Дед Кузнецов переехал из Жипков на соседний полустанок два года тому назад. С моим отцом он поссорился и при встречах с ним угрюмо смотрел в сторону. Мой отец тогда был заместителем председателя колхоза, а дед Кузнецов – единственным единоличником на всю округу. И поскольку мы жили с ним по соседству, больше всех попадало от приезжавшего начальства моему отцу.
– Во всех деревнях хозяйства коллективизированы на сто процентов, одни вы под боком пригрели единоличника, – возмущались инспекторы. – Ваш единоличник тянет назад весь район. Неужели вы с ним не можете сладить?
С какого только боку ни подходили к Кузнецову: и упрашивали, и убеждали. Но он стоял на своем: что хотите, то и делайте, а в колхоз не пойду.
Когда-то он сеял хлеб в березовой пади, которую так и окрестили Кузнецовской падушкой. Потом там стал сеять колхоз. Земли в падушке было мало – кот наплакал, но надо было оттуда согнать единоличника. Думали, что после этого он обязательно вступит в колхоз.[1]
Кузнецов посуровел, молча перевез из падушки свой инвентарь и стал с ожесточением распахивать пустырь за огородом. Много распахивать ему не дали: закон есть закон. И, перекопав двор, Кузнецов посадил на нем овощи, а в огороде посеял овес и пшеницу.
Странно выглядело кузнецовское поле. На всех деревенских огородах цвела картошка, росли брюква и репа, а в кузнецовском поднимались тощие зеленые злаки.
Проходя мимо кузнецовского дома, мы вполголоса напевали самодельную песенку:
Единличник, единличник,
Выглянь, выглянь за наличник.
Жить в колхозе единлично
Даже очень неприлично!
Один раз отец получил за трудодни целых два ведра меду. А для единоличников вскоре прибавили налоги. Колхозники стали жить зажиточно, а Кузнецов едва сводил концы с концами.
– Петр Михайлович, ведь ты же старый партизан, неловко, что на тебя все показывают пальцами. Вступай в колхоз, ну чего ты упрямишься? – уговаривал его отец.
Петр Михайлович только сердито вздыхал.
– Не замай, Михайлыч, сердце противится. Ишоба мне не хватало быть в вашей компании. А почему – не пытай, все равно не скажу.
– Ну и переезжал бы тогда куда-нибудь, в Клюку, что ли, – не сдержался однажды отец. – Там, по крайней мере, твое хозяйство будет считаться индивидуальным, а тут – единоличное. Вся деревня смеется!
Из Клюки к Кузнецову приезжал свояк Лапин. Он настойчиво уговаривал Кузнецова перебраться на станцию.
– Ну, не упрямься, хрусталик, поедем, будь ласка. И дочь твоя там живет, и унучка, и старухам нашим будет веселее век доживать. Я тебе уже дом сторговал – там запросто целик распахать можно.
Петр Михайлович долго сопротивлялся, но однажды, махнув на все рукой, согласился.
– Поедем. Индо в печенках эта жисть отдается.
Лапин приехал со станции за вещами свояка на старинном, допотопном автобусе с шофером Петькой Хвостовым. Сам Лапин тоже когда-то работал шофером, но после того, как ушел на пенсию, даже не заглядывал в гараж. То ли боялся расстроиться, то ли из стариковской гордости. Но в советах шоферам никогда не отказывал. Хотя советы его касались только отживших свой век машин.
Петька Хвостов прокатил нас на деревянном автобусе по деревне. А когда мы пообещали ему притащить со своих парников огурцов, вывез и за деревню. Но на первом же пригорке мотор заглох, и машина покатилась назад.
– Не вытянет, лайба! – чертыхнулся Петька и повернул обратно. – Как старая кляча, на могильник пора. – И, остановившись возле кузнецовского дома, заторопил:
– А теперь живее за огурцами!
Петр Михайлович погрузил на телегу плуг, борону, грабли, а все остальное затолкали в автобус, благо, дверь открывалась сзади. В него без особого труда втолкнули даже кровати. Автобус тронулся, по-гусиному переваливаясь на своих допотопных колесах с дубовыми спицами. Петр Михайлович хмуро посмотрел на сбежавшихся по случаю отъезда соседей и, не попрощавшись, сердито понукнул лошадь.
И вот теперь на эту же станцию переезжали и мы: отцу не хотелось больше оставаться в деревне. После отъезда соседа-единоличника отца вдруг арестовали и увезли в тюрьму.
А арестовали его прямо в лесу, в Кузнецовской падушке, куда он ездил за дровами. В чем только не обвиняли следователи его: и во вредительстве, и в шпионаже. Обвинение в шпионаже было смехотворным. А вредителем отец себя признал: да, в то время, когда он был заместителем председателя по животноводству, в колхозе был крупный падеж скота. И потребовал над собой открытого суда, чтобы на нем могли присутствовать и колхозники.
Судили отца в новом колхозном клубе, который был набит до отказа. Отец попросил зачитать сводки падежа по декадам. Сводки по его просьбе были зачитаны. Почти весь скот пал в феврале и марте. После этого отец сказал:
– А теперь проверьте, где я был в это время: я учился на курсах по повышению квалификации.
Председатель колхоза Сущин беспокойно ерзал на своем стуле и растерянно озирался по сторонам. Всем было ясно, что это он написал на отца донос, чтобы переложить вину на его плечи.
Отца оправдали. А через несколько дней уполномоченный НКВД, который его арестовывал, примирительно сказал:
– Ну вот что: засучивай рукава по локоть и принимайся за работу. А кто старое вспомянет – тому глаз вон.
– Нет, уезжать я отсюда собрался, – отрезал отец. – Раньше с охотой работал, а теперь – не могу.
– Саботируешь? – угрожающе возвысил голос уполномоченный. – Что-то быстро ты про недавнее забывать стал.
– А ты и не пугай, я уже пуганый. И кто чего стоит, тоже теперь знаю. Так что не теряй времени на разговоры.
И вот сегодня утром кузнец Бутаков и охотник Цыренов помогли отцу уложить на телегу немудрящий семейный скарб. Цырен Цыренович притащил огромную медвежью шкуру, затолкал ее под веревку.
– Магазинская прямо. Сороковой медведь был, долго, однако, его боялся. Говорят, сороковой самый опасный, злой. Кто его победит, долго жить будет. Возьми медведну на счастье.
И наша телега медленно покатила на станцию Клюка, что была всего в шести километрах, за лесом…
Кто бы мог думать, что нам снова придется жить с Кузнецовым в соседях! Но наши дома оказались рядом – на отшибе, за линией железной дороги. Еще издалека мы увидели около кузнецовского дома пеструю толпу и услышали плач. А когда подъехали ближе, увидели похоронную процессию, которая выходила из кузнецовского двора.
Три дня назад, на речке, молнией убило дедову внучку, Галку. Это первая майская гроза – быстрая и скоротечная, Галка с подружкой бегала за огородами, и вдруг в мутновато-белесом небе словно бы кто-то тряхнул огромный жестяной лист. Тяжелый гул прокатился над замлевшим от весеннего тепла поселком, и, словно из гигантской лейки, хлынул крупный проливной дождь.
Никто не видел, как узкая полоска молнии, пропоров тучу, впилась в берег реки.
Галкина подружка ойкнула, схватилась за волосы и вместо гребенки нащупала пепел. А Галка, неуклюже взмахнув руками, упала на зеленый травяной коврик и остекленело уставилась в небо. Никаких следов ожогов на ней не было, только на пятке чернело круглое пятнышко, словно к ней прикоснулись раскаленным железом.
На похороны собралось много народу: Галкина смерть была неестественной и трагичной.
Дед Кузнецов, сутулясь, подставлял под гробик внучки словно бы надломленное плечо, и по его изжеванным усам и всклокоченной бороде стекали мутные струйки. Рядом с ним, в развевающейся красной рубахе, семенил его свояк дедушка Лапин. Галкина мать, повариха детского санатория, пошатываясь, брела сзади.
– Солнышко ты мое незакатное, говорила же я тебе, чтобы ты не ходила в это проклятое место, а ты меня не послу-ушалась, – хрипло причитала она, поднимая над головой крупные, опаленные у плиты руки. Ее с обеих сторон придерживали молчаливые заплаканные старухи. А весна была в самом разгаре. На обогретых солнцем увалах пронзительно голубели ургуйки, бледно-розовым пламенем загорались кусты сибирского абрикоса. Дурманно пахло черемухой и багулом, лиственницы выпустили нежные зеленые кисточки, набухшие березовые почки походили на сжатые кулачки.
Разрешили временно перекрыть входные семафоры, и медлительная процессия двинулась прямо через песчаную насыпь, через пахнущие мазутом железнодорожные пути.
Я сидел на телеге и судорожно глотал горячие слезы. Братишка недоуменно крутил головой, лошадь тяжело вздыхала и шумно хрумкала овсом.
Мать положила руку на мою голову, ласково и печально сказала:
– Ты тоже, сынок, сходи, проводи ее в последнюю дорожку. Вон сколько ребятишек идет.
