Фома Пухов не одарен чувствительностью: он на гробе жены вареную колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки.
– Естество свое берет! – заключил Пухов по этому вопросу.
После погребения жены Пухов лег спать, потому что сильно исхлопотался и намаялся. Проснувшись, он захотел квасу, но квас весь вышел за время болезни жены – и нет теперь заботчика о продовольствии. Тогда Пухов закурил – для ликвидации жажды. Не успел он докурить, а уж к нему кто-то громко постучал беспрекословной рукой.
– Кто? – крикнул Пухов, разваливая тело для последнего потягивания. – Погоревать не дадут, сволочи!
Однако дверь отворил: может, с делом человек пришел.
Вошел сторож из конторы начальника дистанции.
– Фома Егорыч – путевка! Распишитесь в графе! Опять метет – поезда станут!
Расписавшись, Фома Егорыч поглядел в окно: действительно начиналась метель, и ветер уже посвистывал над печной вьюшкой. Сторож ушел, а Фома Егорыч загоревал, подслушивая свирепеющую вьюгу, – и от скуки, и от бесприютности без жены.
– Все совершается по законам природы! – удостоверил он самому себе и немного успокоился.
Но вьюга жутко развертывалась над самой головой Пухова, в печной трубе, и оттого хотелось бы иметь рядом с собой что-нибудь такое, не говоря про жену, но хотя бы живность какую.
По путевке на вокзале надлежало быть в шестнадцать часов, а сейчас часов двенадцать – еще можно поспаться, что и было сделано Фомой Егорычем, не обращая внимания на пение вьюги над вьюшкой.
Разомлев и распарившись, Пухов насилу проснулся. Нечаянно он крикнул, по старому сознанию:
– Глаша! – жену позвал; но деревянный домик претерпевал удары снежного воздуха и весь пищал. Две комнаты стояли совсем порожними, и никто не внял словам Фомы Егорыча. А бывало, сейчас же отзовется участливо жена:
– Тебе чего, Фомушка?
– А ничего, – ответит, бывало, Фома Егорыч, – это я так позвал: цела ли ты!
А теперь никакого ответа и участия: вот они, законы природы!
– Дать бы моей старухе капитальный ремонт – жива бы была, но средств нету и харчи плохие, – сказал себе Пухов, шнуруя австрийские башмаки. – Хоть бы автомат выдумали какой-нибудь: до чего мне трудящимся быть надоело! – рассуждал Фома Егорович, упаковывая в мешок пищу: хлеб и пшено.
На дворе его встретил удар снега в лицо и шум бури.
– Гада бестолковая, – вслух и навстречу движущемуся пространству сказал Пухов, именуя всю природу.
Проходя безлюдной привокзальной слободой, Пухов раздраженно бурчал – не от злобы, а от грусти и еще отчего-то, но ничего он вслух не сказал.
На вокзале уже стоял под парами тяжелый, мощный паровоз с прицепленным к нему вагоном – снегоочистителем. На снегоочистителе было написано: «Система инженера Э. Бурковского».
«Кто этот Бурковский, где он сейчас и жив ли? Кто ж его знает!» – с грустью подумал Пухов и отчего-то сразу ему захотелось увидеть этого Бурковского.
К Пухову подошел начальник дистанции:
– Читай, Пухов, расписывайся, и – поехали! – и подал приказ:
«Приказывается правый путь от Козлова до Лисок держать непрерывно чистым от снега, для чего пустить в безостановочную работу все исправные снегоочистители. После удовлетворения воинских поездов все паровозы поставить для тяги снегоочистителей. В экстренных случаях снимать для той же тяги дежурные станционные паровозы. При сильных метелях – впереди каждого воинского состава должен неотлучно работать снегоочиститель, дабы ни на минуту не было прекращено движение и не ослаблена боеспособность Красной Армии.
Пухов расписался – в те годы попробуй не распишись!
– Опять неделю не спать, – сказал машинист паровоза, тоже расписавшись.
– Опять, – сказал Пухов, чувствуя странное удовольствие от предстоящего трудного беспокойства: вся жизнь как-то незаметней и шибче идет.
Начальник дистанции, инженер и гордый человек, терпеливо слушал метель и смотрел поверх паровоза какими-то отвлеченными глазами. Его раза два ставили к стенке, он быстро поседел и всему подчинился – без жалобы и без упрека. Но зато навсегда замолчал и говорил только распоряжения.
Вышел дежурный по станции, вручил начальнику дистанции путевку и пожелал доброго пути.
– До Графской остановки нет, – сказал начальник дистанции машинисту. – Сорок верст! Хватит ли воды у вас, если топку придется все время форсировать?
– Хватит, – ответил машинист. – Воды много – всю не выпарим!
Тогда начальник дистанции и Пухов вошли в снегоочиститель. Там уже лежали восемь рабочих и докрасна калили чугунку казенными дровами, распахнув для свежего воздуха окно.
– Опять навоняли, дьяволы, – почувствовал и догадался Пухов. – А ведь только что пришли и харчей жирных, должно, не едали! Эх, идолы!
Начальник дистанции сел на круглый стул у выпуклого окна, откуда он управлял всей работой паровоза и снегоочистителя, а Пухов стал у балансира.
Рабочие тоже встали у своих мест, у больших рукояток, посредством которых по балансиру быстро перекидывался груз – и балансир то поднимал, то опускал снегосбросный щит.
Метель выла упорно и ровно, запасшись огромным напряжением где-то в степях юго-востока.
В вагоне было не чисто, но тепло и как-то укромно. Крыша вокзала гремела железами, отстегнутыми ветром, а иногда этот скрежет железа перемежался с далеким артиллерийским залпом.
Фронт работал в шестидесяти верстах. Белые все время прижимались к железнодорожной линии, ища уюта в вагонах и станционных зданиях, утомившись в снежной степи на худых конях. Но белых отжимали бронированные поезда красных, посыпая снега свинцом из изношенных пулеметов. По ночам – молча, без огней, тихим ходом – проходили броневые поезда, просматривая темные пространства и пробуя паровозом целость пути. Ночью ничего не известно; помашет издали поезду низкое степное дерево – и его порежут и снесут пулеметным огнем: зря не шевелись!
– Готово? – спросил начальник дистанции и посмотрел на Пухова.
– Готово, – ответил Пухов и взял в обе руки рычаги.
Начальник дистанции потянул веревку к паровозу – тот запел, как нежный пароход, и грубо дернул снегоочиститель.
Выскочив со станционных путей, начальник дистанции одной рукой резко и коротко дернул за веревку паровозного свистка, а другой махнул Пухову. Это означало: работа!
Паровоз крикнул, машинист открыл весь пар, а Пухов передвинул оба рычага, опуская щит с ножами и развертывая крылья.
Сейчас же снегоочиститель сдал скорость и начал увязать в снегу, прилипая к рельсам, как к магнитам.
Начальник дистанции еще раз дернул веревку на паровоз, что означало – усилить тягу! Но паровоз весь дрожал от перенапряжения и сифонил так, что из трубы жар вылетал. Колеса его впустую ворочались в снегу, как в крутой почве, подшипники грелись от частых оборотов и плохого масла, а кочегар весь взмок от работы с топкой, несмотря на то что выбегал за дровами на тендер, где его прохватывал двадцатиградусный ветер.
Снегоочиститель и паровоз попали в глубокий снежный перевал. Один начальник дистанции молчал – ему было все равно. Остальные люди на паровозе и на снегоочистителе грубо выражались на каком-то самодельном языке, сразу обнажая задушевные мысли.
– Пару мало! Прошуруй топку и просифонь, чтоб баланец[2] загремел – тогда возьмем!
– Закуривай! – крикнул рабочим Пухов, догадавшись о том, что делается на паровозе.
Начальник дистанции тоже вынул кисет и насыпал в кусочек газеты зеленой самогонной махорки.
