Поэма о невозвратном
Совсем чуть-чуть, мне хочется заложить кирпич новой кладки в форме стиха, посвященного стене скорби и антиненависти. Дабы почувствовать весь серьезный настрой сей книги дальше пойдет немного поэзии, которую вновь сменит проза и философствование, которое поставит после всех умозаключений огромную точку.
Ведь тонкость невозможно рассказать, ее пропеть лишь можно или промычать, как корова в хлеву, с настроением, и не всегда хорошим.
I
Роман в стихах о невозвратном.
В качестве действующего лица – крупный чиновник немецкого провинциального городка, судья и дворянин Зигфрид фон Фейхтванген, злодей, душегуб сорока пяти лет, но уже старик. XIX-XX вв, разгар Первой мировой войны.
Зигфрид страдал от головного недуга, ночами он часто не спал, а если сон брал свое, то его непрестанно мучили кошмары. Так продолжалось много лет, и бессонница, тревожность взяли своё – они истощили старика, сделав его рохлей. Да-да, старой рохлей, развалиной. Всю жизнь этот человек имел невероятную энергию, которая, конечно, выливалась не в благие дела, а в отвратительные. А если вдруг ему было выгодно потратить энергию на благое дело, то вы прекрасно знаете, чем вымощена дорога туда, куда и не надо называть, все знают куда та ведет.
Судопроизводство утомляло его больше, чем занудные коллеги. Скука, мигрень, больная спина сделали и без того раздражительного человека вспыльчивого и раздражительного, но в одну ночь, всё это ушло в какой-то густой туман и Зигфрид почувствовал приближение своей кончины. Время пришло. Старик стал грустным, он стал задумывать о прошлом, чего никогда не делал. Прошлое, как и вся скверна по его вине, его то и не интересовала, пусть хоть весь мир треснет пополам, угрызения совести его ничуть не мучило, но до этой ночи. В эту ночь что-то зашевелилось в его груди, к горлу подступил комок, и работа совершенно не шла, он, судья, благородный муж, голубая кровей наиголубейшей крови, отодвинул документы в сторону, чего прежде никогда не делал. Он сделал над собой усилие, но заснул, что было потом… а вот что было до этого, все перемешалось в кошмаре.
Шла первая в мировой истории война, которую называли первой окопной войной. Война машин, стали и артиллерии. Все вены немецкого государства качали нефтяную черную кровь на два фронта, и в это время, в своем уютном кабинете существовал тихий злодей, немощный старик, Зигфрид, чудовищно серый чиновник миллионер.
Шел 1916 год, немцы схлестнулись в яростном и кровопролитном сражении на Сомме с британцами и французами. Весь мир потряс гром битвы, но только не Зигфрида.
Гремит окоп своим неровным и ребристым ртом,
Жует солдат, жует металл,
Переварил, перемолол, переломал своим нутром,
И полоса, вверху, нет неба над тобой,
Лишь лязг машин, ведущих бой.
И вновь в крови весь горизонт,
И не закат, и не рассвет, а мертвецов лишь крепкий сон.
И не забыть, страдать нет сил,
Как в океан несчастья угодил
И утонул, пошел ко дну,
А там лишь тишина, безвестный гул
Машин в дали глубин.
Все ближе, ближе колесо к тебе,
Почти лицом к лицу, остался ты наедине
Со смертью, обгоревшей от небес.
Погибель, смерть, страшней уж нет,
Чем взгляд машины – ты в беде!
Оставь надежду и смотри,
Как медленно литая толщина ползет,
Собою застилая горизонт.
Беспомощность? Судьба, случайность вера,
Тебе уж нет и дела,
До мыслей, до мечтаний, слов,
«Люблю, целую нежно» – льется кровь!
Из уст твоих течет рекой, пороча имя, обещание – «вернусь домой»!
Как это мило… но…
Война Богов,
Им дело нет до жизни их рабов,
Они заводят в гаражах моторы,
Купил твой Бог картечь и шпоры?
Перековал металл лопаток детских
На жесть, штыки солдатские ножи?
А если да, беги!
Беги вперед, под градом пуль,
Вперед, глаза в затылок брату своему,
Через окоп, вперед, налево и направо,
Но не назад, назад уж хода нет,
Еще мгновенье, пуля выключила свет.
(Посвящается битве на Сомме, 1916 год)
Кабинет Зигфрида. Зигфрид смотрит на фотографию своей давно умершей жены.
Пыль на столе, и до нее нет дела,
Скрипит и кресло, осунулось чиновника лицо,
Свеча горит, тем самым разрушая собственное тело,
Дает тепло бумагам и чернилам,
Перо вонзилось остриём в словцо,
Внизу осталась место, где печать двукрыла,
Прошла уж пар лет, как Фердинанд упал,
И жизнь разбилась на куски, после удара, до.
Но все же министерских дел судьба не изменила.
Зигфрид:
– Твой образ снится мне,
Пропал мой сон, безумие свое топлю в вине,
Умом я стал невзрачен.
Твой образ и в луне, и в Солнце золотом, везде!
Он легок, но тяжел, он светел, он и мрачен,
Но для меня не мир опасен,
Опасна красота твоя была.
Безмолвный, безразличный взгляд
Твой страшен.
Он больно в сердце бьет,
Как ни один кинжал, он острый,
Он из меня веревки вьет,
Когда-нибудь он ранит,
А может, наконец, убьет,
Какой же я несчастный,
Страданий труд имею я напрасный.
Поезд, стук колес,
Тебя я встретил там одну,
Стук сердец,
Разбитых в дребезги
Под весом юных грез.