Я неуклюже сполз с телеги и на негнущихся ватных ногах побрел следом за похоронной процессией. На горе, в жиденьком соснячке процессия остановилась.
Галкина мать опустилась на колени перед гробом и запричитала еще громче. Рядом беззвучно плакали дед Кузнецов и дедушка Лапин. В ногах у Галки подбитым воробышком сидела раскосая девчонка и размазывала по лицу слезы. Это была Надя Филатова, которая бегала с Галкой около речки в тот роковой день.
На кладбище терпко пахло багульником, листвянкой, ургуем. Краснозобый дрозд бесстрашно сел на сосновую ветку и с любопытством заглянул в яму. Бурундук, свистнув, проскочил по краю могилки и полосатой змейкой взметнулся на вершину сосны. В яму тоненькой струйкой потек песок. Печальная траурница, взмахнув тусклыми крылышками, села на крышку гроба и задремала.
Когда гробик опустили в могилу, все стали бросать на него землю горстями. Бросил сыроватый комок и я.
После похорон все снова вернулись в дом Кузнецова, чтобы помянуть Галку. Дед Кузнецов, кряхтя, перелез в наш двор и, не глядя на отца, глухо сказал:
– Вот так оно бывает, Михалыч: то ты меня на вожжах тянул в свой колхоз, а теперь сам оттуля пятки смазал… На проклятое место поселились, Михалыч, факт. Приходи помянуть внучку.
Отец с матерью пошли к Кузнецовым, а я сел на телегу и зло хлестнул кнутом лошадь: ее надо было сегодня же угнать обратно в деревню.
Всю дорогу я вспоминал своих деревенских друзей, с радостью узнавал знакомые с детства места.
Вот реденький березняк, в котором мы собирали влажные, пахнущие прелой листвой грузди. И когда из этого березняка охотник Цыренов принес домой в мешке волчий выводок, даже старики удивленно разводили руками.
Из перелеска дорога спускается вниз, ныряет под железнодорожный мост и сразу за ним открывается деревня. Небольшой речушкой она разделяется на две части. Та сторона, где жили мы, была безымянной, а противоположную называли Казачкой. Речушка во время дождей выходила из берегов и затопляла подступавшие к ней огороды. Тогда к дому моего друга Борьки Цыренова можно было пройти, только закатив брюки выше колен. Его крохотный, в одно окно, домик стоял на самом берегу. Отец не раз предлагал Цыреновым перетащить трактором дом на другое место. Но Цырен Цыренович, Борькин отец, отмахивался:
– Хо, Борька рыбачит прямо с крыльца. Пусть лучше речка приходит к нему, чем ему идти к речке. Магазинское место, никуда отсюда не съеду!
Борькин отец был охотником и почти весь год пропадал в тайге. Борька оставался вдвоем с матерью. Говорили, что она заплетает ровно сорок косичек. Сколько их было на самом деле, никто не считал. Но свешивались они с ее головы, как шпагатины или черные макароны. А на конце каждой косички позвякивал крошечный колокольчик.
Больше всего мы любили есть лепешки, которые пекла Борькина мать. Кирпичной печи в Борькином доме не было, стояла в нем лишь приземистая жестяная печка. Густо раскатав тесто, Борькина мать на ладонях нашлепывала лепешки и бросала их прямо на раскаленное докрасна железо. Лепешки шипели, на них вздувались и лопались черные пузыри. Мы, обжигаясь, ели эту преснятину, и она казалась нам вкуснее каменистых сельповских пряников.
Цырен Цыренович делил все вещи на магазинские и сельповские. Винтовка и бинокль для него были магазинскими, слабая махорка или пересохшие пряники – сельповскими. Сначала мы удивлялись и не понимали такого разделения. Но потом привыкли и сами стали делить все вещи на сельповские и магазинские. Действительно, хорошие вещи можно было достать только в городских магазинах, а в нашем сельпо хороших товаров почти не бывало.
Когда вода в речушке была тихой и светлой, мы с Борькой привязывали к палкам вилки и шли колоть пескарей. Зимой тоже целыми днями пропадали на речке. Коньков у нас не было, и мы катались на штыках от винтовок. К левой ноге привязывали подкову, чтобы отталкиваться, правой вставали на штык – и пошел!
А у кого не было «магазинского» штыка, тот становился на откованный кузнецом Бутаковым «сельповский» полозок. Ребятишек в деревне было много, и они вечно толпились в кузнице. Бутаков всем им ковал полозки и подковки, только за это надо было качать кузнечный мех. Это было нелегко, но интересно. Качаешь быстрее – пламя в горне становится светлее и ярче. Перестанешь качать – оно съеживается и синеет.
Бутаков, казалось, не работал в кузнице, а играл. Накалится в горне железо, он положит его щипцами на наковальню и постукивает по нему маленьким молоточком. По тому месту, куда он опустит молоточек, молотобоец должен ударить молотом. Поэтому в кузнице с утра до ночи стоял металлический перезвон: динь-тук, динь-тук, бах!
Молоточек бил отрывисто, звонко. Молот бухал тяжело, протяжно.
Кузнец Бутаков жил недалеко от нас и после бани часто приходил к нам пить чай с медом. Руки и лицо его были в маленьких черных точках от железной окалины.
Бутаков пил чай с блюдца, держа его перед собой на вытянутых пальцах, и поминутно отдувался. На шее у него висело вышитое полотенце, и он утирал им вспотевшее лицо. Когда его начинал бить кашель, жилки на его шее пульсировали и синели.
Разговор за столом шел то о колхозных делах, то о былых партизанских походах. Когда в Забайкалье ворвались семеновцы и японцы, больше половины жипкинских мужчин ушли в партизанские отряды. За это семеновский карательный отряд расстрелял в селе несколько стариков и спалил полдеревни. На месте пепелищ выросли новые дома и уже успели почернеть от времени.
Когда Борькин отец приходил из тайги, в нашем доме вкусно пахло то изюбриным мясом, то медвежьим. Цырен Цыренович рассказывал о том, как он нашел берлогу или выследил волчью стаю, и тогда мы сидели, боясь шевельнуться.[2]
Трудно было определить, когда он говорит правду, а когда сочиняет байки. Однажды он рассказал, как раненый лось бросился за ним вдогонку и поднял его на рога.
– И как же вы потом с ним сладили? – испуганно всплеснула руками мать.
– Хо, так на рогах и приехал в зимовье. Закрою ему шапкой правый глаз, он поворачивает налево. Закрою левый – шагает направо. Доехал как на быке!
А как-то Цырен Цыренович подстрелил козла. Здоровенный гуран свалился в снег и судорожно забил ногами. Цырен Цыренович пожалел второй патрон и накинул ему на шею ремень от винтовки. Козел бешено повел глазами, вскочил и пулей улетел в ерники вместе с винтовкой.
В сельсовете не поверили Цырену Цыреновичу и пригрозили за потерянную винтовку судом. Несколько дней ходил он по тайге в поисках пропавшей винтовки. И когда уже совсем отчаялся, наткнулся в одном из распадков на мертвого гурана. Винтовка не дала ему проскочить между деревьями, так он и задушился, повиснув на крепком ремне…
– Хо, вот он и сам. А я хотел идти по его следам, – раздался вдруг надо мной голос Цырена Цыреновича. Лошадь, оказывается, уже подошла к Борькиному дому и остановилась около приземистого крылечка.
– Ну, как доехали, на ладном ли месте устроились? – пыхнул охотник угарным табачным дымом.
– Проклятое, говорят, место, – выдавил я, передавая ему вожжи. – Девчонку сегодня хоронили, громом убило.
– Неладно, однако, жизнь началась, плохо. Сельповское место, да? Ничего, паря, оботрется. Ты в свои годы еще только на пригорок поднялся, потом придется в хребет шагать. Не все смогут на него подняться, дорога шибко худая. Я-то уже с хребта шагаю, – усмехнулся Цырен Цыренович. – Ну, ничего, пойдем чай пить с лепешками. Жалко, Бориса нет, на зимовье его послал. Не дал бы он тебе скиснуть.
– Спасибо, Цырен Цыренович, – торопливо замахал я руками, – я лучше пойду, а то вечер скоро.
– И то верно, – одобрил Цырен Цыренович. – Дорогу, поди, найдешь?
– Дорога одна, – ушел я от прямого ответа, уже твердо решив отправиться не в Клюку, а к Борьке в зимовье. Перед моими глазами до сих пор стоял свежий песчаный холмик, а на нем гробик, обитый красным сатином.
Зимовье, в которое ушел Борька, было километрах в десяти, у подножия Яблонового хребта. Там с Борькой мы бывали не один раз.
Дойдя до Кузнецовской падушки, я по едва заметной тропинке свернул направо. Из-под ног, как заведенные, выскакивали испуганные кузнечики, а высоко в небе неподвижно висел жаворонок. Он лениво трепыхал крыльями и заливался легкомысленной трелью. Небо над ним было голубое-голубое, словно его протерли мокрой тряпкой и надраили зубным порошком.
