До станции Кривые Горки третья рота мигом доехала – экстра. А на станции Кривые Горки слух прошел, дескать, не по правилу едем: положено приказом, кто на фронт – денежки вперед за два месяца. Ладно. Отдай денежки. Фунт хлеба и денежки – урожай не урожай.
А тут еще Федюшка Лохматкин – оптик по всем делам.
– Верно, – говорит, – положено это наивысшим начальством.
А с кого требовать? Начальство все впереди, а полуротный Овчинкин – шляпа и сам не в курсе.
Ладно. Нельзя ехать.
На станцию вышли. Кучками бродят. Торговлишка завязалась кой-какая. Только видят: стоит баба у звонка, веревку держит и очень грустно плачет. Тут же и военный с ружьем на нее наскакивает.
– Прошу, – говорит, – честью, баба, отойди от колокола. Убью на месте! Звонить нужно, потому поезд пассажирский…
А баба ему такое:
– Не отойду, кормилец, от колокола. Убей ружьем, Христа ради… Отдай лисью шубу, пять фунтов масла!
А Федюшка уже тут. Народ растолкал ручкой.
– Чего, – говорит, – тут такое приключилось?
Баба слезой давится. Баба очень слезой давится.
– Так и так, – говорит, – отряд заградительный лисью шубу… Зачем, мол, тебе, баба, шуба? Это, дескать, спекуляция.
– Не по правилу это… – сказала толпа.
А тут еще с четвертого взвода – Ерш по фамилии.
– Фу-ты, – говорит, – братцы, товарищ Федя, да отдадим бабе шубу!
Тут все заговорили очень.
– Живут, – говорят, – одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости. А шуба – вещь и стоит немалых денег.
Великий шум поднялся. А на шум – отряд заградительный, двенадцать человек, ружье к ружью.
– Разойдитесь, – кричат, – по мере возможности! Зачем этакое немыслимое скопление?
Слово за слово. Это, дескать, не по правилу, товарищи – шуба, пять фунтов масла.
Иные уже и винтовочки схватили, серьезно затворами щелкают, а Ерш и пулемет с лентами выкатил.
Отряд в двенадцать человек – в цепь и к лесу. Не иначе как окопаются на опушке. Смешно!
А народу все больше да больше. К цейхгаузу товарищи. Дверь ружьишком разбили. Добра там видимо-невидимо!
Баба тут взвизгнула очень тонко:
– Вон она, лисья шуба, пять фунтов масла!
А у самой каждое слово слезой омыто.
– Не по правилу это, – решили люди, осматривая лисью шубу. – Очень это не по правилу.
А тут вдруг Ерш бочонок в темном углу нашел. Рукой он по бочонку похлопывает, а сам такое:
– Фу-ты, братцы, а ведь это же масло.
– Совершеннейшее масло, – сказали люди, выкатывая бочонок из цейхгауза. – Совершеннейшее масло. Одни живут великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости.
А Ерш все рукой по бочонку.
– Именно, – говорит, – великолепное масло. И какая может быть война? И какой государственный масштаб?
Тут все закричали сразу:
– Не нужно денег, если так… Без денег поедем, братцы, – экстра…
А очень великолепно жить в провинции. В столицах полная нехватка хлеба, а, скажем, в Устюге каждый, даже маломочный, с огорода изрядный достаток имеет. Да и что с огорода!
Председатель исполкома кур разводит, член тройки тоже кур разводит, доктор Гоглазов – кур, а комендант станции кролиководством занят.
Чудак необыкновенный – этот комендант станции. Всегда он на высоте положения. Огороды его уже на версту раскинулись. Кролики у него во множестве плодятся. Мирное ему житье.
Только нынче нехорошая штука с ним вышла. Не удался день. С утра не удался день. С утра свиньи грядку турнепса пожрали. Хорошо, если его свиньи – к жиру, а если, скажем, Ипатовых…
На станцию комендант серьезным пришел. А тут еще барышня с бантом телеграмму сует – дескать, срочно и секретной важности.
Телеграмму прочел комендант – телом затрясся.
«…белогвардейцы и мятежники. Поезд 433… Разоружить. Бочонок масла…»
«Гм! Штука… Свиньи турнепс пожрали… Штука!»
– Алло, исполком… Срочно и секретной важности… Так, мол, и так и, пожалуйста, соответствующие меры…
«Гм! Штука… Мои – так к жиру, но Ипатовы, как пить дать Ипатовы».