К метели давно притерпелись и забыли про нее, как про нормальный воздух. Покурив, Пухов вылез из вагона и здесь только обнаружил гром бури, злобу холода и пальбу сухого снега.
– Вот сволота, – сказал Пухов, еле управляясь с тем, с чем ему нужно было управиться.
Вдруг бешено заревел баланс паровоза, спуская лишний пар. Пухов вскочил в вагон – и паровоз сейчас же и разом выхватил снегоочиститель из снежного бугра, пробуксовав колесами так, что огонь посыпался из рельс. Пухов даже увидел, как хлестнула вода из паровозной трубы от слишком большого открытия пара, и оценил машиниста за отвагу:
– Хорош парень у нас на паровозе!
– А? – спросил старший рабочий Шугаев.
– Чего «а»? – ответил Пухов. – Чего акаешь-то? Горе кругом, а ты разговариваешь!
Шугаев поэтому замолчал.
Паровоз прогудел два раза, а начальник дистанции крикнул:
– Закрой работу!
Пухов рванул рычаг и поднял щит.
Подъезжали к переезду, где лежали контррельсы. Такие места проезжали без работы: щит снегоочистителя резал снег ниже головки рельса и не мог работать, когда у рельса что-нибудь находилось, – тогда снегоочиститель опрокинулся бы.
Проехав переезд, снегоочиститель понесся открытой степью. Укрытый снегом, лежал искусный железный путь. Пухов всегда удивлялся пространству. Оно его успокаивало в страдании и увеличивало радость, если ее имелось немного.
Так и теперь – поглядел в запушенное окно Пухов: ничего не видно, а приятно.
Снегоочиститель, имея жесткие рессоры, гремел, как телега по корчагам, и, ухватывая снег, тучей пушил его на правый откос пути, трепеща выкинутым крылом; это крыло назначено было швырять снег на сторону – то оно и делало.
В Графской сделали значительную стоянку. Паровоз брал воду, помощник машиниста чистил дымовую коробку, топку и прочее огневое хозяйство.
Обмерзший машинист ничего не делал, а только ругался на эту жизнь. Из штаба какого-то матросского отряда, стоявшего в Графской, ему принесли спирту, и Пухов тоже прошел в долю, а начальник дистанции отказался.
– Пей, инженер, – предложил ему главный матрос.
– Благодарю покорно. Я ничего не пью, – уклонился инженер.
– Ну, как хочешь, – сказал матрос. – А то выпей – согреешься! Хочешь, рыбы принесу – покушаешь?
Инженер опять отказался по неизвестной причине.
– Эх ты, тина, – сказал тогда оскорбленный матрос. – Ведь тебе с душой дают – нам же не жалко, – а ты не берешь! Поешь, пожалуйста!
Машинист и Пухов пили и жевали все напролом, улыбаясь насчет начальника.
– Отстань ты от него! – обрубил другой матрос. – Он есть хочет, но идея его не велит!
Начальник дистанции смолчал. Есть он действительно не хотел. Месяц назад он вернулся из командировки – из-под Царицына, где сдавал восстановленный мост. Вчера он получил депешу, что мост просел под воинским поездом: крепка моста шла наспех, неквалифицированные рабочие ставили заклепки на живую нитку, и теперь фермы моста расшились – от одного чувства веса мало-мальски грузного поезда.
Два дня назад началось следствие по делу моста, и дома у начальника дистанции лежала повестка от следователя железнодорожного Ревтрибунала. Назначенный в экстренную поездку, инженер не мог пойти в Ревтрибунал, но помнил об этом. Поэтому ему не пилось и не елось. Но страха он тоже не имел, терзаясь сплошным равнодушием; равнодушие, он чувствовал, может быть страшнее боязливости – оно выпаривает из человека душу, как воду медленный огонь, и когда очнешься – останется от сердца одно сухое место; тогда человека хоть ежедневно к стенке ставь – он покурить не попросит: последнее удовольствие казнимого.
– Теперь куда поедете? – спросил у Пухова главный матрос.
– Должно, на Грязи!
– Верно: под Усманью два эшелона и броневик в сугробах застряли, – вспомнил матрос. – Казаки, говорят, Давыдовку взяли, а снаряды за Козловом в заносах стоят!
– Расчистим, сталь режем, а снег – вещество чепуховое, – уверенно определил Пухов, спешно допивая последние капли спирта, чтобы ничего не пропадало в такое время.
Тронулись на Грязи. Пассажиром напросился старичок – будто бы ехал от сына с Лисок, – а кто же его знает!
Поехали. Загремел балансир – кидая щит то вниз, то вверх, – и забурчали рабочие, которым не досталось матросской жирной рыбы.
– Яблок бы моченых я теперь поел, – сказал на полном ходу снегоочистителя Пухов. – Ух, и поел бы – ведро бы съел!
– А я бы сельдь покушал, – ответил ему старичок пассажир. – Люди говорят, что в Астрахани сельди той миллионы пудов гниют, только маршрутов туда нету!..
– Тебя посадили, ты и молчи сиди! – строго предупредил Пухов. – Сельдь бы он покушал! Будто без него съесть ее некому!
– А я, – встрял в разговор помощник Пухова, слесарь Зворычный, – на свадьбе в Усмани был, так полного петуха съел – жирен был, дьявол!
– А сколько петухов-то было на столе? – спросил Пухов, чувствуя на вкус того петуха.
– Один и был – откуда теперь петухи?
– Что ж, тебя не выгнали со свадьбы? – допытывался Пухов, желая, чтоб его выгнали.
– Нет, я сам рано ушел. Вылез из стола, будто на двор захотел – мужики часто ходят, – и ушел.
– А тебе, старик, не пора слезать – деревня твоя не видна еще? – спросил Пухов пассажира. – Гляди, а то разбалакаешься – проскочишь!
Старик подскочил к окну, подышал на стекло и потер его.
– Места будто знакомые пошли – будто Хамовские выселки торчат на юру!
– Раз Хамовские выселки – тебе к месту, – сказал сведущий Пухов. – Слезай, пока на подъем прем!
Старик почухался с мешком и покорно возразил:
– Машина ходко бежит, аж воздух журчит – жутко убиваться, господин машинист! Может, окоротить позволите на одну минутую – я враз.
– Обдумал! – осерчал Пухов. – Окоротить ему казенную машину в военное время! Теперь до самых Грязей остановки не будет!
Старик смолчал, а потом спросил особо покорным голосом:
– Сказывали, тормоза теперь могучие пошли – на всякую скороту окорот дают!
– Слазь, слазь, старик! – серчал Пухов. – Скороту ему окоротить! Не на каменную гору прыгаешь, а в снег! Так мягко придется, что сам полежишь – и потянешься еще!
Старик вышел на наружную площадку, осмотрел веревку на мешке – не для прочности, конечно, а для угона времени, чтобы духу набраться, – а потом пропал: должно, шлепнулся.
С Грязей снегоочистителю вручили приказ: вести за собой броневик и поезд начальника, пробивая траншею в заносах вплоть до Лисок.
Снегоочистителю дали двойную тягу: другой паровоз уступил поезд начальника – громадную спокойную машину Путиловского завода.
Тяжелый боевой поезд всегда шел на двух лучших паровозах.
Но и два паровоза теперь обессилели от снега, потому что снег хуже песка. Поэтому не паровозы были в славе в ту мятежную и снежную зиму, а снегоочистители.
И то, что белых громила артиллерия бронепоездов под Давыдовской и Лисками, случилось потому, что бригады паровозов и снегоочистителей крушили сугробы, не спя неделями и питаясь сухой кашей.
Пухов, например, Фома Егорыч, сразу почел такое занятие обыкновенным делом и только боялся, что исчезнет махорка с вольного рынка; поэтому дома имел ее пуд, проверив вес на безмене.
Не доезжая станции Колодезной, снегоочиститель стал: два могучих паровоза, которые волокли его, как плуг, влетели в сугроб и зарылись по трубу.