На закрайке березняка столбиками стояли у своих нор суслики, подставив спины горячему солнцу. А в лесу было еще прохладно и кое-где из-под кустов проглядывали белые наметы снега.
Влажный мох под ногами мягко пружинил. Когда под каблук попадал сучок, он разламывался с протяжным треском.
Впереди меня через тропинку с тревожным писком перебежал рябчик, а за ним, смешно переваливаясь, просеменили маленькие, почти голые рябчата. Потом раздался осторожный шорох, и на лесную полянку, пошатываясь, вышел горбоносый лосенок. Увидев меня, он по-жеребячьи подпрыгнул и скрылся в густых зарослях зацветающего багула.
«Нет, уж если помирать, так зимой, когда вокруг холодно и неуютно», – почему-то подумал я. Вспомнив о Галке, я чуть снова не разревелся, и тугой жесткий комок подкатил к моему горлу.
Когда я подошел к Борькиному зимовью, было уже почти темно. Борька одиноко сидел на корточках около неяркого костра и набивал мохом чучело белки.
– Гости идут, ли чо ли? – не поднимая головы, спросил он, вслушиваясь в вечернюю тишину. – Чо ты такой несмелый, крадется, как рысь к инджигану.[3]
Увидев меня, Борька вопросительно приподнял брови.
– Хо, – подражая отцу, удивленно воскликнул он, – ты же совсем уехал?
– Уехал, – опустился я рядом на смолистый лиственный кряж. – Уехал с гулянки, а попал на поминки.
– Тогда будем ночевать здесь, – твердо заявил Борька, выслушав мой несвязный рассказ. – Мать с отцом тебя не хватятся?
– Догадаются, что ночую в деревне. Расскажи, Борь, как вы с отцом на охоту ходили. Тошно чегой-то.
Мы легли на покрытый козлиной шкурой топчан. Борька закинул руки под голову и начал рассказывать одну из бесчисленных охотничьих историй. За стенами зимовья угрожающе ухал филин, постанывала какая-то птица, что-то похрустывало и шумело. Но рядом лежал сын охотника, который не раз выходил с отцом в тайгу, и мне было совсем не страшно. Под Борькин рассказ я заснул, как под шум затяжного дождя. Всю ночь мне снились какие-то кошмары: то наводнение, то пожар. Все вокруг рушилось и гремело, слышались то людские вопли, то выстрелы.
Я хотел повернуться на другой бок, чтобы прогнать этот нелепый сон, но, приоткрыв глаза, увидел, что Борька настороженно сидит на нарах и напряженно вслушивается в ночную мглу. Его приплюснутый нос и высокие скулы тенью выступали на фоне чуть посеревшего от рассвета оконца.
– Чуешь, кричат? – встревоженно повернулся ко мне Борис. – Что-то стряслось, понял?
В ту же минуту где-то недалеко грохнул выстрел, и по молчаливому сумеречному лесу неуверенно прокатилось:
– Э-э-эй!
Я прижался к Борькиному плечу.
– Правда, кричат. Борь, что это?
– Не знаю, – так же шепотом ответил Борис. – Беда какая-то, точно.
Я еще теснее прижался к Борьке.
Крики приближались, снова бабахнул выстрел, и дверь избушки с треском распахнулась. Мы вжались в стенку.
Кто-то заслонил собой проем двери, вспыхнул желтый огонек спички, и высокий человек голосом Борькиного отца сказал:
– Хо, я же говорил, тут его искать надо!
Зимовье вмиг наполнилось людьми, поднялся возбужденный гвалт:
– А мы-то думали, заблудился!
– Всю ночь его, варнака, ищем, а он вон где прохлаждается![4]
Кто-то в снова наступивших потемках сел рядом со мной, и я почувствовал, как теплые ладони сжали мою голову и на макушку упала горячая капля.
– Ну как же ты так мог, сынок? – с нежностью и укором тихо спросила мать. – Мы уже все передумали. Потерялся, да еще в такой день! Отец говорит, в деревне заночевал, а у меня селезенка екает, ведь в проклятое место приехали. Пришли в деревню, а Цырен Цыренович удивляется, домой, мол, ушел. Ну и подняли полдеревни, пошли шастать по лесу. Иду, а сама думаю: не волки ли на него напали…
– Драть его надо, – пыхнув самокруткой, миролюбиво сказал кузнец Бутаков.
– Ладно, что хоть воопче нашелся, – поправил его колхозный сторож Парфенов.
Мужики снова загалдели, вспоминая детали своего ночного похода. Ни угроз, ни упреков не слышалось в их голосах, а, напротив, какое-то радостное возбуждение. Только отец помалкивал, сидя на порожке, и мать все крепче сжимала в ладонях мою непутевую голову.
В Клюке мать приняла магазин. В Жипках она работала в сельпо. Здание сельпо там было большим, светлым, а этот магазин походил скорее на ларек или на лавку. Отца назначили завхозом костно-туберкулезного санатория, что раскинулся на горе в лесу. Среди густого сосняка стояло огромное больничное здание с большой открытой верандой. Рассказывали, что все больные там лежат в гипсе, некоторые даже по нескольку лет. Ноги-руки у них подтянуты к потолку специальными тросами, а иногда их растягивают гирями и пружинами. Но никого, кроме обслуживающего персонала, туда не допускают.
Жить же нам выпало в «проклятом» месте возле речки, за линией железной дороги. Здесь была старая заброшенная баня, магазин и всего три дома.
Наш дом казался мне заколдованным. Бывшие хозяева оставили на чердаке засохшие шкуры, бутылки, всякую рухлядь. Поэтому по ночам там вечно что-то скрипело, шуршало и бухало. Дом корежила вечная мерзлота. Летом дощатые перегородки не доставали до потолка. А зимой упирались в него и изгибались в дугу. Подполье заполняла вода – хоть плавай.
Перед окнами дома проходила Транссибирская магистраль, сразу за огородом протекала злосчастная речонка со странным названием Зон-Клюка. Когда мимо проходили поезда, дом содрогался и в окнах звенели стекла. А когда снова наступала тишина, слышно было, как за огородом шумела речка.
Речка была небольшая, но побольше, чем в Жипках. Во время дождей она тоже разливалась, затопляя огороды. Тогда они превращались в сплошное месиво. Земля здесь была болотистой, зыбкой. Только в засушливые годы, когда в поселке все выгорало, здесь можно было что-нибудь вырастить. А в остальное время картофель и овощи вымокали. Вот почему на эту сторону никто не хотел селиться.
Но люди со всего поселка ходили сюда каждый день – в магазин. И по праздникам – Первого мая и Седьмого ноября – шли тоже сюда. Недалеко от нашего дома стояла пирамидка с надписью: «Здесь в августе 1918 года белочехами был расстрелян А. А. Чернов». К этой пирамидке, построившись в колонну, приходили демонстранты и устраивали митинг.
И веселее всего по вечерам было тоже здесь. Напротив заброшенной бани, за насыпью, стояла водокачка, а чуть левее – станционное здание. Когда в Жипках говорили: «Еду на станцию», под этим подразумевали поселок Клюка. Но когда в поселке говорили: «Иду на станцию», подразумевали вокзал. Однако вокзалом станционное здание нельзя было назвать. В одной его половине жили, а в другой находились комната дежурного по станции, закуток кассира и крохотный зал ожидания. Самого кассира на полустанке не было, и билеты продавал дежурный.
Вечером из города приходил пригородный поезд. Он стоял минуту-две и по удару станционного колокола отправлялся дальше. Перед его приходом вся молодежь собиралась на перроне. Он был вроде бульвара: здесь гуляли, пели, играли на гармошке. А когда приходил поезд, узнавали от ездивших в город последние новости, шутили, разговаривали с пассажирами. И расходились только через час-два после того, как уходил поезд.
Как я уже сказал, на нашей стороне стояло всего три жилых дома. В одном жил дед Кузнецов, в другом поселились мы, а третий – белая мазанка, что притулилась к самому магазину, – принадлежал магазинскому сторожу и вознице Григорию Савельевичу Савченко, которого все коротко называли Савеличем. Отец почему-то сразу его невзлюбил.
– Хитрый, себе на уме, – хмуро сказал он. – В глаза льстит, а за глаза рычит. От этого всего можно ожидать.
Савеличу было за пятьдесят, но он был кряжистым, крепким. Его седые, отвислые усы походили на истертые кисточки для бритья, а нос – на огрызок огурца. Ходил он прямо, чуть задрав голову. При разговоре он смотрел мимо собеседника и почти в каждую фразу вставлял слово «законно».
Говорили, что он приехал сюда с Западной Украины года полтора назад. Сначала работал на электростанции кочегаром, потом сторожем в санатории и, наконец, в магазине.
В этой мазанке, что притулилась к магазину, жила одинокая женщина Фекла Михайловна Прянова – полная, белая и близорукая. И как-то так случилось, что Савелич вскоре перебрался к ней. В загс они не поехали, потому что Савелич сказал:
– Ни к чему такое-то в наши годы. Если притремся друг к другу – исключительно дружная семья будет. А нет – и свидетельство не поможет.