Комендант станции и председатель исполкома на высоте положения. И к полудню на всех заборах листовки наклеены.
Дивятся очень прохожие. Что ж это, граждане? Листок…
На заборе театральная афиша – столичная труппа «Променад». Великолепные знаменитости.
Пониже корявая бумажка, и на ней: «Настоящая персидская оттоманка за полцены, с разрешения жилищной комиссии».
А рядом листок – и крупней крупного:
«Военное положение. Ходить до семи. Жиров полфунта… Белогвардейцы и мятежники…»
Штука! Как же так, граждане? Смешно – до семи. Если, скажем, секретарь исполкома, товарищ Бычков, в девять любовное свидание назначил. Любовная у него интрига с лета-месяца. А он в девять на Урицком мосту. Урицкий мост аж за тюрьму, в конец города. Гм! Смешно – до семи, если доктор Гоглазов… Тьфу ты, бес! А комендант-то, комендант-то как же с огородом?
Гм! Штука.
Председатель исполкома Петр Стульба с балкона слова лепит:
– Белогвардейцы и мятежники… Разоружить… Притянуть… Поезд 43… Бочонок масла…
Очень хорошо и длинно говорит председатель исполкома… Лепит – говорит, а сам руку этак вот, за пояс. Для истории. Иные так за борт или, скажем, – смешно даже – в карман, а Петр Стульба – за пояс.
– Позор! – сказал отряд матросов особого назначения и ряды вздвоил.
Котелки за спиной звякнули. Перемигнулись штыки с солнцем.
Напряглись клячонки. Клячонки-то очень напряглись – смотреть жалко. Еще бы – пушка трехдюймовая, пушкино дуло больше лошади.
Пушку эту у вокзала поставили дулом вдаль. Клячонок распрягли – нехай пасутся. А сами – в цепь.
Поезд едва до вокзала дошел – закричали как, задвигались матросы.
– Оружие! Оружие, сукины дети, кладите!
Дивится очень третья рота. Из теплушек лезет. А впереди Ерш из четвертого взвода вьюном вьется и всех подначивает:
– Не покоримся, братцы! Немыслимо положить оружие. Выкатим, братцы, товарищ Федя, пулемет, да и, пожалуйста, стрельнем, жажахнем по клёшникам!
И стрельнули бы (живут одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости), да Федюшка тут выступил.
Ручки сложил на желудок, дескать, делегат и нету у него оружия, выступил.
– Совершенно, – говорит, – правое дело, товарищи. Можно ли подобное: лисья шуба, пять фунтов масла…
– Как? – подошли ближе матросы, – лисья шуба и масло?
– Да. Лисья шуба, пять фунтов масла.
– Как? – сказал комендант, высовываясь из окна, – пять фунтов масла?… Алло, исполком! Срочно и секретной важности…
– Как? – сказал председатель Стульба, вытаскивая руку из-за пояса, – турнепс, пять фунтов масла?
А Федюша – оптик по всем делам – говорит, землю роет. И даст же Бог такой словесный дар!
– Шуба, – говорит, – и масло. Можно ли подобное? А революции, мол, все очень даже преданны и даже иностранный капитал идут бить с радостью в сердцах. Бочонок же – будь он проклят! – был грех. Однако государственный масштаб и бочонок масла – смешно.
Тут матросы заговорили.
– Очень, – говорят, – вы великолепно сделали, братишки. Очень даже мы любуемся вами.
А сами-то трех клешников к пушке засылают. Дескать, неловко. Дескать, запрячь клячонок, клячонок-то поскорей запрячь, а пока пушкино дуло в сторону. Уж очень правильное дело – нельзя.
Поговорили еще матросы, звякнули котелками, расправили клеши и – к дому.
А Федюшка гоголем ходит.
Полуротного Овчинкина совсем заслонил.
Прямо-таки забил полуротного Овчинкина.
Овчинкин даже с голосу спал – чай сидит пьет, а Федюшка командует.
– Садись, – кричит, – третья геройская по вагонам! Едем на позицию полячишек бить!
А через три больших станции и с поезда сошли. По целине тут тридцать верст – и позиция.
Кишкой растянулась рота по шоссе. А впереди Овчинкин. Овчинкин компасом покрутит, на карту взглянет и прет без ошибки, что по Невскому.
