Прошло шесть дней с тех пор, как стены института гостеприимно приняли меня. Наступила суббота, так страстно ожидаемая всеми институтками, большими и маленькими. С утра субботы уже пахло предстоявшим праздничным днем. Субботний обед был из ряда вон плох, что нимало не огорчало институток: в воображении мелькали завтрашние пирожные, карамели, пастилки, которые приносились «в прием» добрыми родными. Надежда на приятное «немецкое» дежурство в воскресенье тоже немало способствовала общему оживленью. M-lle Арно – «Пугач», как ее называли институтки, – была дружно презираема ими; зато милая, добрая «Булочка», или «Кис-Кис» – фрейлейн Генинг – возбуждала общую симпатию своим ласковым отношением к нам.
В половине шестого нас отвели наверх в дортуар и приказали переодеться перед всенощной в чистые передники.
За последние шесть дней я не жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной делалась все теснее и неразрывнее с каждым днем. Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую теплую привязанность, что моя жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы сноснее.
В тот день мы решили после «спуска газа», т. е. после того как погасят огонь, поболтать о «доме». Нина плохо себя чувствовала последние два дня; ненастная петербургская осень отразилась на хрупком организме южанки. Миндалевидные черные глазки Нины лихорадочно загорались и тухли поминутно, синие жилки бились под прозрачно-матовой кожей нежного виска. Сердитый Пугач не раз заботливо предлагал княжне «отдохнуть» день-другой в лазарете.
– Ни за что! – говорила она мне своим милым гортанным голоском. – Пока ты не привыкнешь, Галочка, я тебя не оставлю.
Мне хотелось в эти минуты броситься на шею моей добровольной покровительницы, но Нина не терпела «лизанья», и я сдерживалась.
Суббота улыбалась нам обеим. Мы еще за три дня решили посвятить время после церкви на писание писем домой.
Ровно в шесть часов особенный, тихий и звучный продолжительный звонок заставил нас быстро выстроиться в пары и по нашей «парадной» лестнице подняться в четвертый этаж.
На церковной площадке весь класс остановился и, как один человек, ровно и дружно опустился на колени. Потом, под предводительством m-lle Арно, все чинно по парам вошли в церковь и встали впереди, у самого клироса, с левой стороны. За нами было место следующего шестого класса.
Небольшая, но красивая и богатая институтская церковь сияла золоченым иконостасом, большими образами в золотых ризах, украшенных каменьями, с пеленами, вышитыми воспитанницами. Оба клироса пока еще пустовали. Певчие воспитанницы приходили последними. Я рассматривала и сравнивала эту богатую по убранству церковь с нашим бедным, незатейливым деревенским храмом, куда каждый праздник мы ездили с мамой… Воспоминания разом нахлынули на меня… Вот славный весенний полдень… В нашей церкви служба по случаю праздника Св. Троицы. На коврике с правой стороны, подле стула, склонилась милая головка мамы… Она, в своем сереньком простом оческовом «параде», с большим букетом белой сирени в руках, казалась мне такой нарядной, молодой и красивой. Рядом Вася, в новой красной канаусовой рубашечке и бархатных штанишках навыпуск, с нетерпением ожидал причастия… Я, Люда, в скромном и изящном белом платьице маминой работы, с тщательно расчесанными кудрями… Невдалеке Ганка, обильно напомаженная коровьим маслом, в ярком розовом ситце… Сзади нас старушка няня, кряхтя и вздыхая, отбивает поклоны… А в открытые окна просятся развесистые яблони, словно невесты, разукрашенные белыми цветами… Тонкий и острый аромат черемухи наполняет церковь…
Наш деревенский старичок священник – мой духовник и законоучитель, еле внятно произносивший шамкающим ртом молитвы, и несложный причт, состоящий из сторожа, дьячка и двух семинаристов в летнее время, племянников о. Василия, тянущих в нос, – все это резко отличалось от пышной обстановки институтского храма.
Здесь, в институте, не то… Пожилой невысокий священник с кротким и болезненным лицом – кумир целого института за чисто отеческое отношение к девочкам – служит особенно выразительно и торжественно. Сочные молодые голоса «старших» звучат красиво и стройно под высокими сводами церкви.
Но странное дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий мир… Здесь, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится, на губах, и вся я замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…
Около меня все та же неизменная Нина, подняв на ближайший образ Спаса свои черные глазки, горячо молилась…
Я невольно поддалась ее примеру, и вдруг меня самое внезапно охватило то давно мне знакомое религиозное чувство, от которого глаза мои наполнились слезами, а сердце билось усиленным темпом. Я очнулась, когда соседка слева, Надя Федорова, толкнула меня под локоть. Мы с Ниной поднялись с колен и посмотрели друг на друга сияющими сквозь радостные слезы глазами.
– О чем ты молилась, Галочка? – спросила она меня, и просветленное личико ее улыбалось.
– Я, право, не знаю, как-то вдруг меня захватило и понесло, – смущенно ответила я.
– Да, и меня тоже…
И мы тут же неожиданно крепко поцеловались. Это был первый поцелуй со времени нашего знакомства…
Придя в класс, усталые девочки расположились на своих скамейках.
Я вынула бумагу и конверт из «тируара»[1] и стала писать маме. Торопливые, неровные строки говорили о моей новой жизни, институте, подругах, о Нине. Потом маленькое сердечко Люды не вытерпело, и я вылилась в этом письме на дальнюю родину вся без изъятья, такая, как я была, – порывистая, горячая и податливая на ласку… Я осыпала мою маму самыми нежными названиями, на которые так щедра наша чудная Украина: «серденько мое», «ясочка», «гарная мамуся» – писала я и обливала мое письмо слезами умиления. Испещрив четыре страницы неровным детским почерком, я, раньше нежели запечатать письмо, понесла его, как это требовалось институтскими уставами, m-lle Арно, торжественно восседавшей на кафедре. Пока классная дама пробегала вооруженными пенсне глазами мои самим сердцем диктованные строки, я замирала от ожидания увидеть ее прослезившеюся и растроганною, но каково же было мое изумление, когда «синявка», окончив письмо, бросила его небрежным движением на середину кафедры со словами:
– И вы думаете, что вашей maman доставит удовольствие читать эти безграмотные каракули? Я подчеркну вам синим карандашом ошибки, постарайтесь их запомнить. И потом, что за нелепые названия даете вы вашей маме?… Непочтительно и неделикатно. Душа моя, вы напишете другое письмо и принесете мне.
Это была первая глубокая обида, нанесенная детскому сердечному порыву… Я еле сдержалась от подступивших к горлу рыданий и пошла на место.
Нина, слышавшая все происшедшее, вся изменилась в лице.
– Злюка! – коротко и резко бросила она почти вслух, указывая взглядом на m-lle Арно.
Я замерла от страха за свою подругу. Но та, нисколько не смущаясь, продолжала:
– Ты не горюй, Галочка, напиши другое письмо и отдай ей… – И совсем тихо добавила: – А это мы все-таки пошлем завтра… К Ирочке придут родные, и они опустят письмо. Я всегда так делала. Не говори только нашим, а то Крошка на-ябедничает Пугачу.
Я повеселела и, приписав, по совету княжны, на прежнем письме о случившемся только что эпизоде, написала новое, почтительное и холодное, которое было принято m-lle Арно.