В раннем детстве всё вокруг казалось огромным и красивым. С восторгом рассматривал я большой бетонный мост, по которому через речку ходил в школу; с радостью кричал «Здрасьте!» вечно улыбающейся соседке тёте Клаве.
Немного позже я узнал, что односельчане боятся ездить по великолепному красавцу-мосту, потому что строившие его рабочие пропивали цемент по всему району; а добрая, приветливая тётя Клава каждый вечер перед образами желала мне и моей матери скорейшей погибели только из-за того, что наша наседка когда-то выгребла у неё в рассаднике всходы капусты. Как же не хотелось этому верить! Но, увы, всё было действительно так. После, по мере взросления, укоренялась, крепла во мне другая мысль о том, что мир наш вовсе не огромный и красивый, а маленький и уродливый.
Последние иллюзии детства развеяла служба в армии. По моим протянутым к миру рукам, по распахнутым объятьям и открытому лицу изо дня в день, словно тяжёлой плёткой, стегали равнодушие, грубость, ложь и предательство. И я отвернулся! Сжал кулаки! А что оставалось делать? Я, как и все, стал настоящим мужчиной.
Рассвет не торопился. Лениво, но неотвратимо последовательно разбавлял он белым молоком тумана густые сумерки ночи. Далеко в небе над спящим лесом зарождалось застенчивое осеннее утро. Ещё немного, ещё чуть-чуть – и накроет оно мягким приветливым крылом грешную землю, даря всему живому необъяснимую радость очередного пробуждения.
Пятнадцатого ноября 2006 года, предутренней порой, гнал я свою бежевую «семёрку» по пустынному шоссе на юг, туда, где ласковые воды великой русской реки Волги неустанно лижут прибрежные камни.
Позади остался огромный мегаполис; позади осталась добрая половина непутёвой, искалеченной жизни. Только теперь, в лёгком сумраке рассвета, вдруг отчётливо и ясно осознал я, увидел, словно гнилое яблоко на ладони, всю никчёмность и бессмысленность своего бытия. Как хорошо, что всё-таки решился покончить со всем этим кошмаром!
После бурных событий ночи руки мои тряслись. Но это ничуть не мешало уверенно вести машину.
Чтобы разогнать рои дурных мыслей, потянулся, включил радиоприёмник. Сначала проиграла приятная лёгкая мелодия. Затем начался выпуск новостей, и я сильнее вжался в кресло, когда услышал: «Сегодняшней ночью в своём загородном особняке погиб в огне крупный бизнесмен Фигурских Антон Валентинович. Эксперты работают на месте происшествия. По уже установленным данным можно заявить, что причиной возгорания стала неисправная электропроводка…»
Конечно, ещё можно вернуться и сказать этим бестолочам, что сгорел вовсе не я, а всего лишь сторож Вася. Но нет, не сделаю этого никогда! Пусть думают так, как думают. Ну в самом деле, не для того же сжёг я свою прекрасную дачу, чтобы всё осталось как и прежде?!
Не спешите осуждать. Васю-сторожа я не убивал. Когда позавчера приехал в загородный дом, этот алкаш уже валялся холодным на моём дорогом диване. Похоже, он выпил что-то не то, отчего тело его сделалось жёлтым, словно спелый лимон. Эх, Вася, Вася! Ничего, хоть похоронят тебя по-человечески; ведь они верят в то, что ты – это я.
При виде мёртвого сторожа в голове сразу же созрел отчаянный план.
Фигурских Антон Валентинович – мои ненастоящие фамилия и имя. Такой человек явился в начале девяностых. Тогда волей судьбы я превратился в него. И Антон Валентинович многого достиг. Решительным, отчаянным был он. И всё у него имелось: деньги, любимая жена Алёна, маленькая дочь Валентина, дорогие автомобили и фешенебельные апартаменты. Не жизнь – малина! Но одно он знал твёрдо: вся эта земная благодать держалась исключительно на деньгах, только на них!
Многие люди улыбались ему, хотя он чувствовал, почти физически ощущал, что в любую минуту они готовы сожрать его с потрохами. И Фигурских – то есть я – снова не выдержал, дрогнул.
Но сперва не перенесла испытания богатством Алёна. Лет семь назад случилась та неприятнейшая история с разводом. Как ни прискорбно, но её было не миновать.
Антон любил жену, любил, несмотря ни на что. А в неё словно бес вселился. Алёна приобрела такой «букет» вредных привычек! Так вызывающе и пренебрежительно повела себя по отношению к мужу, что он не стерпел. Майским вечером, когда в саду на даче, как оглашённые, пели соловьи, Фигурских, побледнев, произнёс: «Прощай».
Так они и расстались. Дочь осталась с ней. Он купил им квартиру в другом городе, дал средства на безбедное существование. Ах, лучше бы он этого не делал! Алёна, Алёна, ты боль, незаживающая рана на сердце Антона Валентиновича Фигурских. Нужно было заставить тебя зарабатывать деньги кропотливым, изнурительным трудом. Чтобы не оставалось и минутки времени на всевозможные выкрутасы. Чтобы, измотанная тяжёлой работой, ты на ночь думала только об одном: «Где взять сил на завтра?»
Убеждения Фигурских были таковы, но поступил он иначе. Теперь, много лет спустя, Антон Валентинович не жалел об этом. Он вообще ни о чём не жалел! «Человек-акула» звали его в бизнесе. Да, он был акулой. Вернее, стал акулой тогда, давно, когда маленький и уродливый мир приучил его сражаться за еду и постель, сражаться не просто, а насмерть.
Но, как у всякого одушевлённого и неодушевлённого предмета, была и у этого человека-акулы своя, никому не ведомая таинственная тень. Вот она-то и не хотела мириться со статус-кво. По ночам нежно распевала на ухо Антону Валентиновичу ласковые колыбельные песни, шептала прозрачной водой ручья, шумела прохладой дубовой рощи и звала, звала, звала. Звала туда, в мир огромный и красивый, откуда много лет назад пришлось ему уйти. А может, всё-таки не уйти? Может, струсил он, сбежал, не захотел, побоялся вступиться за него – за огромный и красивый?!
Собственная тень стала терзать монстра ежедневно, ежечасно, ежеминутно. Не сразу пришло к нему тяжёлое решение. Но в последние годы борьба с самим собой измучила Фигурских. Словно шалая весенняя вода подмывает в разлив жалкую саманку, так и она подмыла выстроенный Антоном Валентиновичем жизненный уклад. Всё на свете обрыдло ему, стало в тягость.
И вот теперь, как итог, прошедшей ноябрьской ночью всё кончилось. Не стало Антона Валентиновича Фигурских – человека-кошелька, человека-акулы. Он остался там, позади, в руинах сожжённой дачи. Теперь, в предрассветный утренний час, управлял бежевой «семёркой» самый настоящий из всех настоящих Павел Павлович Зайцев. Он – то есть я – направлялся туда, откуда и появился пару десятков лет назад.
Это было моё второе превращение.
Несмотря на довольно щедрый жизненный опыт, я, как и в первый раз, нёсся в неизвестность. Разница состояла лишь в том, что тогда ехал на попутке и был гол как сокол, а сейчас – на своей машине и имел неограниченные финансовые возможности. Да-да, я уже понял, к чему прикатилось колечко! Вот поэтому, не желая выскалить зубы от голода и холода где-нибудь под забором, прихватил из прошлой жизни лишь одно – неограниченные финансовые возможности. Слишком долго рассказывать как и что, поэтому пусть это пока что останется маленькой тайной, такой же, как вся моя прошлая, настоящая и уж, конечно, будущая жизнь.
Сутки провёл я в пути. Сорок два года – не семьдесят, но усталость давала о себе знать. Тем более что сразу за Тамбовом заморосил противный мелкий дождик, и трасса покрылась тонкой плёнкой льда.
Я отключил радиоприёмник и вёл машину, сидя как на иголках. В таком состоянии сильно рисковал. Поэтому, высмотрев у ближайшего поста ДПС свободное место парковки, остановил автомобиль и, повернув ключ в замке зажигания, уткнувшись головой в руль, моментально уснул.
Меня разбудил толстый сержант милиции, постучав о стекло полосатым жезлом. Буркнув что-то, очевидно, связанное с его фамилией, запросил документы.
Сонный, достал я барсетку.
– Документики в порядке, гражданин водитель. Только вот машина новая, а номерков транзитных нет. Нарушаем правила?! – Холодный, хищный взгляд заскользил по мне и по салону автомобиля.
Я знал об этом упущении, потому что сержант был уже четвёртым сотрудником ГИБДД, которому за время пути мне приходилось врать.
– Да ладно, командир, – опять ответил как можно спокойнее. – Заглянул к сестрёнке в Каширу, так её сорванцы попросились поиграть в машине, ну и по незнанию разнесли транзитки в клочья. Вот подвели племяши так подвели!
Зачуяв поживу, сержант бодро вздёрнул рыжими усами:
– Пройдёмте на пост. Придётся заплатить штраф.
Во-первых, неимоверно хотелось спать, а во-вторых, ну не желал я, чтобы был составлен какой-то там официальный протоколишко, чтобы кто бы то ни было, когда бы то ни было смог зафиксировать, что Паша Зайцев ездил в такой-то день по такой-то федеральной трассе. Поэтому очень дружелюбно улыбнулся и спросил:
– Сколько?
– Триста рублей…
– Ладно, держи пятьсот, командир, только дай поспать. Хорошо?
Толстый слегка замялся, но шуршащая в моих руках купюра словно загипнотизировала его. Уже через две секунды она очутилась в кармане сержанта, причём я даже не совсем сообразил, как у такого громилы получился столь изящный фокус-покус.
– Отдыхайте на здоровье, – взял он под козырёк и убрался восвояси.
Я проспал около трёх часов. Проснулся от пронизывающего холода. На улице разыгрывалась настоящая метель. Порывистый ветер сильно раскачивал деревья ближайшей лесопосадки. Салон новенькой машины, созданной гигантом отечественного автопрома, был похож на решето. Хорошо ещё, что не успел я примёрзнуть к креслу. Нужно было двигаться вперёд.
И тут неожиданно в памяти возникли мамины горячие пирожки с картошкой. Тоненькие, я любил их есть с кислым молоком! Мама, мама, прости, что обрёк тебя на двадцать лет неизвестности. Но исправлюсь, обязательно исправлюсь. Мы снова будем вместе, как тогда – в детстве: ты и я.
Расстроившись от нахлынувших мощной волной чувств, запустил я мотор автомобиля. Всё-таки надо двигаться вперёд.
Около полудня показалась на шоссе заветная развязка. Свернув вправо, я сделал полукруг, проехал под мостом и через километр остановил машину.
Выйдя на улицу, закурил. Сейчас ещё можно вернуться. Красивая жизнь – она как наркотик. Расстаться с ней всегда тяжело. И тут на воспалённый ум почему-то пришли великие Пушкин и Лермонтов, Есенин и Маяковский. Наверное, тяжело умирать, как они, на пике славы, в расцвете лет?
Боже, они ведь не имели и десятой доли того, что имел Фигурских! И вообще, что общего между ними – гениями и каким-то нафуфыренным миллионером с сомнительным прошлым? Нет, я, наверное, всерьёз заболел! Как следствие – подобные мысли; и как следствие – попытка сравнить самое высокое с самым низким. Кто они?! И кто он?! Скорее всего, уже завтра состоится пышная панихида – и всё… Чёрная ночь забвения навсегда покроет нескромное бытие Антона Валентиновича Фигурских. Лишь гранитная плита на могиле да нелестное упоминание подвыпивших соперников по бизнесу иногда напомнят человечеству о том, что жил когда-то такой-то и такой.
Я не курил, а, можно сказать, ел горький сигаретный дым.
Да пошёл он – этот сноб, набитый деньгами тюфяк! Пусть хоронят, не жалко!
Вдали, по шоссе, колоннами в пять-шесть машин шли гружёные КамАЗы. Несмотря на середину ноября, везли свежие овощи туда – на север, в сердце нашей Родины – Москву. Там сказка, там дорого! И не беда, если какой-то москвич дядя Ваня, к примеру, купит на рынке головку мороженого чеснока или килограммов пять сладкого картофеля, ничего: главное в этом жестоком мире – прибыль! Прибыль любой ценой!..
То ли от бродивших в голове мыслей, то ли от третьей подряд выкуренной натощак сигареты почувствовал я, что меня вот-вот стошнит. Бросив под ноги окурок, вдохнув полной грудью свежего воздуха, сел в «семёрку» и запустил мотор. Всё! «Alles», как говорил незабвенный старшина нашей роты в армии. С Фигурских покончено окончательно и бесповоротно! А Паша Зайцев – он другой, совсем другой. Решительный, но не наглец. Он даже к сигаретам больше не притронется. Встречай, Анна Васильевна, заблудившегося сыночка!
Я решительно нажал педаль газа и резко отпустил сцепление. Машина с пробуксовкой тронулась и понесла мои бренные кости далеко-далеко от оживлённых дорог и шумных городов, в давно забытое, но такое желанное государство под названием русская деревня. Alles!
Отмахав ровно сто пятьдесят три километра от федеральной трассы, далеко за полдень, еле прочёл я на искорёженном дорожном знаке название очередного населённого пункта: Краюха. Это и была конечная моя цель; это и была моя далёкая и ласковая малая родина.
Я испытывал непередаваемое ощущение. Словно к центру Вселенной подъезжал, словно вот-вот, через какое-то мгновение должно открыться мне нечто невыносимо приятное, невыносимо доброе должно наполнить мою выжженную и опустошённую душу.
Сама по себе Краюха – деревушка размеров довольно приличных. В огромной лощине, у речки Чёрной, раскинули просторные владения сотни четыре крестьянских дворов. Здесь и собирали они пыль времени. Тут, в хатах старых и новых, рождались и умирали, учились любить и растили детей дорогие моему сердцу односельчане. Отсюда по первому зову уходили защищать Родину и сюда же возвращались те, кому повезло уцелеть на полях сражений. Уже лет двести вписывалась тоненькой строкой судьба Краюхи в пухлую книгу истории государства Российского.
Сразу за дворами со всех сторон окружала деревню степь; степь бескрайняя, степь-кормилица. Испещрённая редкими неглубокими оврагами да балками, с тонкими нитями лесополос, она была похожа на огромную, распахнутую перед небесами ладонь. Какая же могучая сила жила на этих великих просторах! Выжигали ли степь жаркие пустынные ветры, сковывали ли лютые морозы, но всякий раз по весне покрывалась она приветливым зелёным ковром, всякий раз набухало и проклёвывалось тоненьким росточком в её серой жирной пашне посеянное заботливой рукой зёрнышко пшеницы. Стражниками доглядывали высокие курганы, как превращается эта маленькая кроха в тугой, полновесный колос. И вот уже, словно толстые, жирные утки, плавали по необъятным морям нив комбайны, наполняя ненасытные чрева бункеров тоннами духмяного хлеба. Степь бескрайняя, степь-кормилица: будь жива – будем живы подле тебя и мы!
Разглядывая сильно изменившуюся округу, я притормозил. С асфальта первый поворот налево – мой. Потом, чтобы попасть к родному дому, нужно преодолеть метров триста грунтовки. Напрасно высматривал я что-то похожее на след автомобиля. В том месте, куда нужно было проехать, виднелась лишь серая, слегка припорошенная первым снегом грязь. Морозец был ещё совсем слаб, для того чтобы сковать взмешанную колёсами тракторов жижу.
Делать нечего. Я съехал в бездорожье и остановил машину на полянке, у ближайшего яблоневого сада, решив добираться домой пока что пешком. Напрямую здесь было метров сто пятьдесят, не больше.
Поставив «семёрку» на сигнализацию, не спеша пошагал между деревьев по знакомой с детства тропинке. Сколько же раз касались её мои босые ноги! И как давно это было!
Минут через пять ходьбы сквозь густые, сплетённые ветви терновников стали различаться до боли знакомые контуры родительского дома. В груди стучало всё сильнее и сильнее. И вот я у родного порога. Ни блеска, как всегда, начищенных заботливой маминой рукой окон! Ни приятного запаха свежеиспечённых пирогов! Вообще ни-че-го!! Лишь крест-накрест заколоченные ставни, полуразвалившееся крыльцо да забитая двумя ржавыми гвоздями входная дверь. Мама дорогая, что же случилось здесь?! Как же это?!
Ещё не веря глазам своим, но постепенно осознавая, что произошло на самом деле, стоял я безмолвно, опершись о косяк опустелого, неприветливого дома. Снег повалил крупнее и гуще, набело укрывая продрогшую землю. Не было такой силы, которая смогла бы сейчас же прекратить этот первый снегопад, зажечь свет в родных окнах и посадить в горницу любимую, дорогую мою маму. И почему же жила во мне всё это время бестолковая, наивная мысль о том, что будет она меня ждать всегда, вечно? Откуда я это взял?!
Прошло около получаса. Ударившись в воспоминания детства и юности, стоял я всё так же неподвижно, и казалось, что нет ничего вокруг – только я и мои счастливые воспоминания.
Между тем вечерело. Мысль «Что же дальше?» всё сильнее теснила нахлынувшие чувства. Можно было поехать к дядьке Шурику на хутор Зелёный, но это десять километров по степи: на «семёрке» нечего и мечтать. А можно было податься в райцентр, переночевать в гостинице, но это люди, снова люди – незнакомые, хитрые, коварные. Не хотелось сейчас никого видеть! К тому же теперь, сию минуту, желал бы я выяснить, когда и как оставила этот мир дорогая моя матушка – Зайцева Анна Васильевна. В том, что это случилось, я почему-то уже слабо сомневался, хотя смутная, робкая надежда шевелилась в душе: а может, а вдруг?..
И тут неожиданно вспомнилось о давнишнем друге детства и однокласснике Петьке Бляхе. Вот с кем бы сейчас встретиться, поговорить по душам.
С этой мыслью, в полнейшей неизвестности, тяжело дыша, словно загнанный зверь, двинулся я через огороды к соседней хате.
…Петро Тимофеич Суконников, он же Петька Бляха, – мужик серьёзный, основательный. Бляхой прозвали его по отцу, который страсть как любил вставлять это интересное словцо в свои разговорчики. Уж неизвестно, что имел в виду родитель: то ли атрибут солдатского обмундирования, а то ли ещё что, но только приметил народец, так и приклеилось. Шутка вам, а вот отец был Бляхой, теперь Петро и дети его, и внуки будут носить по жизни это прозвище. Ну да ладно, лишь бы людьми росли путёвыми.
Трудно живётся Петьке, невыносимо трудно. Словно лавку из-под ног выбили у него этой демократией. И повис он в воздухе, и заболтал теми самыми ногами, и замахал ручонками, пытаясь ухватиться за прочную бечёвку, чтобы хоть как-то ещё подышать. Всё бы ничего, и можно было бы уже и не сопротивляться, согласен он, но детишек угораздило двоих народить: кому они без него нужны, бедолаги? Нынче своих в детдома распихивают, а чужие и вовсе лишние кругом.
С виду Петька здоровый: высокий, слегка полноватый, плечи широкие, ладони что ласты. В середине восьмидесятых, когда женился на любимой девушке Елизавете, то прямо на свадьбе говорил ей, положив огромные свои руки на стол: «Видишь, Лиза, эти маховики. Всё, что захочешь, сделаю ими для тебя. Проживёшь жизнь как у Христа за пазухой!»
И не обманывал муж молодую жену. Как зажили семьёй, всё в дом тащил, водкой не баловался, пропадал на бескрайних колхозных полях, где пытался на своём стареньком тракторе от людей не отстать.
