Укротитель блох. – Печальная судьба принцессы Гамахеи в Фамагусте. – Неловкость гения Тетеля и примечательные микроскопические опыты и развлечения. – Прекрасная голландка и странное приключение молодого Георга Пепуша, бывшего йенского студента.
В то время во Франкфурте находился человек, занимавшийся престранным искусством. Его называли укротителем блох на том основании, что ему удалось, разумеется не без затраты величайшего труда и усилий, приобщить этих маленьких зверьков культуре и обучить их разным ловким штукам.
С великим изумлением зрители наблюдали, как на гладко отполированном беломраморном столе блохи возили маленькие пушки, пороховые ящики, обозные фургоны, другие же прыгали подле с ружьями на плече, с патронташами за спиной, с саблями на боку. По команде укротителя выполняли они труднейшие эволюции, и всё это казалось и веселей и живей, чем у настоящих больших солдат, потому что маршировка состояла в изящных антраша и прыжках, а повороты налево-направо – в ласкающих глаз пируэтах. Всё войско обладало удивительным апломбом, а полководец казался в то же время и искусным балетмейстером. Но, пожалуй, ещё красивее и удивительнее были маленькие золотые кареты с упряжкой в четыре, шесть и восемь блох. Кучерами и лакеями были еле заметные для глаза золотые жучки, а что сидело внутри карет, того нельзя было и различить.
Невольно вспоминался при этом экипаж феи Маб, который славный Меркуцио у Шекспира в «Ромео и Юлии» так прекрасно описывает, что можно заподозрить, не катался ли этот экипаж не раз по его собственному носу.
Но только при обозрении стола в хорошую лупу искусство укротителя блох обнаруживалось в полной мере. Тогда только изумлённому зрителю открывалась вся роскошь и изящество упряжи, тонкая отделка оружия, блеск и чистота мундиров. Казалось совершенно непостижимым, какими инструментами пользовался укротитель блох, чтобы с такой чистотой и пропорциональностью изготовить некоторые мелкие подробности, как, например, шпоры, пуговицы и так далее, и рядом с этим казалась уже сущим пустяком мастерская работа портного, состоявшая ни много ни мало в том, чтобы сшить для блох по паре рейтуз в обтяжку, – причём труднейшей задачей была, конечно, примерка.
Так велико было стечение публики, что целый день зал укротителя блох был переполнен любопытными, которых не смущала и высокая входная плата. Но и по вечерам посетителей было много, даже, пожалуй, ещё больше, так как тогда приходили и такие лица, которых даже не столько забавляла вся эта тончайшая работа, сколько повергало в изумление другое изделие укротителя, снискавшее ему особое внимание и уважение естествоиспытателей. Это был ночной микроскоп, который, как солнечный микроскоп днём, подобно волшебному фонарю, отбрасывал на белую стену изображение предмета с такой ясностью и отчётливостью, что не оставалось желать большего. Кроме того, укротитель блох торговал ещё прекраснейшими микроскопами, за которые ему охотно платили большие деньги.
Случилось, что один молодой человек, по имени Георг Пепуш – благосклонный читатель скоро ближе с ним познакомится, – возымел раз желание посетить укротителя блох поздно вечером. Ещё на лестнице донеслась до него перебранка, которая становилась всё громче и громче, пока не разразилась наконец дикими криками и беснованием. Только что собирался Пепуш войти, как дверь зала с треском распахнулась, и в дикой сумятице, с бледными от ужаса лицами, устремилась на него толпа людей.
– Проклятый колдун, чёртово отродье! в суд на него подам! вон его из города, обманщика, шарлатана! – кричали они, перебивая друг друга, в паническом страхе спеша выбраться вон из дома.
