, – распорядился голос – тот самый голос, что задавал вопросы на ужасном пиршестве. – Так мы их и поженим.

Человек с копьем выпрямился, намереваясь нанести окончательный удар. Блеснула холодная сталь, и я опять закрыл глаза.

И тут я услышал повелительный возглас, который громким эхом загремел по всей пещере:

– Прекратите!

В этот миг я потерял сознание. Последней моей мыслью было, что я проваливаюсь в бездну Смерти.

Глава IX Маленькая ножка

Очнулся я на шкуре недалеко от костра, куда нас позвали для этого ужасного пиршества. Рядом лежал Лео, все еще в беспамятстве; над ним склонялась высокая фигура Устане: она промывала холодной водой глубокую рану в его боку, прежде чем наложить полотняную повязку. Прислонясь спиной к стене пещеры, за ней стоял Джоб, не раненый, но зверски избитый и весь дрожащий. По ту сторону костра валялись тела тех, кого, защищая свою жизнь, мы вынуждены были убить в этой жестокой схватке: казалось, простершись на каменном полу, они спят в полном изнеможении. Убитых я насчитал двенадцать – помимо женщины и бедного Мухаммеда, который пал от моей руки; его положили рядом с остальными, тут же находился и закопченный горшок. Слева от меня отряд воинов связывал попарно уцелевших каннибалов. Они подчинялись с мрачным безразличием, которое плохо вязалось со сдерживаемой яростью, тлеющей в их угрюмых глазах. Впереди стоял не кто иной, как наш друг Биллали: он-то и руководил всей операцией. Вид у него был довольно измученный, но величественный: почтенный патриарх с развевающейся бородой, холодный и невозмутимый, будто присутствующий при забое скота.

Заметив, что я присел, он подошел ко мне и учтиво осведомился, как я себя чувствую, не лучше ли? На этот вопрос было затруднительно ответить, ибо у меня болело все тело, – так я ему и объяснил.

Затем Биллали нагнулся осмотреть Лео.

– Рана довольно глубокая, – произнес он. – Но нутро не задето. Он выздоровеет.

– Если он и будет спасен, то лишь благодаря тебе, отец, – ответил я. – Вернись ты хоть чуть-чуть позже, твои дьяволы прикончили бы нас, как нашего слугу. – Я показал на Мухаммеда.

Старик заскрипел зубами, его глаза зажглись необычайно злым блеском.

– Не бойся, сын мой, – сказал он. – Их ожидает такое возмездие, что при одной мысли о нем они будут корчиться в нестерпимых муках. Всех их отведут к Той-чье-слово-закон, а ее возмездие будет достойно ее величия. Эти гиены еще позавидуют твоему слуге. – И он показал на Мухаммеда. – Их смерть будет в тысячу раз ужаснее. Расскажи мне, как все это случилось.

Я в нескольких словах описал происшедшее.

– Вот оно как, – сказал он. – Видишь ли, сын мой, по обычаю этой страны на чужеземцев, которые забредают сюда, надевают раскаленные горшки, а потом этих жертв съедают.

– У вас, оказывается, все наоборот, – несмело произнес я. – В нашей стране чужеземцев принимают очень радушно, угощают их. А вы угощаетесь ими сами.

Биллали пожал плечами.

– Мы следуем обычаю. Лично я не одобряю этот обычай. – Подумав, он добавил: – Мне не нравится мясо чужеземцев, особенно если они долго бродили по болотам и ели водяных птиц. Та-чье-слово-закон повелела, чтобы вас пощадили, но Она не упомянула о вашем черном слуге; эти гиены мечтали его сожрать, а тут еще женщина, которую ты убил, и правильно сделал, что убил, стала их подговаривать: наденьте, мол, на него раскаленный горшок. Ну что ж, они поплатятся за все. Когда эти люди предстанут перед нашей повелительницей, объятой великим гневом, они горько пожалеют, что родились на свет. Счастливы те из них, кто погиб от ваших рук… Я слышал, вы сражались отважно, – продолжал он. – Знаешь ли ты, длиннорукий старый Бабуин, что ты сломал ребра двоим из тех, что здесь лежат? С такой легкостью, точно это яичная скорлупа. И молодой Лев отличился, сражаясь один против многих: троих он убил на месте, четвертый – он кивнул в сторону еще шевелящегося тела, – вот-вот умрет, у него рассечена голова. Ранены многие из тех, кого сейчас связывают. Это была доблестная схватка, вы оба покорили мое сердце, ибо я люблю смельчаков. Отныне я ваш друг. Но объясни мне, мой Бабуин – у тебя такое волосатое лицо, что ты и впрямь смахиваешь на бабуина, – как вы сумели убить этих людей? Говорят, вы убивали их шумом, они падали как подкошенные, и в телах у них были дырки.

Я очень коротко – на более подробное объяснение у меня не хватало сил – рассказал ему, как действует огнестрельное оружие. Зная, что мы всецело в его власти, отказать ему я не мог. Он тотчас предложил для наглядности убить одного из пленников. Одним больше, одним меньше, какая в конце концов разница? Ему будет интересно посмотреть, а я смогу отомстить своему врагу. Он был ошеломлен, когда я объяснил ему, что не в наших обычаях хладнокровно приканчивать людей: осуществление мести возлагается на закон и на Высшую Силу, о которой он ничего, видимо, не знает. Чтобы подсластить пилюлю, я добавил, что, когда хорошенько отдохну и поправлюсь, возьму его с собой на охоту, и он сам сможет подстрелить какое-нибудь животное. Биллали был доволен, словно ребенок, которому обещали новую игрушку.

Джоб влил в рот Лео немного еще оставшегося у нас бренди, и тот открыл глаза. На том наша беседа с «отцом» и закончилась.

Лео чувствовал себя очень плохо, был в полубеспамятстве, и нам с большим трудом удалось оттащить его в каморку с каменным ложем. Говоря «нам», я имею в виду себя, Джоба и отважную Устане, которую я непременно расцеловал бы за то, что, рискуя своей жизнью, она спасла моего дорогого мальчика. Но Устане была не из тех молодых девушек, с какими можно позволить себе малейшую вольность, если, конечно, не будешь уверен, что она правильно тебя поймет, поэтому я подавил свой порыв. Затем, весь в синяках и ушибах, но впервые за несколько дней ощущая себя в безопасности, я побрел в свой маленький склеп и лег, не забыв перед сном от всей души возблагодарить Провидение за то, что этот склеп не стал моим последним приютом, ибо столь счастливое стечение обстоятельств я могу приписать лишь вмешательству высших сил. Мало кому из людей доводилось быть так близко от смерти, как нам в тот злополучный день.

Я и в лучшие-то времена редко спал безмятежным сном, а в ту ночь, когда я наконец задремал, меня одолевали кошмарные видения. Снова и снова я видел, как бедный Мухаммед вырывается из рук амахаггеров, пытающихся надеть на него раскаленный горшок, и все время на заднем плане маячила женская фигура, закутанная с лицом в покрывала: иногда она их сбрасывала и представала передо мной то в образе прекрасной цветущей женщины, то в образе ухмыляющегося скелета, и всякий раз я слышал загадочную, по всей видимости, бессмысленную фразу: «Все, что живет, уже знало смерть, и все, что мертво, не может умереть, ибо в извечном Круговороте Духа и жизнь – ничто, и сама смерть – ничто. Все сущее живет вечно, хотя и погружается временами в сон и забвение…»

Наступило утро, но все мое тело пронизывала боль, ломота, и я так и не смог встать. Часов около семи пришел Джоб, он сильно хромал, а его лицо было цвета гнилого яблока. От него я узнал, что Лео спал крепким сном, но очень слаб. Еще через два часа, со светильником в руке, пожаловал Биллали (Джоб называл длиннобородого старика Козлом – он и вправду смахивал на это животное, – или Билли): при своем высоком росте он едва не упирался головой в потолок каморки. Я притворился спящим, но тайком, размыкая веки, поглядывал на его сардонически-насмешливое, красивое старое лицо. Впиваясь в меня ястребиными глазами, он гладил свою великолепную седую бороду; эта борода, кстати сказать, приносила бы ежегодно добрую сотню фунтов любому лондонскому парикмахеру, который использовал бы ее для рекламы.

– Да, – пробормотал Биллали (у него есть привычка разговаривать с собой), – он очень безобразен, так же безобразен, как тот, другой, хорош собой! Бабуин – самое подходящее для него прозвище. Но он мне нравится. Странно, что в мои годы мне может еще нравиться какой-нибудь человек. А ведь мудрость говорит: «Не верь ни одному из мужчин и убивай тех, к кому испытываешь наибольшее недоверие; всех женщин избегай, ибо они порочны по самой своей природе и в конце концов непременно погубят тебя». Очень мудрая мысль, особенно в последней своей части, вероятно, ею руководствовались еще наши далекие предки. И все же мне нравится Бабуин. Любопытно было бы знать, где он научился всем этим штукам. Надеюсь, Она не околдует его. Бедный Бабуин! Эта схватка измотала его. Не буду его будить, пойду.

Он повернулся и медленно на цыпочках направился к выходу, только тогда наконец я окликнул его:

– Это ты, отец?

– Да, сын мой, это я, но я не хочу тебя беспокоить. Пришел только взглянуть, как ты себя чувствуешь, и сказать, что те, кто посягал на твою жизнь, мой Бабуин, уже на пути к нашей владычице. Она велела, чтобы привели и вас, но, боюсь, вы еще слишком слабы для путешествия.

– Да, – ответил я, – придется подождать, пока мы немного окрепнем; прошу тебя, отец, прикажи, чтобы меня вынесли на свежий воздух. Здесь такая духота!

– Да, дышать здесь трудно, – согласился он. – Да и место это очень печальное. Я помню, как в детстве нашел тело прелестной женщины на том самом ложе, где ты сейчас возлежишь. Она была очень красива, и я часто тайком приходил сюда со светильником в руке – полюбоваться ею. Не будь ее руки холодны, можно было бы подумать, что она спит и вот-вот проснется: так мирно она почивала, так прекрасна была в своем белом одеянии. У нее была белая кожа и длинные, до самых пят, желтые волосы. Там, где обитает Она, есть много подобных усыпальниц; те, кто возложил усопших женщин на каменные скамьи, знали некий неведомый мне способ, как спасти своих возлюбленных от всесокрушающей десницы Тлена, даже и в смерти. День за днем я приходил сюда и не отрываясь смотрел на нее, пока… – не смейся надо мной, о чужеземец, ведь я был еще несмышленышем, – пока не полюбил этот мертвый лик, эту скорлупку, где некогда заключалась жизнь. Ползая на коленях, я целовал ее холодное лицо и каждый раз думал, сколько мужчин любили и обнимали ее в те давно минувшие времена: все они ушли навсегда. О мой Бабуин, благодаря этой женщине я обрел мудрость, осознал быстротечность нашей жизни и бессмертие самой Смерти, постиг, что все сущее в мире уходит одним путем и навсегда забывается. Так я размышлял, убежденный, что приобщаюсь к истинной мудрости, но в один прекрасный день моя мать – женщина очень наблюдательная и горячая – заметила, что я сильно переменился, и стала следить за мной. Увидев, что я часто хожу к этой прекрасной белой женщине, она решила, что я околдован, – впрочем, так оно и было. В страхе и гневе она схватила светильник, поставила женщину к стене и подпалила ее волосы. Женщина сгорела до самых ступней, ибо эти мертвые тела пропитаны каким-то горючим веществом и мгновенно сгорают. Посмотри, сын мой, на потолок – там еще сохранились следы копоти.

Я недоверчиво поднял глаза: по потолку и в самом деле расползалось маслянистое черное пятно фута в три величиной. За долгие прошедшие годы копоть со всех стен стерли, но вверху она еще оставалась, и в ее происхождении не могло быть никаких сомнений.

– Она сгорела, – раздумчиво продолжал он, – вплоть до ступней; впоследствии я вернулся и отрезал от них обгоревшие кости, затем обернул в полотно и спрятал под каменной скамьей. Я помню все так отчетливо, точно это случилось лишь вчера. Может быть, они все еще там? Признаюсь, с того дня я ни разу не заходил в эту пещеру.

Он встал на колени и пошарил длинной рукой под моим ложем. Его лицо просияло, с обрадованным восклицанием он вытащил оттуда какой-то запыленный сверток. Когда он развернул рваный лоскут, моим изумленным глазам предстала очень красивая ступня почти белой женщины; вид у ступни был такой, как будто ее только что туда положили.

– Видишь, мой Бабуин, – печально произнес он. – Я сказал тебе чистую правду. А вот и еще одна ступня, возьми ее и посмотри.

Я взял этот холодный остаток бренного тела и осмотрел его при бледном мерцании светильника. Не берусь даже описывать чувства, которые я при этом испытывал: тут смешивались удивление, страх и восторг. Ступня была легкая, куда легче, вероятно, чем при жизни ее обладательницы; ее плоть была почти неотличима от живой плоти, разве что от нее исходил слабый ароматический запах. Ничего похожего на сморщенные, почерневшие и очень непривлекательные на вид египетские мумии: пухлая, прелестная, хоть и слегка обгоревшая, ступня, точно такая же, как в день смерти, – подлинный шедевр искусства бальзамирования.

Бедная маленькая ступня! Я положил ее на каменную скамью, где она пролежала долгие тысячелетия. Кто же была эта женщина, в чьей красоте сохранился отблеск некогда славной и гордой, а ныне забытой цивилизации? Веселая девочка, застенчивая девушка и наконец зрелая женщина – само совершенство! В каких залах Жизни шелестели ее мягкие шаги и с какой отвагой прошла она по пыльной тропе Смерти? К какому счастливцу прокрадывалась она в ночной тишине, мимо спящего на полу черного раба, и кто с жгучим нетерпением дожидался ее прихода? Прелестная маленькая ступня! Уж не попирала ли она гордую выю какого-нибудь завоевателя, который склонялся перед подобной красотой, не прижимались ли к ее жемчужной белизне губы знатных вельмож и царей?