Учётчики восхищённо языками прицокивали, когда вспаханное им перемеряли. Заметило и начальство прилежного труженика. Стал Петро грамоты да премии отхватывать. Несмотря на сравнительно молодой возраст, уважаемым человеком сделался. А в 1990 году и «Кировец» новенький получил.
К тому времени дом его полной чашей стал. Всего навалом и вдоволь. Деньги завсегда водились. Не жалели их Суконниковы, всё покупали: паласы и шубы, телевизоры и холодильники. Даже «москвич» свой заимели. Да и о будущем подумывали. А как же: детишек поднимать! По той надобности на сберкнижку уже тысяч пятнадцать положили. Елизавета ведь после первой дочечки сразу сыночка родила Петру. Счастливо жили Суконниковы, ничего не скажешь.
Бывало, придёт хозяин усталый с работы – в пылюге, чёрный, как негр, только глаза да зубы сверкают, – не успеет в баньке помыться, а жена уже так и взглянет ласково, так и заходится: «Садись, Петенька, вечерять, я борща свеженького настряпала».
Сядет Петро, умолотит чашечку борща со сметанкой и на боковую, к телевизору. А детишки лазают по новому паласу, агукают. Притулится Елизавета к мужу, новости сельские ему перескажет. Всё у них ладком да взаимно. И сегодня одеты-обуты, сыты, и завтра видно отчётливо, ясно.
Но неймётся в столицах народцу: демократией решился вздохнуть. Больно уж заманчиво стало каждому начальство на три весёлых буквы посылать безнаказанно. Жвачки с джинсами глаза застили. Докатились и до Краюхи чудные всем понятия: перестройка, гласность, демократия. В 1992‑м как не стало Советского Союза, так и хлебнули колхозники сполна новых веяний. Были гражданами великой Страны Советов, хоть с каким ни на есть капитальцем, для детишек припасённым да на чёрный день, а в одну ночь стали россиянами – обворованными и нищими, словно голь перекатная.
Зашугались краюхинцы, занервничали. Рассыпался у них на глазах социализм, как горох по дороге. Налетели на тот горох люди новые, совестью не обременённые. Как ни включишь телевизор, а там всё обещают жизнь красивую и достойную. «Хочь бы за окно выглядывали», – шутили всерьёз колхозники. А «за окном» страсть творилась. В магазинах пусто – шаром покати. О зарплате вообще забывать стали крестьяне. Дадут им в конце года по тонне зерна – отвяжись, моя черешня. Бабки у пустого магазина, собираючись, завздыхались: «Это ж нужно такому сотвориться! Как раньше мы за трудодни вкалывали, так и теперь дети наши. Эх, всё оборотилось! Всё назад!»
Но Россия, вновь испечённая, ни на чьи стоны не реагировала. Летела, матушка, как всегда, великой стать задумалась. Что ей до того, что дети в кровь обдираются, лезут сквозь чащобу времени из неплохой жизни да в жизнь лучшую?
Со всеми вместе Суконниковы горе мыкали. Научились сами хлеб печь. Табак выращивали, чтобы было чем цигарку набить Петру Тимофеичу. И это в конце-то двадцатого века!
Словно мартовский снег под яркими лучами солнца растаял в доброй семье достаток. Всё так же Петя в «Кировце» на колхозных полях загибался, но только домой за это ничего не приносил. Бывало, стащит ведро солярки, продаст спекулянтам (читай по-новому: предпринимателям), так Елизавета хоть те же сандалеты детям на базаре купит. А разве им одни сандалеты нужны?! Растут они: учить их нужно да и лечить тоже. То у одного зуб раскрошится, то у другой глаза прослабнут – очки подбирать надо. А теперь куда ни сунься – везде по носу щёлкнут: давай деньги, собачий сын, неси червонцы да знай, что нет тебя без них на белом свете. Даром в Конституции новой записано, что учиться и лечиться имеют граждане право бесплатное. Кто же придумал столь наглую и циничную ложь?! Да не будет тех самых червончиков, загнёшься ты, словно плешивая лисица в степи, – никто и пальцем не пошевельнёт. Во счастье! Во будущее!
Терпел Петька вместе со всеми, покряхтывал. И так взглянет он из-под тучных бровей на новую жизнь, и эдак посмотрит. Нет, не крестьянское оно счастье. Оседлали господа шею покорную, дерут в три шкуры. Всем дай: и за газ, и за свет, и за водицу из Петькиной земли добытую, а где взять, чтобы давать, – никто не подскажет, не надоумит.
Колхоз к тому времени, как змея под копытом коня, извивался. То название сменит, чтоб от долгов избавиться; то в сельхозкооператив оборотится – всё одно, нет дела! Да и где ему, делу, быть, если за литр солярки нужно отдать десять килограммов пшеницы? Так узнали крестьяне словцо новое: диспаритет. И хлестало их этим диспаритетом всё по щекам да по головам, а потом, на закате века, как шибануло в печёнки, так и рассыпался колхоз, прекратил существование.
Всё терпел Петро, закусив до синевы губы, словно тягловая лошадь удила железные. Да и куда теперь? С вилами не выйдешь! Не на кого. Прилабунились люди, что похитрее да побессовестнее оказались, к новой власти. Всё отняли у таких, как Петька. Кричат нынче, что краше демократии нет девки на свете. А у Суконникова нутро свело от той красоты неписаной. Не привык он галопом носиться. Привык честно отработать и зарплату за это получить достойную, чтоб хватало её не на раз в магазин зайти, а в аккурат на месяц семье кормиться, одеваться. И без такого расклада всё больше глянется Петру Суконникову девка красная бабой-ягой безобразной.
Делать нечего. Потихоньку-помаленьку пришла в голову невесёлая мыслишка о том, что вспять потекла речушка истории, что кануло равенство и братство в беспросветную Лету. Разбилась спокойная жизнь о жадность людскую, как комар о стену.
Да делать нечего: детишки растут. Повесишь голову ниже колен, так куры загребут. И раздул Петро хозяйство огромное. Три коровы, три гуляка ходили с его двора в общественное стадо. Овец десятка полтора, столько же свиней развёл работяга. Кур да уток каждую весну до сотни на базаре покупали и выкармливали, а осенью мясом продавали. Тем и жили: скотиной да птицей. Но подметили Суконниковы, что, чем больше работают, тем выше цены на рынке становятся. Не угнаться за ними, как ни старайся. Мясо и молоко – ничего не стоят, а к железке и тряпке – не подходи: кусаются цены, словно собаки бешеные. От думок о них нет спасения ни на работе, ни дома. Накрепко засели в голове, будто клещ-кровопийца. Как выживать? Куда податься?
А тут ещё раз мелькнула синей птицей надежда перед унылыми крестьянскими взглядами. Явился в деревню инвестор-благодетель – «Агро-Холдинг» крупнейший. Собрали разбредшихся колхозников на собрание. Красиво говорили, сладко. Зарплаты посулили достойные, «социалку» на свои плечи взвалить обещались. Только и всего нужно было крестьянам – отдать свои паи земельные, потом и кровью заработанные, в аренду этому самому «Агро-Холдингу» – дядьке доброму. И отдали! Сроком на десять лет отдали! Пошумели, поколготились немножко на собраниях и отдали. Самим-то невмоготу выжить, авось добрый дядя хозяйство наладит, поможет детишек растить да самим доживать.
И помчался радостный Петька сызнова поля, заросшие чернобыльником да полынью, распахивать. Дал ему «Агро-Холдинг» новый трактор, тоже «Кировец». Работай только и подсчитывай зарплату. Но оказалось, что работников-то всего ничего по сравнению с подсчитывальщиками и погонщиками.
Бывало, в день по пять-шесть раз к Петру в поле начальство наведывалось. Начальник участка прискочит на новеньком уазике и агроном с отделения, и главный инженер, и механик «Агро-Холдинга» – у всех душа болит: сколько же Петька напашет за смену? И все на новых машинах, важные, довольные.
«Ну, – думал Бляха, – такое внимание заботой о человеке продиктовано». С Лизаней шутил вечерами: «Шей, мать, мешки под зарплату – в карманах не донесу!»
Настало время рассчитываться за работу. Пришёл Петро вечером до хаты весь издёрганный, непомерно злой. Самогоном от него так и накидывало. Сунул посерьёзневшей в момент жёнушке две помятые тысячи в тёплую ладошку и, буркнув: «Только и всего!», завалился немытым спать.
За два года чего он только ни перепробовал. День и ночь пахал и приписывать гектары пытался – нет, не выходит заработку! Всё кружится, как белка в колесе, в районе двух тысяч. А начальнички красиво зажили. В шесть-семь раз больше пахарей зарплаты заимели. Бился-бился Петро, доказывал, что не должно так быть; да разве плетью обуха перешибёшь?! Мало того что зарплата небольшая, да её повадились с задержкой на три-четыре месяца выдавать. Какие там законы! Кто их пишет? И кто соблюдает?
Силился-силился Петро Тимофеич в спорах с инвестором-благодетелем, а всё ж понял, нутром почуял, что не вразумить ему монстра. Больно длинные у того ручища, больно толковые адвокаты наверху сидят. Им такого крестьянина, как Петька Бляха, что муху ненавистную раз прихлопнуть и растереть.
И словно кошка чёрная пробежала между ними. А уж если она пробежит, то всем известно, что ладу не будет.
Одним погожим утречком, после очередного скандала с начальством, вынул Петро из кабины «Кировца» термосок, женой даренный, да и пошагал прочь с машинного двора. Кончилась долгая, славная эпопея знаменитого тракториста. Двадцать с лишним лет пахал он землю, двадцать с лишним лет кормил хлебом Родину. А ему эта Родина – кукиш под нос, а землица – остеохондроз в поясницу да ломоту в суставы. Поднимется ветер на дворе – ни сидеть, ни лежать невмоготу, хоть плачь. А полечиться не на что! Только и всего заработал Петро Тимофеич адским трудом своим. И теперь: повесь ему на плечо коромысло с вёдрами да кинь в одно ведро ненависть, а в другое любовь к Родине – неизвестно, куда переважит.
Так вот покинули надежда и радость душу простецкого человека – крестьянина. Ковыряется он, ковыряется день-деньской с хозяйством, ещё и ночи прихватит, а толку никакого. Едва конец до конца приладит – глядишь, снова где-нибудь расстыковалось. И какое там завтра надёжное?! Он и сегодня-то плохо видит, а уж завтра – ему в самый сильный бинокль не разглядеть…
Нынче с утра хмур ходит Петька, словно та туча, что из-за Золотого кургана на горизонт выползла. Чует, чует его немощная спина перемену погоды: ноет.
В самый обед, прямо за столом, опять с Елизаветой поцапались. Ни с того ни с сего! Хлебали щи да котлеты с кашей ели, разговаривали:
– Отец, Касьяновы вон мебель новую купили, а мы что, хуже, что ли?
– Не к чему сейчас, Лизань. Сашок должен из армии вот-вот вернуться. Нужно одеть, обуть хоть на первое время. Из старого небось вырос.
– Да оно и то правда, но больно мягкий уголок хочется. Наш-то диван совсем не годится: пружины повылезли, в заднее место давят.
Елизавета уже пила душистый, на травах чай. Произнося последние слова, с хитринкой поглядывала в сторону насупившегося мужа. Думала: «Ну-ка закину удочку, что будет?»
Петро, с утра спиной чуявший перемену погоды, в очередной раз, – кстати, нередкий за последнее время, – не выдержал:
– Не задавят тебя те пружины! Знаешь, что зима на носу. Придётся ещё угля и дров прикупить. Оксанка позавчера из города позвонила, помнишь? Не знаю как тебе, а мне она сказала, что за квартиру теперь больше сдерут. А ты, диван! – Он молотил языком что-то ещё. По всей видимости, обидное, раз Елизавета бросила пить чай и, нагнув голову, словно заартачившаяся лошадь, демонстрируя величайшее недовольство, покинула кухню.
Петька, успокаиваясь, дожёвывал котлету. Про себя размышлял: «Часто скандалить стали в последние года. Бабская натура виновата. Теперь в магазинах всего полно: да только глянешь, как та лиса в кувшин, а не достать. Покупательские способности почти на нулях. А то я не вижу, что диван разваливается! Но есть же дела поважнее. Во женщины! Им дай всё и сразу».
Отобедав, накинул телогрейку и поплёлся на базы. Часа два метал навоз, после подремонтировал у овец ясли. Закончив, сел на колоду покурить. И тут на улице замычала корова. Сегодня скот с пастбища возвращался раньше обычного, потому что срывался снег.
Петька в сердцах затоптал кирзовым сапогом окурок, утёр потный лоб и поковылял закрывать по базам коров.
Спинища разламывалась и гудела, словно телеграфный столб. Пока закрывал коров, пришли с попасу овцы. Загнал в овчарню, напоил. Дал всем понемногу пахучего сенца. Пришли-то полуголодные – в степи брать уже нечего.
Рано вечереет в ноябре. Цепким, намётанным взглядом окинул хозяин двор. Вроде все закрыты, накормлены, напоены.
Елизавета вышла с подойником на базы. Надутая, как кот на сало.
«Ничего, отойдёт. Эх, когда-то обещал всё, что хочешь сделать, а теперь из-за паршивого дивана наорал сдуру. Ну нет во мне этой новой жилы денежной! Не приспособлен к капитализму. Вот чуть погодя, когда сдадим спекулянтам пару бычков, тогда и о диване задумаемся, лихо ему в спинку, – размышлял Петро, глядя на усаживающуюся доить жену. – Ох, спинка-спинка! Пора идти в хату, а то ляжешь тут – посреди двора – не встанешь. Не дай бог! Не приведи господь! Нужен ли буду кому больной да немощный? Вот так вот: помирать неохота, и жить невозможно». И он, ещё раз по-хозяйски осмотрев двор, пошагал в дом, тяжело подволакивая левую ногу.
С дурным настроением толкнул я ногой аккуратно выкрашенную калитку Петькиного подворья. И чуть было не столкнулся лбом с Елизаветой! Она несла к порогу полный подойник молока. Увидев меня, входящего в калитку, вначале опешила, но после, не выпуская из рук ведра, недоверчиво покосившись, решительно спросила:
– Вам чего?!
«Не узнала, – с сожалением подумал я. – Неужели так изменился?»
– Мне б хозяина увидеть. Дело к нему есть.
– Дело – так проходите. В хате он – отдыхает. Управил худобу и до печки, – отвечала Елизавета. Нагнув голову, обметала от снега галоши.
Я подошёл совсем вплотную. Молча понаблюдал, как ловко управляется она с веником. Не выдержав, спросил:
– Что, в самом деле не узнала, Лиз?
Замерла, медленно подняла голову. Красивое, совсем нестарое, но раньше времени ухватившее отпечаток лет лицо её сделалось внимательным, потом строгим и наконец улыбающимся.
– Никак ты, Паша?
– Я, а кому быть?
– Не узнала, ей-богу, не узнала. Да и видела тебя последний раз ещё в девках. Вишь, соседкой теперь живу. Проходи, проходи, не стесняйся.
Мы вошли в дом. Она первая, я за ней. Ещё в сенях Елизавета проворно выскочила из галош, я же смущённо замялся.
– Да ладно тебе, проходи, говорю, не разувайся. Петя рад будет. Недавно вспоминал всех одноклассников да друзей, – заметила мою нерешительность хозяйка. – Альбом с фотографиями вытащил. Уж разглядывал-разглядывал.
Дом у Суконниковых старинный, ещё отец дядьки Тимофея перед войной строил. Сени просторные были, кухня и две комнатки. Петро уже по-своему всё переделал, по-молодёжному. Сени оставил прежними, те две тесноватые комнатки тоже, а вот кухню значительно расширил, пристроил зал, детскую.
На что дядька Тимофей всё побуркивал: «На кой тебе такой базина?! Его протопить нужно: дров не напасёшься. Нас у папаньки семь душ выросло; и у меня трое вас поднялось: ничего, умещались».
В комнатах было тепло. Очевидно, днём протапливалось. Свет не горел.
– Сейчас, Паша, я его подыму, – сбрасывая телогрейку, суетилась Елизавета.
Я присел на стул, а она, шаркнув узорчатыми занавесками на дверях, исчезла.
Минуты через три показался Петро. Всё такой же, как в юности, – здоровый, весь угловатый, с виду неповоротливый. Взгляды наши встретились. Нет, не увидел я в Петькиных глазах того, что там было раньше. Да, конечно, был он неподдельно рад, сразу кинулся обниматься, расспрашивать, приглашать за стол, но чувствовалась за всем этим гостеприимством и радушием некоторая сдержанность, натянутость никому не видимых струн души человеческой. Да и как ей не быть, почитай двадцать с лишком лет порознь жизнь вынюхивали.
Елизавета накрыла на кухне стол, из вежливости удалилась к телевизору. Мы сели. Петька налил в стаканы слегка мутноватого самогону.
– Бери, сосед, за встречу.
Я протянул было руку, но неожиданно почувствовал, что не смогу ни есть, ни пить, пока не узнаю, не выясню главного вопроса. И тут же, виновато поглядывая на товарища, смело озвучил то, что так мучило:
– Петро, а это, ну… мама?
Суконникову, видно, совсем не хотелось становиться вестником нехорошего, но и не говорить он не мог. Под гнётом моего испытующего взгляда, чувствуя неловкость, слегка грубовато Петро ответил:
– А что мама? Ты к хате ходил?
– Ходил.
– Видел?
– Видел.
– Шурик, дядька твой, заколотил окна и двери. А Васильевна ещё в позапрошлом году отдала Богу душу.
– Как же так? – почему-то невпопад ляпнул я.
– Не, Паш, ты как с Луны свалился. Нам-то по сколько лет?
– По сорок с хвостиком.
– Во, видишь, даже с хвостиком! Стареем мы, а родители и подавно. Мой-то папашка ещё раньше прибрался, царствие ему небесное. В августе месяце шесть лет отметилось как не стало. Ладно, давай, раз затеялся такой разговор, выпьем по первой не чокаясь.
Мы подняли стаканы. Я молча смотрел на уставленный щедрыми угощениями стол. Петька пробубнил ещё раз: «Царство небесное», осушил стакан одним залпом. Довольно крякнув, стукнул донышком о стол, начал закусывать. Потянул самогонку и я, но не до конца, не смог.
В тот вечер больше не притрагивался к спиртному. Петро говорил, а я просто слушал, иногда отвечая на его вопросы, иногда задавая свои, казавшиеся мне самому неумными. С каждой минутой нашего разговора, с каждым Петькиным монологом ощущал я, какая глубокая пропасть пролегла за долгие годы между мной и деревней, деревенской жизнью вообще.
– Паш, да ты ешь, ешь, – говорил захмелевший Петро. Несмотря на то что я отказывался от спиртного, он ещё раза три за вечер выпил по полстакана. – Рад, что зашёл, искренне рад. В деревне ведь считали тебя умершим. Одна Васильевна верила, что живой. «Я его мёртвым не видела, – всем отвечала, – а что не шлёт весточку, так некогда ему, заработался поди, бедненький. Теперь во какая жизнь пошла!»