Машинист-петроградец с поезда начальника, ведший головной паровоз, был выбит из сиденья и вышвырнут на тендер от удара паровоза в снег и мгновенной остановки. А паровоз его, не сдаваясь, продолжал буксовать на месте, дрожа от свирепой безысходной силы, яростно прессуя грудью горы снега впереди.
Машинист прыгнул в снег, катаясь в нем окровавленной головой и бормоча неслыханные ругательства.
К нему подошел Пухов, с четырьмя собственными зубами в кулаке – он стукнулся челюстью о рычаг и вытащил изо рта ослабшие лишние зубы. В другой руке он нес мешочек со своими харчами – хлеб и пшено. Не глядя на лежащего машиниста, он засмотрелся на его замечательный паровоз, все еще бившийся в снегу.
– Хороша машина, сволочь!
Потом крикнул помощнику:
– Закрой пар, стервец, кривошипы порвешь!
С паровоза никто не ответил.
Положив харчи на снег и зашвырнув зубы, Пухов сам полез на паровоз, чтобы закрыть регулятор и сифон.
В будке лежал мертвый помощник. Его бросило головой на штырь, и в расшившийся череп просунулась медь – так он повис и умер, поливая кровью мазут на полу. Помощник стоял на коленях, разбросав синие беспомощные руки и с пришпиленной к штырю головой.
«И как он, дурак, нарвался на штырь? И как раз ведь в темя, в самый материнский родничок хватило!» – обнаружил событие Пухов.
Остановив бег на месте бесившегося паровоза, Пухов оглядел все его устройство и снова подумал о помощнике:
«Жалко дурака: пар хорошо держал!»
Манометр действительно и сейчас показывал тринадцать атмосфер, почти предельное давление, – и это после десяти часов хода в глубоком плотном снегу!
Метель стихла, переходя в мокрый снегопад. Вдалеке дымили на расчищенных путях броневик и поезд.
Пухов с паровоза ушел. Рабочие снегоочистителя и начальник дистанции лезли по живот в снегу к паровозу. Со второго паровоза тоже сошла бригада, перевязав разбитые головы обтирочными концами.
Пухов подошел к петроградскому машинисту. Тот сидел на снегу и прикладывал его к окровавленной голове.
– Ну, что, – обратился он к Пухову, – как стоит машина? Закрыл поддувала?
– Все на месте, механик! – ответил по-служебному Пухов. – Помощник только твой убился, но я тебе Зворычного дам, парень умственный, только жрать здоров!
– Ладно, – сказал машинист. – Положи-ка мне хлебца на рану и портянкой окрути! Кровь, сатану, никак не заткну!
Из-за снегоочистителя выглянула милая усталая морда лошади, и через две минуты к паровозу подъехал казачий отряд – человек пятнадцать.
Никто на них не обратил нужного внимания.
Пухов со Зворычным закусывали; Зворычный советовал Пухову непременно вставить зубы, только стальные и никелированные – в Воронежских мастерских могут сделать: всю жизнь тогда не изотрешь о самую твердую пищу!
– Опять выбить могут, – возразил Пухов.
– А мы тебе их штук сто наделаем, – успокоил Зворычный. – Лишние в кисет в запас положишь!
– Это ты верно говоришь, – согласился Пухов, соображая, что сталь прочней кости и зубов можно наготовить массу на фрезерном станке.
Казачий офицер, видя спокойствие мастеровых, растерялся и охрип голосом.
– Граждане рабочие! – нарочито сказал офицер, ворочая полубезумными выветрившимися глазами. – Именем Великой Народной России приказываю вам доставить паровозы и снегочистку на станцию Подгорное. За отказ – расстрел на месте!
Паровозы тихо сипели. Снег падать перестал. Дул ветер оттепели и далекой весны.
У машиниста кровь на голове свернулась и больше не текла. Он почесал сухую корку сукровицы и трудным, ослабевшим шагом пошел на паровоз.
– Пойти воды покачать и дров подложить – машину морозить неохота!
Казаки вынули револьверы и окружили мастеровых. Тогда Пухов рассерчал:
– Вот сволочи, в механике не понимают, а командуют!
– Што-о? – захрипел офицер. – Марш на паровоз, иначе пулю в затылок получишь!
– Что ты, чертова кукла, пулей пугаешь! – закричал, забываясь, Пухов. – Я сам тебя гайкой смажу! Не видишь, что в перевал сели и люди побились! Фулюган, черт!
Офицер услышал короткий глухой гудок броневого поезда и обернулся, подождав стрелять в Пухова.
Начальник дистанции лежал на шинели, постеленной на снег, и о чем-то мрачно размышлял, рассматривая хилое, потеплевшее небо.
Вдруг на паровозе по-плохому закричал человек. То, наверно, машинист снимал с штыря своего разбитого помощника.
Казаки сошли с лошадей и бродили вокруг паровоза, как бы ища потерянное.
– По коням! – крикнул казакам офицер, заметя вывернувшийся из закругления бронепоезд. – Пускай паровозы, стрелять начну! – и выстрелил в голову начальника дистанции – тот и не вздрогнул, а только засучил усталыми ногами и отвернулся вниз лицом ото всех.
Пухов вскочил на паровоз и заревел на всю сирену прерывистой тревогой. Догадливый машинист открыл паровой кран инжектора, и весь паровоз укутался паром.
Казачий отряд начал напропалую расстреливать рабочих, но те забились под паровозы, проваливались, убегая, в сугробы, – и все уцелели.
С бронепоезда, подошедшего к снегоочистителю почти вплотную, ударили из трехдюймовки и прострочили из пулемета.
Отскакав саженей на двадцать, казачий отряд начал тонуть в снегах и был начисто расстрелян с бронепоезда.
Только одна лошадь ушла и понеслась по степи, жалобно крича и напрягая худое быстрое тело.
Пухов долго глядел на нее и осунулся от сочувствия.
С бронепоезда отцепили паровоз и подвели его сзади к снегоочистителю толкачом.
Через час, подняв пар, три паровоза продавили снежный перевал на путях и вырвались на чистое место.
В Лисках отдыхали три дня.
Пухов обменял на олеонафт десять фунтов махорки и был доволен. На вокзале он исчитал все плакаты и тащил газеты из агитпункта для своего осведомления.
На стенах вокзала висела мануфактура с агитационными словами:
В рабочие руки мы книги возьмем,
Учись, пролетарий, ты будешь умен!
– Тоже нескладно, – заключил Пухов. – Надо так писать, чтоб все дураки заочно поумнели!
Каждый прожитый нами день –
гвоздь в голову буржуазии.
Будем же вечно жить –
пускай терпит ее голова!
– Вот это сурьезно! – расценивал Пухов. – Это твердые слова!
Подходит раз к Лискам поезд – хорошие пассажирские вагоны, красноармейцы у дверей, и ни одного мешочника не видно.
Пухов стоял в тот час на платформе у дверей и кое-что обдумывал.
Поезд останавливается. Из вагонов никто не выходит.
– Кто это прибыл с этим эшелоном? – спрашивает Пухов одного смазчика.
– А кто его знает? Сказывают, главный командир – один в целом поезде!
Из переднего вагона вышли музыканты, подошли к середине поезда, построились и заиграли встречу.
Немного погодя выходит из среднего мягкого вагона толстый военный человек и машет музыкантам рукой: будет, дескать, доволен!
Музыканты разошлись. Военный начальник не спеша сходит по ступенькам и идет в вокзал. За ним идут прочие военные люди – кто с бомбой, кто с револьвером, кто за саблю держится, кто так ругается, – полная охрана.
Пухов прошел вслед и очутился около агитпункта. Там уже стояла красноармейская масса, разные железнодорожники и жадные до образования мужики.
Приехавший военный начальник взошел на трибуну – и тут ему все захлопали, не зная его фамилии. Но начальник оказался строгим человеком и сразу отрубил:
– Товарищи и граждане! На первый раз я прощаю, но заявляю, чтобы впредь подобных демонстраций не повторялось! Здесь не цирк, и я не клоун – хлопать в ладоши тут не по существу!