Вскоре в деревню в большую пришли. На ночь по трое в хату расположились. Федюша и Ерш наилучший дом заняли, а с ними и Илья Ильич – ротная интеллигенция.
А в доме том американка жила. Очень прекрасная из себя. Русская, но в прошлом году из Америки вернулась.
Расположились трое, картошку кушают, а Ерш все свою линию ведет.
– И какая, – говорит, – братцы, товарищ Федя, война? И какой государственный масштаб? В лесок бы теперь, в земляночку. А в земляночке – лежишь, куришь…
Но Федюша не слушает – глазом разговаривает с американкой.
Американка рукой по бедрам, Федюша глазом, – дескать, хороша, точно хороша. Американка плечиком, – дескать, хороша Маша, да не ваша… Федюша глазом соответствует.
И час не прошел, а Федюша уж, как Хедив-паша, с американкой на печи сидят.
Ерш внизу мелким бесом, а сам Илье Ильичу тихонечко:
– Скалозубая. И какой в ней толк? Зубами, гадина, целуется… А уж и сердцегрыз Федюша наш! Но только доведет, достукает его любовь-баба… А тут война. И какая теперь может быть война?… В земляночку бы теперь… Свобода…
Вот и господин Илья Ильич – интеллигенция ротная, а как бы сказать, совершенно грустный из себя. А отчего грустный? Война. Человеку жить нужно, а тут война. Несоответствие причин.
– Да, – сказал Илья Ильич. – А ведь и точно плохо. А главное, радости никакой. И почему так? Что такое со мной произошло?…
Поднял голову Илья Ильич, смотрит: Федюша с печки вниз спускается.
– Ох, – говорит Федюша, – загрызла меня, братцы, американка. До того загрызла, что и слов нет. Сосет в груди. Остаться нужно. Эх, кабы день-два! Эх, мать честная, все пропадет! Останусь. А ведь останусь, братцы. Будь что будет! Не отступлюсь от ней.
Радуется Ерш, лицо – улыбка.
– Да ну?
– Да. Останусь. Сама американка присоветовала. «Оставайтесь, – говорит, – винтовочки спрячу, вас – в овин до утра, а утром, коли начальство поинтересуется, скажу: ушли».
Ладно.
Американка фонарем светила, Федюша рядом под локоток, а Ерш и ротная интеллигенция сзади.
– Здесь, – засов отодвинула американка. – Сюда заходите. И ни Боже мой, покуда не позову.
– Ладно.
Очень скверно в лицо пахнуло. А ведь что ж?
По доброй воле. Сели у стенки. Гм! Запах.
А у Ерша счастье на лице.
– Дальше-то что? – улыбается, – дальше-то, братцы, товарищ Федя, что? Ведь и государственный масштаб теперь к черту!.. А дальше-то не иначе как в лес. Дальше-то прямая дорожка в лес. Да только пугаться нечего – прокормимся, как еще прокормимся! А то, скажем, на почтовых… Такой-этакий… с деньгами… сто тысяч… С провизией… и девочка с ним… черная, красивенькая, кудряшечки этакие… Стой-постой! Откуда есть такой? Тут и стукнуть по черепу. И концы в воду. И лошади себе. И повозку себе…
– Да, – сказал Федюша, – а и шельма же она, братцы! Страсть люблю таких! «И ты, – говорит, – мне очень нравишься, Федюша. Больше жизни. Да только зачем нам жизни свои зря спутывать? Ты голый, соколик, да и у меня по пятьсот две думских да кольцо дареное…»
– Плохо, – вдруг испугался Илья Ильич, – это что ж? Выходит, что в разбойники? Опять несоответствие причин. Гм… Дурак Ерш, а сказал каково хорошо: несоответствие причин! Но как все плохо. Даже если и в Питер сейчас, и то плохо. Здесь в навозе, да и там в навозе, на Малой Охте. На Малой Охте! И почему такое? Мог бы и в городе жить, а живу, черт знает, на Малой Охте. И ведь непременно у ветеринарного фельдшера Цыганкова. Хе-хе… И пустяки, что жизнь дрянь. Жизнь дрянь, но в гадости-то скорее радость найдешь. В грязи-то и всем хоть немножко, хоть чуть-чуть, да приятно. Чужую грязь мы не любим, а в своей – великое наслаждение. Вот знаю, а все плохо. А плохо-то в себе. Особое, может, неважное пищеварение, что ли… Что ж? В разбойники нужно… Хе-хе… Прямая дорожка.