Тяжело мне было в тот вечер, страсть как тяжело. Раньше знал, что где-то далеко, в занесённой снегами деревеньке, в одиноком домишке бьётся горячее человеческое сердце. Бьётся оно и искренне любит, молится за меня непутёвого. Не за деньги любит, а за то, что я есть, за то, чтобы был всегда. И нет бескорыстнее, нет теплее, преданнее сердца на свете, чем сердце моей матери. Какую же боль причинил я ему, прежде чем, уставшее, остановилось оно навеки! Сколько же раз слякотными вёснами и морозными зимами, вглядываясь через окошко в пустынную улочку, мечтала одинокая моя мама хоть перед смертью, хоть один разочек взглянуть на милое своё дитя?! И только сейчас осознал я, что больше нет того любящего сердечка, нет души, которая молилась бы за меня и благословляла каждый мой шаг, каждый вздох.
Теперь, сложив воедино, подсчитав и округлив рассыпавшиеся чувства, получил вдруг я неутешительные, страшные дивиденды.
Пустота! Она прочно заполнила мою и без того болевшую душу. Иметь всё снаружи и не иметь ничего внутри – ничего! – как же это ужасно, как же горько. Пустота! Она набатом гремела в уши, смеялась и пела над поруганными надеждой и верой. Пустота…
Я пребывал на грани сумасшествия. Столько событий за последнее время, и все так или иначе против. Против меня! Быть может, было это наказанием свыше за то праздное состояние, которое прочно укоренилось во мне. А может, следствием отсутствия ясной, определённой цели в жизни? Не знаю. Но пока что ничего вразумительного не приходило в мою звенящую, продуваемую всеми ветрами сомнений и сожалений голову.
Мы просидели ещё очень долго. На самом деле Петька не болтун, но то ли выпитое спиртное, то ли (что очень мне льстило) общество «с глазу на глаз» с давнишним товарищем развязали ему язык.
Несколько раз к нам выходила Елизавета. С любопытством поглядывала то на мужа, то на меня, пытаясь уловить суть беседы. Но так как ей не удавалось этого сделать, покачав головой (типа: о, заливают!), удалялась она восвояси.
Время приближалось к полуночи.
– Хорошо посидели, дружок, мне пора, – наконец первым не выдержал я.
– Как пора? То есть куда пора? – засуетился Петро.
– Не знаю…
– Хух, ты прям как девка красная: то не знаю, это тоже не знаю. Открывал-то дом?
– Нет.
– Во-во. К дядьке далеко идти, а братьям двоюродным нужен ты в полночь, как кобелю пятая нога. Всё, сейчас скомандую Лизане, чтоб стелила постель. Да ты что, Паша! У меня дом пустой, а ты попрёшься куда-то ночью! Обидеть хочешь товарища?
– Конечно нет, но очень неудобно. Мне ещё и с машиной нужно что-то решить…
– С какой? – изумился Петро.
– Со своей. Сюда не смог проехать, так и оставил её у Маруськиного сада да и забыл совсем, заболтался.
– Ничего, – настаивал Суконников, – с машиной сейчас разберёмся, а ночевать – у нас, и точка!
Решив полностью смириться с обстоятельствами, отчасти не желая обидеть Петра, дал я согласие на его настойчивое приглашение на ночлег. Он тут же бесцеремонно разбудил мирно спавшую Елизавету, велел ей постелить постель. Тогда сделалось совсем неловко перед женой друга. «Скажет: приехал баламут, и ночью покоя нет!» – подумал я, но это мало что меняло. При принятии самостоятельного решения порой нелегко учесть все вытекающие из него последствия.
Петро прихватил фонарик, и мы отправились к машине. На дворе стояла глухая ноябрьская ночь. Тихо кругом. Угомонился дувший днём сырой ветер; перестал падать снег. Яркие, в золотистых дорогах Млечного Пути, сияли на небе звёзды. Казалось, чем ярче сияют они, тем крепче, ядрёнее прижимает первый настоящий мороз. За то время, которое мы просидели в доме, сковал он накрепко осеннюю, слегка припорошенную снегом грязь. Это позволило мне легко проехать на машине прямо к Петьке во двор. Весь серый и лохматый, неизвестной породы пёс Шарик остался охранять «семёрку», а мы с его хозяином пошли спать.
В доме, пожелав спокойной ночи, Петро удалился в свою комнату. Мне же было постелено в детской, на распрекрасной деревянной кровати.
Раздевшись, лёг я под одеяло. И только теперь понял, как хочу спать! Впервые за последние трое суток уставшее тело коснулось кровати. Больше не хотелось ни о чём думать, серым камнем навалился печальный и крепкий сон.
Предсмертная агония краюхинского колхоза длилась мучительно и неприлично долго. Знали бы те, кто его создавал, чем всё закончится, так не только бы перевернулись, а «волчками» в могилах завертелись.
Семь последних лет руководство не платило рабочим ни копейки. Кряхтели, недовольно пыхтели, а каждое утро упрямо шли на работу доярки, свинарки, механизаторы и другие сельские труженики. «Не может быть, – удивлённо говорили между собой, – чтоб всё не наладилось. Не нужно, что ли, стране мясо, молоко, птица? Покричат, пошумят наверху да и возьмутся за головы».
Не взялись…
Колхозные начальники, видя великую смуту, получив неограниченную свободу, сначала растерялись. Ненадолго. Быстро сообразили, что среди равных появились у них серьёзные возможности стать выше. Вначале аккуратно, а потом настойчивее, наглее начали пользоваться представившимся удобным случаем. За короткое время нажили новые машины, дома, квартиры в городе, прочие блага себе и детишкам.
На колхозных собраниях, выступая с отчётами, в один голос уныло твердили о невыносимой жизни; о том, что вверенная отрасль загибается только благодаря неумелым политикам и резко изменившимся погодным условиям. Люди слушали и верили. А как же не верить своим? Столько лет вместе прожили. Здесь родились, крестились, учились. Родители их на соседней улице жили! Разве такие обманут?
Председателя избрали своего, доморощенного. Именно он вчистую и доконал колхоз. А после сдал еле тёплое краюхинское хозяйство нужным инвесторам, которые за короткий период не оставили от него камня на камне.
Был-жил колхоз, а потом вдруг резко, с треском, словно одряхлевший шов между штанинами, лопнул, бессовестно оголив перед вечными тружениками заднее место. Так плачевно закончилась славная семидесятипятилетняя эпопея коллективного хозяйствования.
Мало кто помнит, но и не все забыли последнее общее собрание.
В сельский, большой и светлый Дом культуры, когда-то построенный ныне разваливающимся колхозом, в февральский полдень пришло около сотни работяг. Мало. Но к тому времени уже было полностью уничтожено животноводство, птицеводство, коневодство; расформированы, распущены кормодобывающие звенья. Остались самые стойкие механизаторы-растениеводы, шофера, работники МТМ и АЗС. Да, пожалуй, зубами впившиеся в тёплые кресла и стулья, добрые десятка три, а то и больше управленцев всех мастей, их замов, секретарей, учётчиков и прочих, перекладывающих с места на место бесполезные бумаги, дармоедов.
Ещё перед собранием, когда мужики нервно курили на широком крылечке ДК, Витя Конопатый, будто невзначай, подтолкнул Петра Суконникова в бок, кивая на пробегавших в зал, разодетых трудяг управления:
– Какой тут колхоз выдержит! Один с сошкой – семеро с ложкой!
Петро понимающе махнул головой, но промолчал.
Обозвался уловивший суть меньший из братьев Голиковых – Александр:
– Вот и я о том. – Маленький, вертлявый от природы, он прекрасно, очень ровно нарезал в полях загонки. В густой туман и даже ночью умело выводил «стального коня» на нужную с другой стороны поля веху – большой камень, лощинку, степную низкорослую кислицу. Казалось, знал Александр в округе каждый камешек, кротовью горку и лисью нору. – Двенадцать комбайнов осталось в колхозе, – продолжил он развивать больную тему, – а управление не уменьшилось ни на одного человека. Сократили сторожей, техничек, ключниц, а эти всё в должностях, всё кем-то командуют. Разве ж их прокормишь!
– Да, ребята, придётся разбегаться! – с нескрываемой злостью в голосе поддержал разговор Юрий – водитель бензовоза-заправщика. – Нынешней осенью мне по десять литров бензина выдавали, чтобы в поля ездить. На «газон» – десять литров! Кончится, и стоишь в степи – зайчиков ловишь. Через день трактором на шворке таскали. Зато уазиков на нефтебазе каждое утро – семь штук! И заправляют по два ведра! Специалисты!
– Точно! – с явным негодованием подтвердил Михаил Голиков – старший брат Александра. – Всю осень механизаторам обеды возили на КамАЗе. Мужики, два бачка с кашей – на КамАЗе!! Какое хозяйство выдержит?!
– Угу, – докуривая, наконец-то объязычился Суконников. – Женьке-фермеру выгодно триста гектаров обрабатывать, а нам десять тысяч – невмоготу, один разор…
– Какие десять? – сузил глазки Александр. – Тысячи четыре осталось – и то хорошо…
– Можно ж и этим ума дать…
– Можно, но никому не нужно…
– Эх, Рассея, кто-то бы пришёл да нам сделал…
– Никого нельзя обижать! Свои все в доску…
Вразнобой недовольно побуркивая, мужики побросали окурки в свежий февральский сугроб и не спеша потянулись в зал.
В зале людно. Шушукаются, болтают между собой давно не видевшиеся родичи, друзья, кумовья, словно на некоторое время забыли о том, для чего сюда пришли.
Наконец предложение: начать собрание!
Проголосовали.
Единогласно.
Начали.
Выбрали президиум: председатель, два приглашённых представителя «Агро-Холдинга», глава сельского поселения. Сели лицом к залу за длинный, накрытый красным сукном стол.
– Минутку внимания! – успокаивая бесконечно галдевших людей, поднялся председатель. Одет в светлый дорогой с галстуком костюм; сверху распахнутая дублёнка. (В ДК прохладно, потому что горючее для котельной с некоторых пор покупалось, перепродавалось, раз десять разбавлялось.) Взгляд блуждающий: к людям – серьёзный, строгий; к инвесторам – улыбающийся, заискивающий, тёплый.
Успокоился народец в зале. Стало доходить, что не просто повстречаться сюда сошлись, а решать дальнейшую судьбу хозяйства.
Выступил председатель. Доложил о том, с какими убытками сработали за прошедший год; как непомерно дорого стоят запчасти и горючее; как острой рыбьей костью, застрял в колхозном горле диспаритет цен.
Сидят люди в зале, молчат, слушают. На всё уже готовы. Слушок-то прошёл о тех, которые рядом с председателем заседают. Вот они и наведут порядок. Не гляди, что моложавые с виду.
Теперь Александр Голиков Петра Суконникова – локтем в бок:
– Не будет дела с этих салажат!
– Ты почём определил? – шепчет в ответ тот.
– Говорят, у одного из них дядя сам владелец «Агро-Холдинга». Богатючий!
– Оно и видно. Сидят, развалившись, нога на ногу. Тут для многих они – дети. А им плевать! Дай в руки плётку – будут по ушам стегать…
– Ну, хотели свободы? Нате!
– Мы, что ли, виноваты?..
– Мы всегда виноваты…
В это время сидевшая ближе всех к мужикам Евдокия Мелешкина – учётчица, раздосадованно повернув голову, лихо вызверилась:
– Хватить бубнить! Люди дело предлагать собрались, а они!..
– Чего мы им – мешаем? – вполголоса, агрессивно гаркнул на неё Голиков. – Собрались, так пусть предлагают.
В тот момент председатель, закончив доклад, объявил:
– А сейчас слово предоставляется ведущему специалисту «Агро-Холдинга» Борзову Вадиму Викторовичу…
– Ещё не дорос до Викторовича…
– Поведение под стать фамилии…
– Молод для ведущего специалиста, – прошёлся по рядам мужиков недовольный ропот. Остальные, разинув рты, смотрели на гостя.
Поднявшийся с места Вадим Борзов действительно не был специалистом, ни тем более ведущим. Он заочно учился в Сельхозакадемии, официально уклоняясь от армии. Хотя дядя и так бы не позволил истратить время на какую-то службу. Дядя – владелец «Агро-Холдинга» – рассудительно решил, что пришла пора племяннику заняться настоящим делом. Он и послал в степной район, чтобы Вадим самостоятельно прибрал к рукам, «освоил» несколько выдохшихся в условиях рынка колхозов. Пусть набивает руку, знает, как нелегко зарабатываются денежки. Хотя всё было решено уже давно. С председателями и главами администраций проведена предварительная работа. Нужные люди уговорены и куплены с потрохами. Вадиму оставалось выступить перед колхозниками. Красноречиво рассказать о том, что такое «Агро-Холдинг» и как кардинально, в лучшую сторону изменится их жизнь после прихода столь уважаемого инвестора.
Теперь, почувствовав из зала волнами плескавшиеся негативные эмоции, никак не понимая их причину, говорил он по существу, но сухо, неубедительно да и не старался. В мыслях негодовал: «Ну кто мне этот быдляк? Сижу, видите ли, не так. Как хочу, так и сижу! Скоро посмотрим на то, как вы стоять передо мной будете – по стойке «смирно» или на четырёх конечностях! Кончился дедушка Ленин! Научим вас родину любить!»
После того как Борзов закончил выступление, повисла в зале некоторая шумная пауза. Колхозники между собой бурно обсуждали услышанное. Но как только поднявшийся председатель призвал к тишине и к тому, чтобы задавали гостю вопросы, так сразу наступило почти гробовое молчание.
– Не поняли: с оплатой труда как будет? – с места осмелился опытный механизатор Владимир Фокин.
– А что непонятного? – нисколько не тушуясь, отвечал Борзов. – Зарплата ежемесячно. Кто как будет работать – тот так и получит!
– Ежемесячно!..
– Да ну!..
– Отвыкли уже!.. – громко колыхнулось в зале.
– А это не сказки? – удивлённо переспросил Фокин.
– Нет, не сказки. С каждым будет подписан официальный трудовой договор…
– Долги отдадите? – бесцеремонно перебили говорившего откуда-то с задних рядов.
– Какие долги? – непонимающе изумился Вадим.
– Семь лет работаем – и ни копейки! А на бумаге есть! Получается, что плакали наши денежки?
– Уважаемые, мы же не благотворительное общество, чтобы оплачивать чужие долги. Так случилось, чего уж теперь, забудьте… – Борзов стрельнул взглядом на невозмутимо стоявшего рядом председателя, ожидая увидеть в его глазах хоть искорку благодарности.
Бесполезно!
Тот деланно кашлянул, варениками сложив губы, глянул выше голов сидящих в зале людей, недовольно забубнил:
– У нас в стране за последнее время много чего случилось. Спросить бы с того, кто это всё придумал…
– С техникой! С техникой как будет? – снова вопрос от кого-то из кучно сидевших механизаторов.
– Вашу старенькую пока отремонтируем. А в перспективе – поменять парк на новые трактора и агрегаты. Ремонтировать будем не запчастями, а узлами. Полетела коробка передач – привезли полностью в сборе. Ставь – и работай! Полетел двигатель – привезли новый. Ставь, работай!
– Неплохо, если так. А то мы всё навариваем да протачиваем. Лепим горбатого!
– Дома скотину держать разрешите? – поправляя пуховый платок, полюбопытствовала Евдокия Мелешкина.
– Да сколько хочешь!
– Гы-гы! У тебя уже одна есть! – полетел из зала ехидный юморок.
Молоденький Вадим еле выдержал, чтобы не рассмеяться. Неумело напустив на себя серьёзность, попытался ответить:
– Товарищи, мы никому ничего не запрещаем. – Про себя подумав: «Какие они мне товарищи!», продолжил: – Держите хоть слонов, лишь бы не в убыток производству. А вообще-то, скоро убедитесь, что маяться со скотиной больше не придётся. Зарплата у нас хорошая! Выдавать будем регулярно, число в число!
– Тю, и правда, – расплылось в щербатой улыбке лицо Евдокии, – зачем нам тогда скотина?
– Ага! Андрюху своего сдоишь да блинов состряпаешь, – нахмурившись, грубо буркнул с соседнего ряда Иван Сигайлов.
– Он в запуске, – подхватив шутку, хихикнул Голиков.
Учётчица испепеляющим взглядом окинула мужиков, но смолчала. Подумала только о том, что скоро весна, придётся выезжать в поле. Тогда и отыграется на всех шутниках. «Посмотрим, кто кого доить станет!»
Опять в зале галдёж. Затронули за скотину – края не будет! Спорят до хрипоты. Нужно, не нужно, всё обмолотят языками. Теперь так. За что бы ни завели разговор – всегда выпутается он к скотине. Будто больше и говорить не о чем!
Председатель, пресекая волнения, снова громко обращается:
– Спокойно, спокойно, товарищи! Кто хочет – держите себе скотину, а кто не хочет – не надо. У нас же теперь демократия!
– Додемократились, е… м…!
– До ручки дошли, дальше некуда!
– Хватит демократий, давай зарплату платить для начала! – резко рванулись из зала гневные выкрики.
– Не по существу, – ощерился председатель. – Если к выступающему вопросов больше нет, тогда нужно ставить на голосование. Пока садитесь, Вадим Викторович.
Борзов спокойно присел.
– Что ставить? – непонимающе донеслось с задних рядов.
Управляющий Илья Жердёв, сидевший рядом с президиумом, поднял руку.
– Вот товарищ хочет сказать. Говорите, – дал ему слово председатель.
– А чего тут говорить? – решительно начал следующий выступающий. – Не получается у нас самим хозяйствовать! Поэтому есть предложение поставить на голосование вопрос о вступлении нашего колхо… Да, нашего сельскохозяйственного производственного кооператива в представленный «Агро-Холдинг».
– Товарищи, – мигом ухватился председатель, – поступило предложение. Ставим на голосование?
– Минуточку! – Из рядов управленцев приподнялась полная секретарша Клавдия Ускова. – А как же будет с руководящим составом?
– Тебе какое дело?
– Мишкой своим на базах руководить будешь!
– Стул тёплый из-под задницы уплывает! – несмело понеслось с дальних рядов.
Председатель, никак не ожидал вопросов от управленцев. Давно же всем объяснил: как и что. А тут! Но делать нечего. Виновато улыбнулся Борзову:
– Вадим Викторович, поясните человеку, пожалуйста.
Тот снова встал. Слегка ухмыльнувшись, рассуждая, обратился к секретарше:
– Уважаемая, уже пояснял, что ваш СПК целиком войдёт в состав «Агро-Холдинга». Будет как отделение. А что в отделении – руководители не нужны? Нужны! Будем смотреть: как и что. Но костяк останется в любом случае.
«О, – подумала Ускова, – я же и есть костяк! Двадцать шесть лет в секретаршах – не шутки! Трёх председателей пересидела!»
– Ясно, я-я-ясно, – довольная ответом, потянула она вслух и плюхнулась в мягкое клубное кресло.
Глава администрации – крепкий, широкоплечий Иван Михайлович Пустовалов – для порядка спросил о «социалке». Чтоб люди видели и знали, как он о них заботится. На самом деле ответы ему были известны. С кем надо разговор давным-давно состоялся.
Вадим, пытаясь унять нервное волнение, вежливо ответил:
– Конечно, поможем! Там, куда пришло наше хозяйство, жители уже ощутили реальную помощь.
– Песок на кладбище к Пасхе завезите!
– У нас на улице дорога – не пройти, ни проехать. Щебня бы в ямы!
– Речку чистить надо! Выделите бульдозер! – накинуло выкриками из зала.
– Итак, – нетерпеливо заегозился председатель. Надоело переливать из пустого в порожнее. Он тоже знал, что всё уже решено. – Кто за то, чтобы СПК вступил в «Агро-Холдинг»? Прошу голосовать!