Одного взгляда в зал было достаточно молодому Пепушу, чтобы обнаружить причину безумного ужаса, гнавшего отсюда людей. Вся комната была полна движением кишевших в ней гадких тварей. Блохи, жучки, паучки, коловратки, до чрезмерности увеличенные, вытягивали свои хоботки, ходили на своих длинных волосатых ножках, чудовищные муравьиные львы хватали и раздавливали своими зубчатыми клешнями мошек, которые защищались и бились длинными крылышками, а между ними извивались уксусные вьюны, клейстерные угри, сторукие полипы, и изо всех промежутков глазели инфузории с искажёнными человечьими лицами. В жизнь свою не видал Пепуш ничего отвратительнее. Глубокий ужас стал было овладевать и им, как вдруг что-то шершавое полетело ему в лицо и обдало его целым облаком густой мучной пыли. Тут его ужас мигом прошел, потому что он тотчас же догадался, что шершавый предмет не мог быть ничем иным, как круглым напудренным париком укротителя блох, и так оно и было на самом деле.
Когда Пепуш вытер глаза от пудры, дикий рой отвратительных насекомых уже исчез. Укротитель блох, совершенно изнеможённый, сидел в кресле.
– Левенгук, – воскликнул Пепуш, – убедились ли вы теперь, Левенгук, к чему приводят ваши затеи? Вот вам ведь снова пришлось прибегнуть к вашим вассалам, чтобы избавиться от посетителей! Не так ли? – Вы ли это, – проговорил укротитель блох слабым голосом, – вы ли это, добрый мой Пепуш? Ах, конец мне пришёл, погибший я человек! Пепуш, я начинаю думать, что вы действительно желали мне добра и что я плохо сделал, не послушавшись ваших предостережений.
Когда Пепуш спокойно спросил его о том, что же такое произошло, укротитель блох повернулся со своим креслом к стене, закрыл лицо обеими руками и, плача, предложил Пепушу взять лупу и осмотреть в неё мраморную доску стола. Уже невооружённым глазом Пепуш заметил, что маленькие кареты, солдаты и прочие стояли и лежали как мёртвые, не двигаясь, не шевелясь. Да и учёные блохи приняли, казалось, совсем другой вид. Посредством же лупы Пепуш очень скоро обнаружил, что больше уж не оставалось ни одной блохи, а всё, что он принимал за них, были чёрные перечные зерна и фруктовые семечки, торчавшие из сбруй и из мундиров.
– Я не знаю, – начал укротитель блох в полной тоске и отчаянии, – я не знаю, какой злой дух ослепил меня до того, что я не успел заметить бегства моего войска раньше, чем все уже подошли к столу и вооружились лупами. Подумайте только, Пепуш! как все эти люди стали сперва ворчать, а затем впали в бешеный гнев. Они обвиняли меня в наглом надувательстве и, распаляясь всё больше и больше, не слушая никаких извинений, хотели выместить всё на мне. Что оставалось мне, чтобы спастись от их кулаков? Я быстро привёл в действие большой микроскоп и напустил на них тучу насекомых, от которых они пришли в ужас, как и подобает толпе. – Однако, – спросил Пепуш, – однако скажите же мне, Левенгук, как это могло случиться, что вы, сами того не заметив, упустили вдруг ваше вымуштрованное, доказавшее свою верность войско? – О, – стонал укротитель блох, – о, Пепуш! он покинул меня, он, кто только и делал меня властелином, он, злой изменник, виноват и в моей слепоте и во всём моём несчастии! – Но разве я, – возразил Пепуш, – но разве я не предостерегал вас, уже давно, не пускаться на штуки, которые вы, я это знаю, не можете выполнить, не имея в своей власти мастера? А что эта власть, несмотря на все ваши старанья, оставалась шаткой – всё-таки в этом вы только что убедились.
Затем Пепуш принялся разъяснять укротителю блох, что он решительно не понимает, почему всё должно пойти прахом в его жизни, если он прекратит эти свои представления, ибо изобретение ночного микроскопа, равно как вообще его искусство в производстве микроскопических стёкол достаточно упрочили его положение. Но укротитель блох возражал на это, что за этими представлениями стоят совершенно особые обстоятельства и для него отказаться от них значит отказаться от собственного своего бытия.