Народ сразу примолк и умильно уставился на оратора – особенно мешочники: может, дескать, лицо запомнит и посадит на поезд.
Но начальник, разъяснив, что буржуазия целиком и полностью – сволочь, уехал, не запомнив ни одного умильного лица.
Ни один мешочник в порожний длинный поезд так и не попал: охрана сказала, что вольным нельзя ехать на военном поезде особого назначения.
– А он же порожняком, – все едино лупить будет, – спорили худые мужики.
– Командарму пустой поезд полагается по приказу, – объяснили красноармейцы из охраны.
– Раз по приказу – мы не спорим, – покорялись мешочники. – Только мы не в поезде сядем, а на сцепках!
– Нигде нельзя, – отвечали охранники. – Только на спице колеса можно!
Наконец поезд уехал, постреливая в воздух – для испуга жадных до транспорта мешочников.
– Дела, – сказал Пухов одному деповскому слесарю. – Маленькое тело на сорока осях везут!
– Нагрузка маленькая – на канате вошь тащут, – на глаз измерил деповский слесарь.
– Дрезину бы ему дать – и ладно, – сообразил Пухов. – Тратят зря американский паровоз!
Идя в барак за порцией пищи, Пухов разглядывал по дороге всякие надписи и объявления – он был любитель до чтения и ценил всякий человеческий помысел.
На бараке висело объявление, которое Пухов прочитал беспрерывно трижды:
ТОВАРИЩИ РАБОЧИЕ!
Штабом IX Рабоче-Крестьянской Красной Армии формируются добровольные отряды технических сил для обслуживания фронтовых нужд Красных Армий, действующих на Северном Кавказе, Кубани и Черноморском побережье.
Разрушенные железнодорожные мосты, береговые оборонительные сооружения, служба связи, орудийные ремонтные мастерские, подвижные механические базы – все это, взятое в целом, требует умелых пролетарских рук, которых не хватает в действующих Красных Армиях юга.
С другой стороны, без технических средств не может быть обеспечена победа над врагами рабочих и крестьян, сильных своей техникой, полученной задаром от антантовского империализма.
Товарищи рабочие! Призываем вас записываться в отряды технических сил у уполномоченных Реввоенсовета IX на всех ж. – д. узловых станциях. Условия службы узнавайте от товарищей уполномоченных. Да здравствует Красная Армия!
Да здравствует рабоче-крестьянский класс!
Пухов сорвал листок, приклеенный мукой, и понес его к Зворычному.
– Тронемся, Петр, – сказал Пухов Зворычному. – Какого шута тут коптить! По крайности, южную страну увидим и в море покупаемся!
Зворычный молчал, думал о своем семействе.
А у Пухова баба умерла, и его тянуло на край света.
– Думай, Петруха! На самом-то деле: какая армия без слесарей! А на снегоочистке делать нечего – весна уж в ширинку дует!
Зворычный опять молчал, жалея жену Анисью и мальчишку, тоже Петра, которого мать звала выпороточком.
– Едем, Петруш, – увещевал Пухов. – Горные горизонты увидим; да и честней как-то станет! А то видал – тифозных эшелонами прут, а мы сидим – пайки получаем!.. Революция-то пройдет, а нам ничего не останется! Ты, скажут, что делал? А ты што скажешь?..
– Я скажу, что рельсы от снегов чистил, – ответил Зворычный. – Без транспорта тоже воевать нельзя!
– Это што, – сказал Пухов. – Ты, скажут, хлеб за то получал, то работа нормальная! А чем ты бесплатно пожертвовал, спросят, чему ты душевно сочувствовал? Вот где загвоздка! В Воронеже вон бывшие генералы снег сгребают – и за то фунт в день получают! Так же и мы с тобой!
– А я думаю, – не поддавался Зворычный, – мы тут с тобой нужней!
– То никому не известно, где мы с тобой полезней, – нажимал Пухов. – Если только думать, тоже далеко не уедешь, надо и чувство иметь!
– Да будет тебе ерунду лить, – задосадовал Зворычный, – кто это считать будет – кто что делал, чем занимался? И так покою нет от жизни такой! Тебе теперь все равно – один на свете, – вот тебя и тянет, дурака! Небось думаешь бабу там покрасивше отыскать – чувство-то понимаешь! Мужик ты не старый – без бабы раздуешься скоро! Ну и вали туда рысью!..
– Дурак ты, Петр, – оставил надежду Пухов. – В механике ты понимаешь, а сам по себе предрассудочный человек!
С горя Пухов и обедать не стал, а пошел к уполномоченному записываться, чтобы сразу управиться с делами. Но когда пришел, съел два обеда: повар к нему благоволил за полудку кастрюли и за умные разговоры.
– После гражданской войны я красным дворянином буду, – говорил Пухов всем друзьям в Лисках.
– Это почему ж такое? – спрашивали его мастеровые люди. – Значит, как в старину будет, – и землю тебе дадут?
– Зачем мне земля? – отвечал счастливый Пухов. – Гайки, что ль, сеять я буду? То будет честь и звание, а не угнетение.
– А мы, значит, красными вахлаками останемся? – узнавали мастеровые.
– А вы на фронт ползите, а не чухайтесь по собственным домам, – выражался Пухов и уходил дожидаться отправки на юг.
Через неделю Пухов и еще пятеро слесарей, принятых уполномоченным, поехали на Новороссийск – в порт.
Ехали долго и трудно, но еще труднее бывают дела, и Пухов впоследствии забыл это путешествие. На дорогу им дали по пять фунтов воблы и по ковриге хлеба, поэтому слесаря были сыты, только пили воду на всех станциях.
В Екатеринодаре Пухов сидел неделю – шел где-то бой, и на Новороссийск никого не пропускали. Но в этом зеленом отпетом городке давно притерпелись к войне и старались жить весело.
«Сволочи! – думал обо всех Пухов. – Времен не чувствуют!»
В Новороссийске Пухов пошел на комиссию, которая якобы проверяла знания специалистов.
Его спросили, из чего делается пар.
– Какой пар? – схитрил Пухов. – Простой или перегретый?
– Вообще… пар, – сказал экзаменующий начальник.
– Из воды и огня, – отрубил Пухов.
– Так! – подтвердил экзаменатор. – Что такое комета?
– Бродящая звезда, – объяснил Пухов.
– Верно! А скажите, когда и зачем было восемнадцатое брюмера? – перешел на политграмоту экзаменатор.
– По календарю Брюса восемнадцатое октября – за неделю до Великой Октябрьской революции, освободившей пролетариат всего мира и все разукрашенные народы! – не растерялся Пухов, читавший что попало, когда жена была жива.
– Приблизительно верно, – сказал председатель проверочной комиссии. – Ну а что вы знаете про судоходство?
– Судоходство бывает тяжельше воды и легче воды, – твердо ответил Пухов.
– Какие вы знаете двигатели?
– «Компаунд», «Отто-Дейц», мельницы, пошвенные колеса и всякое вечное движение!
– Что такое лошадиная сила?
– Лошадь, которая действует вместо машины.
– А почему она действует вместо машины?
– Потому, что у нас страна с отсталой техникой – корягой пашут, ногтем жнут!
– Что такое религия? – не унимался экзаменатор.
– Предрассудок Карла Маркса и народный самогон.
– Для чего была нужна религия буржуазии?
– Для того, чтобы народ не скорбел.
– Любите ли вы, товарищ Пухов, пролетариат в целом и согласны за него жизнь положить?
– Люблю, товарищ комиссар, – ответил Пухов, чтобы выдержать экзамен, – и кровь лить согласен, только чтобы не зря и не дуриком!
– Это ясно, – сказал экзаменатор и назначил его в порт монтером для ремонта какого-то судна.