Лес рук! Никто, почти никто толком не думал о том, что будет дальше и к чему приведёт это вступление. Измученные тяжёлой работой, безденежьем, серой безнадёгой рабочие готовы были вступить хоть к чертям в ад, лишь бы получить хоть небольшое послабление, хилую ржавую затрапезную копейку. Делай с такими что хочешь! Почва была подготовлена очень грамотно и хитро!
– Кто против? – от распиравшей за себя гордости громко спросил председатель. – Нет таких. Принято единогласно!
Всё! Остальное было формальностью.
Когда выходили из зала, Евдокия Мелешкина в сутолоке остановилась у большого окна, что-то удивлённо разглядывая за замызганным стеклом.
– Не скотину заприметила? – пошутил кто-то из рядом проходивших механизаторов.
– Дурачок! – довольная результатами собрания, беззлобно ответила учётчица. – Муха за стеклом ожила! Ползает вон, смотри! Февраль месяц! – И потянувшись к выходу, радостно пробубнила: – Знак хороший! Может, и наш колхоз оживёт, как та муха?
Всё видевший и слышавший Иван Сигайлов на мгновение с любопытством задержался у того же окна. Покачав головой и безнадёжно махнув рукой, кособочась, тронулся на выход, недовольно пришёптывая:
– Баба и есть баба! Хоть бы присмотрелась! Одна живая еле ползает, а штук сто ноги в гору задрали… Дохлые!
Выйдя на крылечко ДК, мужики снова скучковались для того, чтобы перед уходом по домам перекурить, обсудить свершившееся.
Алексей Первухин, Витя Конопатый и Юрий решили сообразить на троих. Повеселевшие, много смеялись, шутили, надеялись на то, что теперь-то жизнь обязательно наладится. И должна наладиться!
Расходились недружно. То одному надоест стоять, то другому. Иные сбивались в пары, тройки, по-соседски, уходили с прощаниями, шумно.
Один только Венеамин – бывший стропальщик, повернувшись, молча отвалил от бесполезно чесавших языки мужиков. Он уже третий год не работал. Сократили. Грузы за подъёмный кран цеплял кто попало, кому было нужно что-то поднять. Венеамин же нанимался пасти хозяйских овец. Платили ему деньгами, продуктами. Тем и жил. На собрание приходил чисто из людского интереса. Был он человеком начитанным, очень умным, но никогда и нигде это не афишировал. Теперь, тихо уходя домой, с укоризной и сожалением, побледнев, прошептал:
– С каким трудом и через какую кровь всё сотворилось! А рассыпалось беззвучно, бесшумно, будто само по себе… Правильно. Главное, создать предпосылки!
Всякий нормальный человек встречает очередной день с какой-либо целью. Она может быть большой или маленькой, но в принципе – для ныне живущего – она обязана быть вообще. Лишь тогда он двигается и существует. Независимо от того, покормить ли это скотину на базах или заключить миллионную сделку: в первом, и во втором случае необходимо совершить хоть какое-то действие.
Беда заключалась в том, что я больше не видел перед собой никакой цели – ни маленькой, ни большой.
Многие из вас скажут: «Да это мертвец». И окажутся правы! Потому что тот, кому не нужно и не хочется совершать абсолютно никаких действий, тот смело может считаться живым трупом.
Иные же скажут: «Слабак». Эти тоже будут близки к истине. Мы совершенно не знаем и никогда не узнаем, для чего даётся нам жизнь. Но как не имеем морального, духовного права лишаться её добровольно, так же нет у нас полномочий засушить, истребить пассивностью то, что дано свыше.
Найдутся ещё и третьи, которых в нашей бескрайней стране, наверное, больше, чем во всякой другой. Так вот они, узнав о моём состоянии, с сожалением подумают: «Эх, заблудился мужик!» Они всегда так думают, жалеют, если тебе плохо. Но боже упаси обрести твёрдую под ногами опору; боже упаси зажить распрекрасно и припеваючи – эти же самые люди станут ненавидеть тебя лютой ненавистью и злобно шипеть вслед, словно разъярённые ядовитые змеи. Отчасти из-за них я и попал в то ужасное положение, о котором рассказываю. Впрочем, сам не мог определить, ужасное оно или напротив. Под разными углами, через всевозможные микроскопы рассматривал я своё прошлое и настоящее, но как ни силился, а не мог увидеть хотя бы слабенькую тень будущего.
Однако, как всякий верующий человек (а таковым считал себя с детства), я не смел покончить жизнь самоубийством. Не скажу, что даже не мыслил об этом. Искушение было громадным. Всякий день боролся я с лукавыми кознями Сатаны. И это ещё больше подрывало и без того слабенькие силы. Хотя я твёрдо решил, что со мной не совладать, но его настойчивое нашёптывание пагубно действовало на натянутые, как струна, нервы.
Уныние – также является смертным грехом. И вот тут ничего невозможно поделать. Это было сильнее меня! Всё, что оставалось, – так это перед очередным сном печально взглянуть в выбеленный угол комнаты, туда, где висел строгий образ Христа, и тут же, виновато отведя взгляд, подумать: «Прости».
Ещё одним кошмаром была мысль о сумасшествии. (Если нет цели, то до этого недалеко.) Когда-то одна хорошая знакомая, работавшая в знаменитой психиатрической клинике им. Кащенко (теперь им. Алексеева), нарассказывала таких ужасов, что теперь, всё чаще вспоминая наши с ней разговоры, я, честно говоря, боялся. Но постепенно и против этого своего страха нашлось «противоядие». Я, будто хорошую сторожевую собаку, приручил, вырастил и посадил на цепь такую мысль: «Паша, ты был богат и известен, но добровольно отказался от того, чего многие люди пытаются добиться долгие годы, и порой, что очень часто случается, безуспешно. Это ли не глупость? Паша, тебе сорок два, ты ещё здоров и крепок, но как можешь ты, Паша, уподобившись девяностолетнему старцу, лежать днями в постели? Разве можно найти в этом мире покой? Разве можно поймать тишину? Это ли не глупость из глупостей?!»
Руководствуясь вышеизложенным, всё чаще выставлял я себя перед самим собой абсолютным глупцом, то есть человеком, не имеющим с умом ничего общего. А как можно потерять то, чего нет? Этот принцип работал прочнее любой брони. Таким образом, кошмар о сумасшествии я смог распрекрасно (правда, не без некоторой доли сомнения) победить. Это было не так уж плохо и позволяло иногда задумываться над тем, что я не совсем безнадёжен, как кажусь себе сам.
Вот, пожалуй, и всё, что касалось моего сильно пошатнувшегося кредо.
На самом деле жизнь продолжалась. И как бы ни хотелось не шевелиться вообще, а делать это стоило, вернее, было необходимо, потому что надвигалась суровая русская зима.
Во всём здорово помогали Суконниковы. Петро в основном советами, а Елизавета зачастую приносила то чашку вареников со сметаной, то свежих, приятно пахнущих котлет, а то звала отобедать вместе с ними.
Однажды я даже попытался дать ей денег за заботу, но она, обиженно зыркнув из-под тёмной чёлки большими карими глазами, укоризненно сказала:
– Павел, да ты что! Мы же не из-за денег. Петя если узнает, то обидится до невозможности.
Я давно жил в мире своём, том мире, где без копейки для тебя воробей не чирикнет. А тут, услышав такие слова и поняв, что грубо ошибся, совершенно смутился.
– Надеюсь, он не узнает? – только и мог виновато ответить.
Если взять каждый отдельный день, то в течение него Петро приходил в гости раз по пять, шесть. Наблюдая мои упаднические настроения и напрямую связывая их с потерей матери, всё время пытался поддержать, приободрить:
– Что ты как варёный, дружок? Ничего, наладится всё. Васильевне царствие небесное, а нам нужно дальше чем-то дыхать. Отремонтируешь хату, ещё, гляди, бабёнку приведёшь путёвую, да и заживёте.
Я молчал. А что ему сказать? Тогда, в самый первый вечер, рассказал им с Елизаветой, что все эти годы работал на Севере. О семейном положении вскользь намекнул, что, дескать, жена была, да развелись, есть дочка. Вот, пожалуй, и всё.
Да, говоря о ремонте, Петька был прав. Родительский дом около двух лет стоял нежилым, поэтому ремонт требовался срочный. Замечая, что с этим делом у меня ничего не продвигается, Суконниковы посоветовали нанять рабочих. Я дал согласие. Через два дня Елизавета привела молодую, энергичную пару: Ивана и Марину – специалистов по ремонту. Ещё дней через пять отчий дом засиял, словно новая монетка. Работники удивились лишь тому, что я попросил их не ремонтировать переднюю комнату, а попросту отреставрировать её, чтобы всё там осталось, как было раньше. Даже сам не знаю, почему принял столь неординарное решение. Мою просьбу, естественно, выполнили.
Ещё перед всем этим, на третий день после моего возвращения, пожаловал в гости дядька Шурик, который жил в хуторе Зелёном.
Поздним ноябрьским утром подкатила ко двору видавшая виды красненькая «Нива». Я, лёжа в постели, лениво через окошко наблюдал, как он медленно вылез из машины. Родственник сильно постарел. Некогда чёрные «чапаевские» усы его стали совершенно белыми и обвисли так, что стали похожи на «тарасбульбовские».
Медленно преодолев расстояние от калитки к порогу, родной брат матери, чем-то громко загремев в сенях, вошёл в дом.
Я молча повернул голову и увидел укоризненный, почти ненавидящий взгляд. Дядя, замявшись, потоптался на входе, осмотрелся, не спеша подошёл.
– Ну, здравствуй, племяш. – Голос его был ледяным.
Откинув одеяло, я сел.
– Здравствуй, дядь Саш…
Последовало некоторое время гнетущего молчания. Затем снова заговорил он:
– Услыхал, что ты объявился, да и решил проведать.
– Спасибо…
Снова молчание. Я чувствовал вину, поэтому говорить не мог. Какие уж тут оправдания? А дядька Шурик знал, что я виноват, поэтому тоже не мог говорить. Лишь презрительно поглядывал то на меня, то через окошко на улицу и, очевидно, обдумывал, что бы такого пообиднее сморозить.
– Набегался, что ли? – наконец прогремел его громовой голос.
В душе я решил не портить отношений с родственником и «положить ему палец в рот» – пусть кусает.
– Угу, – только и вымолвил.
– А Аня ждала тебя. Всё выглядывала в окошко. Как ни приеду – сидит плачет: «Где ж наш Паша? Хорошо ему? Плохо ему?»
Чтобы хоть чем-то перебить нахлынувшие скорбные мысли, я с серьёзным видом, нахмурив брови, поднялся и молча стал одеваться.
Дядька Шурик, искоса поглядывавший и, видимо, давно сделавший для себя вывод о том, что человек я непробиваемый, более снисходительно продолжил:
– Где ж шатался столько годов?
Сразу же почувствовав его сменившийся тон, я решил, что настало время для разговора.
– На Севере был, дядь, деньги зарабатывал.
Очевидно то, что решил я, было совершенно не нужно моему пожилому рассерженному дядьке. Он взглянул с откровенной обидой, даже с некоторой долей отвращения, и, протопав к дверям, обернувшись, резко бросил:
– Ну-ну… Деньги, говоришь…
В следующую секунду грохнула о косяк тяжёлая дверь. Ещё через минуту, значительно быстрее, чем в первый раз, преодолев двор, дядька Шурик громко бухнул дверцами «Нивы» и, с пробуксовкой тронув её с места, исчез.
Таким было первое свидание с родственниками. А ведь когда-то дядька Шурик души во мне не чаял. В детстве очень часто и подолгу гостил я в хуторе Зелёном. Там всегда ждали, любили. А теперь?
Что ещё скажут Василий и Сергей – мои двоюродные братья!
Вот и остались позади: не совсем приятная встреча с дядей; ремонт жилья и связанные с ним хлопоты. Числа пятого декабря лежал я совершенно одиноко в постели. В последнее время это стало любимым занятием. В комнатах достаточно сильно пахло обойным клеем, краской и побелкой, но это совершенно нисколько не занимало моего внимания. (Если только что-нибудь могло его теперь занимать.) Я просто лежал и безучастно смотрел в окно.
На улице падал снег. Крупные, лапатые хлопья, кружась, опускались с небес. Казалось, сама природа решила изменить всё, что было прежде, скрыть, спрятать, превратить ненужную слякоть и грязь осени в белый, нетронутый, нарядный бархат зимы. Это был не первый снегопад, но настоящее превращение происходило только теперь. Окончательно, бесповоротно пришла и заявила свои права на землю властная холодная хозяйка-зима.
В доме довольно прохладно. Нужно подниматься, чтобы растопить печку. Даже этого не хотелось. И тут впервые дали о себе знать барские замашки. Я пожалел, что не могу нанять работника или работницу. В деревне ещё слишком сильны пережитки старого строя. Если бы не они, я, наверное, вообще бы никогда не вставал. А так – пришлось: не окоченеть же в кровати заживо!
Поднялся, оделся, растопил печку. Тихо кругом. Только снег за окном да тиканье старых настенных часов. Нагрел на газу чайник, немного почаевал. Тихо кругом. Вот бы так и было! Зачем? А зачем беготня? Не знаю. Не знаю то, не знаю это… Наверное, потому что балбес? Наверное. Тихо кругом. Только снег и я. Целая пустыня чистого белого снега, и прямо посередине мой одинокий, заброшенный, крохотный домишко. Дым из трубы. Тихо кругом…
Не спеша я прошёлся по комнатам, подбросил в печку дров (от плиты уже пошёл горячий дух!) и снова улёгся. Снова безвольно уставился в окошко. И вот что я там увидел…
…По свежевыстланному одеялу зимы от двора к двору, оставляя крохотную цепочку следов, ходила женщина с толстой, набитой газетами сумкой. Останавливаясь у почтовых ящиков, она клала в них аккуратно свёрнутую прессу и спешила дальше. Почтальонша была среднего роста, крепкого телосложения. Одета во всё белое! Словно сама зима, спустившись с небес, захотела оповестить каждого о своём приходе.
Я ещё не мог разглядеть её лица, но уже почему-то подумал о том, что оно непременно должно быть красивым и, конечно же, молодым.
Движения её были плавны, но чётки и собранны. Ничего лишнего. Достала, положила, дальше. Вот остановилась возле двора Суконниковых. Для чего-то взмахнула рукой. А вон и Петя. Вышел. Болтают у калитки. Она что-то пишет, а он показывает в сторону моего дома. Расстались. Кажется, идёт сюда. Зима, я уже знаю, что ты пришла.
Скрипнула покосившаяся калитка одинокого двора, и почтальонша в белом пуховике проследовала мимо окон. Открылась дверь в сенях, а затем в комнате. Она вошла. Боже, какая прелесть! Я не ошибся – женщина была красива и молода.
Увидев, что я лежу в постели, она несколько смутилась. Румянцем вспыхнули пухленькие нежные щёки!
– Э-э-э… вас, кажется, Пал Палычем зовут?
Я молчал. Оказывается, ещё жив. Она напомнила мне об этом исходившими от неё энергией и задором. Есть же ещё девушки в русских селеньях! Наконец я улыбнулся, кивнул и сказал:
– Да.
– Будем что-нибудь выписывать? – продолжила почтальонша деловым тоном. – Знаете ли, подписка заканчивается… а Пётр Тимофеевич… э-э… ну, в общем, посоветовал зайти к вам. Так что будете читать в следующем году?
Наша встреча и разговор – всё происходило так неожиданно и быстро, что я не совсем отдавал отчёт своим действиям. Вместо того чтобы предложить ей присесть или хотя бы мгновение подумать, прежде чем что-то сказать, вдруг ляпнул:
– «Спид-Инфо».
Она смутилась ещё больше прежнего, но, стараясь это скрыть, состроила совершенно серьезную физиономию и как можно спокойнее ответила:
– Хорошо. Так я пишу?
– Конечно, пишите… э-э-э…
– Зоя. – Она произнесла своё имя между делом, доставая бланки и ручку.
– Пишите, Зоя.
Пока почтальонша оформляла подписку, я окончательно пришёл в себя и мысленно анализировал свой глупый поступок. Слово не воробей – вылетит не поймаешь! Наконец Зоя закончила писать.
– Пал Палыч, может, встанете распишитесь? И с вас пятьсот шестьдесят рублей сорок семь копеек.
Я вылез из-под одеяла; хорошо, что был уже одет. Подошёл, заплатил, расписался в квитанции.
– Извините за беспокойство. Всего хорошего, – сказала она и, оставив сильно пахнущий духами квиток на подписку, ушла.
Хлопнула одна дверь, вторая, скрипнула калитка – всё, снова тишина.
Такая же тишина, как и раньше. А может, другая? Нет! Старый вонючий козёл! Да что ты о себе возомнил?! Падай в тёплую кровать и не смей даже мыслями касаться чужих душ. А душ ли?? Мне вдруг показалось, что вовсе не о душе думалось в те минуты.
Следующие трое суток не мог прийти в себя. Петро не являлся, так как выпавший глубокий снег добавил ему в хозяйстве много хлопот. Поэтому предоставлен был я самому себе да невесёлым своим мыслям. Неожиданный визит почтальонши невольно всколыхнул, ощутимо затронул мои уснувшие, спрятавшиеся от людей чувства. Снова и снова спрашивал сам себя: почему? И снова не находил ответа. Словно мумия, лежал неподвижно в кровати и пытался думать. Вставал лишь для того, чтобы истопить печку.
Зоя, Зоя, Зоя… ты даже не представляешь, сколько заставила меня вспомнить, переосмыслить, пережить вновь! Словно заинтригованный золотоискатель вручную перемывает тонны песка, так и я за трое суток просеял сквозь частое сито чувств все мои ушедшие отношения с женским полом. Лишь иногда проблёскивали перед внимательным взором настоящие самородки. В основном же всё прошлое было илом – ненужным, тусклым хламом…
Когда-то, как теперь казалось – очень давно, стала моей первой женщиной высокая стройная Галинка. Она была лет на восемь старше. В ту пору мне едва исполнилось семнадцать, а Галинка, уже успевшая неудачно сходить замуж, вернулась в Краюху с маленьким сынишкой. Поселилась в пустовавшем родительском доме. (Родители давно померли от тяжёлых болезней.) Рядышком жила её тётка Ксюха. Так вот, вернулась Галинка и пошла работать на ферму.
В последнем классе сельской школы мы, как полагалось в ту пору, раз в неделю ходили на производство – помогали взрослым, приучались к нелёгкому труду отцов, матерей и сами готовились встать на путь созидания. Там, на ферме, и увидел её впервые.
К тому моменту только вскользь слышал про совершенно непостижимые токи, искры и прочее возникающее между мужчинами и женщинами лихо, но то между мужчинами и женщинами, а я был молоденьким нецелованным мальчишкой. Так что даже теперь не мог припомнить, что случилось со мной. Знаю только, что всё внутри запротивилось, взбунтовалось, и будто мир стал не мир, а так. И я стал считать дни до того момента, когда снова придёт время идти на ферму.
Нет, Галинка не кокетничала. Она, строгая, в синем халате, с вьющимися из-под аккуратно повязанного платка волосами, машинально, но очень красиво, почти творчески выполняла тяжёлую работу: чистила клетки, поила телят, раздавала вилами сухую люцерну. Она даже не смотрела в мою сторону!
Шли дни, недели, месяцы. Каждый из них был настоящей мукой. Каждая случайная встреча с Галинкой разжигала во мне такие жаркие фантазии, что скажи о них теперь, то от стыда покраснели бы листы этой книги. И всё же я не мог! Не мог подойти к ней, не мог заговорить, не мог ровным счётом ни-че-го!