Я завернул реликвию в старый лоскут, остаток обгорелого савана, и убрал в свой кожаный саквояж, купленный в лондонском универсальном магазине для военных. «Какое странное сочетание!» – подумал я. Затем, поддерживаемый Биллали, я побрел в каморку Лео. Он был избит сильнее меня, или, может быть, синяки и кровоподтеки резче выделялись на ослепительной белизне его кожи, к тому же он очень ослабел от потери крови – при всем при том он был весел и бодр и попросил принести ему завтрак. Джоб и Устане погрузили его на сиденье из волокнистой ткани, отвязанное от шестов паланкина, отнесли его к выходу из пещеры и уложили в тени. Все следы вчерашнего побоища были уже стерты. Мы позавтракали и провели там весь день, а также и два последующих.

На третье утро Джоб и я были практически здоровы. И Лео чувствовал себя много лучше, поэтому, уступая неоднократным настояниям Биллали, я выразил согласие тотчас же отправиться в Кор – так называлось место, где обитала таинственная Она; однако я боялся, как бы едва затянувшаяся рана Лео не открылась в пути вновь. И если бы Биллали не выказал такого явного нетерпения, которое невольно наводило на мысль, что дальнейшая оттяжка угрожает нам большими неприятностями, может быть, даже чревата опасностью, я бы, конечно, не дал своего согласия.

Глава X Размышления

Через час после моего разговора с Биллали нам подали пять паланкинов, при каждом из которых было четыре носильщика и двое запасных. Нас сопровождали пятьдесят вооруженных амахаггеров, они же должны были нести наши вещи. Три паланкина, очевидно, предназначались для нас и один – для Биллали, я был очень рад узнать, что он отправляется вместе с нами; пятый паланкин, как я предположил, приготовили для Устане.

– Ты берешь с собой и девушку, отец? – спросил я Биллали, который отдавал необходимые распоряжения.

Он пожал плечами.

– Спроси у нее. В этой стране женщины вольны поступать, как им заблагорассудится. Мы чтим их, потому что мир не может без них существовать: они – источник жизни.

– Да? – пробормотал я, ибо никогда еще не смотрел на женщин в таком свете.

– Мы чтим их, – продолжал он, – до тех пор, пока они не садятся нам на голову, а это, – добавил он, – случается через поколение.

– И что же вы тогда делаете? – полюбопытствовал я.

– Тогда, – ответил он с легкой усмешкой, – мы беремся за оружие и убиваем старух, чтобы припугнуть молодых, для острастки и чтобы показать им, кто сильнее. Три года назад убили и мою бедную жену. Печально, конечно, но, сказать тебе правду, сын мой, моя жизнь стала куда покойнее, ибо возраст защищает меня от молодых девушек.

– Короче говоря, – тут я процитировал речение великого человека, который не успел еще озарить светом своей мудрости невежественных амахаггеров, – ты обрел бóльшую свободу, а бремя ответственности стало легче.

Эта фраза слегка озадачила его своей недоговоренностью, хотя я и надеюсь, что мой перевод точно передал самую суть, но в конце концов он понял и оценил ее.

– Ну что ж, верно, – согласился он. – Почти все, кого ты имеешь в виду, говоря о «бремени ответственности», убиты – вот почему в стране осталось так мало старух. Что поделаешь, они сами же и виноваты. Что до этой девушки, – продолжал он более серьезным тоном, – даже не знаю, что и сказать. Она отважная девушка и любит Льва: ты сам видел, как она спасла ему жизнь. По нашим обычаям она считается его женой и имеет право сопровождать его повсюду, если только… – многозначительно добавил он, – если только не воспротивится Та, чье слово превыше всех прав.

– Что будет, если Она повелит Устане оставить его, а девушка откажется?

– Что будет, – сказал он, пожав плечами, – если ураган захочет согнуть дерево, а оно не подчинится?

Не ожидая ответа, он повернулся и пошел к своему паланкину; через пять минут мы были уже в пути.

На то, чтобы пересечь дно вулканического кратера, понадобилось немногим более часа, и еще полчаса – на то, чтобы подняться на склон по другую сторону. Оттуда открывался поистине чудесный вид. Под нами лежал крутой спуск, который постепенно переходил в травянистую равнину с разбросанными по ней кое-где купами деревьев, большей частью из породы терновых. Милях в девяти-десяти от подножия смутно темнело море болот, окутанных гнилостными испарениями, как город – дымом. Носильщики быстро спустились вниз, и к полудню мы уже достигли края мрачных болот. Здесь мы сделали привал, пообедали и узкой извилистой тропой двинулись через топь. В скором времени тропа – по крайней мере для наших неопытных глаз – стала почти неотличимой от тех дорожек, которыми ходят водоплавающие птицы и животные; для меня до сих пор тайна, каким образом наши носильщики умудрялись ее находить. Наше шествие возглавляли два человека с длинными баграми, они то и дело погружали багры в полужидкое месиво, ибо по необъяснимым причинам почва здесь претерпевала частые изменения, так что можно было утонуть в том месте, где еще месяц назад путники проходили совершенно спокойно. Никогда не видел более тоскливого, угнетающего зрелища. Трясина тянулась миля за милей, и лишь кое-где ее разнообразили ярко-зеленые полоски сравнительно твердой земли и глубокие мрачные заводи, окаймленные тростником, где кричали выпи и неумолчно квакали лягушки; и так миля за милей – ничего, что останавливало бы на себе взор, кроме, может быть, испарений, таящих в себе яд лихорадки. Из живых существ – только водоплавающие птицы и животные, которые этими птицами питаются, и те и другие, правда, в большом количестве. Среди птиц: гуси, журавли, утки, чирки, лысухи, бекасы, ржанки и другие неизвестные мне породы, и все непуганая дичь – хоть сбивай палкой. Особое мое внимание привлекла очень красивая разновидность пестрого бекаса, размером почти с вальдшнепа: в полете он напоминал скорее эту птицу, чем английского бекаса. Водились тут маленькие крокодилы или гигантские игуаны, я так и не знаю, что это за пресмыкающиеся. Биллали сказал, что они питаются птицами. Множество страшных черных змей, очень опасных, хотя, как я понял, менее ядовитых, чем кобра или здешняя гадюка. Большие громкоголосые быки-лягушки. И, конечно, полчища москитов («мушкетеров», как называл их Джоб); эти были еще злее, чем их речные собратья: не передать, что мы от них терпели. Но хуже всего – омерзительный запах гниения, временами совершенно непереносимый, да еще тлетворные испарения, которыми нам приходилось дышать. Мы продолжали путь, пока солнце наконец не закатилось в своем мрачном великолепии; к этому времени мы успели достичь клочка земли размером в два акра – небольшой оазис суши среди пустыни болот: в этом месте Биллали приказал разбить лагерь. «Разбивка» оказалась делом очень нехитрым: мы расселись вокруг небольшого костра, сложенного из сухого тростника и прихваченного с собой хвороста. Однако это было лучше, чем ничего, мы покурили и поели, хотя сырость и удушливая жара, естественно, не способствуют аппетиту, а здесь бывает очень жарко – иногда, правда, и холодно. Увидев, что дым отпугивает москитов, мы пододвинулись ближе к огню. Затем завернулись в одеяла и попробовали уснуть, но все так же громко кричали лягушки, все так же, вселяя смутную тревогу, оглушительно хлопали крыльями сотни бекасов, хватало и других помех, поэтому сон так и не шел ко мне. Я повернулся и взглянул на Лео, который лежал рядом, – его раскрасневшееся лицо внушало мне сильное беспокойство. Тут же, возле него, примостилась и Устане, она то и дело приподнималась на локте и при неярком свете костра встревоженно поглядывала на лицо Лео.

Но я не мог оказать никакой помощи Лео, ибо мы все уже наглотались больших доз хинина, а никакими иными лекарствами мы не запаслись, – оставалось только лежать на спине и смотреть, как на необъятном своде небес проступают тысячи и тысячи звезд, до тех пор пока все небо не испещрили бесчисленные сверкающие точки, каждая – целый мир. Глядя на это величественное зрелище, остро ощущаешь собственную ничтожность. Но думал я об этом недолго: человеческий ум легко устает, когда пытается объять Беспредельное, проследить – шаг за шагом – путь Всемогущего, обходящего небесные сферы, или постичь сокровенную цель Его Творения. Всего этого нам не дано знать, Познание – только для сильных, а мы слабы. Чрезмерная мудрость могла бы помрачить наше несовершенное зрение, опьянила бы нас, легла бы слишком тяжким бременем на наш рассудок, и мы захлебнулись бы в собственном тщеславии. Что принесло с собой знание, почерпнутое людьми из Книги Природы с помощью простого наблюдения? Прежде всего сомнение в существовании Творца и какой-нибудь разумной цели, кроме их собственной. Истина сокрыта от нас, мы не можем смотреть на ее ослепительное величие, как не можем смотреть на солнце. Более того, она губительна для нас. Абсолютное знание не для людей – таких, какие они есть, ибо их способности, которыми они склонны гордиться, в сущности невелики. Их разум – быстро переполняющийся сосуд: если влить в него хотя бы одну тысячную той несказанной безмолвной мудрости, которая направляет вращение этих сверкающих сфер, и той силы, что приводит их в движение, этот сосуд не выдержал бы, рассыпался на осколки. Может быть, в другом мире, в другом временном измерении это и не так. Но здесь, на земле, участь смертных – переносить тяготы труда и муки, ловить вздуваемые судьбой пузыри, которые люди называют наслаждениями, радуясь, если им удастся подержать эти пузыри хоть короткий миг, прежде чем они лопнут, а когда трагедия сыграна, настал последний час, безропотно уходить в неведомое – да, такова участь смертных.

Надо мной в вышине сверкали вечные звезды, у моих ног играли проказливые болотные огоньки, они носились в тумане, чтобы в конце концов пасть на землю, – и я подумал, что и эти звезды, и эти огоньки – образ и подобие людей, какие они есть и какими, может быть, станут, покорные воле Живой Силы, которая определяет их общую судьбу. О, если бы мы могли годами держаться на той высоте, которой лишь редкими взлетами достигает наше сердце! О, если бы мы могли высвободить пленные крылья и воспарить на вершину, откуда, подобно путнику, озирающему мир с высочайшей горы, исполненные благородных мыслей, мы проникли бы духовными взорами в Беспредельность!

О, если бы скинуть с себя этот земной покров, навсегда покончить с суетными мыслишками и жалкими желаниями, свергнуть власть сил, стоящих над нами, сил, которые носят нас, как пылающие факелы! Наши потребности принуждают нас повиноваться, хотя теоретически мы могли бы подчинить их себе.

Да, свершить все это, взлететь над зловонными топями и терновниками этого мира, парить на недосягаемой вышине в озарении нашего лучшего «я», светящегося в нас, как бледное сияние болотных огоньков, наконец растворить нашу ничтожность в ярком великолепии мечты, незримого, но всеобъемлющего добра, источника всей красоты и правды!

Таковы были мои мысли в ту ночь. Они приходят терзать нас в любое время. Я говорю «терзать», потому что, мысля, мы лишь сильнее сознаем бессилие нашей мысли. Кто услышит наши слабые крики в ужасающем безмолвии мирового простора? Может ли наш тусклый разум раскрыть тайны усыпанного звездами неба? Получим ли мы ответ на свои вопросы? Нет, никогда; ничего, кроме глухих отголосков и фантастических видений. И все же мы надеемся на ответ, надеемся, что новая Заря рассеет тьму вековечной ночи. Мы верим в это, ибо из могильного мрака нам брезжит ее отраженное сияние, которое мы называем Надеждой. Лишенные Надежды, мы были бы обречены на неминуемую нравственную гибель, с ее помощью, однако, мы еще можем взобраться на небо; если же, в самом худшем случае, и она окажется всего лишь доброй усмешкой, оберегающей нас от полного отчаяния, нам остается возможность погрузиться в бездну вечного сна.

Тут я задумался о предпринятом нами путешествии: какой безрассудной затеей кажется оно, и все же не странно ли, что все нами виденное и слышанное подтверждает надпись, сделанную столько веков назад на черепке? Кто эта необычайная женщина, властвующая народом столь же необычайным, как она сама, здесь, среди остатков утерянной цивилизации? И что это за легенда об Огненном Столпе, источнике Бессмертия? Неужели на свете и впрямь существует некая жидкая или твердая субстанция, могущая укрепить эти плотские стены так, чтобы они веками противостояли натиску Тлена? Возможно, хотя и маловероятно. Бесконечное продление жизни, сказал бедный Винси, отнюдь не более поразительно, чем ее зарождение и – пусть кратковременное – существование. Если это так, то что отсюда следует? Тот, кто разгадает эту тайну, несомненно, сможет подчинить себе весь мир. Он сосредоточит в своих руках все богатство мира, всю власть и всю мудрость, которая тоже есть власть. Всю свою жизнь, как бы длительна она ни была, он посвятит изучению искусств и наук. Если Она практически бессмертна, чему, честно сказать, я не верил, то почему же, располагая такими возможностями, Она предпочитает веками жить в пещере, среди каннибалов? В самом этом вопросе заключается и ответ. Все это чудовищный вымысел, объяснимый разве что суеверием, свойственным тем далеким дням. У меня, во всяком случае, не было ни малейшего желания продлить свою жизнь. Слишком много неприятностей, разочарований и горьких обид пережил я за сорок с лишним лет своей жизни, чтобы стремиться к бесконечному ее продолжению. А ведь в сущности моя жизнь не такая уж и несчастливая.