– Но где же Дертье Эльвердинк? – спросил тут Пепуш, перебивая укротителя блох. – Где она, – завизжал укротитель, ломая себе руки, – где Дертье Эльвердинк? Ушла, ушла невесть куда – исчезла. Убейте меня на месте, Пепуш! Я вижу, как гнев и ярость овладевают вами. Покончите со мною разом! – Теперь вы видите, – заговорил Пепуш, насупившись, – теперь вы видите, к чему привела ваша глупость, ваши вздорные затеи. Кто дал вам право запирать бедную Дертье, как невольницу, да ещё выставлять её разряженную напоказ для приманки публики, как какое-то чудо природы? Зачем насиловали вы её влечение и не позволяли ей отдать мне свою руку, хотя вы не могли не заметить, как искренне любим мы друг друга! Она бежала? Тем лучше, по крайней мере она больше не в вашей власти, и если я не знаю сейчас, где мне её искать, то я всё-таки убеждён, что найду её. Вот ваш парик, Левенгук, наденьте его и покоритесь вашей судьбе; это лучшее, что вы можете сделать.
Укротитель блох укрепил левой рукой парик на своей лысой голове, схватив в то же время правою Пепуша за руку.
– Пепуш, – заговорил он, – Пепуш, вы мой истинный друг; ибо вы единственный человек во всём Франкфурте, который знает, что я с тысяча семьсот двадцать пятого года лежу погребённый в старой дельфтской церкви, и никому этого не выдали, даже когда сердились на меня из-за Дертье Эльвердинк. Иногда мне и самому не верится, что я действительно тот самый Антон ван Левенгук[3], которого похоронили в Дельфте, но, созерцая свои труды и вспоминая свою жизнь, я вновь начинаю в том убеждаться, и тем мне приятнее поэтому, что об этом ничего не болтают. Теперь я вижу ясно, дражайший Пепуш, что неправильно поступал по отношению к Дертье Эльвердинк, хотя и совсем в ином смысле, чем вы изволите полагать. Я был прав, считая ваше домогательство её руки глупой и бесцельной прихотью, неправ же, что не был с вами вполне откровенен и не сообщил вам то, что, собственно, представляет собой Дертье Эльвердинк. Тогда бы вы сами поняли и одобрили мои старанья выбить у вас из головы желания, исполнение которых принесло бы вам неминуемую гибель. Пепуш! подсаживайтесь ко мне, и я расскажу вам удивительную историю!
– Пожалуй, – отозвался Пепуш, бросая ядовитый взгляд на укротителя блох и садясь против него в мягкое кресло. – Так как вы, мой дорогой друг Пепуш, – начал укротитель блох, – так как вы хорошо осведомлены в истории, то вы знаете, без сомнения, что король Секакис много лет жил в близких отношениях с царицей цветов и что плодом этой любви была прелестнейшая принцесса Гамахея. Гораздо менее известно, и я также не могу вам сообщить, – каким образом принцесса Гамахея появилась в Фамагусте. Многие утверждают, и не без оснований, что принцесса должна была скрываться в Фамагусте от противного принца пиявок, заклятого врага царицы цветов.