– Прямая дорожка в лес, братцы, товарищ Федя, – бормотал Ерш, засыпая. – Говорят, объявилась атаманша-разбойница. Геройской жизни. Грабит, поезда останавливает.
«В разбойники, – думал Илья Ильич, закрывая глаза. – И что меня удержит? Россия… Гм… Может, России-то уже нет, да и русских нет. То есть, конечно, есть, да живут ли они? Может быть, все как я, может быть, у всех – великое „все равно“…»
Под утро заснули трое и видели сны.
Уже и солнце проткнуло все щели в овине, а Ерш спит – раскинулся, лицо – улыбка, сам в золотых полосах, будто зебра.
А Федюша все в щель смотрит. Да только тихо на дворе: куры ходят, вон свинья у самого носа хрюкнула, а больше никого не видать. И что за причина такая?
Ротная интеллигенция тоже в щель – ничего. Ерш проснулся.
– Фу-ты, – говорит, – братцы, а ведь кушать-жрать хочется.
Только видит Федя: старуха на крыльцо мотнулась.
– Тс… – цыкает ей Федя, – ты, чертова старуха! Гм… Притча. Не слышит, чертова бабка, сук ей в нос!
Просидели час. Тихо.
Заспалась, должно быть, Маруся-американочка. Еще час просидели. Федюша начал засов ножом ковырять.
Ножом отодвинул засов.
– Сейчас, – говорит, – братцы.
И сам по двору тенью.
Только прибегает обратно – глаза круглые и сам не в себе очень.
– Нету, – говорит, – американки. Ушла чертова Маруська. С полуротным с Овчинкиным вовсе ушла. Сама старуха – сук ей в нос! – призналась. Дескать, полуротный Овчинкин к вечеру вестового засылал, а к ночи и сам в гости пожаловал. Жрали, – говорит, – очень даже много, и все жирное, и спать легли вместе. А утром полуротный из дому, и Маруська с ним. Вовсе ушла чертова Маруська! Что ж теперь? Гроб.
Вышли на двор. Ушла, мать честная, и следов нет.
Посмотрел Федя на солнце, на дорогу посмотрел. И куда ушла? В какую сторону? Без компаса никак нельзя узнать.
– Эх, испортила американка жизнь! Угробила, чертова Маруська! Очень даже грустно сложились обстоятельства.
Посмотрел Федя Лохматкин на Марусин дом – сосет в сердце.
«Красавица!» – подумал.
В окно глянул, а в окне старухин нос.
– Тьфу ты, мерзкая старуха, до чего скверно смотреть!
А тут Ерш, лицо – улыбка.
– Что ж, – говорит, – братцы, товарищ Федя, – судьба. И какая там война? И какой государственный масштаб? В лесок уйдем. Прямая дорожка без компаса.
И трое зашагали в лес.
Бродили в лесу до вечера. А вечером повис над болотом серый туман, и тогда все показалось бесовским наваждением.
Огонь развели веселый, но было невесело. До утра просидели очень даже грустные, а утром дальше пошли. Прошли немного – верст пять, и вдруг закричал Ерш:
– Едут!
Верно. Вдали негромко звенели бубенцы.
– Едут! – застонал Ерш. – Тащите же бревно, сук вам в нос!
Но никто не двигался.
А у Ерша паучьи руки – очень ему трудно из канавы бревно тащить.
Однако тотчас выволок бревно это и накатил на дорогу.
Били железом по камню лошади, и за поворотом показалась желтая повозка с седоком.
– Стой! – закричал Ерш. – Идем же, братцы, товарищ Федя!
– Стой, постой! – повторил Ерш и вытащил нож, подбегая.
– А-а!.. – дико закричал седок.
Во весь рост встал. Трясется челюсть. В руке револьвер.
Вздрогнули лошади, лес ахнул тихонечко.
– Братцы, – тонко закричал Ерш, – так нельзя! Он револьвером… – И хотел к лесу. Но упал лицом в грязь и затих.
Выстрелил два раза седок. Железом бешено забили лошади, и скрылась желтая повозка.
А на бревне сидел Илья Ильич и тоскливо смотрел на Федюшку. За Федюшкой – красный след. Федюшке трудно ползти.
1921