Вспомнив, что у нас куда больше шансов преждевременно закончить свое бренное существование, чем продлить его хоть на какое-то время, я наконец усилием воли заставил себя уснуть, за что, надеюсь, мои читатели, если таковые имеются, будут мне благодарны.

Когда я проснулся, уже светало; собираясь в путь, наши стражи и носильщики призрачными тенями сновали в густом утреннем тумане. От костра осталось лишь кострище; я встал и потянулся, весь дрожа от сырости и холода. Затем я посмотрел на Лео. Он сидел, обхватив голову руками, лицо у него пылало, глаза ярко блестели, вокруг зрачков виднелись желтые обводы.

– Как ты себя чувствуешь, Лео? – спросил я.

– Препаскудно, – ответил он. – Голова раскалывается, во всем теле озноб, я как будто умираю.

Я присвистнул – если не вслух, то мысленно: не приходилось сомневаться, что это приступ лихорадки. Я попросил у Джоба хинина, благодарение Богу, у нас оставался еще изрядный запас этого лекарства; оказалось, что и Джоб нездоров. Он жаловался на боли в спине и головокружение и был совершенно беспомощен. Я сделал единственно тогда возможное: дал им обоим по десяти зернышек хинина и сам принял дозу чуть поменьше, для профилактики. Затем я подошел к Биллали, изложил ему все обстоятельства и попросил его совета. Он осмотрел Лео и Джоба, прозванного им Свиньей за брюшко, круглое лицо и маленькие глазки.

– Так я и думал, – сказал он, когда мы отошли от больных, – лихорадка. Лео болен тяжело, но он молод и, надо надеяться, выживет. У Свиньи же не такая сильная болезнь: если лихорадка начинается с болей в спине, она быстро проходит.

– Можем ли мы продолжать путь?

– Нам не остается ничего другого. Если задержаться здесь, они оба умрут; к тому же им нельзя лежать на земле, лучше уж в паланкинах. Если не случится ничего непредвиденного, к ночи мы должны миновать болота и достичь более здоровых мест. Посадим их в паланкины – и в путь; торчать здесь, в этом утреннем тумане, очень опасно. Поедим на ходу.

С тяжелым сердцем продолжал я это необычное путешествие. Первые три часа все шло как нельзя более хорошо, но затем случилась беда – мы едва не лишились приятного общества нашего почтенного друга Биллали, чей паланкин возглавлял нашу процессию. Мы шли как раз через наиболее опасное место, где ноги носильщиков увязали по самое колено. Для меня сущая тайна, как им вообще удавалось нести тяжелые паланкины по зыбкой почве, при том что к этой работе подключились и запасные носильщики.

Мы тащились все вперед и вперед, как вдруг послышался пронзительный крик, за ним последовали причитания, а затем и громкий всплеск. Караван остановился.

Я спрыгнул со своего паланкина и побежал вперед. В двадцати шагах от меня находилась одна из тех мрачных торфянистых заводей, о которых я уже говорил; тропа проходила по ее довольно крутому берегу. К своему ужасу, я увидел, что в воде плавает паланкин Биллали, самого же его не видно. Забегая вперед, объясню, что случилось. Один из носильщиков Биллали наступил на греющуюся на солнце змею, она ужалила его в ногу, после чего он, вполне естественно, выпустил ручку и, чтобы не скатиться в заводь, вцепился в паланкин. Случилось то, чего и следовало ожидать. Паланкин завалился набок, носильщики выпустили ручки: и паланкин, и Биллали, и укушенный змеей человек упали в мутную заводь. Когда я подбежал, оба они скрылись под водой, несчастный носильщик так больше и не вынырнул. То ли размозжил голову о корягу или камень, то ли застрял в вязком дне, то ли его парализовал змеиный яд – трудно сказать. Но хотя сам Биллали исчез, по ряби на воде можно было догадаться, что он запутался в волокнистом полотнище, которое служило сиденьем, и в занавесках.

– Он там! Наш отец там! – сказал один из носильщиков, но и пальцем не шевельнул, чтобы помочь утопающему, то же самое и все другие. Они только стояли и глазели на воду.

– Прочь с дороги, скоты! – выкрикнул я по-английски, скинул шляпу и нырнул в эту мерзкую илистую заводь. Несколько энергичных гребков руками – и я уже на том самом месте, где под водой барахтался Биллали.

Каким-то образом, сам не знаю как, мне удалось выпутать его, и на поверхности наконец показалась его почтенная голова; вся в зеленом иле, она походила на увитую плющом голову Вакха. Остальное не представляло трудности, ибо Биллали – человек неглупый и многоопытный и, конечно же, не цеплялся за меня, как это бывает с тонущими: я схватил его за руку и отбуксировал к берегу, а там уж нам помогли взобраться по скользкому откосу. Вид у нас был невообразимо грязный, и, чтобы дать понятие, каким сверхъестественным чувством достоинства обладал Биллали, скажу одно: старик сильно задыхался, кашлял, он был весь облеплен темной болотной жижей и зеленым илом, борода его слиплась в узкую косичку, наподобие тех, что носят китайцы, обильно смазывая их маслом, – и все же он продолжал внушать глубокое почтение.

– Собаки! – обрушился он на своих носильщиков, едва обрел дар речи. – Вы бросили меня, отца вашего, на произвол судьбы. Если бы не этот иноземец, мой сын Бабуин, я бы, конечно, утонул. Ну что ж, я вам это припомню! – Он уставился на них своими поблескивающими водянистыми глазами, и, хотя они стояли с мрачно-равнодушным видом, от меня не укрылось, что им не по себе. – Что до тебя, сын мой, – добавил Биллали, поворачиваясь и пожимая мне руку, – отныне я твой верный друг и в беде, и в радости. Ты спас мне жизнь: возможно, когда-нибудь я тебя отблагодарю.

Мы кое-как отчистились, совместными усилиями вытащили паланкин и продолжали путь – все, кроме одного, утонувшего. То ли его не слишком любили, то ли сказывалось присущее туземцам безразличие и эгоизм, но никто даже не сожалел о его внезапной кончине, кроме, может быть, тех, кому пришлось взять на себя его часть работы.

Глава XI Равнина Кор

За час до заката мы, к моей безграничной радости, преодолели наконец пояс болот и выбрались на твердую сушу, которая большими волнами уходила вверх. Перевалив через первый же такой холм, мы остановились на ночлег. Первым делом я осмотрел Лео. Его состояние было, пожалуй, еще хуже, чем утром: появился новый тревожный симптом – рвота, она продолжалась вплоть до утренней зари. Всю ночь, не смыкая глаз, я помогал Устане – она оказалась одной из самых заботливых и неутомимых нянь, каких мне доводилось видеть. Воздух здесь был мягкий и теплый, отнюдь не такой удушливо-жаркий, как над болотами, исчезли и полчища москитов. Мы были уже выше уровня туманов, которые стлались внизу над болотами, как клубы дыма – над городом, лишь кое-где пронизанные светом блуждающих огоньков. Все это внушало надежду, что худшее осталось позади.

С рассветом у Лео начался бред, ему мерещилось, будто его расщепили на две половины. Я был просто убит и с мучительным страхом ожидал окончания приступа. Я уже наслышался о том, как опасны подобные приступы. Биллали сказал, что мы должны продолжать путь: если мы не достигнем какого-нибудь места, где Лео мог бы спокойно вылежаться и где ему был бы обеспечен надлежащий уход, он не протянет и двух дней. Я не мог с ним не согласиться, мы посадили Лео в паланкин и двинулись дальше; Устане шла рядом с Лео, отгоняя мух и следя, чтобы он не выпал из паланкина в бреду.

Через полчаса после восхода солнца мы уже были на перевале, откуда открывалось необыкновенно прекрасное зрелище. Под нами простиралась зеленая равнина, оживляемая пестрыми цветами и листьями деревьев. На заднем плане, милях в восемнадцати от нас, круто вздымалась огромная, очень необычная на вид гора. У самого ее подножия равнина плавно уходила вверх, тут все еще росла трава, но на высоте примерно пятисот футов начиналась отвесная каменная стена двенадцати, а то и пятнадцати тысяч футов высотой. Гора была круглая, несомненно, вулканического происхождения, а так как мы видели только сегмент круга, определить точные ее размеры было затруднительно. Потом уже я подсчитал, что она занимает площадь не менее пятидесяти миль. Никогда в жизни не видел я и, думаю, не увижу ничего более величественного и грандиозного, чем этот огромный замок, возведенный самой природой, одиноко возвышающийся над равниной. Отсутствие рядом других гор придавало ему еще большую величавость, бастионы его утесов, казалось, пронзали небо. На их широких ровных зубцах пушистыми массами лежали облачка.

Приподнявшись в своем паланкине, я любовался поразительной незабываемой картиной. Биллали, видимо, заметил это, потому что его паланкин приблизился ко мне.

– Вот обиталище Той-чье-слово-закон, – сказал старик. – Был ли когда-нибудь подобный престол у другой повелительницы?!

– Обиталище у нее, конечно, удивительное, – отозвался я, – но как мы туда попадем? Не представляю себе, как можно взобраться на такую крутую гору?

– Сейчас увидишь, мой Бабуин. Но посмотри на равнину под нами. И скажи, что ты об этом думаешь. Ты ведь человек мудрый. Отвечай же!

Переведя взгляд на равнину, я увидел прямую черную полоску, убегающую к основанию горы. С первого взгляда я решил, что это устланная торфом дорога. Но если это дорога, то почему ее окаймляют кое-где развалившиеся, но еще остающиеся в достаточной сохранности насыпи? Странно!

– Наверное, это дорога, отец, – сказал я. – Но можно предположить, что это ложе реки или же… – добавил я, озадаченный необычной прямизной русла, – …или же канала.

Биллали – должен сказать, что происшедшее накануне ничуть не сказалось на его бодрости, – с мудрым видом кивнул головой:

– Ты прав, сын мой. Это отводной канал, сооруженный теми, кто был задолго до нас. Я убежден, что внутри этой кольцевидной горы, куда мы направляемся, некогда находилось большое озеро. Но те, кто был задолго до нас, каким-то удивительным способом, о котором я не имею ни малейшего понятия, сумели прорубить в горе канал до самого дна этого озера. Но сперва они построили канал на равнине. Вода пошла через равнину прямо к низменности, где теперь простираются болота. А на месте осушенного озера строители возвели великий город, от которого не сохранилось ничего, кроме развалин и самого названия Кор; они же долгими веками прорубали в горе пещеры и тоннели – ты скоро увидишь плоды их труда.

– Возможно, так оно и было, – ответил я, – но почему родниковая вода и дожди не заполнили озеро снова?

– Но, сын мой, они же были мудрыми людьми и оставили сливной тоннель. Видишь эту реку справа? – И он показал на довольно широкую реку, которая вилась на равнине милях в четырех от нас. – Туда и попадает вода из сливного тоннеля. Вначале она, вероятно, шла по каналу, но потом ее отвели в сторону, а канал использовали под дорогу.

– И нет никакого другого пути, чтобы проникнуть в глубь горы, кроме как через тоннель?

– Есть еще одна тайная тропа, по ней, хотя и с большим трудом, могут пройти люди и скот. Но ее можно проискать год и не найти. Пользуются ею лишь раз в году для перегона стад, которые откармливаются на склонах горы и на равнине.

Она всегда живет внутри горы, никогда не выходит?

– Нет, сын мой. Она там, где Она есть.

К этому времени мы уже спустились на равнину, и я с восхищением любовался разнообразием и красотой субтропических цветов и деревьев; последние росли поодиночке или большей частью по три-четыре, среди них преобладали высокие, похожие на вечнозеленый дуб. Встречалось там и много пальм, некоторые – выше ста футов, и самые большие и красивые древовидные папоротники, какие мне приходилось видеть; вокруг них висели тучи медоуказчиков и огромных бабочек. Множество было и всевозможных животных, включая носорогов: одни бродили среди деревьев, другие прятались в высокой перистой траве. Кроме носорогов, которых я уже упоминал, я видел тут целые стада буйволов, антилоп канна, квагга, черных лошадиных антилоп, самых прекрасных из всего этого семейства, не говоря уже о более мелкой дичи. Попались и три страуса: при нашем приближении они умчались, как снежинки, подхваченные сильным ветром. При виде такого изобилия дичи я не мог устоять: у меня был с собой легкий одноствольный «мартини», – более тяжелое ружье пришлось оставить вместе с другими вещами, – и, увидев откормленную антилопу канна, которая терлась боком о дерево, я выпрыгнул из паланкина и постарался подползти к ней ближе. Она подпустила меня ярдов на восемьдесят, повернула голову и, глядя на меня, приготовилась к бегству. Я поднял ружье, прицелился над лопаткой – антилопа стояла ко мне боком – и выстрелил. Охотничий опыт у меня небольшой, но я никогда еще не стрелял с такой точностью и не убивал более великолепной добычи: большая антилопа взметнулась в воздух и упала замертво. Все носильщики остановились и наблюдали за мной; увидев, что я свалил антилопу, они все дружно ахнули: неожиданный комплимент со стороны этих угрюмцев, которые, казалось, никогда ничему не удивляются. Группа наших сопровождающих кинулась разделывать тушу. Мне очень хотелось полюбоваться своей добычей, но, сдержав себя, с мнимо равнодушным видом, как будто я всю жизнь только и убивал антилоп, я возвратился к паланкину, чувствуя, что поднялся на несколько ступеней в оценке амахаггеров, представ перед ними в роли необыкновенно могущественного волшебника. На самом же деле я никогда еще не видел канна на воле. Биллали был в восторге.