Судно то оказалось катером под названием «Марс». В нем керосиновый мотор не хотел вертеться – его и дали Пухову в починку.
Новороссийск оказался ветреным городом. И ветер-то как-то тут дул без толку: зарядит, дует и дует, даже посторонние вещи от него нагревались, а ветер был холодный.
В Крыму тогда сидел Врангель, а с ремонтом «Марса» большевики спешили – говорили, что Врангель морской набег думает сделать, так чтоб было чем защититься.
– Так у него ж английские крейсера, – объяснял Пухов, – а наш «Марс» – морская лодка, ее кирпичом можно потопить!
– Красная Армия все может, – отвечали Пухову матросы. – Мы в Царицын на щепках приплыли, кулаками город шуровали!
– Так то ж драка, а не война, – сомневался Пухов. – А ядро не классовая вещь – живо ко дну пустит!
Керосиновый мотор на «Марсе» никак не хотел вертеться.
– Был бы ты паровой машиной, – рассуждал Пухов, сидя одиноко в трюме судна, – я б тебя сразу замордовал! А то подлецом каким-то выдумана: ишь, провода какие-то, медяшки… путаная вещь!
Море не удивляло Пухова – качается и мешает работать.
– Наши степи еще попросторней будут, и ветер еще почище там, только не такой бестолковый; подует днем, а ночью тишина. А тут – дует и дует, дует и дует, – что ты с ним делать будешь?
Бормоча и покуривая, Пухов сидел над двигателем, который не шел. Три раза он его разбирал и вновь собирал, потом закручивал для пуска – мотор сипел, а крутиться упорствовал.
Ночью Пухов тоже думал о двигателе и убедительно переругивался с ним, лежа в пустой каютке.
Пришел раз к Пухову на «Марс» морской комиссар и говорит:
– Если ты завтра не пустишь машину, я тебя в море без корабля пущу, копуша, черт!
– Ладно, я пущу эту сволочь, только в море остановлю, когда ты на корабле будешь! Копайся сам тогда, фулюган! – ответил как следует Пухов.
Хотел тогда комиссар пристрелить Пухова, но сообразил, что без механика – плохая война.
Всю ночь бился Пухов. Передумал заново всю затею этой машины, переделал ее по своему пониманию на какую-то новую машину, удалил зазорные части и поставил простые – и к утру мотор бешено запыхтел. Пухов тогда включил винт – мотор винт потянул, но тяжело задышал.
– Ишь, – сказал Пухов, – как черт на Афон взбирается!
Днем пришел опять морской комиссар.
– Ну что, пустил машину? – спрашивает.
– А ты думал, не пущу? – ответил Пухов. – Это только вы из-под Екатеринодара удрали, а я ни от чего не отступлю, раз надо!
– Ну ладно, ладно, – сказал довольный комиссар. – Знай, что керосину у нас мало – береги!
– Мне его не пить – сколько есть, столько будет, – положительно заявил Пухов.
– Ведь мотор с водой идет? – спросил комиссар.
– Ну да – керосин топит, вода охлаждает!
– А ты норови керосину поменьше, а воды побольше, – сделал открытие комиссар.
Тут Пухов захохотал всем своим редким молчаливым голосом.
– Что ты, дурак, радуешься? – спросил в досаде комиссар.
– Тебе бы не Советскую власть, а всю природу учреждать надо, – ты б ее ловко обдумал! Эх ты, мехоноша!
Услышав это, комиссар удалился, потеряв некую внутреннюю честь.
А в Новороссийске шли аресты и разгром зажиточных людей.
«Чего они людей шуруют? – думал Пухов. – Какая такая гроза от этих шутов? Они и так дальше завалинки выйти боятся».
Кроме арестов, по городу были расклеены бумаги: «Вследствие тяжелой медицинской усталости ораторов, никаких митингов на этой неделе не будет».
«Теперь нам скучно будет», – скорбел, читая, Пухов.
Меж тем в порту появился маленький истребитель «Звезда». Там пробоину заклепывали и якорную лебедку чинили. Пухов туда ходил смотреть, но его не пустили.
– Чего это такое? – обиделся Пухов. – Я же вижу, там холуи работают. Я помочь хотел, а то случится в море неполадка!
– Не велено никого пускать, – ответил часовой красноармеец.
– Ну, шут с вами, мучайтесь, – сказал Пухов и ушел, озабоченный.
К вечеру того же дня пришло в порт турецкое транспортное судно «Шаня». В клубе говорили, что это подарок Кемаля-паши, турецкого вождя, но Пухов сомневался:
– Я же видел, – говорил он красноармейцам, – что судно исправное! Станет вам турецкий султан в военное время такие подарки делать – у него самого нехватка!
– Так он друг наш, Кемаль-паша, – разъясняли красноармейцы. – Ты, Пухов, в политике – плетень!
– А ты снял онучи – думаешь, гвоздем стал? – обижался Пухов и уходил в угол глядеть плакаты, которым он, однако, особенно не доверял.
Ночью Пухова разбудил вестовой из штаба армии. Пухов немного испугался:
– Должно быть, морской комиссар гадит!
На дворе штаба стоял большой отряд красноармейцев в полном походном снаряжении. Тут же стояли трое мастеровых, но тоже в военных шинелях и с чайниками.
– Товарищ Пухов, – обратился командир отряда, – вы почему не в военной форме?
– Я и так хорош, чего мне чайник цеплять, – ответил Пухов и стал в сторонке.
Стояла ночь – огромная тьма, – и в горах шуршали ветер и вода.
Красноармейцы стояли молча, одетые в новые шинели, и ни о чем не говорили. Не то они боялись чего-то, не то соблюдали тайну друг от друга.
В горах и далеких окрестностях изредка кто-то стрелял, уничтожая неизвестную жизнь.
Один красноармеец загремел винтовкой, – его враз угомонили, и он почуял свой срам до самого сердца.
Пухов тоже что-то заволновался, но не выражал этого чувства, чтобы не шуметь.
Фонарь над конюшней освещал дворовую нечистоту и дрожал неясным светом на бледных ночных лицах красноармейцев. Ветер, нечаянно зашедший с гор, говорил о смелости, с которой он воюет над беззащитными пространствами. Свое дело он и людям советовал – и те слышали.
В городе бесчинствовали собаки, а люди, наверно, тихо размножались. А тут, на глухом дворе, другие люди были охвачены тревогой и особым сладострастием мужества – оттого, что их хотят уменьшить в количестве.
Вышел на середину военный комиссар полка и негромко начал говорить, будто имел перед собой одного человека:
– Дорогие товарищи! Сейчас у нас не митинг, и я скажу немного… Высшее командование республики приказало Реввоенсовету нашей армии ударить в тыл Врангелю, который сейчас догорает в Крыму. Наша задача как раз в том, чтобы переплыть на тех судах, которые у нас есть, Керченский пролив и высадиться на Крымском берегу. Там мы должны соединиться с действующими в тылу Врангеля красно-зелеными партизанскими отрядами и отрезать Врангеля от судов, куда он бросится, когда северная Красная Армия прорвется через Перекоп. Мы должны разрушить мосты и дороги у Врангеля, растерзать его тыл и загородить ему море, чтобы выжечь сразу всю эту заразу!
Красноармейцы! Добраться до Крыма нам будет тяжело, и это рискованная вещь. Там плавают дозорные крейсера, которые нас потопят, если заметят. Это я должен вам открыто сказать. А если и доплывем, то нам предстоит опасная, смертельная борьба среди озверелого противника. Не много нас уцелеет, а может, никого, когда Крым станет советским, – вот что я хочу вам сказать, дорогие товарищи красноармейцы!
И далее того: я хочу спросить у вас, товарищи, согласны ли вы на это дело идти добровольно?
Чувствуете ли вы мужественную отвагу в себе, дабы пожертвовать достоинством жизни на благо революции и Советской республики? Если кто боится или колеблется, у кого семья осталась и ему ее жалко, – пускай выйдет и скажет, чтобы ясно было, и мы освободим такого товарища!