В этот же год он припахал к огороду еще шесть соток.
– Каждой семье полагается столько, а у нас две семьи: Прянова сама по себе, а я сам по себе. Ведь мы же не регистрированные. Законно!
Со вторым соседом, дедом Кузнецовым, у отца отношения были совсем неважные. После похорон Галки дед Кузнецов окончательно ушел в себя и словно бы не замечал окружающих. С отцом он не здоровался, считая его чуть ли не виновником всего происшедшего. Единственная его дочь Поля жила в поселке и после Галкиной смерти боялась приходить на наше проклятое место. Дед Кузнецов почти целыми днями пропадал на горе у свояка Лапина, спускаясь домой только для того, чтобы стреножить и отпустить на луг свою мохноногую лошаденку.
Робинзону Крузо, наверное, веселее жилось на необитаемом острове, чем мне первые дни в незнакомом, чужом поселке. Никто не приходил к нам в гости, встречные смотрели подозрительно. Даже собаки норовили вцепиться в ногу, когда я проходил мимо чьего-нибудь дома.
Податься было некуда, и два дня мы с братишкой просидели на чердаке, копаясь во всяком хламе. За огородом, где призывно шумела речка, был островок настоящей тайги с мохнатыми лиственницами, мхом, корягами. Дальше шла падь Зон-Клюка, которая принадлежала жипкинскому колхозу. За падью начинались березняки. А за березняками открывалась новая падь – Барон-Клюка. Местами она была болотистой, местами каменистой, жители поселка косили там для своих коров сено. Но после Галкиной смерти речка стала для нас запретным и страшным местом.
Еще два дня мы просидели в магазине. Это была обыкновенная деревенская изба, только с пробоями на двери и окнах. Слева от двери стояла плита, на которой можно было удобно устроиться. Рядом с ней темнела бочка с растительным маслом. Напротив был прилавок, за ним – полки с товарами. Ящики с продуктами и мешки хранились в дощатых сенях, которые примыкали к задним дверям.
В магазин шли не только за покупками, но и за новостями. Молодежь по вечерам собиралась на полустанке, а взрослые обсуждали последние события здесь. О Галкиной смерти толковали чуть ли не две недели. Магазин был как бы местом для посиделок, только сидеть здесь было не на чем, приходилось стоять. Поэтому беленые стены были отполированы плечами и спинами до блеска.
Удобно устроившись на плите, я с любопытством наблюдал за пестрой толпой. Шурке это было неинтересно, и он перебирал ярлыки от товаров.
– Да не торопись, не торопись, Яковлевна, – урезонивали мать бабы, – чего суетишься, как в городе. Нам ведь спешить некуда, – и украдкой поглядывали на весы.
Бывшая продавщица была жуликоватой, ее давно хотели заменить, да все не находилось грамотного человека. Она и мать ухитрилась обжулить. Вскоре после того, как мать приняла магазин, оказалось, что не хватает мешка сахару. «А ведь он был, был, я хорошо помню, – сокрушалась мать. – Сама взвешивала, а потом как сквозь землю провалился!»
Женщины с любопытством приглядывались к новому продавцу.
– Это твои, Яковлевна? – показывали они на нас. – Ничего, ладные, только тихие, как мышата. Этот, старшой, бегунцом-то был, что ли?
Их удивляло, что мать приходила всегда в чистом, аккуратно отглаженном халате, а волосы ее были гладко зачесаны. Была она статной, красивой, но на слова скуповатой. Бабы любили шумно поговорить в очереди, но теперь немного стеснялись матери.
Иногда на полустанке останавливались воинские эшелоны: если поезд был тяжелый, паровоз набирал воду. Тогда веселые красноармейцы толпой врывались в магазин, и очередь молча расступалась. Загорелые и ладные, они с прибаутками покупали папиросы и дешевые конфеты, шутили с бабами.
– Куда ж это вас, соколики, возят? – любопытствовала какая-нибудь молодуха, кокетливо поправляя косынку. – То на восток возили, а нонче все на запад да на запад.
– А там вишни теперь поспели, вот и едем трясти сады, – отшучивались красноармейцы. – Поедешь с нами – угостим на славу!
Молодуха пунцовела и принималась лузгать семечки.
Два дня подряд в магазин приходил молчаливый белобрысый мальчишка в больших роговых очках. Я его тоже, кажется, видел на кладбище. Он был босиком, но в тюбетейке. Подождав, пока очередь разойдется, очкарик протягивал большую кастрюлю и просил:
– Омуля.
– Как ты его только ешь? – удивлялась мать и уходила в сени. Там она открывала бочку, одной рукой зажимала нос, а другой вытаскивала скользкие вонючие рыбины.
– Я люблю с душком, – краснея, отвечал очкарик. И, расплатившись, торопливо выскакивал за дверь. Омуль был малосоленый, изрядно попорченный, его уценили в три раза, но совсем списать не решались.
Однажды в магазин пришел чернявый мальчишка в красивом железнодорожном кителе и таких же синих суконных брюках. Было жарко, мальчишка обливался потом, но кителя не расстегивал.
– Миша, сколько времени? – подступили к нему сразу несколько женщин. Мальчишка с готовностью приподнял рукав кителя и отчеканил:
– Тринадцать часов двадцать три минуты. – На его руке красовались блестящие наручные часы, каких я не видывал даже у взрослых.
– Повезло шалопуту, – вздохнула одна из женщин, когда мальчишка ушел. – Живет в трех километрах отсюда в путевой будке. Зимой шел в школу и увидел лопнувшую рельсу. Ну, остановил поезд, и нарком ему в награду костюм и часы прислал. Мой десять лет обходчиком работает, хоть бы раз подфартило!
К вечеру в магазин забежал взъерошенный кривоногий пацан. Оглянувшись по сторонам, он торопливо разжал потную ладонь и затараторил:
– Две пачки папирос «Яхта», дядя поздно с работы приходит, меня послал!
– Нет, мальчик, папирос я тебе не продам, – мягко, но твердо отвела его руку мать. – Курит твой дядя, а табаком почему-то несет от тебя.
Пацан сердито зыркнул глазами и ощетинился:
– Ну и не надо, подумаешь! Машка всегда продавала, а эта…
Мать осуждающе покачала головой.
В конце недели отец недовольно сказал:
– И чего ты все киснешь дома? Завел бы товарищей, что ли. Если хочешь, пойдем со мной, хоть санаторий посмотришь. Есть у нас там кое-что интересное.
– И я с Васькой пойду, – заныл братишка. – Я тоже хочу в санаторий!
– Тебе нельзя, там мухи летают, – припугнул его я.
Шурка испуганно заморгал и, засопев, занялся своими ярлыками.
Еще в первый день нашего приезда мы заметили, что около угла нашего дома вьются большие желтые мухи. В торце одного бревна оказалось осиное гнездо.
– Давай, Шурка, прогоним их отсюда, а то еще покусают, – предложил я братишке. – Землей закидаем.
Едва мы начали атаку, как в дупле что-то противно зажужжало, оттуда выкатился желтый клубок, медленно развернулся и полетел прямо на нас. Мы задали стрекача, но Шурка запнулся и растянулся на огороде. И тут же его облепили осы. Шурка заорал, как резаный, тело его покрылось красными пятнами и вздулось. На рев прибежала из магазина мать и унесла Шурку домой. А мне здорово досталось от родителей. Теперь Шурка панически боялся больших желтых мух…
…Сначала мы с отцом зашли на электростанцию. Осмотрев работающий локомобиль, отец приказал высокому, наголо обритому машинисту:
– Вот что, Кадочников, останавливай локомобиль. Золотники свистят по-бурундучиному, сальники заменять надо.
– Да где же я их возьму? – равнодушно ответил Кадочников. – У меня не база снабжения.
– Такая вещь всегда должна быть в запасе, – наставительно сказал отец.
– Была, да вся вышла, – так же равнодушно ответил машинист. – Чай, из-за этого локомобиль не развалится.
– Я сейчас позвоню в город, чтобы прислали сальники. А работать так больше все равно нельзя!
Машинист недовольно остановил локомобиль, а отец молча направился в контору. На крыльце его встретила симпатичная медсестра в хрустящем белоснежном халате. Брови у нее были темные, а щеки словно кто сметаной вымазал. Она хотела казаться строгой, но когда говорила, на щеках ее появлялись ямочки, и от этого казалось, что она улыбается.
– У нас снова титан испортился, – с вызовом подступила она к отцу. – Чинят, чинят, а никакого толку. Я требую, чтобы у нас дистиллят был всегда.
– Успокойся, Глафира, – спокойно сказал отец. – Эту рухлядь давно надо списать. Вот сейчас буду разговаривать с базой, потолкую и о титане.
В конторе было два человека – бухгалтер и счетовод. Они сидели, сосредоточенно уткнувшись в бумаги. Отец прошел к себе за перегородку. Подошел к телефону и удивленно развел руками: на стене висел телефон, а над ним чернело пустое место. Отец выглянул за дверь, спросил:
– Вы не видели, где селектор?