– Это поистине чудо, мой Бабуин, – восклицал он. – Поистине чудо! Ты великий человек, хотя и такой некрасивый. Никогда не поверил бы, если бы не видел своими глазами. И ты говоришь, что научишь меня убивать так же, как ты?!

– Конечно, отец, – легкомысленно пообещал я. – Это пустяки.

Но я тут же твердо решил про себя, что, если «отец» Биллали будет когда-нибудь учиться стрелять, я лягу ничком на землю или спрячусь за ближайшее дерево.

После этого не произошло ничего достойного упоминания. За полтора часа до заката мы уже находились в тени вулканической громады, которую я описывал. Пока наши дюжие носильщики шли по руслу древнего канала, приближаясь к тому месту, откуда громадная бурая гора поднималась отвесными стенами вверх – так высоко, что ее вершина терялась в облаках, – я не отрывал от нее глаз. Она просто подавляла меня своим гордым одиночеством, торжественным величием. Мы поднимались по откосу, залитому ярким солнцем, но вечерние тени уже ползли сверху и постепенно погасили это сияние. В скором времени мы углубились в тоннель, прорубленный в каменной толще. Труд его строителей заслуживал всяческого восхищения; их, вероятно, были многие тысячи, и работать им пришлось долгие годы, если не века. До сих пор не представляю себе, как можно было осуществить подобную работу без какого-либо взрывчатого вещества, например динамита. У этой дикой страны есть свои неразрешимые тайны. Я же могу лишь предположить, что все эти тоннели и пещеры были высечены народом государства Кор, который обитал здесь в далекие незапамятные времена. При их постройке, как и для сооружения египетских пирамид, по-видимому, применялся подневольный труд десятков тысяч пленников, и длился этот труд не одно столетие. Что же это за народ?

Наконец мы поднялись до отвесной стены и увидели перед собой устье темного тоннеля, очень похожего на железнодорожные тоннели, построенные нашими инженерами в девятнадцатом столетии: оттуда бежал поток воды. Тут я должен заметить, что все это время мы шли вдоль потока, – постепенно он превращался в реку, которая отклонялась от тоннеля направо. Половина тоннеля отводилась под русло потока, другая половина – футов на восемь повыше – служила дорогой. В самом конце канала поток уходил в сторону и дальше уже следовал по своему собственному руслу. У входа в пещеру наша процессия остановилась; пока наши сопровождающие зажигали прихваченные с собой глиняные светильники, Биллали сошел с паланкина и вежливо, но твердо сообщил мне, что Та-чье-слово-закон повелела завязать нам глаза, чтобы мы не могли запомнить тайных троп, ведущих через чрево горы. Я охотно согласился, но Джоб, который чувствовал себя много лучше, несмотря на переход, был в сильной тревоге: он опасался, что нам уготована та же участь, что и бедному Мухаммеду. Я постарался успокоить его, сказав, что раскаленных горшков под рукой у них нет, а чтобы их раскалить, надо еще зажечь костер. Лео много часов беспокойно ворочался в своем паланкине; наконец, к глубокой моей радости, он погрузился в сон или забытье, поэтому не было никакой необходимости завязывать ему глаза. Повязки были из того же самого желтоватого полотна, которое амахаггеры использовали для своих одежд, если снисходили до ношения таковых. Первоначально я предполагал, что они изготавливают ткань сами, но позднее обнаружилось, что они берут ее из пещер, служащих склепами или усыпальницами. Повязка скреплялась узлом на затылке, затем, чтобы она не соскользнула, ее концы завязывали на подбородке. Надели повязку и Устане, для чего – я так и не знаю: может быть, опасались, что она выдаст нам тайные тропы.

Затем мы тронулись в путь; эхо шагов наших носильщиков раздавалось более гулко, плеск воды звучал с удвоенной силой, и я понял, что мы углубляемся в каменное чрево горы. Странно было чувствовать, что тебя несут неведомо куда, но я уже привык к странным ощущениям и был готов к любым неожиданностям. Поэтому я лежал спокойно, прислушиваясь к мерному топоту носильщиков и плеску воды и стараясь убедить себя, что все это доставляет мне удовольствие. Вскоре воины и носильщики завели ту самую тягучую песню, которую пели в первую ночь нашего пленения; впечатление было очень любопытное, но, к сожалению, не поддающееся описанию на бумаге. Воздух становился все более душным и спертым, я задыхался. Крутой поворот, еще один, третий, и вот уже не слышно плеска воды. Воздух посвежел, но повороты следовали один за другим, и это сбивало меня с толку. Все это время я пытался запомнить дорогу, мысленно составляя что-то вроде карты на случай, если нам придется бежать; излишне говорить, что все это оказалось пустой затеей. Еще полчаса – и я вдруг почувствовал, что мы на свежем воздухе. Сквозь повязку пробивался свет, дуновение прохлады овевало мои щеки. Через несколько секунд наш караван остановился, и я услышал голос Биллали: он приказал Устане снять свою повязку и развязать наши. Не дожидаясь, пока черед дойдет до меня, я сам распутал узел.

Как я и предполагал, мы очутились с другой стороны горы, под нависающей стеной. Вершина казалась отсюда ниже на добрых пятьсот футов, из чего можно было сделать вывод, что дно озера, а вернее, обширного древнего кратера, где мы теперь находились, лежит высоко над уровнем окружающей гору равнины. Итак, мы оказались в огромной каменной чаше, схожей с той, что мы уже видели, только раз в десять больше. Я различал лишь угрюмые очертания утесов с противоположной стороны. Большая часть равнины была возделана; для предохранения от набегов стад крупного скота и коз огороды и поля были обнесены каменными заборами. Кое-где вздымались большие травянистые холмы, а в нескольких милях по направлению к центру я увидел силуэты колоссальных развалин. Ничего больше я не успел рассмотреть: нас окружили толпы амахаггеров, которые ничем не отличались от уже нам знакомых; молча они обступили нас так тесно, что мы ничего не видели из своих паланкинов. Вдруг из отверстий в отвесной каменной стене, как муравьи из муравейника, высыпали отряды воинов, возглавляемые начальниками с жезлами из слоновой кости. Поверх обычных леопардовых шкур все они носили полотняные одежды; как я понял, это была Ее личная стража.

Старший начальник подошел к Биллали, в знак приветствия приложил свой жезл наискось ко лбу и о чем-то несколько раз его спросил, о чем именно – я не расслышал, и, после того как Биллали ответил, все отряды в объединенном строю повернулись и прошествовали вдоль каменной стены; наша процессия последовала за ними. Пройдя около полумили, мы остановились перед входом в большую пещеру футов в шестьдесят высотой и восемьдесят шириной, здесь Биллали сошел с паланкина и предложил нам с Джобом сделать то же самое. Лео, разумеется, был слишком болен, чтобы идти самому. Мы вошли в пещеру, освещенную косыми лучами заходящего солнца; лучи, однако, проникали не очень глубоко, дальше неярко мерцали светильники, их ряды тянулись, словно газовые фонари на пустынной лондонской улице. С первого же взгляда я увидел, что все стены покрыты барельефами, по своим темам сходными с инкрустациями на вазах: преимущественно любовные сцены, а также сцены охоты, картины пыток и казней с применением раскаленного горшка; они наглядно показывали, откуда наши хозяева заимствовали этот милейший обычай. Любопытно, что батальных сцен почти не было, зато было много изображений поединков и состязаний по бегу и борьбе – доказательство того, что амахаггеры, то ли благодаря изоляции от внешнего мира, то ли благодаря своему могуществу, почти не подвергались нападениям врагов. Между барельефами стояли каменные колонны, испещренные совершенно незнакомыми мне письменами, – во всяком случае, я уверен, что это не греческие, египетские, древнееврейские или ассирийские письмена. Более всего они походили на китайские иероглифы. Барельефы и надписи, которые находились у входа в пещеру, относительно сильно пострадали от времени, но в глубине почти все они выглядели точно так же, как в тот день, когда резчики завершили свой труд.

Объединенный отряд телохранителей выстроился в две шеренги, пропуская нас внутрь. Навстречу нам вышел человек в полотняном одеянии, он почтительно склонился, приветствуя нас, но не произнес ни слова, что и неудивительно, так как впоследствии мы узнали, что он глухонемой. На расстоянии двадцати футов от входа с обеих сторон под прямым углом ответвлялись широкие галереи. Левую галерею охраняли два стражника, из чего я заключил, что там находятся покои самой владычицы. Правая галерея никем не охранялась, и глухонемой показал жестом, что туда нам и следует направиться. Сделав несколько шагов по освещенной галерее, мы остановились у дверного проема, занавешенного травяной шторой, похожей на занзибарскую циновку. Наш проводник с глубоким поклоном отодвинул штору и ввел нас в довольно просторное помещение, высеченное в каменной породе и, к моей великой радости, освещенное естественным светом, который лился из окошка, выходившего, очевидно, на равнину. В комнате стояло каменное ложе, застланное леопардовыми шкурами, рядом с ним – кувшины с водой для умывания.

Здесь мы оставили Лео – он все еще спал тяжелым сном – и Устане. Я заметил, что наш проводник окинул ее проницательным взглядом, как бы вопрошая: «Кто ты такая и по чьему повелению здесь находишься?» Затем он развел по таким же комнатам нас троих: Джоба, Биллали и меня.

Глава XII Она

Позаботясь о Лео, мы с Джобом решили немедленно умыться и переодеться во все чистое, так как, с тех пор как пошла ко дну наша дау, мы ни разу не меняли одежды. К счастью, все наши вещи были сложены в вельботе, их доставили в целости и сохранности – потерялись только товары, которые предназначались для меновой торговли и подарков туземцам. Почти вся наша одежда была пошита из плотной и прочной серой фланели и оказалась очень удобной: куртка с поясом, рубашка и брюки из этой материи весили всего лишь четыре фунта, а это важное преимущество в тропиках, где обременительна каждая лишняя унция, к тому же фланель надежно защищала как от жары, так и от неожиданных похолоданий.

До самой смерти не забуду, какую радость мы испытали, когда вымылись, почистились и облачились в чистые фланелевые одежды. Единственное, чего нам не хватало для полного блаженства, – это куска мыла.

Позднее я узнал, что амахаггеры – нечистоплотность отнюдь не входит в число их недостатков – вместо мыла пользуются прокаленной землей, может быть, и не очень приятной на ощупь, но неплохо отмывающей грязь, надо только к этому привыкнуть.

К тому времени, когда я оделся, причесался и привел в порядок свою бороду, за неряшливый вид которой Биллали и прозвал меня Бабуином, у меня разыгрался сильный аппетит. Поэтому я очень обрадовался, когда глухонемая девушка бесшумно откинула штору и красноречивым знаком, а именно открывая свой рот и показывая на него пальцем, объяснила мне, что завтрак уже готов. Она провела меня в соседнюю комнату, куда мы еще не заходили, – там уже сидел Джоб, к большому его смущению, также приведенный прелестной глухонемой девушкой. Помня о том, что он претерпел от некой пышногрудой особы, Джоб с подозрением относился к любой приближавшейся к нему девушке.

– Эти молодые девицы так осматривают мужчин, сэр, что просто за них стыдно, – оправдывался он. – Сущее неприличие.

Комната была вдвое больше наших спален и, по-видимому, с самого начала предназначалась под трапезную, хотя не исключено, что жрецы и здесь занимались бальзамированием; должен сразу сказать, что все эти обширные катакомбы тысячелетиями служили для сохранения бренных останков великого вымершего народа, который создал все памятники искусства и который достиг непревзойденного совершенства в бальзамировании. По обеим сторонам комнаты тянулись каменные столы шириной примерно в три фута и высотой в три фута шесть дюймов. Они были высечены вместе с комнатой и составляли одно целое с полом. По бокам столы были стесаны наискось, так чтобы там могли поместиться колени сидящих на каменных скамьях, которые близко примыкали к столам. Оба стола кончались прямо под окошками, откуда струился и свет, и свежий воздух. Тщательно осмотрев оба стола, я обнаружил между ними разницу, которая сначала ускользнула от моего внимания, а именно – один из них, тот, что налево, явно употреблялся не для еды, а для бальзамирования: в его каменной столешнице было пять длинных и широких, хотя и мелких, углублений, соответствующих форме человеческого тела, со специальной выемкой для головы и мостиком для шеи. Эти углубления отличались размерами: в них можно было положить и рослого мужчину, и малого ребенка; для стекания жидкости по всей поверхности были проделаны сквозные отверстия. А если требовалось и еще какое-либо подтверждение, достаточно было посмотреть на прекрасно сохранившиеся рельефы, где последовательно изображалась смерть, бальзамирование и погребение длиннобородого старика – древнего монарха или важного вельможи.

Первый рельеф воспроизводил сцену его смерти. Старик покоился на ложе с четырьмя изогнутыми ножками, которые заканчивались круглыми утолщениями и напоминали нотные знаки. Ложе окружали плачущие женщины с распущенными волосами и дети. Далее следовала сцена бальзамирования: нагое тело лежало на столе с точно такими же углублениями, как и на том, что стоял в комнате, – возможно, это был тот же самый стол. Бальзамировщиков было трое: один руководил всей работой, второй держал воронку, похожую на фильтр для процеживания портвейна, – ее узкий конец был вставлен в разрез на груди, сделанный, несомненно, для вливания в аорту, – в то время как третий, широко расставив ноги, склонялся над телом, аккуратно наливая в воронку какую-то кипящую жидкость из большого кувшина. Любопытно было, что и человек с воронкой, и человек с кувшином свободной рукой зажимали нос, то ли спасаясь от зловония, то ли оберегая себя от, возможно, вредных ароматических испарений, – последнее представляется мне более вероятным. Не менее любопытно, что у всех троих на лице были повязки с прорезями для глаз: для чего они – я не могу объяснить.