Центральное наше правительство возлагает великую надежду на нашу операцию, чтобы поскорей покончить с войной и приступить к мирному строительству на фронте труда!
Я жду вашего ответа, товарищи красноармейцы! Я должен сейчас же передать его Реввоенсовету армии!
Военный комиссар кончил речь и стоял насупившись – ему было хорошо и неловко. Красноармейцы тоже молчали. А у Пухова все дрожало внутри.
«Вот это дело, – думал он, – вот она, большевистская война, – нечего тут яйца высиживать!»
Никто уже не слышал ветра и не видел ночных гор. Мир затмился во всех глазах, как дальнее событие, каждый был занят общей жизнью. Фонарь на дворе тоже потух, израсходовав свой керосин, и никто этого не заметил.
Вдруг из рядов выступает один красноармеец и определенно говорит:
– Товарищ комиссар! Передайте Реввоенсовету армии и всему командованию, что мы ждем приказа о выступлении! Мы того не ждали, чтобы нам оказали такую высокую честь и поручили прикончить Врангеля! Я в том убежден, что говорю от чистого сердца всех красноармейцев, что, стало быть, мы благодарим и также клянемся отдать свою кровную силу и жизнь, раз то надо Советской власти, – вот и все! Чего там волынку тянуть и чего ждать, раз люди в Советской России с голоду умирают, а тут сволочь в Крыму сидит и мешается!
Красноармейцы заволновались и радостно загудели, хотя, по здравому смыслу, радоваться было нечему. Вышел еще один красноармеец и заявил:
– Правильно штаб сделал, что десант назначил. С Перекопа пусть Врангеля трахнут в морду, а мы разом – в зад, – вот тогда он с корнем ляжет, и английские корабли ему спасенья не дадут!
Тут опять выходит комиссар:
– Товарищи красноармейцы! Мы в штабе так и знали! Мы ждали от вас той высокой сознательности и беззаветности революции, которую вы сейчас здесь проявили! От имени Реввоенсовета и командования армии выражаю вам благодарность и прошу считать те слова, которые я сказал, военной тайной. Вы знаете, что Новороссийск полон белогвардейскими шпионами, и мы будем обречены на гибель, если кто что узнает! Приказ о выступлении будет дан особо. Спасибо, товарищи!
Комиссар спешно ушел, а красноармейцы еще стояли. Пухов дошел к ним и начал слушать. В первый раз в жизни ему стало так стыдно за что-то, что кожа покраснела под щетиной.
Оказалось, что на свете жил хороший народ и лучшие люди не жалели себя.
Холодная ночь наливалась бурей, и одинокие люди чувствовали тоску и ожесточение. Но никто в ту ночь не показывался на улицах, и одинокие тоже сидели дома, слушая, как хлопают от ветра ворота. Если же кто шел к другу, спеша там растратить беспокойное время, то обратно домой не возвращался, а ночевал в гостях. Каждый знал, что его ждет на улице арест, ночной допрос, просмотр документов и долгое сидение в тухлом подвале, пока не установится, что сей человек всю жизнь побирался, или пока не будет одержана большевиками окончательная победа.
А меж тем крестьяне из северных мест, одевшись в шинели, вышли необыкновенными людьми, – без сожаления о жизни, без пощады к себе и к любимым родственникам, с прочной ненавистью к знакомому врагу. Эти вооруженные люди готовы дважды быть растерзанными, лишь бы и враг с ними погиб и жизнь ему не досталась.
Ночью Пухов играл с красноармейцами в шашки и рассказывал им о командире, которого никогда не видел.
Пухов, не видя удовольствия в жизни, привык украшать ее геройскими рассказами, и всем становилось от того веселей.
В отряде, назначенном в десант, было пятьсот человек – и случилось, что все они из разных мест.
Поэтому на другой день пошло пятьсот писем в пятьсот русских деревень.
Целых полдня красноармейцы малевали и карякали бумагу, прощаясь с матерями, женами, отцами и более дальними родственниками.
Пухов тоже помогал, кто особо слаб был в буквах, и выдумывал такие письма, что красноармейцы одобряли:
– Складно ты пишешь, Фома Егорыч, – мои плакать будут!
– А то как же? – говорил Пухов. – Хохотать тут нечего: дело не шуточное! Чудак ты человек!
После обеда Пухов пошел к комиссару:
– Товарищ комиссар, меня в десант возьмете?
– Возьмем, товарищ Пухов, затем тебя и звали вчера на собрание! – ответил комиссар.
– Только я прошу, товарищ комиссар, назначить меня механиком на «Шаню», – там, я слыхал, паровая машина, а на «Марсе» керосиновый мотор, он мне не сподручен: дюже мал!
– На «Шане», там есть свой механик – турок, – сказал комиссар. – Ну ладно: мы тебя в помощники назначим, а на «Марс» возьмем шофера. А ты что, не сладишь с керосиновым мотором, что ли?
– Мотор – ерундовая вещь, паровая машина крепче берет. Неохота мне, товарищ комиссар, в геройском походе с таким дерьмом возиться! Это примус, а не машина – сами видите!
– Ну ладно, – согласился комиссар, – поедешь на «Шане», раз так. В десанте люди едут добровольно и делают, что им способней. А уж в походе, брат, не мудри!..
Пухов взял пропуск и пошел на «Шаню» – машину поглядеть. Ему лишь бы машина была, там он считал себя дома.
С турецким машинистом он сошелся скоро, сказав, что главное дело – смазка, тогда никакой работой машину не погубишь.
– Это справедливо, – хорошо по-русски сказал турок, – масло – доброта, оно машину бережет! Кто масла много дает, тот любит машину, то есть механик!
– Ну, понятно, – обрадовался Пухов, – машина любит конюха, а не наездника: она живое существо!
На том они и подружили.
Ночью, против окрепшего ветра, отряд шел в порт на посадку. Пухов не знал, к кому ему притулиться, и шел сбоку, гремя полученным казенным чайником. Но красноармейцы сразу его одернули:
– Сказано – иди тайком, чего ты громыхаешь?
– А чего мне таиться-то: не на грабеж идем, – сказал Пухов.
– Приказано не шуметь, – тихо ответил красноармеец Баронов, – затем и людей в городе в губчок попрятали, чтобы шпионов не было.
Шли долго и бесшумно, еле хрустя влажным песком. Огромные порожние склады стояли в темноте, и в них бурчал ветер. Голодные крысы метались всюду, питаясь неизвестно чем.
Ночь была непроглядная, как могильная глубина, но люди шли возбужденно, с тревожным восторгом в сердце, похожие на древних потаенных охотников.
Глубокие времена дышали над этими горами – свидетели мужества природы, посредством которого она только и существовала. Эти вооруженные путники также были полны мужества и последней смелости, какие имела природа, вздымая горы и роя водоемы.
Только потому красноармейцам, вооруженным иногда одними кулаками, и удавалось ловить в степях броневые автомобили врага и разоружать, окорачивая, воинские эшелоны белогвардейцев.
Молодые, они строили себе новую страну для долгой будущей жизни, в неистовстве истребляя все, что не ладилось с их мечтой о счастье бедных людей, которому они были научены политруком.
Они еще не знали ценности жизни, и поэтому им была неизвестна трусость, – жалость потерять свое тело. Из детства они вышли в войну, не пережив ни любви, ни наслаждения мыслью, ни созерцания того неимоверного мира, где они находились. Они были неизвестны самим себе. Поэтому красноармейцы не имели в душе цепей, которые приковывали бы их внимание к своей личности. Поэтому они жили полной общей жизнью с природой и историей, – и история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности.
В мрачной темноте засияли перемежающимся светом огни судовых сигналов. Отряд вступил на помост пристани. Сейчас же началась посадка.
На «Шаню» посадили весь отряд, на катер «Марс» – двадцать человек разведки, а на истребитель – военморов.