Всё случилось немного позже. Мы уже сдавали выпускные экзамены.
Естественно, что на производство больше не ходили. Я мучился всё сильнее и сильнее. И неслучайно, конечно же, не случайно повстречалась мне у сельского магазина высокая, черноволосая и чернобровая Галинка.
Дело было перед самым вечером. Она шла с широкой хозяйственной сумкой. Поравнявшись, негромко поздоровалась. Я тут же вспыхнул всей ребяческой натурой, смутился, покраснел, словно варёный рак, но, стараясь выглядеть спокойным, почти прошептал: «Зайду… в гости?..» Как же я боялся, что она возмутится, более того, может отчитать меня, салагу, за подобное нахальство! Гость выискался! Но нет. Галинка, словно раздумывая, остановилась и, не глядя в мою сторону, усмехнувшись, что-то тихо произнесла. Я даже не понял, что. Одно твёрдо сообразил: она не сказала «нет».
Пойти сразу из магазина за ней я не мог. Деревня, лишние глаза, общественное мнение, слухи и прочая ерунда, но какой страшной казалась она тогда. И я не мог дождаться ночи! Конечно, признаюсь, что изначально не было у меня мысли о женитьбе, вот не было – и всё! То ли в силу молодости, то ли глупости? Не знаю.
Так или иначе, а всё-таки ночь наступила. И хотя я твёрдо решил пойти к Галинке, сделать это на самом деле было довольно-таки нелегко. Для смелости даже забрался в мамины запасы самодельного виноградного вина. Кружку выпил на месте, а бутылку захватил с собой. Предварительно купил плитку шоколада. Не идти же в гости с пустыми руками.
И вот я уже шёл. Состояние было непередаваемо. Будто вовсе и не сердце находилось в груди, а пустое оцинкованное ведро, в которое кто-то отчаянно лупил палкой. Прижав к разгорячённому телу бутылку с вином, медленно прошёл по улице, на которой стоял Галинкин дом. Там было тихо, и только одно из окон заманчиво отсвечивало тусклым светом ночника. Я пошёл обратно и, поравнявшись с этим самым домом, перемахнул через невысокий забор. Даже про калитку забыл в тот момент! В разных концах деревни усердно брехали собаки, и казалось, что все они облаивают именно меня. Но теперь уже никакая, даже самая могучая на свете, сила не могла остановить происходящее.
Я поправил одежду, несмело постучал. Тихо! Постучал ещё и то ли с радостью, то ли с ужасом – сейчас точно не помню – услышал за дверью лёгкие шажки.
– Кто? – слегка встревоженно спросила Галинка.
О боже! Нужно было немедленно отвечать. И мне пришлось робко выдавить:
– Я.
Лязгнул железный крючок, дверь приоткрылась. Не задумываясь, вошёл я в сени, одним махом оставив за спиной мальчишескую робость и беззаботное, не обременённое тяжестью самых непонятных на земле отношений детство.
Галинка встретила сдержанно. Предложила сесть на покрытый цветастым пледом диван. Она была одета в розовый халатик и только.
Там, под халатиком, трепетало нежное молодое тело. Конечно же, она, уже познавшая настоящую мужскую любовь, понимала, с какой целью пришёл я в её уютное жилище. Она слушала мой детский, наивный, совершенно глупый лепет и знала, что будет дальше…
Тускло горел ночник. Выпив по бокальчику вина, мы сидели на диване. Я всё о чём-то болтал и болтал. А Галинка, придвинувшись вплотную, слушала и слушала; она уже знала, что будет дальше…
Так призывно и маняще поблёскивали её слегка повлажневшие от желания глаза! Она склонялась ко мне всё ближе и ближе. Даже теперь отчётливо помню бархатно-белую ложбинку между её упругими, налитыми здоровьем грудями. Ах, Галинка, Галинка, такое не забывается! Ты ведь знала, что будет дальше…
Когда наши губы встретились, я уже стал не я. Все чувства, все стремления и помыслы, сжигающие до того момента, вдруг ощутили и обрели счастливую возможность воплощения. Галинка и после не верила, что была у меня первой женщиной. Настолько умелой и нежной оказалась мальчишеская, вынянченная в уме любовь.
Мы встречались всё лето. Каждую ночь ноги сами несли к Галинкиной покосившейся хате. Только теперь, вспоминая те сладкие минуты, которые провели мы вместе, склоняюсь к мысли о том, что, наверное, то и была чистой воды настоящая любовь. Или одна из её самых приятных разновидностей. Никто точно не знает, какая она есть на самом деле.
Галинка не пыталась меня обязать к чему-то. Она оставалась просто женщиной, истосковавшейся по ласке самкой, почуявшей и ощутившей дикую нежность молодого самца.
Правда, осенью, перед тем как мне уйти в армию, Галинка прозрачными намёками старалась выяснить, чего ей ждать дальше. А я, не побоюсь этого слова, осёл, в наглую молчал. Просто-напросто молчал, словно в рот воды набрав! Сколько же раз после вспоминались растерянность и тоска во взгляде отдавшей мне вместе с телом и сердце Галинки; сколько же раз корил я себя за малодушие и трусость!
Да-да, тогда просто испугался, не мог даже представить, поверить в то, что между мной и взрослой, имевшей шестилетнего сына женщиной возникнет нечто похожее на официальные отношения. «А что скажет мать? А что подумают друзья? Краюхинцы уж точно засмеют!» – размышлял тогда своим ещё очень недалёким умишком.
Так, молча, и сбежал от Галинки в армию. А она через полгода вышла замуж, родила ещё двоих мальчиков и только тогда увидела, поняла, что её новый супруг – обыкновенный алкоголик. Снова не повезло. Она куда-то уезжала, потом приезжала обратно. А я в то время вернулся из армии совершенно другим человеком. Всё, что было прежде, растаяло, ушло. Иные песни звучали на улицах, иные мысли бродили в молодых умах.
Конечно, в те времена многие девушки и женщины перебывали в моей постели, но теперь с трудом мог вспомнить только их имена, да и то не все. Тогда просто-напросто некогда было забивать голову несерьёзными, как я считал, отношениями. Грянули начало и середина девяностых. Шла ожесточённая борьба за блага. Деньги валялись повсюду, нужно было только суметь их поднять. Я старался, но тщетно! Пока по воле обстоятельств мне не пришлось стать совершенно другим человеком. А он – тот другой – мог. Уже потом, когда финансовые вопросы порядком поднадоели, а прибыли увеличились и стабилизировались, пришло осознание того, что пора бы обзавестись семьёй.
Алёну я встретил случайно. Однажды с приятелем решили провести рождественские праздники на известном европейском курорте. Именно там, среди покрытых снегом горных вершин, на фоне прекраснейших альпийских пейзажей, разглядел я невысокую, уверенно несущуюся на лыжах по крутому склону горы девушку. Всё в ней было привлекательно, красиво! Завораживающая улыбка, ловкость движений и подчёркивающая женские прелести голубоватого цвета спортивная форма.
В тот же день мы познакомились. Алёна была профессиональной горнолыжницей, и вместе с командой готовилась к серьёзным стартам.
Полгода пролетели, словно один миг. Постепенно наши отношения становились чем-то большим, чем дружба. Очень хотелось, чтобы Алёна была всегда рядом, хотелось всегда слышать её тихий, почти детский голосок. А сколько нежности и любви отражалось в девичьих серых, слегка грустных глазах! Алёна полностью подходила под созданный мной в уме идеал женщины-жены.
И теперь помню каждое движение, каждый вздох в тот вечер, когда сделал ей предложение. Мгновение подумав, она ответила «да». Всё происходило в Париже, на Эйфелевой башне. Услышав её ответ, я от радости чуть было не спрыгнул вниз.
Мы немедленно спустились, помчались в отель. И была у нас счастливая, полная нежной, страстной любви ночь. Я, к своему неописуемому восторгу, узнал, что стал у Алёны первым мужчиной. И это тоже была любовь…
Свадьба прошла безо всякой помпезности. Родителей у Алёны не было. А я, по веским причинам, своей родне ничего не сообщал. Да и как мог? Ведь я тогда вовсе был не я! Мы собрали в недорогом ресторанчике с десяток самых закадычных друзей и скромненько отметили бракосочетание. На что я надеялся?! Жить под чужой фамилией, под чужим именем – и пытаться создать крепкую, дружную семью? Господи, какой же болван! Но теперь-то знаю, что если в браке есть хоть капелька лжи, то из него никогда не получится ничего хорошего. А у нас была не капелька, а целое необъятное море!
Тем не менее счастливо прожили десять долгих лет. Вскоре после свадьбы родилась дочь Валентина. Отчасти и это обстоятельство, а в большей степени мой преуспевающий эгоизм поставили жирный крест на Алёниной карьере горнолыжницы. Теперь остаётся только догадываться, что же стало истинной причиной полнейшей деградации личности моей маленькой прелестной супруги. Давал ли я ей повод для ревности? Нет. Ограничивал ли финансовые возможности? Нет. Любил? Да, слишком сильно и безоглядно любил. Она же очень хорошо, совершенно быстро усвоила это. Конечно, всё в жизни сугубо индивидуально. Но, мужики, никогда не показывайте женщине, насколько сильно вы её любите. Ум современных красавиц слишком развращён.
Алёна бесповоротно делалась капризной и раздражительной. Стоило навести лишь малюсенькую тень отказа в чём-либо, как тут же получал я в свой адрес красноречивейшие «комплименты» типа: дурак, жадина, скотина и т. п. Выносил всё молча. Но дальше – больше! Моя любимая стала часто прикладываться к бутылке. Являясь с работы, всё регулярнее заставал её пьяной вдрызг. На все просьбы и уговоры перестать она заливисто громко смеялась, обзывала меня как хотела. Всё чаще и чаще целыми днями и ночами ходил я понурый, тщетно пытаясь понять, осознать, постичь настоящую причину Алёниного пьянства. Однажды даже подумал: не завела ли она мужчину на стороне. С моими возможностями это не составило труда выяснить. Оказалось, что нет.
Но, вообще-то, было же что-то не так! И я пытался понять – что. Очень трудно сделать это в одиночку. Все благие помыслы, стремления хоть как-то наладить отношения разбивались о высокую холодную стену Алёниного самолюбия и высокомерия. Я чувствовал, почти физически ощущал, что всё её существо нацелено на подавление моей воли.
Она грамотно, умело пользовалась доверием и любовью. Всё это я отчётливо и ясно понимал, осознавал.
Всё чаще стали сдавать нервы. Однажды пришёл конец моей огромной пушистой любви. Потихонечку, незаметно обернулась она отвратительно-холодной, безразличной ненавистью. Будто в очередной раз в мою раскрытую, развёрнутую к миру душу наплевали, нагадили. Что ж, снова пришлось «примкнуть штыки».
Вообще-то, что касается моих с Алёной отношений, то я ещё долго над ними размышлял. Даже тогда, когда уже расстались. Одно время вдруг понял, что мы совершенно не умели находить общий язык. И ещё одно. С годами выяснилось следующее обстоятельство: у каждого на самом деле есть две жизни. Они объединены в одном теле, но их точно две. Первая находится выше пояса; вторая – ниже. (Не говорите, что я бестактен и дремуч! Не лгите сами себе.) И от того, насколько эти две между собой ладят, зависит общее благополучие любого человека на земле.
А представьте обыкновенную семью, да хотя бы нашу с Алёной. Четыре реальные жизни схлестнулись в борьбе за счастье! Очень часто и во многих случаях всё у них получается, но не менее чаще наоборот. Очень жаль, но где-то мы напортачили, где-то серьёзно ошиблись, не сумели полностью раскрыться, довериться друг другу и решить эту, скорее всего, не такую уж важную, но оказавшуюся роковой проблему.
Алёна, Алёна, едва отошёл я от развода. И после ни одна женщина не занимала внимания дольше чем на одну ночь. Ни горькие их слёзы, ни горячие заверения и клятвы верности не могли задеть моё посуровевшее, почти окаменевшее сердце. Обида и боль прочно притаились в его потаённых, укромных уголках. В конце концов, я обыкновенный, такой же, как и все.
Только до неприличности развитое собственное самолюбие позволяет некоторым из нас считать себя особенными. На самом же деле человечеством правят одни и те же инстинкты; всё остальное рядом и около.
Вот такие непростые, неоднозначные эмоции и чувства разбудил во мне неожиданный визит сельской почтальонши. Ах, Зоя, ты даже не представляешь, как больно и вместе с тем невыносимо приятно ощутить, что я всё ещё жив…
Монотонно, обыденно, скучно тянулись морозные декабрьские дни и ночи. Я по-прежнему пролёживал их в постели. Вставал лишь для того, чтобы истопить печку. И всё же уже чувствовалось, что очередной после превращения этап преодолён успешно. Произошло это очень болезненно и непросто для души моей. Как меняющая кожу змея сантиметр за сантиметром выползает из старого ненужного панциря, так же и я из минуты в минуту, из часа в час, изо дня в день пытался мыслями, всем существом своим освободиться от ненавистного прошлого образа жизни. И вот теперь всё яснее почувствовал, что смогу!
А когда «случайно» удавалось через окошко увидеть идущую по улице почтальоншу Зою, то почему-то делался я задумчивее, чем обычно. Во всяком случае, так мне казалось.
Третий день Петро Суконников швырял широкой лопатой снег. Подымаясь утром, выпивал чашечку кофе и, кряхтя, напялив телогрейку, спешил к хозяйству. Там работы – хоть захлебнись!
Задолго до обеда, словно загнанный скакун, тяжело дыша и понурив голову, приплетался Петро Тимофеич обратно в хату. Раздевшись, бросал промокшую от пота одежду к печке, устало валился в кухне на диван.
Елизавета всегда рядом. С утреца настряпает и на помощь мужу спешит. Навкалывается женщина, аж рученьки гудят! А как свалится Петя на диван, она присядет рядышком, да так разом и отдыхают, смотрят друг на дружку, беседуют.
– Эх, Лизушка, – начинает, тяжело вздыхая, Петро, – не за того ты замуж выскочила, не за того.
– Чего уж там, – смиренно отвечает Елизавета. – Двадцать с лишним годков прожили – проживём и ещё, если Бог даст.
– Прожить-то проживём, а вот как? Ты ж у меня красавица! Тебе бы наряды примерять да на иномарках кататься, а не навоз грести кажный день.
– Пе-еть, ты чего?
Грустнее грустного сделается взгляд у Петра Тимофеича. Недобро ссупятся, нахмурятся лохматые брови, волком пробежит по усталому лицу тень горькой безысходности.
– Ничего, Лизань, это я так.
– Прекрати чепуху молоть.
– Да разве ж то чепуха? Ведь не старики ещё, а жизни путёвой не видывали.
– Ладно, Петь, что есть, то и наше. Значит, так Господь велел. Детишек поднимать нужно, некогда тут задумываться да паниковать.
– Я не паникую. Только здоровья всё меньше становится. Сегодня на сто пятьдесят седьмой лопате как хряснуло в пояснице, аж мотыльки перед глазами полетели!
– Ты чего их, считаешь? – удивлялась Елизавета.
– Да так, ради спортивного интереса. Просто кидать – с ума сойти можно. А то: швырнул я триста лопат снега да с полсотни навоза – уже знаю, что не зря день-деньской прожил. Опять же на обед заработал. Опять же соцсоревнование сам с собой устраиваю. Сегодня столько-то, а назавтра стараюсь на десяток прибавить. И тогда чувствую себя победителем! А?!
Елизавета молча, многозначительно смотрела на мужа. Словно подпиленный коряжистый дубок медленно ворочался перед ней на старом потёртом диване. Было видно, что каждое движение давалось ему непросто.
А Петро продолжал:
– Ты, Лизань, если что, не обижайся. Не то думалось раньше, совершенно не то. Все планы рухнули и покатились кубарем под горку. Даром, что сараи от скотины ломятся, а никому она не нужна. Вишь, уже добрые полдекабря сдалось, а свиней продать невозможно. Говорят, в Китае да в Бразилии закупили мяса на всю Россию. И так каждый год. Колотись, мужик, почём зря!
– Может, наладится ещё, Петь, – сама не веря своим словам, тяжело вздыхала Елизавета.
– Нет, не наладится. Я так понял: решили деревню совсем уничтожить. Её и так не осталось. Ты поглянь, в Краюхе целые улицы пустых домов! Нет, не нужна новой России деревня…
Елизавета делала задумчивое лицо, словно в уме что-то прикидывала. После, задумчиво же, отвечала:
– Да, ведь твоя правда. – Слегка поразмыслив, добавляла: – Сашок вернётся из армии, нужно в город отправлять. Чего тут сидеть? Неровен час, останется в Краюхе. Сгниёт, как мы заживо сгниваем!
Только глубоко вздохнёт Петро, помашет начинающей лысеть головой.
– Дело говоришь, мать, дело. Гнать его отсюда надо. Гнать и роздыху не давать. Не дай бог останется да врастёт в эту землю! Может, у кого-то она и считается богатством, а у нас одни слёзы да горб раньше времени. Оксана наша – молодец! Выучится, будет жить-поживать. Авось женишок городской сыщется, богатенький.
Улыбнётся Елизавета (о дочери муж вспомнил), а затем с тревогой посерьёзнеет:
– Выучится-то выучится, но профессия больно не городская: ветеринар. С детства ко всякой живой твари неравнодушна.
– Да ладно тебе, – подбодрит Петро. – Будет где-нибудь в лечебнице собачек да кошек врачевать. Богатые теперь детишек не водят, всё больше живность всякую, чтоб не скучно было. Опять же на деньги никто не позарится.
– Эх, дай Господь устроиться ей на хорошее место. Сейчас отучиться – ещё ничего не значит. Люди, вон, с двумя высшими образованиями по базарам шмотками торгуют.
– И такое бывает. Но нужно надеяться на лучшее, а худшее само придёт…
В таком духе проговорят Петро с Елизаветой до самого полудня. Потом, отобедав, идут на базы – поить скотину. Недалеко колодец, метрах в пятидесяти, а воды носить ведер пятнадцать минимум.
Пока напоят всех, пока подчистит хозяин навоз, там, гляди, вечер не за горами – снова да заново управлять худобину нужно: сено раздавать, зерна сдробить. Да не приведи господь, свинья доску на полах сорвёт. Заматерится Петро, разнервничается до белого каления; сопит, а деваться некуда. Дядя чужой не придёт на помощь.
Уже затемно, мокрый как мышь, еле ввалится в хату. Разденется, поужинает – и к телевизору. Ещё не закончатся «Вести», а он уже дремлет. Подойдёт Елизавета, прикроет хозяина одеяльцем, выключит телевизор и, глубоко вздохнув, сама умостится отдыхать. А Петро проснется среди ночи и тихо лежит, боясь шевельнуться: то спину у него ломит, то в боку колет! Потом всё-таки, деваться некуда, встанет, сходит «до ветру», а после полчаса укладывается: так лечь неудобно и этак. Вот и всё счастье, вот и всё будущее!
Не зря покойный отец предупреждал насчёт новой жизни. Давненько было, больше пяти лет назад, а помнится, как сегодня…
…Колхоз распался. Петька работал уже в «Агро-Холдинге», но в последнее время чаще стал задумываться над тем, что пора уходить и оттуда.