Но к делу! – в Фамагусте случилось однажды, что принцесса прогуливалась, наслаждаясь вечерней прохладой, и забрела в тенистый кипарисовый лесок. Зачарованная ласкающим лепетом вечернего ветерка, журчанием ручья, мелодическим щебетом птиц, принцесса прилегла на мягкий душистый мох и вскоре погрузилась в глубокий сон. Но как раз тот враг, от которого она хотела скрыться, гадкий принц пиявок, высунул тут свою голову из тинистой лужи, увидел принцессу и до такой степени влюбился в спящую красавицу, что не смог побороть влечения её поцеловать. Тихо подполз он к ней и стал целовать её за левым ухом. А вы, конечно, знаете, друг мой Пепуш, что дама, которую поцелует принц пиявок, погибла, так как он злейший в мире кровопийца. И так случилось, что принц пиявок зацеловал принцессу, пока не отлетело от неё последнее дыхание жизни. Пресыщенный и опьянённый, повалился он тогда на мох, и уж его слугам, поспешившим выползти к нему из тины, пришлось его водворить домой. Напрасно корень мандрагоры выбился из земли и припал к ране, нацелованной коварным принцем пиявок, напрасно все цветы подняли свои головки на горестный вопль корня и вторили ему в безутешных жалобах! Случилось тут гению Тетелю идти как раз этой дорогой; он также глубоко растрогался красой Гамахеи и несчастной её смертью. Он взял принцессу на руки, прижал её к своей груди, старался вдохнуть в неё жизнь своим дыханием, но она не просыпалась от смертного сна. Тут гений Тетель увидел отвратительного принца пиявок, которого (так он отяжелел и так был пьян) слуги никак не могли втащить во дворец; пылая гневом, бросил он в него полную горсть соли; гадина тотчас же изверг из себя всю пурпурную влагу, что высосал из принцессы Гамахеи, и позорно издох в судорожных корчах. Все цветы, стоявшие вокруг, окунули свои одежды в эту влагу, окрасив их на вечную память об умерщвлённой принцессе в такой дивный красный цвет, какого не составить ни одному живописцу на свете. Вы знаете, Пепуш, что самые красивые пурпурные гвоздики, амариллисы и левкои происходят как раз из того кипарисового леска, где принц пиявок зацеловал до смерти прекрасную Гамахею. Гений Тетель хотел уже удалиться, ибо ему до наступления ночи много было дела в Самарканде, но бросил ещё один взгляд на принцессу и остановился зачарованный, взирая на неё с глубокой грустью. Вдруг его осенила какая-то мысль. Вместо того чтобы продолжать свой путь, взял он принцессу на руки и воспарил вместе с нею высоко в воздух.
В это время два мудреца, один из которых, не стану скрывать, был ваш покорный слуга, наблюдали с галереи высокой башни течение звёзд. Высоко над собой они заметили гения Тетеля с принцессой Гамахеей, и в то же мгновение одному из них пришла мысль… впрочем, это не относится к делу! Оба мага узнали гения Тетеля, но не принцессу, и стали ломать себе голову, что могло означать это явление, тщетно стараясь придумать сему какое-нибудь правдоподобное объяснение.
Но вскоре известие о несчастной судьбе принцессы Гамахеи распространилось по всей Фамагусте, и тогда оба мага сумели себе разъяснить появление гения Тетеля с девой на руках. Они предположили, что гений Тетель, должно быть, нашёл какое-нибудь средство вернуть к жизни принцессу, и решили навести о том справки в Самарканде, куда, по их наблюдениям, очевидно, направил он свой полёт. Но в Самарканде о принцессе не было ни слуху ни духу.
Прошло много лет, оба мага рассорились между собой, как то тем чаще случается между учёными мужами, чем они учёнее, и только о самых замечательных своих открытиях сообщали они друг другу по старой привычке. Вы не забыли, Пепуш, что один из магов – я сам. Итак, немало меня изумило одно сообщение моего коллеги, содержавшее самые поразительные, а вместе с тем и самые отрадные сведения, какие только можно было бы вообразить, о принцессе Гамахее. Дело в следующем: коллега мой получил от одного своего учёного друга из Самарканда несколько превосходных редкостных тюльпанов, и в таком свежем виде, как будто они только что были срезаны со стебля. Они были нужны ему преимущественно для микроскопического исследования внутренних их частей и особливо цветочной пыли. С этой целью он разрезал один прекрасный жёлто-лиловый тюльпан и открыл внутри его чашечки маленькое инородное зёрнышко, обратившее на себя особое его внимание. Каково же было его изумление, когда при помощи лупы он ясно разглядел, что маленькое зёрнышко было не чем иным, как принцессой Гамахеей, которая, лёжа в цветочной пыли тюльпанной чашечки, казалось, покоилась тихим и сладким сном.