Третий рельеф изображал расставание с покойным. Он возлежал в своем полотняном одеянии на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. В комнате теснились плакальщицы и музыканты – они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру; в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть тело.

Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведение искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне мои кембриджские друзья-археологи, если бы я описал им эти удивительные шедевры. Возможно, они сказали бы, что это плод моей фантазии, хотя каждая страница этой повести свидетельствует, что я ни на йоту не отклоняюсь от правды: вымыслить подобное было бы просто невозможно.

Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я вместе с Джобом и Биллали уселся поесть; еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола – все это подавали на чистых деревянных подносах.

Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их повелительнице, чтобы выслушать ее приказания. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним: мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.

Я просидел с ним около часа: за это время в комнате стало так темно, что я различал только блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом. Тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности: он сообщил, что Она выразила желание видеть меня, подобная честь, добавил он, оказывается очень немногим. Он был, по-видимому, неприятно поражен хладнокровием, с которым я принял эту монаршую милость, но, откровенно сказать, я не чувствовал ни малейшего воодушевления при мысли, что увижу дикую темнокожую царицу, пусть даже обладающую неограниченной властью, непостижимо загадочную; к тому же я сильно беспокоился за жизнь моего дорогого Лео – это чувство вытеснило все другие. Тем не менее я встал, намереваясь последовать за Биллали, и в этот миг увидел на полу что-то поблескивающее, нагнулся и подобрал свою находку. Читатель, надеюсь, помнит, что вместе с черепком вазы в серебряной корзинке мы нашли скарабея с круглым «О», изображением гуся и любопытными иероглифическими знаками, означающими: «Царственный сын Солнца». Так как скарабей был очень мал, Лео настоял, чтобы его вделали в массивный золотой перстень в виде печатки, – этот-то перстень я и нашел. Лео, видимо, сорвал его в бреду с пальца и швырнул на каменный пол. Опасаясь, как бы перстень не потерялся, я надел его на свой мизинец и поспешил за Биллали, оставив Лео на попечение Джоба и Устане.

Мы миновали коридор, пересекли большую, как неф храма, пещеру и подошли к такому же коридору с противоположной стороны; у входа в него стояли неподвижно, словно изваяния, два стражника. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия, приложили длинные копья наискось ко лбам, точно так же как начальники охраны, посланные нам навстречу, прижимали свои жезлы из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в такой же галерее, как та, что вела к нашим комнатам, только эта была освещена куда ярче. Здесь нас встретили четыре глухонемых прислужника – двое мужчин и две женщины: женщины возглавили нашу процессию, мужчины замкнули ее, и мы двинулись дальше, прошли несколько дверных проемов, занавешенных, как и с нашей стороны, шторами, – впоследствии я узнал, что там жили глухонемые слуги, – и еще через несколько шагов оказались у проема, охраняемого двумя телохранителями в белых, вернее, желтоватых, одеяниях; здесь коридор заканчивался. Стражники поклонились, поприветствовали нас и, раздвинув тяжелые шторы, пропустили в большой, футов в сорок, зал, где на подушках сидели восемь-десять красивых молодых женщин с тускло-золотистыми волосами; ловко орудуя иглами из слоновой кости, они что-то вышивали на пяльцах. Все они тоже были глухонемыми. В конце этого хорошо освещенного зала виднелся еще один дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами; возле него с низко опущенными головами и скрещенными – в знак смирения и послушания – руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен – ибо в глубине души он истинный джентльмен – поспешно опустился на четвереньки и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо:

– На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей, и, если ты не выкажешь должного почтения, Она поразит тебя на месте!

Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и на самом деле? «Нет, ни за что! – подумал я. – Разве что ради спасения собственной жизни!» Только опустись на колени – и ты уже будешь всегда пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепию, может быть, это предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждутся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли: стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы, – позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью, весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.

Старый Биллали продолжал медленно, с большим трудом ползти, а я следовал за ним, изо всех сил стараясь сохранять достоинство. Но, признаюсь, мне это не удавалось. Не так-то легко сохранять достоинство, если перед тобой ползет, как змея, старый человек да еще приходится на каждом шагу задерживать ногу в воздухе или останавливаться после каждого шага, подобно Марии Стюарт, шествующей на плаху, в шиллеровской трагедии. Полз Биллали очень неуклюже, да и годы, вероятно, сказывались, поэтому двигались мы очень долго. Я шел по пятам за стариком, и меня сильно подмывало дать ему хорошего пинка в зад. Со стороны я походил, вероятно, на ирландца, гонящего свинью на базар, а ведь я должен был предстать перед ее величеством, царицей дикарей: при этой мысли я едва не разразился громким хохотом. Стараясь подавить эту неуместную веселость, я высморкался, чем привел старого Биллали в полнейший ужас: он обернулся, скорчил жуткую гримасу и пробормотал:

– О мой бедный Бабуин!

Когда мы наконец добрались до штор, Биллали простерся ничком, вытянув перед собой руки, – впечатление было такое, будто он умер, – и я стоял, оглядываясь, не зная, что делать. Неожиданно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: кто-то смотрел на меня из-за штор. Того, кто смотрел, я не видел, но очень хорошо чувствовал его – или ее – взгляд, и это приводило меня в необычно нервозное, даже испуганное состояние, почему – я и сам не знаю. Что-то странное было в самой обстановке этой комнаты, которая казалась совершенно пустынной, несмотря на великолепные вышивки и мягкое мерцание светильников: более того, они как будто бы даже усиливали это ощущение, ведь освещенная улица выглядит ночью пустыннее, чем темная. Ничто здесь не нарушало тишину. Биллали продолжал лежать, как мертвый, перед тяжелыми шторами; из-за них струился густой аромат благовоний, который восходил к сумраку сводчатого потолка. Минута шла за минутой, все еще не было никаких признаков жизни, шторы не шевелились, но я продолжал чувствовать взгляд неведомого существа: этот взгляд пронизывал меня насквозь, вселяя необъяснимый ужас, на лбу у меня выступили капли пота.

Наконец шторы всколыхнулись. Кто же скрывается за ними? Нагая дикарка-царица, томная восточная красавица или современная молодая дама, пьющая свой вечерний чай? Появление любой из этих трех не удивило бы меня, я уже потерял способность удивляться. Шторы всколыхнулись снова, и в просвете между ними появилась необыкновенно прекрасная, белая (да, белая как снег) рука с длинными сужающимися пальцами, заканчивающимися розовыми ногтями. Рука отодвинула штору, и я услышал очень мягкий, похожий на серебристое журчание ручья голос.

– О иноземец, – произнес голос на чистом классическом арабском языке, который сильно отличался от варварского наречия амахаггеров. – О иноземец, что внушает тебе такой страх?

Я и в самом деле испытывал сильный страх, но льстил себя надеждой, что это никак не отражается на моем лице, ибо я хорошо владею собой, поэтому я был несколько удивлен. Прежде чем я нашелся, что ответить, передо мной появилась высокая женская фигура. Я говорю «фигура», потому что вся она с головы до пят была закутана в мягкую, полупрозрачную белую ткань, которая очень походила на саван: казалось, я вижу перед собою покойницу. И все же такое впечатление было явно обманчивым, ибо сквозь тонкие покрывала отчетливо просвечивала розовая плоть. Дело, очевидно, заключалось в самой драпировке, случайной или, что более вероятно, намеренной, этих покрывал. Как бы там ни было, при появлении этого призрака мой страх стал еще сильнее, волосы поднялись дыбом, ибо я явственно ощущал присутствие какой-то сверхъестественной силы. И в то же время было совершенно очевидно, что передо мной не запеленатая мумия, а высокая, необыкновенно гармонично сложенная и прекрасная женщина с неповторимой змеиной грацией. При каждом движении ее руки или ноги плавно колыхалось все тело, что-то неотразимое было в изгибе ее шеи.

– Что внушает тебе такой страх, о иноземец? – повторил голос, сладостная мелодия которого проникала в самую глубь моего сердца. – Неужто во мне есть что-либо, способное напугать мужчину? Если так, то мужчины сильно изменились за то время, что я их знаю. – Она с кокетливым видом повернулась и подняла руку, чтобы я мог полюбоваться красотой ее руки и пышных, цвета воронова крыла волос, которые мягкими волнами спадали по белоснежным одеждам почти вплоть до сандалий.

– Если мне что-нибудь и внушает страх, то это твоя дивная красота, о царица, – скромно отозвался я, не найдя более подходящего ответа, и мне послышалось, будто все еще простертый на полу Биллали тихо шепнул:

– Неплохо сказано, мой Бабуин! Совсем неплохо!

– Я вижу, что мужчины еще не разучились улещать нас, женщин, лживыми словами, – ответила она с легким смехом, похожим на отдаленный звон серебряных колокольчиков. – А испугался ты, иноземец, потому что мои глаза читали твои тайные мысли. Но, будучи лишь слабой женщиной, я прощаю тебе ложь, сказанную столь учтиво. А теперь поведай мне, зачем вы прибыли в страну Обитателей Пещер, в страну, где изобилуют болота, где водятся злые духи и витают тени далекого прошлого? Что вы хотите видеть? Неужто вы так дешево цените свои жизни, что бросаете их на ладонь Хийи, Той-чье-слово-закон? Откуда ты знаешь язык, на котором я говорю? Ведь это древний язык, прелестный отпрыск старосирийского. Неужто еще люди на нем разговаривают? Ты видишь, я обитаю в пещерах, среди мертвецов, и ничего не ведаю, да и не хочу ведать о делах людских. И живу я, о иноземец, воспоминаниями, а мои воспоминания покоятся в усыпальнице, высеченной моими же собственными руками; истинно сказано, что дитя человеческое творит зло на пути своем. – Тут ее чудесный голос дрогнул, у нее вырвался какой-то нежный звук, подобный щебету лесной птицы. Но, заметив валяющегося на полу Биллали, Она сразу же опомнилась. – И ты здесь, старик? Расскажи мне, почему такой непорядок в твоем семействе. Мои гости, я слышала, подверглись нападению. Эти скоты, твои сыновья, хотели надеть раскаленный горшок на одного из гостей и съесть, и если бы они не получили мужественного отпора, то перебили бы всех моих гостей, а даже я не могу возвратить жизнь в тело, уже ею покинутое. Что это значит, старик? Что ты можешь сказать в свое оправдание? Говори, не то я передам тебя вершителям моего возмездия.

Ее голос высоко поднялся в гневе, зазвенел, отдаваясь от каменных стен, с холодной отчетливостью. Сквозь полупрозрачное головное покрывало ярко сверкнули глаза. Бедный Биллали, а я был убежден, что он человек бесстрашный, буквально затрясся от ужаса.

– О Хийя! О владычица! – взмолился он, не отрывая седой головы от пола. – Я знаю, что ты столь же милосердна, сколь и велика, я же твой послушный раб. Тут нет моей вины. Все это затеяли плохие сыновья в мое отсутствие. Они поддались на подговоры женщины, отвергнутой одним из твоих гостей – Свиньей, и в соответствии с древним обычаем этой страны хотели съесть жирного черного чужеземца, который прибыл вместе с твоими гостями – Бабуином и Львом, что сейчас болен, так как относительно этого черного ты не дала никаких повелений. Но когда Бабуин и Лев поняли, что` замышляют мои плохие сыновья, они убили женщину, а заодно и своего слугу, чтобы спасти его от раскаленного горшка. Тогда эти исчадия зла, отродья Злого Духа, обитающего в глубокой пещере, жаждая крови, бросились на Льва, Бабуина и Свинью. Схватка была доблестная. Твои гости, о Хийя, сражались как настоящие мужчины, многих убили; они продержались, пока не пришел я и не спас их. Тех же, кто дерзнул нарушить твою волю, я приведу сюда, в Кор, на суд твоего величества. Они уже здесь!

– Я знаю, старик. Завтра в большом зале я свершу правосудие. Тебя я, хотя и очень неохотно, прощаю. Следи за своим семейством лучше. Иди!

Биллали с поразительным проворством поднялся на колени, трижды наклонил голову и пополз прочь, по-прежнему метя белой бородой пол; наконец он исчез за шторами, и я остался наедине с этой ужасной и такой неотразимо пленительной женщиной. Мое сердце было в сильной тревоге.

Глава XIII Айша открывает лицо

– Итак, – заговорила Она, – этот седобородый старый глупец ушел. Как мало мудрости обретает человек в этой жизни! Он зачерпывает ее пригоршнями, но она, как вода, уходит у него меж пальцев; и если на ладонях остается хоть несколько капель, целый сонм глупцов громко изъявляют свой восторг: «Смотрите! Вот истинный мудрец!» Разве это не так? Но как тебя зовут, о иноземец? Старик окрестил тебя Бабуином, – засмеялась Она. – Таков уж обычай у этих дикарей, обделенных даром воображения: в поисках подходящих прозвищ они обращаются к названиям животных. Как зовут тебя в твоей собственной стране, о иноземец?

– Холли, о царица! – ответил я.

– Холли? – Она с трудом выговорила мое имя, но в ее устах оно звучало восхитительно. – А что это значит?

– Остролист, дерево с колючими листьями.

– Что ж, ты и впрямь подобен колючему дереву. Ты силен и уродлив на вид, но, если моя мудрость не обманывает меня, в глубине души честен и верен, из тех, на кого можно положиться. К тому же ты человек размышляющий. Не стой там, Холли, зайди в комнату и сядь подле меня. Я не хотела бы, чтобы ты пресмыкался передо мной, как все эти рабы. Я утомилась от их поклонения и страха, по временам они мне так надоедают, что я готова убить их на месте, лишь бы только увидеть, как их лица побелеют от ужаса, – может быть, это развлекло бы меня.