Одними из первых обрабатывались краюхинские поля, после механизаторов, как солёных зайцев, гоняли по всему району. Бывало, отпашет Суконников смену где-нибудь в Гремячем или Вертячем, – а это добрых шестьдесят километров от дома. Вахта пока соберёт по полям трактористов, потом пока довезёт до Краюхи – гляди, назад на смену собираться пора. Не дело. Натрясёшься за ночь в тракторе, а потом ещё полдня в уазике – внутренности хоть выплёвывай! Не дело. Работа хороша, когда она рядом, через дорогу.
А как уходить, если домашнее хозяйство не окрепло? Поэтому выбивался Суконников-младший из сил, но старался отчаянно. Спал по два-три часа в сутки. Остальное прихватками додрёмывал: то на своротах в тракторе; то в вахтенной машине, невзирая на дикую тряску.
Чтобы перезимовать лишнюю овцу и телёнка, приходилось ему на склонах и в низинах балок вручную, косой выкашивать густой, набористый травостой. Тяжело, но куда денешься? Это в колхозе бывало: среди дня привезут сено, вечерком, по холодку, стогомётом сметают в стожок – всё быстро, бесплатно. Да где он, тот колхоз?
Почти всегда помогал отец. Он хоть и пенсионер, но был ещё крепок. В загонке сыну старался не уступать. Ручку идёт за следом – знай поторапливайся, а то смахнёт, как одуванчик.
Взмокреют рубахи на Суконниковых, застит глаза солёный пот, захочется хлебнуть студёной водички – стой, работа!
– Перекур! – оборачивается к отцу Петька. – Косы точнуть надо да попить.
– Всё б вы, бляха, пили, – недовольно бурчит Тимофей. – А поточить не мешало бы.
– Вот и я говорю.
Сядут уставшие косари под чахлой степной кислицей, попьют из термоса воды, повздыхают.
– Двадцать первый век на дворе, а нас будто в первобытный строй откинуло, – сокрушается Петька.
– Ещё не туда вас забросит, – снова ворчит отец. – Бабка рассказывала, как они на хозяев работали. Сдыхать будешь, а он тебе лишней копейки не заплатит. Так что попили – и в борозду, чтоб своё было!
– Ты прям ко мне сегодня неравнодушен, – косится сын, с тоской понимая, что старший говорит правду.
– Да я так, не обращай внимания.
– Наведи и мою косу, – просит Петька отца. – Я яблочка разыщу.
– Не рвал бы зеленца, а то живот скрутит, – деловито советует Тимофей, встав и примеряясь бруском к косе.
Вжих, вжих, вжих! – раздаётся глухой металлический звук.
– Тупущая, бляха! Будто ты ней не траву косил, а дрова рубил.
– Ничего, поправится. – Петька откусывает зелёный бок найденного крохотного яблочка-кислицы и, скривив скулы, бросает его подальше в высокую траву. – Вот это кислятина! Аж челюсти свело!
– Я говорил, – ухмыляется отец.
Наточив косу, осторожно кладёт её поодаль.
– Гляди не наступи, – деловито предупреждает. – Теперь будет брить, как лезвием.
Снова сел. Вскинув взор в безоблачное небо, припомнив о чём-то далёком, задумчиво продолжает:
– Помнится, косили коллективное, в пойме реки. Сначала на колхоз, а потом для себя. Становимся человек двадцать мужиков – и пошли по ручке. Гоны длиннющие! Две, три ручки в день пройдёшь – всё! К вечеру от усталости руки-ноги трясутся. Зато весело. Это где-то в пятидесятых годах…
– О, куда нас отбросило! – нетерпеливо перебил Петька, присаживаясь рядом с отцом.
Тот будто не слышит, ворочает языком:
– Вручную всё накашивали, бляха! Тогда многие по корове держали, не больше. Это теперь богатеем. Ну я о чём и к чему… Кормакова знаешь?
– Деда Степана? Знаю, а как же…
– Он постарше. Теперь ему годов под девяносто. А в ту пору молодой был, здоровый как бык! Мы на длинных перекурах косы отбивали, а кто не умел, тот к дядьке Егору Иванцову обращался. Всём уваживал, мастер на все руки был. Так вот Степан Кормаков своей косой никогда ни сам не занимался, ни дядьку Егора не просил. Косит, как все, не отстаёт. А как объявят перекур – косу в кусты и идёт баб щупать. Они рядом уже сушёное сено гребут, песняка давят. Весело! Однажды Никита Чернов…
– Ванькин отец? – живо переспросил заинтересовавшийся рассказом Петька.
– Он самый, царствие ему небесное. Приметил, что Степан косой не занимается, принёс её дядьке Егору. Тот и языком цокал и головой качал: «Чего вы, – говорит, – сукины дети, с ней делали? Вовсе не коса, а колун!» После выправил, отбил, наточил. Никита отнёс её на место, где взял. Закончился перекур, стали отдохнувшие косари в загонку, зашаркали косами. Степан Кормаков размахнулся, косанул, да так, развернувшись вокруг себя, и полетел в траву. Мужики за животы схватились, смеются. А он сердится: «Зачем косу мне испортили, негодяи!» О, бляха, сколько здоровья было в человеке!
– Не зря до таких лет дожил, – улыбаясь, восхищённо заметил Петька. – Хоть бы половину осилить. – Отхлебнув из термоса ещё водички, поднялся, с неохотой поглядывая на лежавшую в траве косу. – Хошь не хошь, а надо махать!
– Да, сынок, – закопошился, вставая, Тимофей. Встав, поморщился. – Что-то сегодня под левой лопаткой, как колючку загнали… – невольно слетело с губ.
– Ты б, отец, не напрягался сильно. Я уж докончу балочку в одного, – с тревогой в голосе осторожно посоветовал Суконников-младший.
– Ничего, ничего! И так не напрягаюсь. Сенца заготовим – и на диван. А тебе ещё на работу скакать, – бодро отчебучил Тимофей, мысленно ругая себя за то, что невзначай проговорился.
– Да уж как-нибудь. – Петька глубоко вздохнул. Выдохнув, поднял косу и, умело размахнувшись, продолжил класть в валок душистый, выше среднего травостой.
Отец не спеша пошёл ручку за следом.
Здоровый от природы, он в свои семьдесят с «хвостиком» был неисправимым романтиком. Часто вспоминал о том, как в детстве четыре раза убегал на фронт; как его ловили и возвращали, а он убегал снова и снова. Теперь всей душой хотелось помочь сыну, внучатам, чтобы не знали нищеты и суровых голодных дней, которые пришлось пережить ему – Тимофею.
Умело пластая косой пырей и дикий горошек, он нет-нет да и замедлялся. Украдкой, чтобы не заметил Петька, натруженной ладонью потирал широкую волосатую с проседью грудь. Внутри пекло, будто склянку с горчицей опрокинули…
Сена в тот год Суконниковы всё же накосили. Даже успели сгрести и поставить на пологих склонах балок приземистые аккуратные копёнки.
– Всё, батя, в Вертячем пары доделаем, тогда вернёмся в Краюху, – довольно предполагал Петька. – Свозить будем сенцо. Чего ему в степи недобрым людям глаза мозолить.
Отец молчал. Не хотел тревожить сына…
В наступившую субботу Суконниковы топили баню.
Первыми перекупались Елизавета, детишки.
Петька был на смене, дома ожидался только поздним вечером.
Пошёл мыться Тимофей. Любитель париться – в тот раз он веника в руки не взял. Вдоволь накупавшись, вышел на крылечко бани и довольным взглядом окинул двор. После шагнул и, удивлённо ахнув, ничком упал на аккуратно выкошенную садовую лужайку. Инфаркт.
Так не стало Петькиного отца, бывшего кузнеца, хорошего краюхинского мужика Тимофея Бляхи.
С похоронами тогда помытарились. Денег ни на что не хватало. Петька пошёл к молоденькому управляющему «Агро-Холдинга», чтобы попросить взаймы. Тот не отказал, но взамен потребовал ни много ни мало, а земельный пай. Думать было некогда, да и состояние не то. Согласились сразу.
Так в одночасье остались Суконниковы без отца и без одного земельного пая.
Пока занимались похоронами, в степи у балок исчезли несколько копен сена. «Добрые люди», пользуясь чёрной бедой, помогали свезти.
Ничего на свете больше стало не свято…
За неделю до наступления Нового года настойчиво подул южный ветер. Он принёс с собой нежданное потепление. Нахохлились и заплакали потемневшие вмиг сугробы снега. Потом суток двое держался над степью густой, непроглядный туман. Когда рассеялся, то было видно, что снег остался лежать только на дне глубоких оврагов да с северных сторон лесопосадок. Словно кинутые наземь тёмно-зелёные платки виднелись за деревней редкие поля озимой пшеницы. Остальные некогда пахотные клинья, лениво развалившись в степи, отдыхали неопределённый срок, покачивая на тёплом ветру густыми гривами непролазных бурьянов. Жировали в их дебрях степные косули да бесчисленные зайцы-русаки, несказанно радуясь смягчившемуся климату.
Зима отступила. Если бы лет двадцать – двадцать пять назад сказали краюхинцам, что в канун Нового года возможна подобная погода, то никто бы сроду не поверил. Но теперь степняки не удивлялись больше ничему. Слишком круто и резко менялась за последние годы их нелёгкая, копеечная жизнь.
Я по-прежнему с не совсем здоровой охотой выглядывал в окошко. Да и на погоду было совершенно наплевать. Хотя бы единой мыслью пытался я зацепиться за этот безумный, убивший всякий интерес к жизни мир. Да, конечно же, показывавшаяся на улице почтальонша слегка занимала остывшее внимание, но только лишь слегка. И даже самому себе не мог я с полной уверенностью сказать о том, что действительно каждый день только и жду её очередного появления.
Только-только поверил в выздоровление, как вдруг, сам не знаю почему, истлела эта вера крохотной искоркой, так и не успев вновь раздуть во мне бурное пламя жизни. И я то бежал, словно лань, то тихо, уподобившись вялой черепахе, еле крался по извилистым лабиринтам своего воспалённого сознания. КУДА?! Иногда хотелось просто уснуть и не проснуться. Тогда вставал вопрос: для чего, для чего был я здесь – на этой земле? И тут же приходила на ум дочь – Валентина. «Но ведь и для неё я теперь мёртв! – думал. – Неужели она так никогда и не узнает, что отец её вовсе не зарвавшийся столичный богач Фигурских, а обыкновенный поволжский крестьянин Паша Зайцев? И нужно ли вообще ей об этом знать?»
Вопросы, вопросы, вопросы – их было слишком, даже чересчур много. Тысячи раз призывал я на помощь Господа, чтобы помог он разрешить хотя бы часть головоломок. Но тщетно! Как всегда, всё было привычно и просто; как всегда, всё оставалось до невозможности дико и запутанно. И ни разу не снизошло свыше ни единой, даже малюсенькой подсказки.
Всегда, во всём оставалось за мной великое и ужасное право – решать всё самому.
Еду для поддержания того, что называлось «моей жизнью», приносил Петро. Я давал ему денег, чтобы он доставлял необходимую для пропитания малость. Иногда Елизавета передавала с ним то тарелку блинов, то свежих домашних пирожочков. Никогда не отказывался, но ел очень мало, и постепенно на столе скапливалась приличная гора продуктов. На что Петро Тимофеич со вздохами реагировал:
– Паша, Паша, совсем ты захиреешь. Вон опять ничего не тронул. Да что с тобой творится? Случаем не захворал тяжёлой болезнью? Или грех какой на душе держишь? Ты скажи – легче станет. А я уж никому – могила!
Обычно я старался отшучиваться, иногда попросту молчал. И тогда Петька слегка обиженно добавлял:
– Ну, лады-лады, не хочешь – не говори: твоё дело. Наше-то оно маленькое: ты попросил – я принёс.
На этом обычно и заканчивалось наше с ним общение. Но всё же нередко разговоры затягивались. Он курил, сидя у открытой печки, а я лежал в постели; так и беседовали.
Темы выкручивались самые разнообразные. Я осторожно врал о прошлом. Петро балагурил всё о жизни, о политике, детях. В основном же сами того не замечая, от слова к слову сбивались мы на нелепые сентиментальности и зачастую к концу разговоров уже отстранённо думали каждый о своём.
Потом, когда Петро, насупившись и скупо попрощавшись, уходил, я, анализируя нашу очередную встречу, склонялся к выводу о том, что виноват во всём проклятый возраст. Как ни крути, а противопоставить ему совершенно нечего!
Незаметно быстро пролетела последняя предпраздничная неделя, в течение которой всё-таки пришлось однажды прервать свой мысленный цейтнот. В среду, чисто выбрившись и прилично одевшись, ездил я в райцентр. Уладив кое-какие дела в Сбербанке, зарегистрировав в местном отделении ГИБДД «семёрку», решил устроить себе на праздник небольшую пирушку.
Встречу Нового года уважал я сильнее всего на свете. Даже собственные дни рождения, по обыкновению, привык не замечать, проводить буднично, а вот Новый год – это да! Это праздник праздников! Во всяком случае, так я считал. Решившись не изменять традиции и отметить смену времени достойно, завалил заднее сиденье «семёрки» разными накупленными в магазинах вкусностями и, конечно же, спиртным. Гулять так гулять!
Всё это происходило, как уже говорил, в среду, а сегодня было воскресенье, тридцать первое декабря.
Проснулся рано. Поднявшись, затопил печку и, уже в одежде, снова упал на своё излюбленное ложе, мысленно пытаясь представить, с чего бы начать приподнятие праздничного настроения. Хотя по ситуации, в которой находился, и по тому, что творилось на душе, мне было бы в самый раз готовиться к собственным поминкам, а не к встрече Нового года.
Так или иначе, окончательно надумав не падать духом хотя бы сегодня, решил я, не вставая с кровати, подвести некоторые итоги года уходящего, пусть даже в некотором роде и был он для меня последним.
Миллионы людей, встречая Новый год, клянутся себе в том, что всё, с первого января начнут новую, лучшую жизнь. Кто-то готов сменить работу, кто-то образ мыслей, обстановку, автомобиль. Одним словом, многие желают в этот праздник перейти некий Рубикон, и каждый надеется на лучшее. Всё это меня не касалось. Я лишь хотел разобраться во времени истекшем. То, что будет с первого января, и вообще во всём следующем году, нисколько не тревожило. Иногда мне самому становилось из-за этого страшновато. И тогда, неимоверно напрягая обленившийся рассудок, пытался докопаться до того момента, в который выскользнул у меня из рук хвост этой невероятно скользкой штуки под названием «жизнь».
Снова не надумав ничего путного, постановил я начать торжественные проводы уходящего года со ста граммов водочки. Утвердившись в намерении сделать это немедленно, поднялся, налил стопку и порезал на кусочки аппетитно смотревшуюся жирную селёдочку.
Когда всё было готово, оказалось, что выпить пока что не суждено.
Вначале под окнами хаты промелькнула мятая ушанка Суконникова, потом раздался стук входных дверей, и очень скоро сам Петро, словно восточный ветер в степь, ворвался в моё скромное жилище.
Одет был в замызганную телогрейку, латаные-перелатаные штаны и резиновые сапоги. С порога, что было для Петьки совсем не свойственно, стал возмущаться, митинговать, будто Ленин на броневике:
– Видишь, дорогой товарищ Зайцев, лежишь ты себе день и ночь в постельке, а другу помочь не желаешь! У-у-у! – Разувшись, Петро приблизился к столу. – Тут у него и водочка, и селёдочка, джентльменский набор! Погибай, Пётр Тимофеич, сам, один. Да, отлично, Павлик, а я вот думал… а больше не к кому обратиться…
– Да погоди ты, – резко прервал я запыхавшегося, вконец заговорившегося Суконникова. – Объясни толком: в чём дело?
Слегка грубоватый тон правильно подействовал на Петьку. Он утихомирился, присев на табурет, заговорил:
– Паш, не сердись, что я такой. С полночи корове телиться приспичило, и лишь под утро растелилась. Думал, замается телок – ничего, обошлось: ещё какая шустрая тёлочка! А после покормили с Лизой хозяйство, хотели отдохнуть, да не вышло. Сашок ей на сотовый позвонил. Дембельнулся, сидит в райцентре у автовокзала. Автобусы сегодня не пойдут, попутку не поймаешь. Выручай, Паша, или уже того?.. – Петро покосился на налитую стопку.
Очень не хотелось вылезать из тёплой, уютной берлоги, но отказать Суконниковым я не смел.
– Да нет, «того» ещё не получилось, – ответил как можно спокойнее и, ещё раз с сожалением взглянув на стопку, двинулся одеваться.
Вскоре вместе мы вышли на улицу. Петро на радостях тараторил, как сорока. Таким я его не видел, пожалуй, с самого детства: на что смотрел, о том и говорил. Когда зимовавшаяся под открытым небом «семёрка» с пол-оборота завелась, он не преминул заметить:
– О, Паша, видал?
– ?
– Новьё есть новьё! Ты его хоть в снег закопай, хоть дождём залей! Если оно путёвое, то работает, как часы.
Прогревая двигатель, через приоткрытую дверку молча взглянул я на топтавшегося рядом товарища и чуть-было не крикнул: «Петя, Петя, да разве это путёвое?! Не видел ты ещё приличной машины», но вовремя сдержался. Буркнул только:
– В таком виде и поедешь?
Суконников, будто не зная во что одет, осмотрел себя с головы до ног и помчался переодеваться, на ходу причитая:
– Ой, ё-моё, вот дурман-трава, совсем упустил из виду. Да не работает головёшка, гладко не работает…
Вернулся Петро минут через пятнадцать совсем другим человеком.
Даже показалось, что в чистой, приличной одежде стал он выглядеть на несколько лет моложе. Счастливый, улыбающийся комом плюхнулся на пассажирское сиденье, и мы тронулись в путь.
Пока ехали до райцентра, воспоминания о собственных годах службы полностью захватили нас с Петром. Перебивая друг друга, рассказывали мы о нарядах в столовую, караулах, учениях и, конечно же, о благополучном возвращении домой. Семьсот тридцать дней и ночей! Память о них живёт в сердце каждого носившего погоны и сапоги мужчины на особом, привилегированном положении. Такое не забывается!
Двадцать километров пролетели незаметно. В райцентре, у небольшого обшарпанного здания автовокзала под навесом с ноги на ногу топтался рослый, стройный старшина ВДВ. Отглаженная форма, пышный аксельбант на груди, до блеска начищенные берцы и голубой, слегка сдвинутый на затылок берет. Петро заметил его издалека. Пока подъезжали ближе, с восхищением приговаривал:
– Орёл, Паша, гля, какой орёл вырос!
Через минуту они обнялись: отец и сын. У одного позади тревожные, бессонные дни, ночи неизвестности и ожидания; у другого за плечами два суровых, долгих года армейской жизни – на выживание.
Я, сидя в машине, молча наблюдал. Почему-то вдруг вспомнилась маленькая дочь Валентина. Я любил называть её «мышкой». Кто знает, смогу ли когда-нибудь обнять её вот так же крепко и тепло, по-отечески, как только что Петро обнял своего сына?
Взбудораженное, немного приподнятое воспоминаниями об армии настроение резко и скоропостижно грохнулось до нижнего предела. Я понял, что, как минимум в этот день, обречён на мучительные угрызения совести и междоусобную войну собственного рассудка с бряцающей оружием безысходности действительностью.
Суконниковы, на ходу разговаривая, медленно приближались к машине. Я вылез, чтобы поприветствовать служивого и открыть багажник для «дембельского» чемодана.
Когда было сделано и то и другое, мы дружно сели в «семёрку» и помчались домой, в Краюху.