Как ни велико было расстояние, отделявшее меня от моего коллеги, я тотчас же снарядился в путь и поспешил к нему. Меж тем он приостановил все свои операции над цветком, желая доставить мне удовольствие посмотреть на принцессу в том виде, как она открылась впервые его взгляду, а может быть, и опасаясь, как бы не попортить чего, работая на свой страх. Я сразу же убедился в полной правильности наблюдений моего коллеги и, так же как и он, твёрдо верил, что принцессу можно пробудить и возвратить ей прежний облик. Высокий дух, обитающий в нас, вскоре открыл нам верные средства к тому. Вы, друг мой Пепуш, понимаете очень мало, а в сущности, даже и вовсе ничего не понимаете в нашей науке, а потому было бы совершенно лишним описывать вам разнообразные операции, которые мы предприняли для достижения нашей цели. Достаточно вам сказать, что при помощи ловкого применения различных стёкол, приготовленных по большей части мною самим, нам посчастливилось не только вынуть принцессу невредимой из цветочной пыли, но и вырастить её так, что вскоре она достигла своего естественного роста. (Не хватало теперь ей только жизни, и возможность её возвращения зависела от последней и самой трудной операции.) Мы отразили её образ посредством великолепного Куффова солнечного микроскопа и ловко отделили это изображение от белой стены безо всякого для него вреда. Едва только её образ свободно поплыл в воздухе, он точно молния влетел в стекло, которое разбилось на тысячи кусков. Принцесса же стояла перед нами жива и невредима. Мы вскрикнули от радости, но каков же был наш ужас, когда мы заметили, что её кровообращение остановилось как раз там, куда поцеловал её принц пиявок. Она близка была уже к обмороку, как вдруг мы увидали, что в самом том местечке за левым ухом появилась маленькая чёрная точка и тут же опять исчезла. Кровообращение сразу восстановилось, принцесса пришла в себя, и наше дело увенчалось успехом.
Мы оба, я и мой уважаемый коллега, очень хорошо понимали, какое неоценимое сокровище представляет собой принцесса, и каждый из нас старался поэтому присвоить её себе, полагая, что имеет на неё больше прав, чем другой. Коллега мой приводил тот довод, что тюльпан, в чашечке которого была найдена принцесса, был его собственностью и что он первый сделал открытие, которое сообщил мне, так что меня следует рассматривать лишь как помощника, не могущего претендовать на самое произведение как награду за подсобное участие в работе. Я, со своей стороны, настаивал, что я изобрёл последнюю труднейшую операцию, которая вернула принцессе жизнь, и при выполнении её мой коллега лишь помогал, почему, хотя бы он даже имел право на владение эмбрионом в цветочной пыли, живое существо принадлежит мне. Мы спорили много часов подряд, пока наконец, осипнув от крика, не пришли к полюбовному соглашению. Коллега предоставил мне принцессу, взамен чего я ему вручил одно очень важное и таинственное стекло. Вот это самое стекло и является причиной нашей теперешней непримиримой вражды. Мой коллега утверждает, что я обманным образом утаил это стекло; но это наглая, бесстыдная ложь, и хотя я действительно знаю, что стекло при вручении ему пропало, однако же могу честью и совестью заверить, что я в том невиновен и совершенно не понимаю, как это могло случиться. Да и стекло-то это вовсе не такое маленькое, разве что в восемь раз меньше порохового зёрнышка.