И своей белоснежной рукой Она отдернула штору, пропуская меня.

Я внутренне содрогнулся. Эта женщина была поистине ужасна. За шторами находился большой, около двенадцати футов на десять, альков, где стояли диван и стол с фруктами и поблескивающей водой. К столу с дальнего конца примыкал каменный фонтанчик, тоже наполненный чистой водой. Уютно мерцали светильники-вазы, воздух и драпировки были напитаны тонким ароматом. Аромат исходил и от пышных волос, и от белых облегающих одеяний самой царицы. Я вошел в альков и остановился в нерешительности.

– Садись, – пригласила Она, показывая на диван. – Пока еще у тебя нет никаких причин опасаться меня. А если они и будут, опасения твои продлятся недолго, потому что я убью тебя. Так что успокойся.

Я сел на край дивана около фонтанчика, Она медленно опустилась на другой край.

– Ну а теперь, Холли, – продолжала Она, – поведай мне, откуда ты знаешь арабский язык. Я очень люблю этот язык, ибо он мой родной, по происхождению я чистокровная аравитянка – «аль-араб аль-ариба». Наш праотец – Яруб, сын Кахтана, родился в древнем прекрасном городе Озал, в провинции Йемен – «Счастливая». Но ты говоришь с непривычным для меня выговором. В твоей речи нет сладостной музыки, присущей языку племен химьяр, который я слышала в детстве. Не узнаю я и некоторых слов; такова и речь амахаггеров, которые так осквернили чистый арабский язык, что, обращаясь к ним, я должна говорить как будто на другом языке[39].

– Я изучал арабский язык в течение многих лет, – ответил я. – На нем и поныне еще говорят в Египте и других странах.

– Стало быть, на нем еще говорят и Египет еще существует? И какой же фараон восседает сейчас на престоле? Потомок перса Оха или Ахемениды[40] уже не царствуют, времена их безвозвратно канули в забвение?

– Персы покинули Египет две тысячи лет назад, их место заняли Птолемеи, римляне и многие другие; династии расцветали, правили Нильской землей, а затем, когда наступало урочное время, свершалось их падение, – ответил я, озадаченный. – Знаешь ли ты что-нибудь о персе Артаксерксе?

Она промолчала, только улыбнулась, и меня вновь окатило холодком.

– А Греция? – спросила Она. – Существует ли еще Греция? Я так любила греков. Они прекрасны, как день, и умны, но нрава необузданного и ветреного.

– Да, – сказал я, – Греция все еще существует. Но нынешние греки не те, что прежние, а сама Греция – жалкое подобие той, что была некогда.

– Так. А иудеи – они всё еще в Иерусалиме? Стоит ли еще храм, возведенный великомудрым царем, и какому богу в нем поклоняются? И явился ли в мир их Мессия, чей приход они предвозвещали так громогласно? Владычествует ли Он миром?

– Иудеи рассеялись по всему миру, Иерусалима, такого, каким он был, больше нет. Что до того капища, который построил Ирод…

– Ирод? – повторила Она. – Я не слышала этого имени. Но продолжай.

– Римляне предали капище огню, и над пожарищем взвились римские орлы. Иудея отныне пустыня.

– Вот как! Они были великим народом, эти римляне, устремлялись прямо к своей цели и добивались ее, как их орлы настигали свою добычу. Они были как сама Судьба, и там, где они проходили, воцарялся мир.

– Solitudinem faciunt, pacem appellant[41], – сказал я.

– Так ты знаешь и латинский? – удивилась Она. – Каким странным звоном по прошествии стольких веков отдается он у меня в ушах! Но твой выговор сильно отличается от того, что я слышала. Кто написал это изречение? Я его не знаю, но оно верно и достойно великого народа, каким были римляне. Наконец я встретила человека ученого, сохраняющего в своих ладонях влагу знания. И знаешь ли ты и греческий?

– Да, о царица, и немного древнееврейский, но говорю я на этих языках не очень хорошо. Теперь они мертвые языки.

С детской радостью Она захлопала в ладоши.

– Я вижу, что и на уродливом дереве могут произрастать плоды мудрости. О Холли! Ты так и не рассказал мне об этих иудеях, которых я ненавидела, ибо они называли меня язычницей, когда я проповедовала им свою философию. Явился ли их Мессия и правит ли Он ныне миром?

– Да, Он явился, – почтительно ответил я. – Но явился Он бедный и униженный, и иудеи не признали Его. Они избили Его и распяли, но Его слова и деяния продолжают жить, ибо Он – Сын Божий, воистину Он правит половиной мира, хотя и не всей землей.

– Ах, яростные волки, – сказала Она, – приверженцы здравого смысла и многобожцы – златолюбивые и раздробленные на секты. Я будто воочию вижу их темные лица. Так, значит, они распяли Своего Мессию? Верю, верю. Что им до того, что Он – Сын Святого Духа, если это, конечно, так, но об этом мы поговорим потом. Они отринули бы любого бога, который явился бы к ним без подобающего великолепия, не во всем блеске могущества. Этот избранный народ, сосуд Бога, которого называют они Иеговой, сосуд Ваала, и сосуд Асторет, и сосуд египетских богов – спесив и высокомерен, он жаждет всего, что сулит богатство и власть. Так, значит, они распяли Своего Мессию, ибо Он явился в скромном обличье, и ныне они рассеяны по всей земле. Но ведь один из их пророков предсказал, что так оно и будет, я помню. Ну что ж, поделом им: они разбили мое сердце, эти иудеи, они – причина моего ожесточения, причина того, что я укрылась в этой пустыне, некогда обиталище великого народа. Когда я проповедовала свою мудрость в Иерусалиме, по наущению седобородых ханжей и раввинов они забрасывали меня камнями у ворот храма. Смотри, вот след! – Резким движением Она обнажила округлую руку и показала на небольшой красноватый шрам, который резко выделялся на молочно-белой коже.

Я испуганно отшатнулся.

– Прости меня, о царица, – сказал я. – Мои мысли в полном смятении. Почти два тысячелетия миновало с тех пор, как иудейского Мессию распяли на Голгофе. Как же ты могла проповедовать свою философию еще до Его прихода? Ты ведь женщина, не бесплотный дух. Может ли бренный человек жить две тысячи лет? Не подшучиваешь ли ты надо мной, о царица?

Она откинулась на спинку дивана и сквозь свою белую вуаль устремила на меня пристальный взгляд, который, казалось, проникал в самую глубь моего сердца.

– О человек! – заговорила Она медленно, обдумывая каждое слово, которое произносила. – Я вижу, в мире остается еще много тебе неведомого. Неужто и ты, подобно иудеям, считаешь, будто все сущее обречено на смерть? А я говорю тебе: ничто не умирает. Нет Смерти – есть Превращение, Переход. Смотри! – Она показала на барельефы. – Трижды по две тысячи лет минуло с тех пор, как злотворное дыхание чумы погубило великий народ, который высек эти изваяния. Но этот народ жив: может быть, в этот самый час над нами витают души усопших. – Она оглянулась кругом. – Иногда мне даже кажется, будто я вижу их воочию.

– Да, но для всего мира они мертвы.

– Только на время, даже и для мира они возрождаются снова и снова. Я, да, я, Айша, – так меня зовут, о иноземец, – говорю тебе, что жду возрождения своего умершего возлюбленного; я живу здесь в ожидании, когда он отыщет меня, ибо здесь, и только здесь, нам суждено встретиться. Мое могущество поистине беспредельно, моя красота превосходит красоту греческой Елены, которую воспевали поэты, моя мудрость обширней – да, много обширней и глубже, чем мудрость Соломона, я познала тайны земли и ее сокровищ и могу пользоваться ими в своих целях; мне удалось, пусть на время, отсрочить то, что вы называете смертью, а в сущности является лишь переходом, но я заточила себя в этой стране среди варваров, которые хуже скотов, – как ты думаешь, почему, о иноземец?

– Не знаю, – смиренно ответил я.

– Потому что я жду возвращения своего возлюбленного. Возможно, моя жизнь и была порочна – не знаю, ибо кто может определить, что есть порок и что есть добро? Поэтому я боюсь умереть, даже если бы и могла, но я не могу – пока не придет мой час. Не могу я и отправиться на поиски возлюбленного, ибо меж нами может встать непреодолимая стена. Да и так легко заблудиться в тех бесконечных пространствах, где извечно скитаются планеты, но даже если пять тысячелетий бесследно растают под куполом Времени, как тают облачка во мраке ночи, мой любимый непременно возродится и, повинуясь закону более могущественному, чем человеческая воля, найдет меня здесь, где знавал прежде, и нет сомнения, что его сердце смягчится и он отпустит мою вину, ибо я виновата перед ним. Но даже если он не узнает меня, то все равно полюбит: не устоять ему перед моей красотой. Вот только не дано мне знать, когда это произойдет: через пять тысяч лет или завтра.

Я был до того ошеломлен, что не мог ничего ответить. Рассудок мой отказывался допустить возможность подобного.

– И все же, о царица, – наконец заговорил я, – пусть даже люди возрождаются снова и снова, у тебя совсем другая судьба, если, конечно, ты говоришь правду. – Она вскинула голову, и, заметив, как сверкнули глаза под покрывалом, я поспешил добавить: – Ты же никогда еще не умирала.

– Да, – ответила Она, – благодаря случаю и благодаря своей мудрости я сумела разрешить одну из величайших тайн этого мира. Если существует жизнь, о иноземец, то почему же нельзя ее продлить? Что такое десять, двадцать или пятьдесят тысяч лет в истории жизни? За десять тысяч лет дожди и бури стачивают горную вершину всего на какую-нибудь пядь. За две тысячи лет эти пещеры не переменились, ничто не переменилось, кроме животных и людей, которые мало чем отличаются от животных. Пойми: тут нет ничего удивительного. Да, сама по себе жизнь удивительна, но в ее продлении нет ничего удивительного. Природа, как и ее дитя Человек, имеет живую душу, и тот, кто сможет уловить ее эманацию, будет жить вместе с ней. Не вечно, разумеется, потому что и Природа не вечна, и она умрет, как луна. И самой Природе суждено умереть, говорю я, вернее, перейти в другое обличье и погрузиться в сон, который будет длиться до ее возрождения. И как же она умрет? Я думаю, что это время еще не наступило, и, покуда она живет, будет жить и тот, кто проник в ее сокровенные тайны. Я смогла проникнуть не во все, а лишь в некоторые ее тайны, но я знаю больше, чем кто-либо иной до меня. Я не сомневаюсь, что и для меня это великое таинство, и не хочу сейчас озадачивать им твой разум. В другой раз, если у меня будет желание, я открою тебе больше, но может случиться и так, что я никогда больше не заговорю об этом. А тебе не хочется знать, как я узнала о вашем прибытии и как спасла ваши головы от раскаленных горшков?

– Да, о царица, – тихо произнес я.

– Тогда посмотри на воду. – И Она показала на фонтанчик, затем нагнулась и простерла над ним руку.

Я встал. Вода тут же, у меня на глазах, потемнела. В следующий миг она просветлела, и я с необыкновенной отчетливостью увидел наш бот, стоящий в заглохшем канале. На днище его, укрывшись с головой курткой, чтобы не кусали москиты, спал Лео. Я, Джоб и Мухаммед, идя по берегу, тянули бечеву.

Откинув голову, я закричал, что это колдовство, ибо вся сцена хорошо запечатлелась в моей памяти.

– Нет, нет, о Холли, – ответила Она, – считать, что это волшебство, невежественно. Волшебства нет – есть только знание тайн Природы. Эта вода – мое зеркало, в нем я – если у меня появится такое желание, а это бывает нечасто – могу видеть картины происходящего. И показать тебе прошлое, если оно имеет какую-то связь с этой страной, с тем, что помню я или ты, смотрящий. Если хочешь, припомни какое-нибудь лицо – и оно сразу изобразится на воде. Правда, я еще не постигла всей тайны – будущее от меня скрыто. Но, должна тебе признаться, это старый секрет: его знали еще много веков назад арабские и египетские колдуны. Так вот, как-то раз я вспомнила об этом старом канале, – прошло уже двести веков с тех пор, как я плыла по нему, – и мне захотелось взглянуть на него. Я увидела лодку, троих людей, идущих по берегу, и еще одного, спящего в лодке: его лица я не могла разглядеть, но это был молодой человек благородного вида; я послала своих людей и спасла вас. А теперь ступай. Нет, погоди, расскажи мне об этом молодом человеке, которого старик называет Львом. Я хотела бы взглянуть на него, но ты говоришь: он болен лихорадкой, к тому же ранен.

– Он очень болен, – печально проговорил я. – Помоги ему, царица, ведь ты, конечно, знаешь искусство врачевания.

– Конечно, я могу исцелить его, но почему ты говоришь с таким беспокойством? Ты любишь этого юношу? Уж не твой ли он сын?

– Мой приемный сын, о царица. Повели принести его сюда.

– Нет. Давно ли началась лихорадка?

– Сегодня третий день.

– Подождем еще день. Может быть, его организм справится сам, лучше бы обойтись без моего вмешательства, ибо применяемые мною лекарства сотрясают самые основы жизни. Но если завтра вечером, к тому часу, когда началась болезнь, ему не полегчает, я приду и исцелю его. Кто за ним ухаживает?

