Из сборника «Поэт и безумцы»
Доктор Баттерворт, знаменитый лондонский врач, сидел без пиджака, отдыхая после тенниса, потому что играл в жару на залитой солнцем лужайке. Плотный, приветливый с виду, он повсюду вносил дух бодрости и здоровья, что внушало доверие пациентам, но не слишком занимало его самого, ибо он был не из тех, кто ставит заботу о собственном здоровье превыше всего. Он играл в мяч, когда хотел, и бросал игру, когда хотел, – например, сейчас он бросил ее и ушел в тень покурить. Игра развлекала его, как хорошая шутка. Для многих это значило, что он никогда не станет теннисистом, для него же – что он никогда не перестанет играть. Шутки он очень любил и замечал их там, где другой не заметит; так и теперь он заметил смешное, как шутка, сочетание красок. В темной рамке дверей, как в рамке сцены, сверкала золотом дорожка, по бокам ее рдели и пылали веселые тюльпаны, и четкостью своей, и яркостью подобные орнаменту персидской миниатюры, а посередине шел совершенно черный человек. И шляпа его, и костюм, и зонтик были черными, словно сам Черный Тюльпан ожил[1] и двинулся в путь. Однако минуты через две все стало на свои места: доктор узнал лицо под черными полями и, присмотревшись, понял, что шуткой тут и не пахнет.
– Здравствуйте, Гарт, – приветливо сказал он. – Что это с вами? Вы как на похороны собрались!
– Я и собрался, – отвечал доктор Гарт, кладя на стул черную шляпу. Он был невелик ростом, рыжеволос, а умное его лицо осунулось и поблекло.
– Простите, – быстро сказал Баттерворт, – я не подумал…
– Это похороны особые, – мрачно пояснил Гарт. – В таких случаях мы, врачи, делаем все, чтобы закопать пациента живым.
– Что вы такое говорите? – ужаснулся его коллега.
– А чтобы закопать его живым, – с жутким спокойствием продолжал Гарт, – нужны два врача.[2]
Баттерворт беззвучно присвистнул, глядя на сверкающую дорожку.
– Ах вон оно что! – проговорил он и отрывисто прибавил: – Да, дело неприятное. Но вам как будто особенно тяжко. Что, близкий друг?
– Лучший мой друг, кроме вас, – отвечал Гарт. – Лучший из нынешних молодых. Я давно этого боялся, но не думал, что это проявится в такой острой форме.
Он помолчал и быстро выговорил:
– Это Гейл. Он перестарался.
– В каком смысле? – спросил Баттерворт.
– Трудно объяснить, если вы с ним не знакомы, – сказал Гарт. – Он пишет стихи и картины и много странного делает, но главное – он решил, что может лечить сумасшедших. Лечил, лечил и сам свихнулся. Беда ужасная, но кто его просил их лечить?
– Я все-таки не пойму, – терпеливо сказал Баттерворт.
– Он считал, – ответил Гарт, – что у него свой метод: сочувствие. Нет, не в житейском смысле слова! Он думал и чувствовал с ними вместе, шел с ними, так сказать, докуда мог. Я дразнил его, беднягу: если больной думает, что он стеклянный, Гейл постарается стать попрозрачней. Он действительно верил, что умеет смотреть на мир глазами безумца и говорить с ним на его языке. Я его методу не доверял.