Видите, друг мой Пепуш, теперь я доверил вам всю мою тайну, теперь вы знаете, что Дертье Эльвердинк не кто иная, как возвращённая к жизни принцесса Гамахея, теперь вы понимаете, что простому смертному, как вы, такой высокий мистический союз вовсе не…
– Стойте, – перебил Георг Пепуш укротителя блох с несколько сатанинской улыбкой, – стойте, одно доверие стоит другого; так вот, со своей стороны могу открыться вам: всё то, что вы мне рассказали, я уже знал раньше и лучше, чем вы. Не могу достаточно надивиться и вашей ограниченности, и вашему глупому самомнению. Узнайте же то, что вы давно должны были бы знать, если б не так плохо обстояло дело с вашей наукой, за исключением разве умения шлифовать стёкла; узнайте, что я сам – не кто иной, как чертополох Цехерит, стоявший там, где принцесса Гамахея склонила свою голову, и о котором вы сочли нужным вовсе умолчать. – Пепуш, в уме ли вы? – воскликнул укротитель блох. – Чертополох Цехерит цветёт в далёкой Индии – в той прекрасной долине, окружённой высокими горами, где собираются по временам мудрейшие маги мира. Архивариус Линдхорст может дать вам об этом самые точные сведения. И вы, которого я помню ещё малышом в бархатной курточке, бегавшим в школу, которого я знал и йенским студентом, отощавшим, пожелтевшим от ученья и голода, вы заявляете, что вы – чертополох Цехерит! Рассказывайте это кому другому, а меня увольте. – Какой же вы, – засмеялся Пепуш, – какой же вы мудрец, Левенгук! Ну, думайте о моей персоне что вам угодно, но не будьте же настолько глупы, не отрицайте, что чертополох Цехерит в то же самое мгновение, как коснулось его сладкое дыхание Гамахеи, расцвёл пламенной, страстной любовью, когда же он прикоснулся к виску прелестной принцессы, то и она полюбила его в сладкой своей дремоте. Слишком поздно заметил чертополох принца пиявок, а то бы он мигом умертвил его своими колючками. И всё-таки с помощью корня мандрагоры ему удалось бы вернуть принцессу к жизни, не явись тут этот несуразный гений Тетель со своими неуклюжими попытками спасти её. Правда и то, что в гневе Тетель запустил руку в солонку, которую он во время путешествий носил за поясом, как Пантагрюэль[4] свою кадку с пряностями, и бросил в принца пиявок добрую пригоршню соли, но уже совершенная ложь, что он его тем умертвил. Вся соль попала в тину, ни одно её зёрнышко не коснулось принца пиявок, которого умертвил чертополох Цехерит своими колючками, тем отомстил за смерть принцессы и обрёк самого себя на смерть. Один только гений Тетель, вмешавшийся в дело, которое вовсе его не касалось, виноват в том, что принцесса так долго покоилась в цветочной пыли; чертополох Цехерит очнулся гораздо раньше. Ибо смерть их обоих была лишь оцепенением цветочного сна, от коего они должны были вновь пробудиться к жизни, хотя и в другом образе. И вы преисполните меру всех ваших грубых заблуждений, ежели вздумаете полагать, будто принцесса Гамахея была точь-в-точь такова, какова теперь Дертье Эльвердинк, и будто вы, и никто иной, возвратили ей жизнь. С вами случилось то же, мой добрейший Левенгук, что с неловким слугой в поистине примечательной истории о трёх апельсинах[5], который освободил из них двух дев, не озаботившись предварительно средствами поддержать их жизнь, почему они и погибли на его глазах самым жалостным образом. Нет, не вы, а тот, кто бежал от вас и чью потерю вы так сильно чувствуете и оплакиваете, вот кто довершил дело, так неловко вами начатое. – А, – совершенно вне себя возопил укротитель блох, – а, моё предчувствие! Но вы-то, Пепуш, вы, которому я сделал столько добра, вы оказываетесь моим злейшим, жесточайшим врагом, я вижу это ясно. Вместо того чтобы дать мне совет, вместо того чтобы помочь в моём несчастье, вы угощаете меня какой-то неуместной дурацкой белибердой. – Да падёт эта белиберда на вашу голову, – вскричал Пепуш в совершенной ярости, – вы ещё раскаетесь, да будет поздно, самонадеянный шарлатан! Иду искать Дертье Эльвердинк. А чтобы вы больше не дурачили честных людей…
И Пепуш схватился за винт, приводивший в движение весь механизм микроскопа.
– Убейте лучше меня на месте! – взревел укротитель блох, но в это мгновение всё затрещало, и укротитель без чувств повалился на землю.