Сашок оказался довольно приятным в общении молодым человеком. По-деревенски, слегка смущённо и застенчиво, рассказывал нам с Петром о том, как добирался от места службы до самого райцентровского автовокзала. Петро иногда задавал сыну коротенькие вопросы, иногда вставлял в его рассказ уместные, искромётные шуточки. Тогда и я пытался беззаботно рассмеяться вместе с Суконниковыми. Хотя внешне это кое-как получалось, на самом деле в душе моей творился невообразимый хаос. Невообразимый хаос грусти!
Едва машина остановилась у Петькиного двора, как на высоком крыльце показались Елизавета и гостившая на каникулах Оксана – высокая, статная, с тугой чёрной косой девушка. Словно две большие птицы, выпорхнули они за калитку, покрыли нежными объятиями засмущавшегося радостного Сашка. Оксана молча прижалась щекой к братовому плечу, а Елизавета, будто не веря глазам своим, ощупывала сына и причитала:
– Ой, сыночка, ой, родненький! Худой-то какой весь! Нешто тебя там не кормили?! – Щедрые материнские слёзы радости катились по её щекам.
Пока я открывал багажник, доставал оттуда чемодан, Петро подошёл к семье. Одну руку положил Елизавете на плечо, а другой обнял повзрослевших детишек.
– Ну, будя, мать, будя. Чего голосишь, как по покойнику. Всё уже позади. Вот наш сын – живой, здоровый. Радоваться теперь нужно.
– Так я… так я и радуюсь, – приходя в себя, сбивчиво отвечала Елизавета. – Ой господи, давайте в дом. Проходите, проходите, стол готов.
Я попытался было отказаться, но Петро чуть ли не силой увлёк вслед за женщинами и Сашком в хату. Там, в передней, был накрыт огромный праздничный стол. В дальнем углу комнаты стояла нарядная ёлочка. Я смотрел на всё это и остро почувствовал себя не в своей тарелке.
Петро, будто понимая ход моих мыслей, похлопал по плечу:
– Паш, да не тушуйся. Спасибо огромное за то, что выручил. Садись, дружок, за возвращение нашего сына выпьем, за наступающий Новый год!
Наконец-то первое от встречи с солдатом волнение улеглось. Все дружно сели за стол. Первый тост, естественно, за благополучное возвращение домой! Потом – за старый год, за новый!.. Женщины лишь «за солдата» выпили по полной, после только пригубливали. Мы же с Петром и Сашок старались подтвердить высокое звание: русский человек. Так что после третьего, четвёртого тоста у меня перед глазами всё медленно поплыло. Гранёные стаканы – они такие!
Вскоре стали подходить оповещённые о возвращении Сашка родственники Суконниковых. Постепенно застолье становилось веселее и шумнее. Комната, сперва казавшаяся такой просторной, постепенно принимала вид улья, наполненного гудящими пчёлами. Всё вокруг меня шевелилось и шумело. Елизавета с Оксаной, да ещё какая-то рыженькая девчушка из их родни едва поспевали ставить на стол самогонку и закуску. Произвольно, необратимо набирала обороты её величество русская гулянка.
Уже изрядно захмелевшим сознанием сообразил я, какой же одинокой и скучной казалась среди этого беспорядочного гвалта Петькиных родичей моя собственная персона. Поэтому, превозмогая вполне естественное желание остаться, незаметно покинул счастливое, радостное застолье.
На улице было совсем темно. Я поставил «семёрку» в собственный двор, вошёл в дом. Там было так тихо и хорошо. Аккуратно порезанная селёдка, налитая стопка водки на столе покорно дожидались хозяина.
Растопив печку, наотрез отказался думать о чём-либо. Пребывавший под воздействием алкоголя организм мой требовал лишь одного: ещё алкоголя! Ни капли не сомневаясь в правоте своих побуждений, достал ещё кое-какие продукты, водку и, наскоро пополнив ими стол, предался обыкновенному дикому пьянству. Я желал убежать, скрыться, спрятаться… От кого? Да от самого себя! Заведомо предчувствуя, что ничего хорошего из этого не получится, всё же поддался я сокрушительной, необузданной силе, которая называется слабостью человеческой.
Вот так неожиданно пролетел последний день уходящего года. Когда старинные мамины часы на стене пробили двенадцать раз, так и не разобравшись во времени истекшем, спал я сидя, согнувшись, уткнувшись головой в уставленный почти нетронутой закуской стол; спал безмятежным, мертвецки пьяным сном.
Нежданно и негаданно для самого себя Петро Суконников выдал «троечку». Это означало, что целых три дня изнывал его могучий организм от лошадиных доз огненного первака.
Первый день – понятно: встреча, грех не выпить. На второй – ясное дело: ближе к полудню подтянулись похмеляться родной брат Митька, шурин Григорий. Долго сидели. Выпили по одной, по второй, по третьей, после считать перестали. На разговоры пробило, стали языками богатеть, не забывая при этом наполнять стаканы. В итоге – перехмелились!
Митька хоть и крепкий насчёт самогону, но домой пошёл неуверенно, сильно заплетая ногами, несмело опираясь о плечо супруги. А маленького, щупленького Григория Марьянка – Петькина сестра – почти на себе поволокла до родной хаты; еле шевелился раб Божий!
На третий день, пока Пётр Тимофеич соизволили открыть ясные очи, у Сашка уже собрались приятели. На кухне, под лёгкую музыку, потрошили они большого копчёного леща, запивая его пивом из запотевших бутылок. Поднявшийся с постели Суконников-старший, едва накинув верхнюю одежду, забрёл на кухню. Словно путник, преодолевший десятки километров по пустыне без воды, жалобно взглянул Пётр Тимофеич на молодёжь. Ребята откликнулись правильно. Через время все поняли, что пивом душу не обманешь. Так вот просто и бесшабашно канул в небытие ещё один день нового 2007 года.
Третьего января, утром, Елизавета, схмурив тёмные брови, уперев левую руку в бок, решительно вошла в спальную к мужу. Петро не спал, неподвижно лежал на спине, боясь открывать глаза.
– Петь, может, хватит над нами с Оксанкой издеваться? Кормить-то ещё кое-как справляемся, а навозу скопилося – немерено. Подымай Сашка и вертайтесь на землю, хватит в облаках витать! – При последних словах Елизаветин дружелюбный было тон заметно посуровел.
Петро едва шевельнулся. За годы супружеской жизни давно научился определять по голосу настроение жены. Понял, что сейчас она не шутит.
Довольно робко приоткрыл Пётр Тимофеич опухшие глаза. Нет, жены совсем не боялся. Ему было больно и стыдно. Стыдно перед всем белым светом, в первую очередь перед самим собой за то, что он – здоровый мужик, хозяин – провалялся в постели целых три дня! Целых три дня вычеркнул собственной рукой из своей и без того горемычной жизни. И теперь ему – Петьке – нужно было напрячься вдвойне. Во-первых, чтобы подняться, во-вторых, чтобы самоотверженным, ратным трудом отстоять перед самим собой своё же честное имя. Но тут вовремя вспомнился повод, из-за которого, в принципе, и произошло резкое падение его репутации. Это в значительной степени снижало, умаляло часть вины. По крайней мере, Петро сам так посчитал и, усаживаясь на кровати, ответил терпеливо дожидающейся «результатов» Елизавете:
– Всё-всё, не ругайся. Отдыхайте с Оксанкой. Мы нынче с сыном горы своротим.
– Ну да, – глядя на мужа, с лёгкой иронией в голосе сказала отходчивая супруга. Она-то знала, как сильно болеет Петро с похмелья. И ещё знала, что целых три дня он себе никогда не позволял. – Поглядим, чего вы нателите.
С последними словами отправилась она на кухню стряпать завтрак. А Петро, подбадривая сам себя, трясущимися, непослушными руками уже застёгивал рубаху.
С наступлением нового года погода стала меняться. Третье утро подряд было морозно. К тому же сегодня полетели с неба крупные пушистые хлопья снега. При полном безветрии кружили они в мутных облаках и, казалось, совсем не спешили опускаться на землю. Снегопад то усиливался, а то вдруг совершенно прекращался. Изредка, будто совсем уж закружившись и отстав от своих, одиноко падали с небес лапатые снежинки.
После чашки горячего кофе Петро Тимофеич Суконников, виновато пряча взгляд, велел жене будить сына, а сам, накинув телогреечку и шапку-ушанку, несмело вышел на крыльцо. От чистого воздуха слегка закружилась голова. Он стоял, внимательно разглядывая едва прикрытую снегом землю, синюшное на горизонте небо и тёмные, спящие в безветрии сады.
Идти к сараям не хотелось совершенно. Нет, не оттого, что дрожал измученный похмельем организм, конечно же, не оттого. Причина нежелания заключалась в другом. Чувствовал Петро Тимофеич, что всё, что делает, чем живёт и дышит, – никому, кроме него, не нужно. Абсолютно никому! Который год подряд наезжали к нему осенью развесёлые ребятки-спекулянты и за бесценок скупали лоснящихся толстых свиней и справных, выгулянных на воле бычков. Забивали скот, шутили, смеялись, перебрасывались фразами на непонятном Петьке языке. (Может, его же и материли.) А он стоял и смотрел, молча смотрел. И никакая на земле сила не могла заставить его – настоящего хозяина, работягу – думать о том, что эти весёлые ребята вовсе не спекулянты, а самые что ни на есть порядочные господа частные предприниматели. Ибо знал он, что выращенный в тяжелейших муках скот уже дня через два продадут то ли в столице, то ли ещё в каком крупном городе. Продадут втридорога! Знал он и то, что эти весёлые ребята за два дня положат в карманы своих брюк столько денег, сколько он – Петро Тимофеич Суконников – и в руках-то никогда не держал. И всё за его, в мытарствах и страданиях выращенную скотину! Останется ему с неё только-только на пропитание и одежонку сносную да крутые горки свежего навоза. И то ладно. А где его взять?
Вот она, воля вольная! Всё на свете знал Петька, а чего не знал, так чувствовал крестьянским нутром своим. И всё-таки скот отдавал.
Отдавал за бесценок. Потому что жить ему нужно было как-то, дочь учить надо, потому что сын взрослеет, да и вообще, по той веской причине, что не нужен больше никому Петькин скот, никому, кроме порядочных господ частных предпринимателей.
Навсегда засело у Петьки в мозгу, как приехала из Москвы дочка Варвары Полощухи, рассказывала на широкой сельской лавочке односельчанам о жизни столичной. Сказала она тогда, что, дескать, поругивается народец в Первопрестольной – недоволен ценами на рынках. Обижается на крестьян, будто это они дерут три шкуры с горожан за свою продукцию. Повздыхали удивлённые краюхинцы, поулыбались: «Да кабы мы по таким ценам, как в городе, скотину сбывали, давно бы уже на вертолётах летали, а не пеши ходили по пустующей на глазах деревне!»
«Вот она, воля вольная! – вздохнул про себя Петро Тимофеич. – А не хочется – не ходи ты на те базы! Эх, да как же не пойти?! Ведь и того заработать больше негде…»
В который раз подводя столь неутешительный итог крестьянским простецким мыслям, вдохнул Петро Суконников чистого воздуха на полную грудь и, несмело спустившись с крылечка, пошагал на хоздвор. С каждым шагом поступь его становилась всё решительнее и решительнее, словно была это поступь человека, несущего своё, больше уже не нужное тело на амбразуру вражеского дзота.
В хозяйственном дворе царил полнейший беспорядок. Всюду чувствовалась женская рука. Петро одни вилы искал минут двадцать. Уже хотел идти за спросом к супруге, но наконец-то попались они ему на глаза – в самой глубине двора, за дровяником.
– Да разве ж тут им место?! – раздражённо бурчал под нос разгневанный хозяин, поднимая инструмент и направляясь к сеннику. – Чего с них взять, с баб? Только волосы длинные. Раз управится – ищи свищи после неё. Хоть говори, хоть не говори!..
Завидев хозяина, нетерпеливо, протяжно замычали коровы. Уставившись огромными глазами на то, как он дёргает зелёное душистое сено, призывно тянули через изгородь база свои лохматые, с влажными носами морды. Разбуженные, завторили им бычки. В дальнем хлеву, истошно завизжав, подхватили эстафету свиньи. Закудахтали, пытаясь обратить на себя внимание, куры. И словно первая скрипка в этом грянувшем оркестре голосов животных и птиц, громко и жалобно заблеяла в овчарне высокая, на тонких ногах, рыжая овца.
– Эх, разобрало же вас! – разговаривал со скотиной Петро, разнося по яслям пахнувшее летом сенцо. – Прямо все как с голодного края сбежали! Сейчас, сейчас откачаем бедненьких.
Тяжёлые навильники делали своё чёрное дело. После третьего или четвёртого у Суконникова-старшего потемнело в глазах. Он присел на корточки прямо посреди двора. Бешено колотилось в груди сердце. Пытаясь восстановить его явно сбившийся ритм, Петька стал медленно, глубоко дышать ртом.
В то самое время подскочил на хоздвор Сашок. Давнишняя, доармейская телогрейка была теперь парню очень даже маловата.
Увидев спину сидящего неестественно отца, он встревоженно спросил:
– В чём дело, бать? Ты чего?
Петро, не желая показывать перед сыном слабинку, не спеша поднялся, не оборачиваясь, попытался отшутиться:
– В шляпе, сынок, дело, в шляпе. Ничего страшного… – И всё так же, стоя спиной к Сашку, махнув рукой, добавил: – Поищи там у хлева совковую лопатку, пойдём завалы разгребать.
Часа три кряду отец и сын Суконниковы упорно метали из сараев навоз. Самочувствие Петра Тимофеича нормализовалось, правда, на перекуры присаживался он чаще обычного. Задымив сигареткой, с удовлетворением поглядывал, как споро и ловко управляется Сашок с неприступными барханами навоза.
«Сразу видно силёнку молодую, – довольно думал Петро. – Давно ли сам таким был? Всего-навсего сорок с хвостиком, а уже не то, совсем не то! Эх, жизнь-жестянка, судьба-портянка, куда всё девается?!»
Старательно туша окурок, он снова брался за вилы. Конечно, тяжёлая работа шла не так быстро, как у сына, но зато уверенно и основательно.
Наконец с чисткой навоза было покончено. Петро Тимофеич, у которого насквозь промокла на спине телогрейка, опытным хозяйским взглядом окинул свежую подстилку по сараям, велел Сашку наносить из колодца воды.
Едва брякнуло ведром о ведро, как уже наевшаяся скотина любопытно завыглядывалась во двор.
«Вот как и не бывало тех трёх дней, – стоя вблизи база, подумал Петька. – Опять одно и то же, одно и то же…»
Коричневая, с белой звёздочкой во лбу корова тщательно вынюхивала плечо хозяина. Раздувала отдающие теплом ноздри, искоса поглядывала огромным голубым глазом на замёрзшие на Петькиной ушанке капельки пота. Он спокойно повернулся к ней и, взглянув прямо в её преданный и любопытный глаз, ласково подставил к морде животного ладонь. Корова пару раз потянула ноздрями и, ловко высунув кончик шершавого, как рашпиль, языка, призывно лизнула руку хозяина. И Петьку вдруг охватило такое нескрываемое умиление, такая неописуемая нежность укрыла его крестьянское сердце, что он и вымолвить ничего-то не мог. Просто стоял и смотрел в большущий голубой глаз животного. И казалось ему, что не он в него смотрит, а наоборот – глаз этот проник глубоко-глубоко, туда, где ещё накрепко держалась в измученном работой теле душа человеческая.
Петро слегка вздрогнул, когда сзади грюкнул калиткой Сашок. Тихонько прихлопнув ладошкой влажный коровий нос, молвил:
– Ступай, кормилица, теперь же напоим. – А про себя подумал: «Нужно с сыном по-серьёзному потолковать насчёт учёбы. Не ровен час, вот так же заглянет к нему в душу скотина – пропал человек!»
Если когда-нибудь кому-то что-то кажется, то над этим стоит серьёзно призадуматься. А может, то, что кажется, и не кажется вовсе? Может, так и есть на самом деле?
Не знаю. Я совсем запутался и теперь не мог различать, где начинается, а где заканчивается действительность; что кажется, а что происходит наяву.
Тишина. После стольких лет бешеного ритма жизни наконец уловил я и насладился полностью таким обыкновенным и в то же время таким необычным понятием. Насладился ли?
Тишина. Который день не врывается в моё царство одиночества ни единый человеческий голос, ничья нога не переступает порога хаты. Как хорошо! И как плохо.
Тишина. Слышно только, как звенит в ушах. Или это кажется? А кто его знает?! Невозможно понять, который день, который час. Как это? Да так, очень просто. Лежишь и слышишь только её – тишину. Нет ни границ, ни расстояний, ни звуков – ничего! Совершенно ничего! Есть только она – сладкая, всеобъемлющая, страшная тишина. Будто в могиле… ГДЕ?!
Неожиданно медленно катившаяся по гладкой дорожке равнодушия ленивая мысль натолкнулась на невидимое препятствие и остановилась, будто вкопанная, уподобившись лошади, не желающей преодолевать барьер. Произошло это в светлый праздник Рождества Христова. И вдруг понял я, что если сейчас же не поднимусь, не заставлю себя жить, то останется только одно: быть раздавленным и до конца уничтоженным этим ужасным, ледяным безмолвием. Тут же я посчитал, что главное преодолено. Выбор был сделан в пользу противной и ненавистной, а также единственной и потому самой прекрасной штуки под названием «жизнь».
По крайней мере то, что подразумевалось под этим понятием, имело хоть какую-то реальную основу. То же, к чему невольно прикоснулся, было слишком таинственно и пока ещё очень страшно. И так как, невзирая на душевные страдания, печку я топил исправно, иногда, а всё же испытывал чувство голода, то это позволило думать о том, что не готов я шагнуть в небытие. Как только это понял, даже слегка обрадовался.
«Нам есть ещё о чём с тобой потолковать, старый добрый мир, – подумал я. – Мы ещё, слава богу, не расстаёмся!»
Подумав так, вдруг ощутил непередаваемое облегчение. Тяжёлый груз, копившийся в сознании последние несколько лет, огромным камнем не спеша покатился под гору. В эту ночь, на Рождество Христово, уснул я самым спокойным и приятным сном.
На следующее утро поднялся отдохнувшим и, как самому казалось, совершенно здоровым. Только глянув в зеркало, заметил, что сильно исхудал. Теперь, при среднем росте, тело моё стало довольно-таки щуплым и лёгким.
Выбрив почти двухнедельную на лице щетину, я умылся, затопил печку и включил новенький телевизор. (Купил его, как и множество бытовой техники, когда в доме делался ремонт; купил, да так ни разу ничем и не пользовался.) Привычная реклама звучала совершенно по-особенному, по-новому. Будто и не реклама это занудливая, а громкая приятная песнь новой жизни.
Отдёрнув занавески на окнах, увидел я сквозь слегка промёрзшее стекло стоявшую неподалёку хату Суконниковых. Из трубы затейливо вился в небо сизоватый дымок. Только теперь вдруг вспомнилось о том, что уже давненько не являлся в гости друг мой Петро.
«Конечно, – с лёгкой завистью заключил я про себя, – некогда! Сына из армии дождались, радость у людей».
Прохаживаясь взад-вперёд по комнатам, можно сказать, на ходу просмотрел выпуск «Вестей» по телевизору и в очередной раз подложил в печку дров. Потом вдруг обратил внимание на царивший в холостяцком жилище беспорядок. Прибравшись, захотел есть. Продукты ещё кое-какие сохранились, и я приготовил прекрасный завтрак: яичницу-глазунью, свежезаваренный цейлонский чай с лимоном.