Пухов влез в машинное отделение «Шани» и почувствовал себя очень хорошо. Близ машины он всегда был добродушен. Он закурил и прохаркнулся громким голосом, устав молчать и выдувая из легких спертые, застоявшиеся газы.
Часа два еще гремели красноармейские башмаки по палубе и по трапам.
Чувствуя достаточное удовольствие от этих беспокойных событий, Пухов не усидел внизу и выскочил на палубу.
Черные тела людей, трепещущие в неярком свете фонарей, тихо ползли по трапам, крепко прижав к себе винтовки и все походные принадлежности, чтобы ничто не стукнуло.
Ночь от фонарей стала еще огромней и темней, – не верилось, что существует живой мир. В глубинах тьмы тонул небольшой ветер, шевеля какие-то вещи на пристани.
Кратко и предостерегающе гудели пароходы, что-то говоря друг другу, а на берегу лежала наблюдающая тьма и влекущая пустыня. Никакого звука не доходило до города, только с гор сквозило рокотание далекой быстрой реки.
Неиспытанное чувство полного удовольствия, крепкости и необходимости своей жизни охватило Пухова. Он стоял, упершись спиной в лебедку, и радовался этой таинственной ночной картине – как люди молча и тайком собирались на гибель.
В давнем детстве он удивлялся пасхальной заутрене, ощущая в детском сердце неизвестное и опасное чудо. Теперь Пухов снова пережил эту простую радость, как будто он стал нужен и дорог всем, – и за это всех хотел незаметно поцеловать. Похоже было на то, что всю жизнь Пухов злился и оскорблял людей, а потом увидел, какие они хорошие, и от этого стало стыдно, но чести своей уже не воротишь.
Море покойно шуршало за бортом, храня неизвестные предметы в своих недрах. Но Пухов не глядел на море – он в первый раз увидел настоящих людей. Вся прочая природа также от него отдалилась и стала скучной.
К часу ночи посадка окончилась. С берега раздалось последнее приветствие от Реввоенсовета армии. Комиссар что-то рассеянно туда ответил, он был занят другим.
Раздалась морская резкая команда, – и сушь начала отдаляться.
Десантные суда отчалили в Крым.
Через десять минут последняя видимость берега растаяла. Пароходы шли в воде и в холодном мраке. Огни были потушены, людей разместили в трюме, – все сидели в темноте и духоте, но никто не засыпал.
Приказано было не курить, чтобы случайно не зажечь судна. Разговаривать тоже запретили, так как командир и комиссар старались придать «Шане» безлюдный вид мирного торгового парохода.
Судно шло тайком, глухо отсекая пар. Где-то недалеко, затерянные в ночной гуще, ползли «Марс» и истребитель. Время от времени они давали о себе знать матросским длинным свистом. «Шаня» им отвечала коротким густым гудком.
Суда продирались в сплошной каше тьмы, напрягая свои небольшие машины.
Ночь проходила тихо. Красноармейцам она казалась долгой, как будущая жизнь. Возбуждение понемногу проходило, а длительная темнота постепенно напрягала душу тайной тревогой и ожиданием внезапных смертельных событий.
Море насторожилось и совсем примолкло. Винт греб невидимо что, какую-то тягучую влагу, и влага негромко мялась за бортом. Не спеша истекало томительное время. Горы бледно и застенчиво светились близким утром, но море уже было не то. Спокойное зеркало его, созданное для загляденья неба, в тихом исступлении смешало отраженные видения. Мелкие злобные волны изуродовали тишину моря и терлись от своего множества в тесноте, раскачивая водяные недра.
А вдали – в открытом море – уже шевелились грузные медленные горы, рыли пучины и сами в них рушились. И оттуда неслась по мелким гребням известковая пена, шипя, как ядовитое вещество.
Ветер твердел и громил огромное пространство, погасая где-то за сотни верст. Капли воды, выдернутые из моря, неслись в трясущемся воздухе и били в лицо, как камешки.
На горах, наверно, уже гоготала буря, и море свирепело ей навстречу.
«Шаня» начала метаться по расшевелившемуся морю, как сухой листик, и все ее некрепкое тело уныло поскрипывало.
Каменный тяжелый норд-ост так раскачивал море, что «Шаня» то ползла в пропасти, окруженная валами воды, то взлетала на гору – и оттуда видны были на миг чьи-то далекие страны, где, казалось, стояла синяя тишина.
В воздухе чувствовалось тягостное раздражение, какое бывает перед грозой.
День давно наступил, но от норд-оста захолодало, и красноармейцы студились.
Родом из сухих степей, они почти все лежали в желудочном кошмаре; некоторые вылезли на палубу и, свесившись, блевали густой желчью. Отблевавшись, они на минуту успокаивались, но их снова раскачивало, соки в теле перемешивались и бурлили как попало, и красноармейцев опять тянуло на рвоту. Даже комиссар забеспокоился и неугомонно ходил по палубе, схватываясь при качке за трубу или за стойки. Блевать его не тянуло – он был из моряков.
«Шаня» приближалась к самому опасному месту – Керченскому проливу, а буря никак не укрощалась, силясь выхватить море из его глубокой обители.
«Марс» и истребитель давно пропали в пучинах урагана и на сигналы «Шани» перестали отвечать.
Командир «Шани» судном уже не управлял, – кораблем правила трепещущая стихия.
Пухов от качки не страдал. Он объяснял машинисту, что это изжога ему помогает, которой он давно болеет.
С машиной тоже справиться было трудно: все время менялась нагрузка – винт то зарывался в воду, то выскакивал на воздух. От этого машина то визжала от скорости, трясясь всеми болтами, то затихала от перегрузки.
– Мажь, мажь ее, Фома, уснащивай ее погуще, а то враз запорешь на таких оборотах, – говорил машинист.
И Пухов обильно питал машину маслом, что он уважал делать, и приговаривал:
– А-а, стервозия, я ж тебя упокою! Я ж тебя угромощу!
Часа через полтора «Шаня» проскочила Керченский пролив.
Комиссар спустился на минутку в машинное отделение прикурить, так как у него взмокли спички.
– Ну, как она? – спросил его Пухов.
– Она-то ничего, да он-то плох! – пошутил комиссар, улыбаясь усталым изработавшимся лицом.
– А что так? – не понял Пухов.
– А ничего – все хорошо, – сказал комиссар. – Спасибо норд-осту, а то бы нас давно белые угомонили!
– Это как же так?
– А так, – объяснил комиссар. – Керченский пролив охраняется у белых военными крейсерами. А от бури они все укрылись в Керченскую гавань, и поэтому нас не заметили! Понял?
– Ну а прожекторами отчего нас не нащупывали? – допытывался Пухов.
– Ого! Вся атмосфера тряслась, – какие тут прожектора!
В полдень «Шаня» шла уже в крымских водах, но море по-прежнему изнемогало в буре и устало билось в борт парохода.
Скоро на горизонте показался неизвестный дымок. Капитан судна, командир отряда и комиссар долго наблюдали за тем дымком. Потом «Шаня» взяла курс в открытое море – и дымок пропал.
Норд-ост не прекращался. Это несчастие радовало капитана и комиссара. Сторожевые белогвардейские суда считали бдительность в такой шторм излишней и сидели в береговых щелях.
Комиссар тем и объяснял, что «Шаня» цела, и надеялся на высадку десанта на берег, как только стихнет буря и наступит ночь.
Пухов не вылезал из машинного, обливаясь потом у бесившейся машины и стращая ее всякими словами.
В четвертом часу дня на горизонте сразу объявились четыре дымка. Они стали ходко приближаться, как бы обхватывая «Шаню». Одно судно совсем разглядело «Шаню» и стало давать сигналы об остановке.
Красноармейцы, хоть и не догадывались – как и что, а тоже высыпали на палубу и заметались от любопытства.
Капитан «Шани» по дыму догадался, что одно из судов наверняка военный крейсер.