– Там, где и должен быть, – равнодушно щелкнула бухгалтер костяшками счетов.
– В том и дело, что нет. А ведь до обеда висел на месте.
– Ой, батюшки, – всплеснула руками бухгалтер, протискиваясь в дверь. – Я же только на десять минут отлучалась!
– А что, разве контору не запирали?
– Так за ключом я и бегала. Собралась идти обедать, а ключа нет. Я быстренько сбегала, замкнула – и на обед. Да какая же сволочь его могла утащить?
– Ну вот, только этого еще не хватало. Там одного нет, тут другого, а теперь еще и без связи остались. Да ведь селектор ни за какие деньги не купишь!
Отец закурил и хмуро уставился в пол.
– Ты вот что, сейчас иди домой, – бросил он мне, – а я займусь этим делом. В санаторий, видно, придется идти в другой раз.
Чтобы попасть домой, надо было пройти по улице поселка, а затем повернуть вниз, на станцию, там пройти через сквер, засаженный тополями и акациями, перейти через мостик, нырнуть под арку, выйти на перрон и перейти через пути.
Но только я вошел в сквер, как кто-то кошкой прыгнул мне на плечи и я, вскрикнув, упал.
– Поднять его! – властно приказал грубоватый голос.
Чьи-то руки подхватили меня, я поднялся, отряхивая рубашку. Оторванная кисточка от шапочки-испанки осталась лежать в пыли. Из кустов вышел рослый мальчишка, властно приказал:
– Обыскать!
Он был в трусах, застиранной матросской тельняшке, и с портупеей через плечо. В правой его руке торчал деревянный наган.
Меня держали двое: один маленький, прыткий и кривоногий, со свалявшимися волосами, а второй с жуликоватыми глазами и отвислой нижней губой. Они вывернули мои карманы. Пересчитав мелочь, губастый быстро сунул ее себе в карман.
Рослый с наганом удовлетворение хмыкнул.
– Кто такой, откуда? – сведя к переносице брови, ломающимся баском спросил он.
– Я тут живу, отец у меня в санатории работает, – залепетал было я, но рослый бесцеремонно перебил:
– Не ври, я всех знаю, кто работает в санатории. Как фамилия?
– Булдыгеров моя фамилия. Отец тут недавно, мы…
Мальчишку будто подменили, он сунул наган в матерчатую кобуру и резко протянул мне руку.
– Тогда будем знакомы: Костыль, то есть Вовка Рогузин. Моя мать тоже в санатории работает, кастеляншей.
И не дав мне опомниться, приказал губастому:
– Кунюша, верни Булдыгерову деньги!
Губастый удивленно захлопал глазами, но послушно полез в карман и подал мне сорок копеек. Вытащил он у меня восемьдесят, но я обиженно промолчал.
– Зачем ему отдавать, это теперь все наши, конфет или папирос купим, – затараторил кривоногий.
Теперь я узнал его: это он приходил за папиросами «Яхта».
Он зло пнул ногой пустую консервную банку и безо всякого перехода добавил:
– Это его мать в магазине работает, подумаешь, фифа, папирос не захотела продать, но мы можем и сами на перроне настрелять окурков.
– Заткнись, Захлебыш, завелся, – сурово остановил его Вовка. – Топайте по домам, когда надо, я вас свистну. А ты пойдешь со мной, – он сплюнул и вразвалку, широко разбрасывая ноги, пошел в сторону поселка. Я молча плелся за ним, удивляясь всему происшедшему. В деревне мы тоже иногда играли в военные игры, но никаких командиров у нас не бывало.
Мы прошли мимо конторы, свернули налево, вниз.
Вовка подвел меня к какому-то домишке, почти вросшему в землю, вошел в ограду и выкатил из сарая деревянный станковый пулемет. Он был сделан, как настоящий: с колесами и с фанерным щитком. Прорезь прицела на деревянном стволе заменяла прорезь шурупа, а вместо мушки торчала патефонная иголка. По щитку наискосок шла трещина, но ее можно было замазать варом.
– Будешь у меня пулеметчиком, теперь это твой пулемет, – важно сказал Вовка. – Наш отряд воюет с отрядом Генки Монахова, но у него одна мелюзга, сверчки.
Вовка закатил пулемет обратно в сарай и подпер дверь поленом.
– Завтра поставим трещотку и заберешь его домой. А пока пусть постоит здесь.
– Значит, ты здесь живешь? – огляделся я, проникаясь к Вовке невольным уважением.
– Нет, тут бабка моя живет, а наша квартира недалеко. Ну пойдем, пойдем, чего рот разинул!
И Вовка снова зашагал вперед, то и дело поправляя матерчатую кобуру.
– Эй ты, Костыль, завтра мы тебе рога обломаем, – выкрикнул кто-то из-за сараев срывающимся голосом.
– Костылю накостыляем, Костылю накостыляем, – торопливо пропел другой голос. Третий невидимка заговорил стихами:
– Моряк с печки бряк, растянулся, как червяк!
Вовка остановился и презрительно свистнул.
– Ломала бы у вас вошь в голове! На кулачки, небось, трусите? А то выходите.
Из-за сараев не откликались, слышно было только, как зашумел под ногами песок.
Костыль молча погрозил кулаком и, широко разбрасывая ноги, двинулся дальше. Я – за ним.
Мы подошли к брусчатому, разделенному на две половины дому, Вовка поднял щепку, просунул в щель дощатых сеней, откинул крючок и рывком распахнул дверь.
– Заходи! Вот тут мы и живем с мамкой. Еще есть сеструха, шлендает где-то.
За стеной Вовкиной квартиры что-то возилось, перекатывалось и сопело.
– Филатовы там живут, семья печниковская. Ребятишек как собак у Лямбарского. Днем и ночью шебуршат, как крысы, – поморщился Вовка.
Посреди рогузинской квартиры стояла облезлая плита с почерневшим обогревателем, около нее – кровать и сундук. Кухня отгораживалась от «передней» ситцевой занавеской. Кроме сундука, лавки, стола и нескольких табуреток больше никакой мебели не было.
– Отца у тебя нет, что ли? – почему-то спросил я.
Костыль сразу как-то сник.
– Нету, – сурово сказал он, – утонул мой батька давно.
– Как утонул? – не поверил я, вспомнив, что речка в Клюке воробью по колено.
– В Байкале, как! Матросом он был. Когда корабль перевернуло волной, отец прыгнул в воду, а свой спасательный круг отдал женщинам и детям. Почти уже переплыл весь Байкал, но тут ветер переменился, и его понесло на другую сторону. Так вот и утонул…
Весь этот день я провел у Вовки-Костыля, выкраивая из подобранных им на свалке старых сапог новую кобуру. Домой пришел, когда уже стало темнеть.
Не успел сесть за стол, как кто-то тихонько постучал в окно.
– Заходите смелее, собак у нас нет! – крикнул отец.
Стук повторился. Отец распахнул дверь и, вернувшись, сказал:
– Это к тебе, иди.
Я выскочил за порог, но никого не увидел. Потом от стены отделился пацан, тихонько подошел ко мне.
– Это я, Колька Голощапов. Ну, Кунюша, помнишь! – вкрадчиво сказал он.
Только теперь я признал в нем того губастого мальчишку, что зажилил у меня сорок копеек.
– Ну и что, что ты? – недовольно спросил я.
– Я тебе пулемет приволок. Ведь ты будешь играть в войну? Гони три рубля и забирай.
Кунюша говорил таким тоном, словно собирался подарить мне слона.
– У меня есть уже пулемет. Вовка мне свой подарил, – похвастался я. – Для чего мне второй?
– Да разве у Костыля пулемет? – загорячился Кунюша. – Таскали-таскали его по кустам, весь ободрали, да и трещотку сломали!
– И ничего он не ободранный, а совсем еще новый, – вступился я за Вовкин подарок.
– Так уж и новый. А этот прямо новехонький! – не отставал Кунюша. – Хочешь, за два с полтиной отдам?
– Ладно, кажи.
Кунюша нырнул в темноту и оттуда позвал меня.
Я подошел. Кунюша неторопливо развязал мешок, вытащил станок, ствол, щиток, соединил все вместе и торжествующе произнес:
– Во, смотри!
– А трещотки, что ли, совсем у него нет?
– Забыл взять, – почесал Кунюша в затылке. – Но я завтра же, прямо с утра и принесу.
Я посмотрел на пулемет и опешил. По его щитку наискосок шла глубокая трещина.
– Где взял? – подступил я к нему.
– Мой, сам сделал. Гад буду!
– Врешь, ты его утащил из сарая. Вон и трещина, и шуруп тот самый, и иголка заместо мушки.
– Иголка, иголка! – вдруг рассердился Кунюша. – Все они с шурупами и с иголками. Да теперь и просить будешь, не продам. Делал-делал, а он… – Кунюша обиженно шмыгнул носом и, затолкав пулемет в мешок, зашагал в темноту.