На самом деле человеку нужно очень мало. Важно лишь почувствовать: что нужно и для чего.
Конечно, совсем далёк был я от твёрдых убеждений в чём-либо. Но само решение не противиться естественным инстинктам уже чего-то стоило. Отсекая прошлое и напрочь отказываясь думать о будущем, постановил я просто жить, дышать только настоящим.
Позавтракав, с огромным искушением взглянул на постель, но тут же твёрдо сказал себе, что не прилягу, как все нормальные люди до самого вечера. Нужно было отвлечься, и я решился на настоящую, длительную прогулку. Раз уж что-то ещё удерживало меня в этом мире, то стоило осмотреться вокруг да заодно разведать, где теперь в Краюхе магазины, так как продукты заканчивались, а Петро всё не шёл.
Итак, основательно одевшись и наспех вооружившись девизом «Здравствуй, Краюха», шагнул я за порог отчего дома.
Стояло солнечное морозное утро. Лишь иногда, будто несмело просыпаясь, потягивал северо-восточный ветерок по спрессованным сугробам лёгкую колючую позёмку.
За праздничные дни снега выпало сантиметров пятнадцать, а так как на родине моей расчищать дороги особо не торопятся, то шагать было довольно-таки тяжело. И всё же я решил обойти деревню во что бы то ни стало.
Двадцать два года! Много это или мало? В России, где жизнь кипит подобно лаве с извергающегося Везувия, даже двадцать два дня, нет, даже двадцать две минуты – целая вечность! И казалось, что именно такой, нешуточный срок минул с тех пор, как покинул я малую родину. Двадцать два года, Боже правый!
Естественно, что в начале длинного пути стали охватывать самые тёплые, самые чистые воспоминания детства и юности. Чем дальше ступала нога моя по улицам и переулкам Краюхи, тем сильнее разгоралось в проснувшейся памяти пламя этих чудесных воспоминаний. Было приятно и больно. Приятно из-за того, что всё то, что я вспоминал, происходило когда-то на самом деле. А больно потому, что ни за что и никогда больше не вернуть тех счастливых, безоблачных лет.
Растроганный, бродил я по узким заснеженным деревенским улочкам. Помимо воспоминаний о прошлом, рождались в душе и другие чувства. Везде, куда бы ни пошёл, встречал мой пристальный взгляд великое запустение, убогость. Молча, с великим сожалением наблюдал я за серой, едва теплящейся жизнью малой родины.
Десятки пустых, с грубо заколоченными крест-накрест окнами домов! Их было так много, так одиноко и жалостливо просматривались они из-за покосившихся, полусгнивших изгородей, что я невольно ради интереса решил их считать. Ближе к вечеру выяснилось, что оставленных подворий всего сто шестьдесят восемь. Это почти добрая половина села!
На слабо протоптанных узких стёжках изредка встречались одинокие прохожие-односельчане. В основном пожилые женщины. Кое-кто из них здоровался. Тогда и я на ходу отвечал на приветствие. Но большей частью, как правило, люди разминались молча, только недоверчиво покосившись. Многих из них знал я раньше и теперь иногда угадывал. Меня же, судя по реакции, не признавал почти никто; или не хотели признавать? Кто их знает?..
Вот наконец вышел к центру села.
Особо привлекло моё взбудораженное внимание бывшее здание поселковой администрации. Вернее, то, что от него осталось: торчавшие из-под снега, окружённые густыми дебрями сухой травы, чёрные, обгорелые головешки.
А ведь была у этой оставшейся от большого пожара свалки своя, славная история.
В период основания Краюхи всем миром, при поддержке купцов-меценатов отстроилась добрая, уютная, светлая церковь Пресвятой Богородицы. Долгое время служила она краюхинцам и жителям окрестных хуторов, сёл. В праздники съезжались к ней экипажи и брички богатеев; сходились за подаяниями сирые, обездоленные, убогие. Всех принимала красавица-церковь. Громкой радостной песней лился в голубую небесную высь весёлый колокольный звон. Отражая солнечные лучи, позолоченной улыбкой издалека манили уставших путников величавые купола.
Пришли другие времена. Лихими вихрями закружила по поволжским степям Революция. Пронеслась и по Краюхе, изменив быт и взгляды людские, перевернув, прахом развеяв вековые старые устои.
После кровопролитных сражений Гражданской войны настала пора созидания. Решили краюхинцы собственных детишек грамоте учить, чтобы сделать из них квалифицированных инженеров, врачей, агрономов. Желающих постигать науки оказалось так много, что не нашлось в деревне подходящего здания, чтобы всех разместить. Тогда постановили: разобрать деревянную церковь и построить из неё школу. Так и сделали.
Разрасталась Краюха, крепла. В мирное время народилось так много детей, что вскоре и новая школа не смогла всех принять. Озаботился к тому времени вставший на ноги колхоз и при поддержке местных властей выстроил просторный, кирпичный, настоящий храм науки, со светлыми классами и большим высоким спортивным залом. Изо всей деревни уместилась ребятня да ещё и из близлежащих хуторов.
Старое здание использовали под интернат, в котором жили хуторские ученики. После разместили в нём правление колхоза и сельский совет.
Таким и помнил я его в то время, когда покидал Краюху.
Потом, рассказывали, когда распался колхоз, осталась там только администрация сельского поселения да кабинет участкового милиционера.
Однажды деревянное, за долгие годы солнцем высушенное здание вспыхнуло. Произошло это тёмной ночью. А так как колхоз распался, пожарной машины в Краюхе не оказалось, то нечем было бороться с огнём в самые первые, драгоценные, минуты пожара. Да и бороться было некому. После очередных покруживших над Краюхой теперь уже перестроечных вихрей с брезгливостью и равнодушием стали земляки смотреть на чужое горе. Поэтому, пока из района прибыла пожарная машина, тушить было уже нечего. Два дня простояла она на месте. Пожарные старательно ковырялись баграми в дымящихся руинах, тщательно заливали водой вновь возникающие очаги возгорания. На третьи сутки, когда чёрные, обугленные головешки перестали пускать дым, расчёт огнеборцев смотал рукава и отбыл в райцентр.
Так нелепо и бесславно закончилось существование здания, которое приносило огромную пользу краюхинцам: вначале как церковь, а потом как школа, правление, сельский совет.
Ещё долго чёрными тараканами ползали в народе слухи о том, что загорелось оно не само и не зря. И основания для подобных слухов были весьма серьёзные. Но доказательств чьей-либо причастности к поджогу не было. Поэтому слухи остались слухами.
А теперь я с сожалением смотрел на заметённое снегом пожарище и с ужасом думал: «Вот и это мы угробили! Что же за время сейчас такое? Строили люди школу, чтобы учить детей. А они выучились и… Наверное, даже переучились. Потому что легко, без всякого сожаления уничтожили то, что построили, и, как зеницу ока, берегли несколько поколений односельчан».
Хотелось не думать, не задавать самому себе каверзных вопросов, а снять шапку и заорать на всю деревню, на всю степь, на весь мир: Что же за время сейчас такое!!!
Здания почты, клуба, школы, магазины – остались на местах, как и прежде. Пожалуй, только вид у всех социальных учреждений был затрапезный и унылый. Давненько не касалась их оконных рам малярная кисть.
Нужно отдать должное магазинам. Их на центральной площади было сразу четыре, причём два абсолютно новеньких. А те, что постарше, сияли свежеотреставрированными фасадами, ловили скудный лучик зимнего солнца шикарными пластиковыми стеклопакетами.
Взглянув на них, я вспомнил Петькины слова: «Такое впечатление, Паша, что в этой стране строят только бензоколонки, церкви и магазины». Как будто без него я об этом не знал!
Прогулявшись по почти безлюдной площади, медленно направился к одному из магазинов. Над входом в умело отделанное пластиком здание красовалась вывеска с надписью: «ИЧП Андрей». Пока любовался мастерством маляра, из магазина вышел мужчина. Не сразу, но всё же я узнал его. Это был мой двоюродный брательник Василий.
Невысокого роста, коренастый в плечах, с чёрными неухоженными усами, он скользнул по мне взглядом и остановился, сжимая в руке пакет с только что купленным хлебом.
– Ну здравствуй, – на миг удивлённо взметнулись кверху его смоляные брови и тут же сомкнулись над переносицей.
– Привет, – спокойно ответил я.
В воздухе зависла неловкая пауза. Не знаю, что там думал он, а я полностью ощутил, что мы совершенно чужие. Если Васёк, так же как и дядька Шурик, начнёт раздувать ноздри, выказывать неудовольствие и обиды, то нам с ним не о чем разговаривать вообще. Конечно, виноват я, но в первую очередь перед своей покойной матерью. Это ей я что-то должен! Поэтому буду казнить себя до конца жизни! И всё! Больше никому и ничего я не должен!!!
А так ли? Ведь это с Васькой провожали мы вечерами девчонок, с Васькой катались по очереди на колхозном жеребце Дьяволе; с Васькой да с Серёгой пасли в дядькову Шурикову очередь овец на Зелёном…
Очевидно, и мой двоюродный брат подумал о том же. Он, будто переламывая в себе что-то давно решённое, смущённо заговорил:
– Чего в гости не зайдёшь?
– Ехать к вам, а дороги нет, – соврал я, потому что Петро уже сообщил, что хутора Зелёного больше нет.
– Да куда там ехать?! Мы давно в Краюху перебрались. Как колхозный скот перевели, трактора угнали – так и кончился наш Зелёный. Остался один серый. – Он горько усмехнулся.
– Это плохо.
– Чего там плохо! Её и Краюхи скоро не будет. Не нужна никому. Видал: что клуб, что больница – рухнут скоро! А никому ничего не надо…
– Это тоже плохо, – понимая, что Василий говорит правду, вздохнул я и, меняя тему разговора, спросил: – Дядька Шурик сильно обиделся?
– Ладно тебе. У каждого в башке своей паутиной затянуто. Нехай обижается, если ему от этого легче. А ты, будет время, заходи, не стесняйся. Хата моя теперь на улице Майской.
Я удивлённо взглянул на брата.
– Это где ж такая? Что-то ни одного названия не видел, пока бродил по деревне.
Василий усмехнулся.
– Да-да, Павлик, в Краюхе теперь и улицы, и переулки названия заимели. Даром что пусто стало, хоть шаром покати.
– Это для чего ж?
– Не знаю. Но кумекаю, что политика, братец, новая – заботливая о людях до крайности. Налоговой удобнее извещения рассылать. Опять же легче искать должников за электричество, за воду. За всё люди должны. А где их, рублики, брать, если ни работать, ни заработать негде? Обложили нас, Паша, на своей земле, словно волков серых. На флажки гонят, на флажки!..
И Василий, вроде бы случайно, ввернул мне о деревенской жизни такую тираду, что даже резкий в суждениях Петро Суконников отдыхал бы рядом с ним. После по-простому, по-уличному объяснил, где стоит его дом, и засобирался идти.
– Давай, братец, пока. Заходи, посидим, пообщаемся. Нас ведь не так уж много осталось – родственников. А может, сейчас пойдём?
Я, сославшись на срочные дела, вежливо отказался. Мимоходом спросил о младшем брате Сергее.
Василий отмахнулся, в сердцах ответил:
– Пьёт! Как телок дудонит. Жена умница попалась – тащит на горбу двоих ребятишек, а Серёга совсем скурвился, не выдержал нынешней житухи. Да мало ли кто её не выдержал?! В перестройку – мужиков семь-восемь повесилось в Краюхе. Недостатки, неустройство, безденежье, водка и прочее. Витю Конопатого помнишь?
– А то! Вместе на тракторах зябь поднимали.
– Тот как работы лишился, так в запой ушёл месяца на два. А осенью вовсе пропал. Через неделю в тернах нашли на шворке. Оно и нам недолго. Сами вымрем, как бизоны. – С последними словами Василий, окончательно попрощавшись, пошёл восвояси. Только свежий снег задорно скрипел под подошвами его войлочных ботинок с названием «прощай, молодость».
Я же, прикупив продуктов, считая по пути пустые хаты, долго, медленно возвращался домой. Было очень тоскливо и грустно оттого, что обворованной, обманутой, нищей предстала передо мной малая родина. Чувствовалось это особенно остро ещё и потому, что знал я, как процветают, живут в достатке деревни немецких бюргеров и голландских фермеров, как восторженно встречают рассветы шотландские пастухи и как горды своим по достоинству оцениваемым трудом французские, итальянские земледельцы.
«А ведь Краюха – тоже Европа, – философствовал я вечером, сидя за чашечкой чая у телевизора. Жаль, очень жаль, что только на карте. Что же мешает ей и сотням, тысячам таких же деревень обустроить свой быт успешно?» – задавал я сам себе извечный вопрос. И не находил ответа. Да, длиннорукие, хитрые чиновники-воры, да вечное разгильдяйство, безответственность власти, да неумение русского крестьянина относиться к своим обязанностям прагматично и скрупулёзно. Конечно, всё это есть. Но есть и другое. Взять хотя бы новейшую историю России, двадцать первый век – век высоких технологий, неограниченных возможностей, свобод. Ну отдали крестьянам в пользование землю, каждому свой пай, по-настоящему отдали. Бери! Вот, пожалуй, и всё. Ах да! Вместе с земельным паем получил русский мужик в пользование очень дельный лозунг, брошенный в деревни каким-то мракобесом от перестройки. Лозунг ясный, словно солнышко в безоблачном небе: «Конкурируй!»
Петька Суконников долго и нервно смеялся, когда рассказывал обо всём этом. С его слов получалось, будто бросили его в чисто поле на хромой кобыле с плугом, и должен он, чтобы не прослыть лентяем, соревноваться – конкурировать, значит, – с западным фермером, сияющим улыбочкой из окошка новенького трактора «Джон Дир».
Хм, почему раньше я об этом не задумывался?! И представляя в уме всю мощь иностранного агрегата, мысленно сравнивая его с хромой кобылой, теперь продолжал раздумывать дальше: а они самоубийцы – русские мужички! В эпоху экономических войн самое лучшее, что их в дальнейшем ожидает, – рабство. Разве работать за миску похлёбки – это не рабство? Вообще, по законам рынка, неконкурентоспособные не выживают. А какой у нас цивилизованный рынок? Ха! Базар – обыкновенный, дикий, стихийный базар!
Совершенно неконтролируемые, нерегулируемые никем и ничем цены, всякие там заговоры компаний, чёрные рейдеры, налётчики, господа лентяи-чиновники и прочее, прочее, прочее. Нет, они явно самоубийцы, эти русские мужички! Какое счастье, что нашёл я ещё хоть что-то оставшееся от Краюхи!
С такими очень невесёлыми думами погасил свет и, щёлкнув пультом телевизора, лёг в кровать. Снились мне в ту ночь то Петька верхом на кляче, облачённый в богатырские доспехи с копьём наперевес; то улыбающийся, мордатый дядька в комбинезоне, машущий бейсболкой из раскрытого окошка трактора «Джон Дир». А ещё снились мне пустые дома и торчавшие из-под снега, хаотично разбросанные оскалы бетонных балок перекрытий – всё, что осталось от разбитых, разрушенных краюхинских животноводческих ферм. Будто вновь орды безжалостного хана Мамая, сметая всё на своём пути, промчались через мою малую родину!
Наутро проснулся сам не свой. Вдруг почему-то захотелось немедленно заколотить окна родной хаты и вернуться под сень цивилизации. А что тут делать?! В этих заброшенных, пустынных джунглях! Если бы они не были родиной, то, клянусь, так бы я и сделал. Но они ею были, есть и будут навсегда. Наверное, поэтому, как только вспомнилось об этом, сразу же первый порыв угас; хотя совершенно не представлял, для чего деревенские, давно забытые проблемы должны были снова возникать на моём пути, а вернее – для чего и зачем так близко, так трепетно восприняло моё сердце чужую боль. Казалось, что такого не могло быть. Но так было. Оно – сердце – словно отделилось от разума. И когда разум говорил: «Паша, зачем ты вникаешь в дебри? Живи и радуйся. Тех денег, которые есть, хватит твоим детям и внукам. Не создавай сам себе лишних проблем!» – а на сердце сразу же жгло: «Эх, Павлик-Павлик, помнишь, как в Краюхе целыми улицами сдавались «под ключ» новые дома? Теперь они пусты! Помнишь, какие толпы молодёжи собирал на вечерний сеанс ухоженный, просторный сельский клуб? А ведь он почти рухнул! Помнишь, Павлик, детский сад, куда впервые привела тебя за руку мама? Амбарный замок висит нынче на его покосившихся дверях!»
Подобное несогласие в самом себе снова заставило крепко задуматься. И вновь молчание было ответом на все встававшие передо мной вопросы. Никакой логики! Ведь всего, ну, скажем, год назад я мог одной своей подписью смести с лица земли не один, а даже несколько хуторков, мешавших осуществлению какого-либо грандиозного проекта.
Людям – квартиры, хаты – под бульдозер. Легко! Все довольны, все смеются!
А все ли?
Быть может, какой-нибудь Григорий Пантелеич, бывший тракторист, так и не смог привыкнуть на чужом месте. Быть может, дни и ночи напролёт смотрел он тоскливым взглядом с балкона пятого этажа туда, за город, где в погоне за бешеной прибылью выкорчевал стальной бульдозер его вековые корни. Смотрел, смотрел да так незаметно, трижды прокляв несовершенный жестокий мир, и усоп.
Но тогда не задумывался я об этом ни на секунду. Так почему же задумался теперь?
И кто сказал, что в человеческой душе есть логика?! Откуда он это взял?
Февраль, впрочем, как и прошедший январь, в этом году особо не буйствовал. Ночами ещё случались довольно сильные морозцы, но дни хоть и пасмурные, но тёплые ясно давали понять, что весна не за горами.
В Маруськином саду неугомонно чирикали собиравшиеся в большие стаи воробьи. Иногда резко налетавший ветерок настойчиво разносил их радостный гвалт по всей округе.
На Сретенье, к полудню, у Суконниковых на хозяйственном дворе громко прогорланил чёрный, с малиновым гребнем петух. Закончив феерическую песнь, он с важным видом прошагал к лужице талой воды посреди двора и, косясь по сторонам, опустил в неё короткий крепкий клювец. Тут же, вскинув кверху голову, зажмурил от удовольствия маленькие бусинки-глаза. Так проделал петух несколько раз и, вдоволь напившись, отправился наводить порядки в курятнике.
Петро пристально наблюдал за птицей издалека. В самом углу двора присел он на кучу пиленых дров, курил. Заметив, что петух попил из лужицы, подумал: «Ага! Весна должна быть по всем приметам ранняя. Хотя какие они теперь, приметы? Всё наблюдалось и примечалось давным-давно, в старину. Не было тогда ни самолётов, ни атома, ни всяких химических заводов. Так что теперь приметам доверять – дохлое дело. – И, глубоко затянувшись сигаретным дымом, выпуская его одновременно ртом и носом, Петро про себя решил: – А может? А вдруг? Зима, ведь хоть и тёплая, но сена ушло слишком много. Да и дровишки тают, словно тот скупой снег. Хошь не хошь, надо к приметам приглядываться. Авось на дурака сбудется!»
Петро Тимофеич поплевал на окурок и, бросив его в неглубокий, напитанный водой снег, придавил сверху кирзовым сапогом. Рассиживаться некогда. Хозяин медленно, явно оберегая от резких движений поясницу, поднялся. Завидев его, как по команде, протяжно забунела скотина.