Выходило, что десанту пришло время добровольно пускать себя ко дну.
Капитан и комиссар не сходили с рубки, стараясь найти какой-нибудь исход для спасения. Всем красноармейцам приказано было уйти в трюм, чтобы судно противника не обнаружило военного значения «Шани».
Норд-ост ревел с неизбывной силой и сметал «Шаню» с ее курса. Четыре неизвестных корабля тоже с трудом удерживали курс и не могли принять направления на «Шаню».
Скоро три дымка исчезли из зрения, – их куда-то отшиб зверский норд-ост. Зато четвертое судно неотступно подбиралось к «Шане». Иногда уже явственно обнажался его корпус. Капитан разглядел, что это быстроходный и хорошо вооруженный торговый пароход и что он нагоняет «Шаню». Только шторм никак не допускает то судно подойти к «Шане» вплотную. Затем пароход стал допрашивать «Шаню»: куда она идет. «Шаня», войдя в крымские воды, шла под врангельским флагом. На вопрос белогвардейского парохода «Шаня» ответила, что идет из Керчи в Феодосию и везет рыбу.
На палубе оставалось только четверо турок в костюмах своей родины, а все военные люди вместе с комиссаром и командиром десанта сидели в трюме. Поэтому когда белые купцы подошли к «Шане», то только поглядели в бинокли и пошли прочь. Буксировать «Шаню» они не захотели – наверное, из-за опасного шторма.
Остальной день прошел спокойно. Иногда показывались какие-то пароходы, но сейчас же исчезали: они боялись «Шани» еще больше, чем она их.
Красноармейцы, замученные тошнотой и сырым холодом, старались нарочно быть веселыми и стыдились отчего-то морской болезни. Им надоело тоскливое плавание, и они даже обрадовались, когда узнали, что подходит белогвардейский пароход, вооруженный четырьмя пушками.
Красноармейцам море было незнакомо, и они не верили, что та стихия, от которой только тошнит, таит в себе смерть кораблей.
– Пускай подходит, – сказал красноармеец-тамбовец. – Мы его смажем!
– Как же ты его смажешь? – спросил комиссар. – У него пушки на борту!
– А вот увидишь, – заявил тамбовец, – из винтовок так и смажем!
Привыкшие брать броневые автомобили на ходу, с одними винтовками в руках, красноармейцы и на море думали побеждать посредством винтовки.
Иногда мимо «Шани» проносились целые водяные столбы, объятые вихрем норд-оста. Вслед за собой они обнажали глубокие бездны, почти показывая дно моря.
Внезапно после такого морского столба показался пропавший ночью катер «Марс». Его совсем затрепало. Глыбы воды громили и рушили его оснастку и норовили совсем перекувырнуть. Но «Марс» упорно отфыркивался и метался по волнам, еле живой от своего упрямства. Он хотел пристать к «Шане», но волна откидывала его прочь в пучину.
Вся команда «Марса» и двадцать человек разведки, которую он вез, стояли на палубе, держась за снасть.
Люди что-то бешено кричали на «Шаню», но гром бури рвал их голоса, и ничего не было слышно. Лица людей затмились бессмысленностью, глаза выцвели от злобного отчаяния, и смертельная бледность на них лежала, как белая намазанная краска.
Казнь наступающей смерти терзала их еще больше от близости «Шани». Люди на «Марсе» рвали на себе последнюю казенную одежду и рычали по-звериному, показывая даже кулаки. Они вопили сильнее бури, а один толстый красноармеец сидел верхом на рее и ел хлеб, чтобы зря не пропал паек.
Глаза гибнущих людей торчали от выпученной ненависти, и ноги их неистово колотили в палубу, обращая на себя внимание.
Пухов стоял наверху и глядел на «Марс».
– Чего они там бесятся? – спросил он у комиссара. – Тонут, что ли, или испугались чего?
– Должно быть, течь у них, – ответил комиссар, – надо как-нибудь помочь!
Красноармейцев в трюме было не удержать. Они стояли на палубе и тоже что-то кричали на «Марс», позоря испуг несчастных.
Вся «Шаня» терзалась за отряд и команду «Марса»; командир в бешенстве кричал на капитана, комиссар тоже ему помогал, а капитан никак не мог подойти к «Марсу».
Когда «Шаню» подшвырнуло к «Марсу», то оттуда закричали, что вода уже в машинном отделении.
Еще послышалась с «Марса» гармоника – кто-то там наигрывал перед смертью, пугая все законы человеческого естества.
Пухов это как раз явственно услышал и чему-то обрадовался в такой неурочный час.
В затихшую секунду, когда «Марс» подскочил к «Шане», чистый голос, поверх криков, вторил чьей-то тамошней гармонике:
Мое яблочко
Несоленое,
В море Черное
Уроненное…
– Вот сволочь! – с удовольствием сказал Пухов про веселого человека на «Марсе» и плюнул от бессильного сочувствия.
– Спускай лодку! – крикнул капитан, потому что «Марс» торчал одной палубой, а корпус его уже утонул.
Лодка, еле опущенная на воду, сейчас же трижды перевернулась, и два матроса на ней исчезли невидимо куда.
Вдруг крутой взмах шквала схватил «Марса» и швырнул его так, что он очутился над «Шаней».
– Сигай вниз! – заорал усердней всех Пухов.
Люди на «Марсе» вздрогнули, помертвели до черноты лица и бросились как попало вниз – на палубу «Шани». Падая на «Шаню», они валились, как дохлые тела, и ломали руки ловившим их, а Пухова совсем сшибли с ног. Это ему понравилось.
– Легче, – шумел он. – На Врангеля шли, черти, а чистой воды боятся!
Через несколько секунд весь «Марс» сгрузился на «Шаню», только двое пролетели мимо, промахнувшись в морскую прорву.
На «Марсе» что-то гулко заныло, и он разлетелся от внутреннего взрыва в щепки и железки.
Пухов ходил среди спасенных людей и каждого спрашивал:
– Это не ты пел там?
– Нет, куды там петь! – отвечал красноармеец или матрос с «Марса».
– Да ты и не похож на того! – говорил недовольно Пухов и шел дальше.
Так ни одного и не нашлось – никто, оказывается, не пел и на гармонике не играл. А ведь слышался звук – и даже слова песни Пухов запомнил.
Вечерело уже, а шторм лютовал и не собирался отдыхать.
– И откуда он, дьявол, выходит – посмотрел бы я то место! – говорил себе Пухов, качаясь вместе с машиной в трюме.
Вечером начальство на «Шане» долго совещалось. «Шаня» имела большую перегрузку и к Крымскому берегу близко подойти не могла. К тому же норд-ост все время отжимал судно в открытое море, и десант высадить все равно нельзя. А долго задерживаться в море очень опасно – первый сторожевой крейсер белых пустит «Шаню» на дно.
Совещались долго. Матросы не сдавались и советовали переждать шторм, а там видно будет.
– Ну, вернемся в Новороссийск, – говорил командир разведки матрос Шариков, – а там что? Во-первых, жары нагонят, что самовольно вернулись, а во-вторых, что же – все по-дурному пойдет: ведь Врангель цел останется.
– Ты, Шариков, забыл, – сказал ему военный комиссар, – что от «Марса» твоего одни щепки плавают, истребитель пропал, – тоже, должно, купается, – а «Шаня» кирпичом ворочается от нагрузки!.. Что ж, по-твоему, обязательно ему и «Шаню» на дно пустить?..
– Ну, как хочешь, – сказал Шариков. – Только и ворочаться дюже срамно!
Однако к ночи порешили, что надо уходить обратно на Новороссийск.
К полуночи норд-ост начал слабеть, но море носилось по-прежнему. «Шаня» кое-как влекла себя домой.
В Керченском проливе ее нащупали береговые прожекторы, но стрельбы из крепостных орудий белые не открыли. Может быть, потому, что на «Шане» еще болтался обрывок врангелевского флага.