Наутро я рассказал Вовке о вчерашнем событии. Насупясь, Костыль собрал свое разношерстное войско и построил его в кустах, напротив конторы санатория.
Мне он велел встать рядом с собой.
В ломаном строю перед нами стояло восемь пацанов. Всех их я видел в первый раз, кроме Захлебыша. Кунюши среди них не было, он бежал от справедливого гнева. Хотя пулемет утром и оказался на месте, щиток у него был сломан пополам. Уже одно это свидетельствовало о преступных замыслах Кунюши, которые мне удалось сорвать.
Костыль мрачно посопел, а потом велел всем разойтись, разыскать предателя и сказать ему, чтобы он больше не попадался на глаза. А Генке Монахову передать, что сражение состоится завтра, как и условились.
К обеду Костыль сделал новый щиток, сунулся в сарай, но от пулемета и след простыл. Костыль поморгал глазами и свирепо сказал:
– Ну, подожди, Кун Иваныч, я тебе устрою трам-тарарам. Кому-то все-таки запродал мой пулемет. Может, даже Генке Монахову. Ворюга, короед проклятый!
Без пулемета нечего было и думать о предстоящем сражении. С одними деревянными винтовками и наганами не устоять перед хорошо вооруженным противником.
Костыль еще долго чертыхался и на чем свет стоит костерил Кунюшу, а потом мрачно сплюнул и заявил:
– Новый пулемет мы сделать не успеем, а завтра бой. Надо перенести игру, вот что. А сейчас пойдем к Славке Лапину, он хоть и ненормальный, но может такое придумать, что закачаешься.
– Как ненормальный? – удивился я. – Сумасшедший, что ли?
– Да не то, чтобы совсем ненормальный, но как приехал сюда, так и уткнулся в свой огород. Книжонки почитывает да цветочки выращивает. – И Вовка сплюнул.
– Разве читают книжки и выращивают цветы только ненормальные? – попробовал я возразить. – И ты можешь выращивать цветы, сколько тебе вздумается.
– Не мальчишечье это дело, – презрительно отрезал Костыль. – Георгинчики, лютики… В отряд ему надо идти, а он цветочки выращивает. Видел картину «Если завтра война»? Нет? То-то же!
По дороге мы встретили мальчишку в железнодорожном кителе. В поселке его все называли Мишкой-Который час. На его лбу блестели капельки пота. Отогнув рукав кителя, Мишка-Который час посмотрел на часы и задумчиво сообщил:
– Пятнадцать часов сорок минут. Вчера в это время я ходил на охоту, большущего волка подстрелил!
– Ну уж, – недоверчиво сплюнул Вовка-Костыль. – У тебя и ружья-то нет.
– Я петарды на траве ставил, – не моргнув глазом, отозвался Мишка-Который час. – Ка-ак бухнут – и волк в клочья. Только шерсть полетела.
– Ботало, – беззлобно пробурчал Вовка. – Все Артамоновы такие. Приходи лучше завтра в войну играть, то ли дело.
– Не, я теперь на линии дежурю. Мне нарком серебряный рожок из Москвы выслал, а потом еще серебряный ключ пришлет, – мечтательно сказал Артамонов.
– А то, Мишка, может, пришел бы завтра? – с надеждой в голосе крикнул вслед Вовка, – принес бы штуки четыре петарды, а?
Но, не дождавшись ответа, вздохнул:
– И совсем не идет ему форма, плечи как у цыпленка. То ли дело у меня плечи – во! – и выпятил грудь, прикрытую полосатой тельняшкой.
Славкин дом стоял на горе, возле самого леса. Был он низенький, подслеповатый, с прохудившейся крышей.
– Он с матерью из Киева на каникулы нарисовался, – шепнул у калитки Вовка-Костыль. – Отец его командир, в армии служит. Вот-вот тоже в отпуск приедет. Только о том, что Славка ненормальный, ты – ни гу-гу. Это я просто так брякнул.
В это время из калитки вышла невысокая румяная женщина в белом платье с красивыми бусами на шее. В ее ушах переливались сережки, а на пальце поблескивало золотое кольцо. Она широко улыбнулась и спросила:
– К Славе?
Вовка одернул тельняшку и неуклюже переступил грязными босыми ногами.
– Ну заходите, чего вы такие несмелые.
Вовка торопливо пошарил по калитке и, не обнаружив знакомого кольца, чертыхнулся. И только тут заметил какой-то странный рычажок и табличку «Поверни направо».
Костыль повернул рычажок, за калиткой что-то щелкнуло, и она распахнулась сама собой. При этом на крыльце послышался какой-то звон.
– Изобретатель, – понизил свой голос Вовка. – Я же тебе не врал!
Во дворе на завалинке сидели дед Лапин и наш сосед Кузнецов. Лапин был в красной, в горошек, рубашке и старых подшитых валенках. Кузнецов сидел босиком. Они оба неистово дымили самокрутками. Когда мы вошли, старики как по команде повернули головы и уставились на нас. По двору сонно бродили куры, в конуре мирно спала собака, лениво отгоняя хвостом надоевших мух.
– Шлава, Шлава, – прошепелявил дед Лапин, – к тебе, хрусталик, пришли!
– Штоба им не ходить: без твоего Славы никто теперь обойтись не могет, – задумчиво подхватил дед Кузнецов. – К моей унучке тоже, бывало, ходили.
Дед Лапин невозмутимо показал прокуренным пальцем на воротца:
– Он там, за штайкой.
Мы прошли мимо воткнутого в землю шеста с расходящимися от его основания лучами.
– Солнечные часы, – шепотом пояснил Вовка и осторожно толкнул воротца.
Славка сидел на корточках к нам спиной и ковырялся в земле.
Услышав скрип, он обернулся, смущенно захлопал белесыми ресницами и что-то торопливо сунул под лист фанеры. От него сильно пахло омулем. Это был тот самый мальчишка, которого я окрестил очкариком.
Очкарик вопросительно посмотрел на нас и проворно спрятал за спину руки.
– Все выращиваешь, да? – неуклюже переступил с ноги на ногу Вовка-Костыль. – Это у тебя что – гладиолусы, да?
– Нет, это флоксы, – не очень приветливо ответил Славка. – А это золотой шар, его еще называют рудбекией.
– А это примулы? – неуверенно показал я на соседнюю грядку. В деревне мать всегда сажала цветы и заботливо ухаживала за ними.
– Да, это действительно примулы. Они уже отцвели, но осенью зацветут снова.
Цветы в огороде занимали четыре грядки, некоторые кусты были закрыты фанерными ящиками.
– А это для чего? – потрогал я странный ящик. – Ведь до заморозков еще далеко.
– Да так, чтобы крупнее выросли, – неопределенно процедил Славка. Он, видимо, все еще боялся подвоха, но было видно, что его недоверие медленно тает.
– Ну, уж так и крупнее. Для крупности их надо поливать компостом.
– Удобрять фосфором. Кстати, ты не знаешь, почему в тропиках цветы большие и пышные?
Я этого не знал и удивленно пожал плечами. Костыль скучающе сплюнул и с безразличным видом сел на листы фанеры.
– А потому, – покосившись на него, объяснил Славка, – что там день равен ночи. Днем растение отдает кислород, а ночью поглощает углекислый газ. В тропиках оно сколько поглощает, столько и отдает. А здесь ночь короткая, с гулькин нос. Углекислого газа растение потребляет мало, а кислорода отдаст много. Вот и тощает поэтому.
– Это вы в школе, наверное, проходили? – позавидовал я ему.
– Да нет, в книжках вычитал. Вот и решил укоротить им день. Может, что-нибудь получится, а?
– А не задохнутся они под сундуками? – засомневался я.
– Для этого в ящиках просверлены дырки. А чтобы в них не попадал свет, вставлены изогнутые трубки. Теперь ящики побелить надо, а то сильно нагреваются. – И Славка впервые по-доброму улыбнулся.
– Так значит это ты покупал омуля, – напомнил я. – Такой рыбы в Киеве не бывает?
– Да ну, – снова засмущался Славка, – это я не для себя, для удобрения. В Японии огороды удобряют рыбой. Вот я и решил попробовать, вдруг что получится.
Он сунул облепленную чешуей руку под фанеру и вытащил скользкую, вонючую рыбину.
– Только лучше всего ее закапывать весной, под лунки. А теперь приходится подкапываться сбоку, чтобы не повредить корни.
Костылю наш разговор окончательно надоел, он нетерпеливо поднялся и просительно дернул Славку за рукав:
– Славка, слышь, изобрети гранату, а? Такую, чтобы зашибить ей было нельзя, но чтобы было видно, что это граната.
– Да какой же я изобретатель? – как девчонка зарделся Славка. – Я больше цветы люблю.
– Ну, вот защелку-то и ящики придумал, и гранату сможешь.
Славка задумался, потер переносицу, а потом оживился.
– А что, если сделать ее вот так? – и он принялся быстро чертить на земле щепкой.