И фонари, что впереди, что позади
Сползают в яму и на полпути
Тускнеют, угасают,
А позади останутся не пройдены пути
От кухни до кровати.
Зигфрид еще долго не спит, на столе горит свеча, открыта счётная книга, документы стоят в стороне, хозяин дубового стола задумчиво смотрит на огонь, его мучают головные боли. Он одинок и немощен, но грозен и опасен, он – опытный бюрократ; не осторожный взгляд, слово, всё помнит он, этот судебный гад, эта змея, в обличье судьи мирского. Зигфрид любит власть, и если у него ее отнять, то старик непременно сойдет с ума, он тронется и умрет, раньше, чем его замучает недуг и только важность жаром своим подпитывает в нем угли, абсолютно полом существе.
Зигфрид:
– Благо для других
Сокрыто столь полно
В поступках окрылённых,
Их действие настолько велико,
Что мне противно целиком оно.
Зигфрид всегда ненавидел законы, они мешали ему судить. Молодым, а больше старым, старик полюбил деньги. Заработок, взятки, обогащение всецело поработили его, и вряд ли сыскался бы такой наглец, своим скряжничеством попытавшийся перебороть Зигфрида, имеющего секретные сбережения, дома, дворцы, плантации, суды, о да! Суды, свои карманные суды и военных, и чего только не имел старик через своих поверенных лиц. И он, будучи человеком неглупым, понимал, что смерть лишит его всего, и он ревновал свое богатство к смерти.
Не выгодно добро,
Оно мне и не ведомо,
Когда ни роста, ни процента не дано,
И ни за жалость, ни за милосердие,
Наживы не имея – я не приложу усердия.
Что чернь мне? Что мне нищий смерд?
Я повелитель, я земной Гефест!
Кую я славу и богатство самого себя,
Без молота и без огня.
Не отступлюсь я от своих предубеждений,
Не отрекусь я от своих и преступлений,
Но то секрет,
Он скрыт от всех,
И лишь единственный кошмар
Такую жуть агонии и страх нагнал,
Что позабыл, когда последний раз я спал.
Но спустя время боли его отпускают и он засыпает в кресле. Ему снится всё тот же кошмар, который одолевает его уже на протяжении нескольких месяцев, ему снится ад. Ад, как покажется с первого раза, довольно милый, но, увы, хочу разочаровать читателя, ад в который погрузился Зигфрид – настоящий, там вонь, там нечем дышать, там мука и страдание для каждого своё, и это не школьная скамья с хулиганами за спиной, которых ты сторонишься в коридорах, там настоящие истязатели душ, профессионалы своего дела. Настоящий католический ад. Зигфрин не знал невзгод, он никогда не был голоден, никогда не знал нужды, никогда не работал руками, помимо письма пером. Старик был олицетворением загнивающей Европы, престарелым и порочным. Жизнь Зигфрида подходила к закату вместе с закатом Европы, на нем заканчивалась старая жизнь, ему было пора умереть и оставить свое кресло другим, более молодым и энергичным, но он сопротивлялся, старик не мог поверить в то, что жизнь конечна.
Твердыня покрывает скалы
И жар идет от красной лавы,
А языки огня облизывают ноги,
И толпы душ идут, горят их миллионы,
Их тьма, их легион,
От взгляда томного не спрячется никто,
Вот их хозяин новый бьет хлыстом,
И хлещет по рукам сухим хвостом.
Бедняг, снующих меж копыт его
Он ненавидит,
И жертву он несчастную за милю видит.
Ведь Сатана ему особый друг,
И вхож сей бес в порочный круг,
Тюремщик, вор, он и палач,
Ему людей давно уж безразличен плач.
А вместо небосвода,
Чертей бегущих черных свора,
Вверху твердыня, как внизу,
Куда ты не пошел, имей в виду,
Чем дальше мерзости порог высокий,
Спуститься – да, подняться – сломишь ноги.
И не везде в аду темно, и душно, жарко,
На самом дне вполне прохладно.
Чем ближе к истине и ручейку надежды,
Тем крепче ты навечно связан в клетке,
Чтоб до забвенья мира вечно созерцать
Сквозь прутья, как всю правду не узнать.
Всего их девять, семеро не в счет,
Откуда изливается, течет по стенам желчь,
Там озеро из воска от церковных свеч,
На двух последних застывает в агонических фигурах,
Ваяют местные, как статуи, навек в своих мануфактурах
Из тел произведения и сцены преисподней
Для зрителей, и ждут в ответ восторженные вопли.
Но в этом месте есть особая тропа,
Еще до сотворения основы,
Проторила ее неместная толпа,
Сквозь горизонт, пески, терновники и склоны.
Сейчас по ней гуляет только тень,
Чей дух навечно взят сей местом в плен.
Ад.
На вратах ада написано «Каждому своё». Словно, ад придумал какой-то немецкий промышленник.
Из-за ворот поют песню. «Уныние грех».
Уныние:
– …Я жил пастухом,
Пастухом и умру.
Хотел я от мира отнять
Уж больше того,
Что мне мир может дать.
Я жил пастухом, пастухом и умру,
Я стадо пасу и нет сил на борьбу…
Горит лава, горит небо, черти водят хоровод вокруг Зигфрида. Им весело, они наслаждаются забавой, для них душа – игра, круглый мяч, предмет, им дела нет до боли и страданий людей, они понимают только свои, собственные проблемы, но тем они и сродни людям, бессердечные и жестокие, и все же, Зигфрид до них не дотянул в своем опыте, в аду зло поставлено на поток, словно его льют на конвейер и закатывают в жесть, как на заводе.
Хор чертей:
– Вопи от слёз наш милый спутник,
Долой надежды уходящий миг,