– Наш белый слуга – тот, кого Биллали называет Свиньей, – и еще… – тут я запнулся, – и еще девушка по имени Устане, очень красивая девушка из этой страны; увидев Лео впервые, она подошла и обняла его, с тех пор она не отходит от него ни на шаг – таков, я понимаю, обычай твоего народа, о царица.

– Моего народа? Не говори мне о моем народе! – запальчиво возразила Она. – Эти рабы не мой народ – они только псы, исполняющие мои повеления; что до их обычаев, то я не желаю их и знать. И не называй меня царицей – мне надоело все это раболепие, все эти пышные титулы – зови меня просто Айша: это имя сладостно для моего слуха, оно – эхо минувшего. Так ты сказал: Устане? Уж не та ли она, против которой меня предостерегали и которую я сама предостерегала? Уж не она ли… погоди, я посмотрю. – Она нагнулась, сделала пасс над водой и пристально в нее вгляделась.

На глади воды, как в зеркале, отразились благородные черты лица Устане. Склонив голову, девушка с бесконечной нежностью смотрела вниз, и на ее правое плечо свешивались длинные каштановые локоны.

– Да, – тихо подтвердил я, в еще большем смятении при виде этого чуда. – Смотрит на спящего Лео.

– Лео, – раздумчиво повторила Айша. – Но ведь по латыни это означает Лев. На этот раз старик подобрал удачное прозвище… Странно, очень странно, – продолжала Она как бы про себя. – Он так похож… нет, это невозможно.

Она нетерпеливо провела рукой над фонтанчиком. Вода потемнела, изображение исчезло не менее безмолвно и таинственно, чем появилось, – только светильник отражался теперь в живом зеркале.

– Нет ли у тебя каких-нибудь просьб ко мне, о Холли? – спросила Она после короткого молчания. – Вам придется тут нелегко, ибо эти люди – дикари и не знают обычаев людей утонченных. Сама я живу просто, вот моя еда. – Она показала на фрукты, лежащие на маленьком столике. – Я не ем ничего, кроме фруктов, – фрукты, лепешки, немного воды. Я велела своим девушкам прислуживать тебе. Все они, ты знаешь, глухонемые, поэтому на них вполне можно положиться: надо только уметь читать по их лицам и понимать их знаки. Понадобилось много веков и немало труда, чтобы вывести особую породу слуг – глухонемых, но в конце концов мне это удалось. Хотя и не с первого раза. Выведенная мною вначале порода слуг оказалась безобразной, и я постаралась, чтобы она прекратилась; эти же девушки, как видишь, очень красивы. Однажды я даже вывела породу людей-великанов, но тут против меня ополчились законы природы, – великаны вымерли. Какие же у тебя просьбы?

– Только одна, – ответил я с наигранной смелостью. – Я хотел бы увидеть твое лицо.

Весело зазвенели колокольчики ее смеха.

– Подумай, Холли, – ответила Она. – Хорошенько подумай. Ты знаешь древние греческие сказания о богах? Некий Актеон, как ты помнишь, погиб жалкой смертью, из-за того что загляделся на богиню Артемиду. Если я открою свое лицо, та же участь может постичь и тебя, ты падешь жертвой бесплодных желаний, ибо знай, что я не для тебя и не для кого-либо другого, кроме одного человека: он ушел, но должен возвратиться.

– Воля твоя, Айша, – сказал я, – я не боюсь твоей красоты. Мое сердце давно уже отвратилось от таких соблазнов, как женская красота, недолговечный цветок.

– Здесь ты ошибаешься, – сказала Она, – моя красота не отцветает. Она будет жить, покуда живу я сама; все же если ты – о безрассудный человек – настаиваешь, я исполню твое желание, но не упрекай меня, если страсть обуздает тебя, как египетские наездники обуздывали диких коней. Никто из тех, кто видел мою красоту, никогда не сможет забыть ее – вот почему я вынуждена закрываться даже среди этих дикарей, чтобы они не досаждали мне и не пришлось бы их убивать. Так ты настаиваешь?

– Да, – ответил я, не в силах противиться любопытству.

Она подняла белые округлые руки – никогда в жизни не видел я более красивых рук – и медленно, очень медленно вытащила какую-то заколку под волосами. И вдруг все ее покрывала, которые чем-то напоминали саван, упали на пол; осталось лишь облегающее белое платье, которое, казалось, только подчеркивало совершенство ее необыкновенно стройной и статной фигуры, полной сверхъестественной жизни и такой же сверхъестественной грации. На ногах у нее были сандалии с золотыми пряжками. Ни один ваятель не создавал таких дивных лодыжек. Платье перехватывал массивный золотой пояс в виде двуглавой змеи; меня поразила гармоничность и чистота линий ее стана. Переведя взгляд еще выше, я увидел под скрещенными руками светлое серебро ее груди. Когда я наконец посмотрел на ее лицо, то – поверьте, я ничуть не преувеличиваю – буквально отшатнулся, ослепленный ее поразительной красотой. Мне приходилось слышать о красоте небожительниц, теперь я увидел ее воочию, и все же в ее облике, при всей неотразимости и чистоте, было что-то недоброе – так мне, во всяком случае, показалось. Как же мне описать ее лицо? Это свыше моих сил. Не только я – ни один из ныне живущих писателей не сумел бы передать впечатление от него. Конечно, я мог бы рассказать о ее больших, невероятно живых глазах мягчайшего черного цвета, о широком благородном лбе, полуприкрытом пышными волосами, о прямых, очень тонких чертах. Все это было прекрасно, и все же сила ее обаяния заключалась не в них, а скорее, если уж стремиться к точности, в величавой осанке, царственной стати, в смягченном божественном сиянии могущества, которое исходило от нее подобно ауре. Никогда ранее не предполагал я, что красота может быть столь неотразима, и все же эта красота была не от Бога, что, однако, не лишало ее ослепительности. Передо мной было лицо молодой женщины, не старше тридцати, во всем блеске здоровья и цветущей зрелости, хотя и отмеченное печатью невыразимо глубоких переживаний, близкого знакомства с горем и страстью. Даже прелестная улыбка, которая пряталась в уголках рта и в ямочках на щеках, не могла затмить тень греха и печали. Эта тень лежала даже в глубине сияющих глаз, даже в величественной осанке угадывались затаенные муки. «Взгляни на меня, – казалось, взывало ее лицо, – прекраснее нет и не было никого на свете; я бессмертная, полубожественная женщина, но из века в век меня преследуют нестерпимо горькие воспоминания, меня душит страсть; долгим раскаянием расплачиваюсь я за сотворенное зло, и все же я по-прежнему буду творить зло и по-прежнему буду терзаться раскаянием, покуда не наступит день моего избавления!»

Притягиваемый непреодолимой магнетической силой, я посмотрел прямо в ее сияющие глаза – и вдруг из них заструился какой-то могучий ток, зачаровывая и полуослепляя меня.

Она рассмеялась – о, как музыкально звучал ее смех! – и кивнула мне головой с таким изысканным лукавством, которое сделало бы честь самой Венере.

– О безрассудный человек, – сказала Она, – ты, как и Актеон, исполнил свое желание, смотри же, чтоб ты тоже не погиб жалкой смертью, разорванный на куски псами твоей страсти. О Холли, я девственная богиня, безразличная ко всем смертным за исключением одного, но это не ты. Ты видел достаточно?

– Да, я ослеплен твоей красотой, – хрипло ответил я, прикрывая рукой глаза.

– Что я тебе говорила? Красота – как молния: прекрасна, но губительна, особенно для деревьев, о Холли. – Она снова кивнула и засмеялась.

И вдруг Она оборвала смех; сквозь щели между пальцами я увидел, как ее облик резко изменился. Выражение ужаса в ее глазах, казалось, боролось с какой-то тайной надеждой, выплеснувшейся из темных глубин ее души. Прекрасное лицо как бы окаменело, гибкая, словно ива, фигура выпрямилась и застыла.

– Человек, – то ли прошептала, то ли прошипела Она, откинув голову, как змея перед броском, – человек, откуда у тебя этот скарабей на пальце? Говори – либо, клянусь Духом Жизни, я разражу тебя на месте!

Она сделала небольшой шаг вперед, ее глаза полыхнули таким ярким светом – мне показалось, будто они изрыгнули пламя, – что я в ужасе повалился на пол, лепеча что-то бессвязное.

– Успокойся, – заговорила Она прежним ласковым голосом, словно и не было этой внезапной вспышки. – Прости, что я так испугала тебя. Но иногда тех, кто обладает почти беспредельной силой рассудка, раздражает медлительность обычных людей-тугодумов – вот почему я чуть было не дала волю своей досаде; еще миг – и ты был бы мертв; к счастью, я опомнилась… Но скарабей… расскажи мне о скарабее…

– Я нашел его, – тихо пробормотал я, вставая на ноги; в тот момент я помнил лишь одно: что подобрал его в пещере Лео, – может ли быть более неоспоримое доказательство моего смятения?

– Очень странно, – повторила Она с внезапным робким трепетом и волнением, совершенно не свойственным этой суровой женщине. – Точно такой же скарабей… висел на шее… человека, которого я любила. – Она всхлипнула, и я понял, что за эти две тысячи лет Она отнюдь не утратила типично женских черт. – Этот скарабей очень похож на тот, – продолжала Она, – но я никогда еще не видела похожих. Человек, который написал о нем целую историю, очень высоко его ценил[42]. Но тот скарабей не был вделан в перстень. А теперь ступай, Холли, и, если сможешь, постарайся забыть, что ты видел красоту Айши. – Она отвернулась, легла на диван и зарылась лицом в подушки.

Я вышел, спотыкаясь, и даже не помню, как мне удалось добраться до своей пещеры.

Глава XIV Душа в адском пламени

Было уже около десяти часов, когда я наконец бросился на свое ложе и попробовал привести мысли в порядок. Но чем более я раздумывал обо всем виденном и слышанном, тем менее я понимал. Что это было – безумие, опьянение, или, может быть, я жертва необыкновенно искусного розыгрыша? Каким образом я, рационалист, неплохо знакомый с важнейшими научными фактами нашей истории, решительно отметающий все эти дешевые фокусы, которые кое-кто в Европе выдает за сверхъестественные феномены, мог поверить, будто беседовал с женщиной, чей возраст превышает два тысячелетия? Весь мой жизненный опыт начисто исключал такую возможность. Значит, это розыгрыш, а если это и в самом деле розыгрыш, то как его понимать? И что можно сказать о фигурах на воде, о необычайном знакомстве этой женщины с далеким прошлым и о незнании или видимом незнании последующей истории? И что сказать о ее поразительном и ужасном обаянии? Это-то несомненная, хотя и трудно постижимая реальность. Ни одна смертная женщина не блистает такой сверхъестественной красотой. Тут Она, во всяком случае, права – смотреть на нее небезопасно для любого мужчины. Уж на что, казалось бы, я, закоренелый женоненавистник, который, за исключением печального опыта моей незрелой зеленой юности, всегда чурался слабого, как его неудачно называют, пола, – и вот на тебе! К своему глубокому ужасу, я сознавал, что никогда не смогу забыть эти сверкающие глаза, и сама diablerie[43] этой женщины не только внушала ужас, отталкивала, но и неудержимо к себе притягивала. Если хоть какая-нибудь женщина на свете достойна любви, то почему не эта – с ее двухтысячелетним опытом и властью над могущественными силами, со знанием тайны Смерти? Но суть заключалась, увы, не в том, достойна Она любви или нет, а, насколько я мог при своей неопытности судить, в том, что я, член ученого совета, известный среди знакомых как отъявленный женоненавистник, человек пожилой, респектабельный, влюбился с такой пылкостью и совершенно безнадежно в белую колдунью. Чепуха, сущая чепуха! И все же Она честно предостерегала меня, но я не внял ее предупреждению. Будь проклято пагубное любопытство, вечно побуждающее мужчину сбрасывать покрывало с женщины, будь проклят и тот естественный импульс, которым это любопытство порождается! Именно оно причина половины – нет, более чем половины, – всех наших бед. Почему мужчина не может быть счастлив в одиночестве, почему не оставит в покое женщин, чтобы и те могли обрести счастье в одиночестве? Но возможно ли счастье в одиночестве? Боюсь, что нет: ни для нас, ни для них. Хорошенькая история – в такие годы пасть жертвой современной Цирцеи! Но ведь Она отрицает, что принадлежит нашему времени. Послушать ее, Она такая же древняя, как и та, мифическая Цирцея!

Я запустил руки в волосы, рванул их и соскочил со своего ложа: у меня было такое ощущение, что я сойду с ума, если не сделаю хоть что-нибудь. Что Она имела в виду, говоря о скарабее? Этот скарабей принадлежит Лео, найден он в старом сундучке, который двадцать один год назад оставил в моей квартире Винси. Неужели вся эта история достоверна, и надпись на черепке вазы не подделка, не мистификация какого-нибудь давно забытого безумца? В таком случае Лео и есть тот самый человек, которого Она ждет, – давно уже умерший, но возродившийся? Нет, нет, не может быть! Все это вздор, галиматья! Ну кто слышал о чьем-либо возрождении?

Но если женщина может прожить две тысячи лет, значит, и это возможно – все возможно. Может быть, и сам я воплощение давно забытого «я», последний в длинном ряду «я» моих предков? Ну что ж, vive la guerre![44] Почему бы и нет? К сожалению, я ничего не помню о своих прежних существованиях. Эта мысль показалась мне настолько абсурдной, что я разразился громким смехом и, обращаясь к скульптурному изображению воина на стене, громко крикнул: «Кто знает, старина, может быть, я был твоим современником? Что, если я был тобой, а ты – мною?» Я вновь засмеялся над своей глупостью, и под сводом потолка заметались мрачные отголоски моего смеха – казалось, это призрачный смех призрака воина.