Мы с Костылем придвинулись к нему. Славка объяснял:
– Вот смотри: делаем из бумаги пакет, насыпаем в него золу, привязываем шпагат и – готово. Граната летит, шпагат натягивается, бумага в воздухе разрывается – вот и весь фокус. Знаешь, сколько полетит пыли!
Костыль крякнул от удовольствия, но тут же нахмурился.
– Не пойдет, где же я наскребу столько шпагату? Ведь на каждую гранату его надо метров по десять, а мне, может, надо сто гранат?
– Чудак, – рассмеялся Славка. – На пакете можно сделать петельку, а на конце шпагата крючок. Только успевай прицепляй, можно с одной шпагатины тысячу штук забросить!
– Верно! – стукнул себя по лбу Вовка-Костыль. – Молодец, Славка, я бы никогда до этого не додумался! Приходи в наш отряд, а?
Славка отрицательно замотал головой, а когда мы уходили, проводил нас до калитки и, стесняясь, шепнул мне:
– Приходи, когда время будет. Может, и вправду у меня что с цветами получится. Интересно ведь, верно?
Весь следующий день мы просидели возле речки в кустах, тайно изготавливая новое оружие. Перед этим Костыль собрал ребят и велел каждому принести бумагу, золу, шпагат – кто сколько сможет.
– Если проболтаешься – вот, – совал он под нос каждому свой тугой, густо покрытый цыпками, кулак.
Мальчишки помалкивали. Только одни из них, кривоногий и ерепенистый Захлебыш, зло сверкнул глазами, затараторил:
– Что ты все кулак да кулак, вон Генка Монахов никогда кулака своим не показывает, а они все равно нас побеждают!
В ту же секунду Вовка подскочил к Захлебышу, ловко дал ему подножку и положил его на лопатки.
– Ну, кто у нас в отряде самый сильный, а? Если еще будешь хлюздить, попробуешь кулака, понял?..
Помятый Захлебыш резво вскочил, отряхнул брюки и, как ни в чем не бывало, продолжал:
– Раздымился, Костыль, как бумажный фитиль. Отчего ты Костыль: потому что мать кастелянша, да? Или всех костылять любишь?
Вовка снова шагнул к Захлебышу, но тот невозмутимо достал из кармана зоску, расправил ее на ладони и высоко подкинул ногой перед самым Вовкиным носом, напевая:[5]
– Ты еще соску сосал, а я уже в зоску играл.
Вовка на лету поймал зоску и забросил ее в кусты. Захлебыш сунул руку в другой карман, вытащил новую и стал подкидывать ее, демонстративно повернувшись к Вовке спиной.
– Зануда, – сплюнул под ноги Вовка и с безразличным видом направился к кучке ребят.
Все молча принялись за дело. Мы раскроили газету, склеили пакет и насыпали в него золу. Конец пакета завязали суровой ниткой и привязали к нему шпагат.
От немудреной конструкции мальчишки были в восторге.
– Здорово получается, – удивлялись они. – Так и целую бомбу сварганить можно. Ловко же ты ее выдумал!
– Ловко-ловко, – грубовато передразнивал Костыль, косясь в мою сторону. – Может, еще ничего и не получится.
Так оно и случилось. Вовка-Костыль намотал один конец шпагата на руку и размахнулся. Граната полетела, шпагат натянулся, но бумага порвалась в том месте, где была стянута ниткой. Пакет невредимо шлепнулся на землю и лопнул.
– Черт очкастый! – вполголоса выругался Костыль. – Чтоб ему пусто было. Тоже мне, изобрел!
– Подожди, – осадил я его, – ведь тут все правильно. Пакет будет лопаться в середине, надо только иголкой вокруг дырки напротыкать, как на марках. По ним он и будет рваться.
– Дырки, дырки! Без тебя знаю, что дырки, да, сам видишь, иголки нет.
– На, – подначил Захлебыш, вытаскивая иголку из кепки. – Тут и гвоздем можно, не только иголкой. Соображать надо.
Второй пакет лопнул точно посередине, и зола густым облачком посыпалась из него.
Костыль ликовал.
– Ну, теперь мы из Монахова косточки вытрясем, – радостно пообещал он. – Только смотрите, ой, смотрите, не проболтайтесь!
В это время затрещали кусты и послышалось громкое сопение. Мы замерли, а Вовка-Костыль моментально содрал с себя тельняшку и накрыл готовые гранаты.
– Эй, кто там?
– Это я, Кунюша, – раздался жалобный голос, и на полянку с мешком за плечами вывалился потный Кунюша.
– Вот, командир, трофеи принес, – заискивающе сказал он. – Ты, поди, думал, что я запродал твой пулемет? А я синих обжулил: пришел к Генке Монахову и сказал, что драпанул к ним. Генка обрадовался и сделал меня своим пулеметчиком. А когда они отвернулись – я хап ихний пулемет и ходу. Здорово, да?
Мы ждали, что Костыль сейчас задаст ему трепку, но к общему удивлению командир великодушно похлопал Кунюшу по плечу, похвалил:
– Молодец, теперь у нас два пулемета. Завтра Генка Монахов сам приползет к нам на коленях. Ты вот лучше скажи, зачем ты наш пулемет продавал Ваське?
Кунюша озорно сверкнул глазами и искренне удивился.
– Да что ты, командир, это он сам ко мне приставал, продай да продай. Да я лучше свою рогатку задарма отдам, чем чужое взять. Гад буду, ты меня знаешь!
– Вот врун! – чуть не задохнулся я, поднимаясь с земли. Но Вовка-Костыль встал между нами и перехватил мою руку.
– Ладно, бросьте. Сегодня дрыхнуть вполглаза, завтра соберемся пораньше. Запросто выдернем Генке ноги и спички вставим. Видали, сколько у нас оружия?
Утро выдалось жаркое, знойное. Воздух был сухой, а в небе ни тучки, ни облачка.
Небо за последние дни заметно изменилось: из голубого оно превратилось в пепельно-серое, словно вылиняло от июньского солнца. В воздухе пахло гарью; где-то в Сибири горели леса. Днем солнце было огненно-рыжим, но утром и вечером казалось малиновым шаром.
Старики предсказывали засуху и поговаривали, что пожары дойдут к до нашей тайги. Мы с тревогой и любопытством ожидали этого часа.
Однако ночью подул теплый восточный ветер и разогнал наплывшую с запада дымку. С утра заголубело небо, обещая погожий день.
Костыль лесом, за огородами, повел нас на место предстоящего сражения. Через полчаса мы вышли на полянку под высоким обрывом. Впереди было шоссе, за ним железнодорожное полотно. Налево – пригорок, за который ныряло шоссе. По нему давно никто не ездил, и оно густо поросло полынью. В трех километрах отсюда несколько лет назад сгорел мост через Зон-Клюку, и теперь в город можно было проехать только через Жипки.
Отряды Вовки Рогузина и Генки Монахова наступали и оборонялись по очереди. Об этом договорились заранее, накануне «сражения».
Место сражения выбирал тот, кто оборонялся. Эту площадку Костыль выбрал вчера, о чем через Захлебыша сообщил Генке.
– Сзади обрывистая гора, им не спрыгнуть, – рассуждал Костыль, устанавливая пулемет. Себе он взял обещанный мне новый, а мне отдал тот, который приволок Кунюша. – Спереди им не подлезть – вон какое место открытое. Два пулемета, девяносто гранат – да Генка сразу полетит отсюда вверх тормашками! Только пятками засверкает!
И вот начался «бой». Из-за пригорка на шоссе с диким криком вдруг выбежало пять пацанов, растягиваясь в цепь. Мы с Вовкой стали неистово крутить трещотки пулеметов. «Враг» залег и стал осторожно подползать, прячась в полыни.
– Эй ты, мамсик, ты убит наповал! – возмущенно закричал кому-то Костыль. – А ты ранен.
– И ничего я не ранен, – возразил откуда-то из полыни мальчишка. – Ты меня даже не видел, ты и сейчас не знаешь где я.
И снова вся цепь, включая убитых и раненых, упрямо поползла вперед. Когда они подползли совсем близко, Костыль скомандовал бросать гранаты, которыми мы запаслись вдоволь.
– Что, съели! – ликуя заорал он, когда мальчишки, засевшие в полыни и засыпанные золой, стали чихать и плеваться. – Еще скажите спасибо, что мы к золе перцу не подмешали! Ну, теперь вы убиты? А может быть еще добавить по гранате на каждого?
«Вражеские солдаты» согласились с этим, вышли из игры и молча сели в сторонке, с завистью поглядывая на оставшихся в строю.
Теперь у Генки оставалось всего четыре воина, и песенка его была спета. Но не успел Костыль высказать эту мысль, как из-за пригорка вынырнуло какое-то чудовище и покатилось прямо на нас. Из-под огромного фанерного ящика виднелись тележечные колеса и загорелые босые ноги.
– Броневик! – изумился Вовка и заорал благим матом: – Ну, чего же ты, стреляй!
Я бешено закрутил ручку трещотки.