Тут наконец я вспомнил, что еще не навещал Лео, и, прихватив с собой один из светильников, что стояли у моего ложа, босиком, на цыпочках, отправился к нему в пещеру. Струя ночного воздуха, как рука незримого духа, колыхала штору, которая закрывала вход. Я проскользнул внутрь, в сводчатую комнату, и огляделся. Лео беспокойно ворочался на своем ложе, но глаза его были закрыты, он спал. Рядом с ним на полу сидела Устане. Держа Лео за руку, она дремала, – красивая, даже трогательная картина. Бедняга Лео! Его щеки пылали нездоровым румянцем, около глаз темнели обводы, дышал он тяжело и прерывисто. Сразу было видно, что он очень плох, и при одной мысли, что он может умереть и я останусь один в целом свете, меня охватил жуткий страх. Но если он выживет, то вполне может оказаться моим соперником в борьбе за любовь Айши, пусть даже он не тот, кого Она ожидает; какие шансы у меня, человека немолодого, безобразной наружности, одержать верх над юностью и красотой?! Но хвала Небу, Ей еще не удалось убить во мне чувство Добра и Справедливости: и, стоя там, в пещере, я вознес мольбу Всевышнему о том, чтобы мой мальчик, мой сын, больше, чем сын, выжил, даже если он и есть тот самый, кого дожидается Айша.

Затем я крадучись вернулся к себе в пещеру и лег, но сон никак не шел ко мне: перед моими глазами маячил больной Лео, и это все подливало и подливало масла в огонь моей тревоги. Сильная физическая усталость и перенапряжение ума способствовали неестественной активности моего воображения. Видения, догадки, вдохновенные вымыслы – все это рождалось в нем с необыкновенной яркостью. Кое-какие из этих плодов фантазии казались гротескно-странными, другие вселяли ужас, третьи воскрешали мысли и чувства, долгие годы погребенные под развалинами прошлого. Но за всем этим и над всем этим витала тень поистине необыкновенной женщины, меня переполняло воспоминание о ее красоте и обаянии. Я большими шагами ходил по пещере – взад и вперед, взад и вперед.

И вдруг я заметил довольно широкую щель в каменной стене. Я взял светильник и заглянул в эту щель; оказалось, что к ней примыкает какой-то проход. А во мне сохранилось достаточно здравого смысла, чтобы понимать, что это чревато опасностью. Оттуда могут появиться люди и застать тебя врасплох – особенно, когда ты спишь. В непреодолимом желании сделать хоть что-нибудь, я решил проверить, куда ведет этот коридор. Дойдя до каменной лестницы, я спустился по ней; от самого ее подножия начинался другой коридор, или тоннель, высеченный в каменной породе; насколько я мог судить, он пролегал как раз под галереей, которая шла от большой центральной пещеры к нашим комнатам. Тишина здесь стояла могильная; подталкиваемый каким-то странным, непонятным мне самому чувством или влечением, я направился вдоль по этому тоннелю, бесшумно ступая ногами в мягких носках по гладкому полу. Ярдов через пятьдесят я подошел к другому, поперечному тоннелю; здесь со мной случилась большая неприятность: порыв сквозняка загасил мой светильник, и я остался в полной темноте в недрах этого таинственного места. Я сделал пару шагов вперед и остановился, смертельно боясь заблудиться. Что было делать? Спичек я с собой не захватил, а проделать в кромешной тьме долгий обратный путь было делом очень рискованным, но не мог же я торчать там всю ночь, к тому же утренний свет вряд ли мог бы проникнуть сюда, в самую глубь горы. Я оглянулся через плечо назад – ни проблеска, ни шороха. Внимательно посмотрел прямо перед собой: впереди виднелось какое-то слабое мерцание. Возможно, я смогу раздобыть там огонька – во всяком случае, стоило попытаться. С мучительной медленностью я побрел по тоннелю, ощупывая рукой стену и на каждом шагу проверяя ногой пол: нет ли впереди какой-нибудь ямы или провала. Тридцать шагов – и я ясно увидел перед собой шторы, пронизанные изнутри ярким светом. Пятьдесят шагов – шторы совсем рядом. Шестьдесят – о силы небесные!

Между шторами оставалась небольшая щель, через которую я хорошо видел небольшую пещеру, видимо, склеп. В самом его центре горело белесое пламя, без всякого дыма. Слева находилось каменное ложе, а рядом – каменная скамья около трех футов вышиной; на ложе, очевидно, покоилось прикрытое белым саваном тело. Такое же ложе, застланное вышитым покрывалом, было и справа. Над огнем склонялась высокая женщина: она стояла боком ко мне и лицом к мертвому телу, на ней была темная мантия, похожая на одеяние монахини. Женщина, не отрываясь, смотрела на мигающее пламя. Пока я раздумывал, что мне делать, резким судорожным движением, в котором чувствовалась энергия отчаяния, она поднялась на ноги и сбросила темную мантию.

Это была Она!

Одета Она была в уже знакомое мне облегающее белое платье с низким вырезом на груди и перехваченное варварской двуглавой змеей, и, как тогда, ее волнистые черные волосы тяжелыми локонами ниспадали ей на спину. Но как только я взглянул на ее лицо, я уже не мог оторвать от него глаз, охваченный не столько восхищением, сколько мистическим ужасом. Конечно же, оно было неотразимо красиво, но не в моих силах описать, какое отчаяние, какая слепая страсть и мстительная злоба таились в ее трепещущих чертах и какая страшная мука выражалась во взгляде поднятых глаз.

Мгновение Она стояла неподвижно, затем воздела руки высоко над головой, и белое платье соскользнуло с ее плеч, обнажив всю верхнюю часть ее ослепительно прекрасного тела, вплоть до золотого пояса. Пальцы ее вдруг сжались в кулаки, лицо затопила ужасающая злость.

Что будет, если Она заметит меня? При этой мысли я почувствовал тошнотворный страх, обмирание. Но даже если бы мне угрожала неминуемая смерть, я бы не ушел оттуда: так сильно я был зачарован. Опасность тем не менее была велика. Стоит ей заметить меня между шторами, услышать какой-нибудь шорох, чихание, я уже не говорю о том, что о моем присутствии ей может подсказать некое волшебное наитие, – и последует мгновенное возмездие.

Она опустила сжатые кулачки, прижала их к бокам, затем вновь подняла над головой, и, клянусь честью, белесое пламя взвилось чуть не до потолка, озарив своим яростным призрачным отблеском и самое Ее, и неподвижное тело под саваном, и мельчайшие детали рельефов на стенах.

Она опять опустила белые, цвета слоновой кости, руки и произнесла, вернее, прошипела по-арабски:

– Будь она проклята! На веки веков!

В ее голосе звучала такая лютая ненависть, что кровь, казалось, свернулась в моих жилах, сердце замерло.

Руки опустились – и пламя мгновенно поникло. Поднялись – и к потолку протянулся широкий язык огня. Руки снова упали.

– Будь проклята память о ней, будь проклята память о египтянке.

Опять поднялись – и опять опустились.

– Будь проклята дщерь Нила за красоту ее совратительную! Будь проклята за то, что ее волшба восторжествовала надо мной! Будь проклята за то, что встала между мной и возлюбленным моим!

И вновь пламя съежилось и поникло.

Она закрыла глаза руками и заговорила уже не шепотом, а громко, во весь голос:

– Но что проку в этих запоздалых проклятьях? Она победила меня – и ушла навсегда!

И тут же, с еще большим неистовством, Она возобновила проклятья:

– Будь она проклята, где бы ни была! Пусть мои проклятья настигнут ее, где бы она ни была, пусть нарушат ее загробный покой! Пусть мои проклятья вознесутся до звездных сфер! Да будет проклята ее тень! Пусть даже там изведает она мое могущество! Пусть даже там услышит меня! Пусть спрячется в черноте беспросветной! Пусть погрузится в бездну отчаяния, рано или поздно я все равно сыщу ее!

Вновь пламя понизилось – и вновь Она прикрыла лицо руками.

– Но что проку в моих проклятьях, что проку? – застонала Она. – Чей голос может достичь спящих вечным сном? Даже мой не может!

Нечестивый обряд продолжался.

– Да поразит ее мое проклятье, когда она возродится! Да родится она на свет проклятой! Да преследует ее мое проклятье всю жизнь – с первого дня возрождения и до последнего дня! Да будет она проклята! Мое возмездие настигнет и уничтожит ее и в новом существовании!

Пламя все вздымалось и опадало, отражаясь в ее полных боли глазах; чудовищные, произнесенные свистящим шепотом проклятья – не могу даже передать, особенно на бумаге, как жутко они звучали, – ударяясь о стены, рассыпа`лись на множество отголосков и затихали; на неподвижное тело под саваном попеременно падали то яростный блеск огня, то глубокая тень.

Наконец, – видимо, в полном изнеможении, – Она смолкла. Уселась на каменный пол, тряхнула головой так, что ее прекрасные волосы плотной завесой легли на лицо и грудь, и зарыдала в беспредельном отчаянии.

– Две тысячи лет, – стонала Она, – две тысячи лет я терпеливо ожидаю его прихода; век проползает за веком, но боль воспоминаний все так же сильна, все так же слаб луч надежды. Две тысячи лет – все это время, изо дня в день, страсть сжигает мое сердце; ни на миг не забываю я о совершенном мною грехе! Забвение – не для меня. О, как мучительно долго тянулись годы и как мучительно долго будут еще тянуться, – кажется, им никогда не будет конца!

О мой любимый! Мой любимый! Мой любимый! Этот иноземец разбередил всю мою душу! Целых пятьсот лет не страдала я так невыносимо… Если и виновна перед тобой, неужто же не искупила я свой грех? Когда же ты возвратишься ко мне? Я обладаю всем, чего можно пожелать, но без тебя все это – ничто! Что же мне делать? Что? Что? Что? Кто знает, может быть… может быть, эта египтянка сейчас находится там же, где и ты, и потешается над моими мучениями. Почему я не умерла вместе с тобой, я, твоя убийца? Но ведь я, увы, бессмертна, не могу умереть, даже если бы захотела. – Она распростерлась на полу и рыдала в таком безудержном горе, какого не выдержало бы сердце ни одного смертного.

Вдруг Она прекратила рыдать, встала, поправила платье и, нетерпеливым движением закинув длинные локоны за спину, быстро подошла к прикрытому саваном телу.

– О Калликрат! – воззвала Она, и я вздрогнул, услышав это имя. – Я хочу вновь взглянуть на твое лицо, каких мук это мне ни стоило бы. Прошло уже около полувека, с тех пор как я в последний раз смотрела на тебя, – тебя, убитого моей собственной рукой. – Дрожащими пальцами Она схватила угол савана и замолчала.

Видимо, ей пришла в голову мысль, которая ужаснула ее самое, потому что Она заговорила странно испуганным шепотом.

– Что, если я подниму тебя? – Очевидно, Она обращалась к мертвецу. – Так, чтобы ты стоял передо мной, как встарь. Я могу это сделать.

Она вытянула руки, все ее тело напряглось так, что страшно было смотреть, глаза застыли и потускнели. Я в ужасе отпрянул за шторами, волосы у меня встали дыбом: я увидел – а может быть, это была лишь игра моей фантазии, – как мерно заколыхался саван, словно он лежал на груди спящего. Она отдернула руки, и колыхание сразу же прекратилось.

– Для чего, – сказала Она, – для чего возвращать видимость жизни, если я не могу возвратить дух? Даже если бы ты стоял передо мной, ты не узнал бы меня и делал бы только то, что я повелю. Ты жил бы моей жизнью, а не своей собственной, Калликрат.

Она стояла, размышляя, затем пала перед мертвецом на колени, прижала губы к савану и зарыдала. Смотреть, как эта женщина изливает свою страсть на мертвеца, было поистине ужасно – куда ужаснее, чем все до тех пор происходившее: я повернулся и, весь дрожа, крадучись направился обратно по темному коридору; у меня было такое впечатление, будто я видел душу, горящую в адском пламени.

Я шел, спотыкаясь на каждом шагу. Дважды упал, однажды свернул по ошибке в поперечный проход, но вовремя спохватился. Минут двадцать я тихо брел по коридору и только тогда понял, что, должно быть, уже миновал небольшую лестницу, по которой спускался. Все еще смертельно усталый, так и не оправясь от пережитого страха, я распростерся на каменном полу и тут же погрузился в забытье.

Когда я наконец очнулся, то заметил позади себя слабый луч света. Вернувшись, я нашел ту самую лестницу, освещенную слабым сиянием зари. Я поднялся по ней, благополучно достиг своей каморки, бросился на каменное ложе и сразу же провалился в сон, который правильнее было бы назвать мертвым оцепенением.

Глава XV Айша выносит приговор

Когда наконец я очнулся и открыл глаза, я увидел Джоба, который успел уже оправиться от лихорадки. В слабом дневном свете, который просачивался через окошко вверху, он, за неимением щетки, вытряхивал мои одежды, аккуратно их сворачивал и складывал у меня в изножье. Покончив с этой работой, он достал из моей сумки дорожный несессер, открыл его и положил рядом с одеждами. Затем, опасаясь, по всей видимости, как бы я не спихнул его случайно, переложил несессер на леопардовую шкуру, расстеленную на полу, отошел шага на два и обозрел плоды собственного труда. Они, эти плоды, показались ему, вероятно, неудовлетворительными, он закрыл сумку, прислонил ее стоймя к задней ножке каменного ложа и водрузил несессер сверху. Посмотрев на кувшины с водой для умывания, он внятно пробормотал: «В этой поганой дыре нет даже горячей воды; бедные дикари пользуются ею лишь для того, чтобы варить друг друга», – и глубоко вздохнул.

Загрузка...