– А броня из пулеметов не пробивается! – крикнули насмешливо из башни. – Сдавайтесь, а то засандалим из пушки.
– Сдавайтесь! – повторил кто-то сзади. – Ну, живо!
Мы растерянно оглянулись. Позади нас, довольно ухмыляясь, стояли два чумазых пацана с деревянными винтовками и передергивали сделанные из оконных шпингалетов затворы. За их спинами раскачивались ременные вожжи, привязанные к стоящей наверху сосне.
Костыль сморщился, сплюнул и сердито поднялся.
– Ладно, ваша взяла, сдаемся. – И, обернувшись, шепнул Кунюше: – Затырь гранаты, пока не увидели, живо!
Башня в «броневике» медленно открылась и из нее вылез веснушчатый кудрявый мальчишка. Его открытое лицо приветливо улыбалось, словно он собрался нас попотчевать чаем. Конопатый нос был смешно вздернут вверх, большие уши торчали наподобие лопухов. Удивительнее всего были его глаза: пронзительно-голубые, словно их несколько дней вымачивали в подсиненной воде.
– Это Генка, – подтолкнул меня локтем Захлебыш. – Я же говорил, – проглатывая слова, затараторил он, – что Генка никогда кулака никому не показывает, а они все равно нас всегда побеждают!
Генка Монахов ловко спрыгнул на землю и радостно закричал:
– А гранатами вы нас здорово, молодцы! Из чего вы их сделали, а?
– Так мы вам и рассказали, держи карман шире, – осклабился Вовка. И, чтобы замять разговор, завистливо сказал:
– Нам бы такой броневик, мы бы вам показали!
– А что, возьмите да сделайте, – простодушно предложил Генка. – Он простой совсем, на тележке. И фанеры немного надо, у Славки еще осталась. Броневик на броневик – вот интересно будет! Если хотите – заберите этот, мы себе новый сколотим. Спасибо Кунюше – если бы он не стянул пулемет, мы бы до броневика не додумались. Хотел он нам продать ваш, а мы турнули его за это. Тогда он и наш уволок.
Опасаясь возмездия, Кунюша незаметно отполз назад и тенью юркнул в кусты. Вовка сердито погрозил ему кулаком.
– Ну что, ребя? – обратился Генка к своим ребятам. – Побежали купаться, а? Куда лучше – на Трояновскую или Терехову купалку?
– На Игнатовку! – раздалось сразу несколько голосов. – Там сейчас с ручками и ножками.
– Ну давайте на Игнатовку, только наперегонки, кто кого, ладно?
Генкино войско, разом сорвавшись с места, весело гогоча, вприпрыжку понеслось к речке. Мы сидели жалкие и растерянные, с завистью глядя им вслед.
– Ну чего рты поразевали! – прикрикнул подавленный вконец Вовка-Костыль. – Речки, что ли, не видели? Пусть бегут, может, пристукнет молнией. Тоже мне – победители!.. – И он смачно плюнул в ту сторону, куда убежали ребята.
Вечером отец сказал:
– Бросили бы вы эти пустые игры да занялись настоящим делом. Хочешь, я поговорю с военруком пионерлагеря, чтобы он вас всех брал на стрельбище? А там, глядишь, и на «Ворошиловского стрелка» сдадите.
Я даже подпрыгнул от радости:
– Хотим, да еще как!
Пионерлагерь и санаторий были для поселковых ребят запретным местом, а значки ПВХО и «Ворошиловский стрелок» – пределом мечтаний.
– Тогда я сейчас же побегу к ребятам, ладно? Я быстро – одна нога тут, другая – там.
– Ну беги, – улыбнулся отец, – только недолго.
На перроне я наткнулся на Артамонова. Китель его был застегнут наглухо.
– Хочешь в стрелковом кружке заниматься, на значок сдать? – с ходу выпалил я.
– Не до этого мне сейчас, – задумчиво посмотрел на часы Артамонов.
– Не хочешь оттого, что живешь далеко, да? – попытался я растормошить его. – Так ведь все равно же каникулы!
– Мне капкан сейчас нужен, – ни к селу ни к городу брякнул Мишка-Который час. – Возле нашего дома здоровая рысь отирается. С теленка! Хочу ее шкуру наркому послать.
«Правда, ботало», – подумал я и побежал к Вовке. Через пять минут я рассказывал ему о предложении отца.
– Здорово! – восхитился Вовка-Костыль. – Потому-то я тебя и взял помощником командира, что тогда еще об этом подумал. Только ты об этом никому, понял? Будем ходить с тобой вдвоем.
– Отец сказал, чтобы все, – заартачился я и от себя добавил: – Патронов, говорит, у нас на всех хватит, так что пусть не беспокоятся.
– Эх ты, да разве в патронах дело. Когда значок будет даже у Захлебыша, это неинтересно. А вот если только у нас с тобой – это да. У Генки был «ПВХО», да ладно, что потерял.
– Все равно я завтра всем передам, а Артамонову уже сказал, – упрямо повторил я.
Костыль поднял было сжатый кулак, но тут же его опустил.
– Как хочешь, я ведь это по дружбе. – И он недовольно сплюнул.
Проснулся я, когда в окнах забрезжил сонный июньский рассвет. Где-то пробовали голоса ранние жаворонки, за огородом глухо шумела речка. Спать не хотелось. Вспомнилось вчерашнее сражение, Вовкина растерянность, радостное лицо Генки Монахова.
«Все-таки здорово они придумали спуститься сверху! Я бы так не сумел».
Наскоро сполоснув лицо, я на цыпочках вышел из дому. «Надо проверить перемет, вдруг кто зацепился».
Вчера, переборов страх, я все же сходил на речку и закинул сплетенную из конского волоса леску с крючком из загнутой английской булавки. Вода в речке была ключевой, жгучей, не то что в Жипках, и бродить по ней с вилкой было невмоготу.
До речки от нашего непаханого огорода было метров сорок, не больше. Тропинка влажная, от проступавшей сквозь дерн воды ноги сразу закоченели.
Желтые цветы одуванчиков еще не раскрылись после холодной ночи. По берегу речки неприкаянно бродил одинокий кулик, словно дожидаясь свидания со своей куличихой.
Я подошел к кусту, к которому была привязана леска, и дернул за плетеный волос. Леска не поддавалась. Заглянув в воду, я увидел, что она запуталась в коряге.
– Черт с ней, – решил я и вдруг заметил, что из-за коряги выглядывает черная голова, медленно поводя глазами. Я чуть не задал стрекача, но тут же сообразил, что голова – рыбья.
Не помня себя, я плюхнулся в воду, и схватил рыбу за жабры. Сразу же все тело покрылось синими пупырышками, мне показалось, что в меня вонзились тысячи игл. Но я не замечал холода и дрожащей рукой начал распутывать леску. Потом перекусил ее зубами и торжествующе вылез на берег. В руках у меня трепыхался огромный черный налим, каких я до сих пор еще не видывал. Приплясывая от радости, я прилетел домой, вытащил в сени таз, налил в него воды и дугой уложил туда рыбину.
«Вот встанут наши, обалдеют от удивления», – самодовольно подумал я, лязгая зубами от холода.
Потом снял с себя одежду, выжал и, чтобы разогреться, полез по углу дома на чердак.
На чердаке, около самого края, я обнаружил волосяную веревку. Она давно уже валялась тут, мы с Шуркой поднимали на ней сюда всякую всячину.
«А вот я сейчас докажу, что я тоже не лыком шит, – подогретый удачей, подумал я. – Привяжу ее к концу крыши, ж-жик! – и съеду вниз, как с катушки».
Взяв веревку, я перебрался на крышу и привязал один конец к выступающему с торца коньку. Потом бросил другой конец вниз и невольно зажмурился: до земли было метров пять. Но тут словно кто-то подтолкнул меня в бок: «Генкины дружки не боялись. Спущусь как раз вон на то бревно, а потом пойду будить наших». Я закрыл глаза, обеими руками ухватился за веревку и стал торопливо сползать с конька крыши. В это время в доме скрипнула дверь, потом хлопнула калитка, и я услышал сердитый голос отца:
– Спрыгни, вот только попробуй, спрыгни!
Я было хотел подтянуться, но почувствовал, что веревка под моими руками стала расползаться, неуклюже дернулся и вместе с лопнувшей около самого узла веревкой полетел вниз на распластавшееся внизу бревно.
Потом я почему-то очутился на кровати, и около меня истошно завопил Шурка: «Васька по-ме-ер!». Потом меня куда-то понесли, дробью застучали колеса, и кто-то повторял бесконечную фразу: «Проклятое, проклятое, проклятое место». «Считай, считай, считай…» – приказывал другой голос. Я досчитал до пятнадцати и словно куда-то провалился.
Пришел я в себя в какой-то странной голубовато-зеленой комнате. На единственном окне маятником раскачивалась плотная штора. Через круглую дырку в ней пробивался яркий пучок света, и по стене безалаберно прыгал солнечный зайчик. В ушах шумело, голова была словно набита мякиной. Ужасно хотелось пить, нестерпимо зудился живот.