Как же так, – говорил себе Георг Пепуш, вышедши на улицу, – как же так получается, что человек, имеющий прекрасную тёплую комнату и мягкую постель, вдруг рыскает по улицам ночью в дикую бурю и дождь? Потому что он забыл ключ от дома и вдобавок ещё его влекут любовь и сумасбродное желание». Так должен был он ответить самому себе, и действительно, всё предприятие его показалось ему теперь сущим сумасбродством. Он вспомнил мгновение, когда в первый раз увидел Дертье Эльвердинк.
Несколько лет тому назад укротитель блох давал свои представления в Берлине и пользовался немалым успехом, пока они привлекали своей новизной. Вскоре, однако, публика пресытилась зрелищем учёных и муштрованных блох, портняжная, шорная, седельная, оружейная работа на столь маленьких персон перестала казаться уж такой удивительной – хотя сначала много толковали о непостижимости, даже о волшебстве всего этого, – и укротитель блох, казалось, был обречён на полное забвение. Но вдруг распространился слух, что какая-то племянница укротителя, никогда до сих пор не показывавшаяся, стала присутствовать на представлениях. Племянница же эта такая красивая и очаровательная девица, да ещё так прелестно наряжается, что и рассказать невозможно. Толпа молодых модников, которые, как первые скрипки в оркестре, задают тон всему обществу, устремилась на сеансы укротителя, и так как свет всегда ударяется в ту или другую крайность, то племянница укротителя вскоре прослыла невиданным чудом. Посещать укротителя блох стало признаком хорошего тона, кто не видал его племянницы, не мог принять участие в разговоре, дело укротителя пошло на лад. Никто не мог только примириться с именем Дертье, и так как в это самое время несравненная Бетман[6] в роли королевы Голконды поражала всех высоким изяществом, неотразимой привлекательностью, женственной нежностью, какая только свойственна прекрасному полу, и казалась идеалом того несказанного обаяния, которым женское существо может обворожить всех и вся, то и голландку наименовали Алиной.
В это время прибыл в Берлин Георг Пепуш; красота племянницы Левенгука была предметом злободневных разговоров. Так и за общим столом гостиницы, где остановился Пепуш, только и говорили что о маленьком прелестном диве, восхищающем не только мужчин – старых и молодых, но даже и женщин. К Пепушу пристали с тем, чтобы он немедленно же отправлялся смотреть прекрасную голландку, если не хочет отстать от Берлина. Пепуш обладал раздражительным, меланхолическим темпераментом; в каждое наслаждение примешивался для него горький привкус, проистекающий, несомненно, из того чёрного стигийского ручейка, что струится сквозь всю нашу жизнь[7], и это делало его мрачным, замкнутым и часто несправедливым к окружающим. Понятно поэтому, что Пепуш был не большим охотником бегать за хорошенькими девушками, но как-никак он всё-таки направил свои стопы к укротителю блох не столько ради опасного чуда, сколько желая убедиться в справедливости своего предвзятого мнения, что и здесь, как почти всегда в жизни, людей морочит лишь какое-то странное ослепление. Голландку он нашёл очень красивой и миловидной, но, взирая на неё, не мог удержаться от самодовольной улыбки: его проницательность не обманула его, и он уже вперёд догадался, что эта малютка могла вскружить лишь от природы расшатанную голову.
Красавица держала себя легко и непринуждённо, как это свойственно лицам, получившим тончайшее светское воспитание, и прекрасно владела собой; эта милая крошка умела привлекать к себе и в то же время удерживать в границах деликатного обхождения толпу поклонников, осаждавшую её со всех сторон; когда она с очаровательной кокетливостью доверчиво протягивала кончик своего пальца, у них не было духу схватить его.
На Пепуша как на незнакомца никто не обращал внимания, и он мог вдоволь насмотреться на красавицу. Но чем дольше он вглядывался в милое личико голландки, тем более пробуждалось в глубине его души какое-то глухое воспоминание, как будто он уже где-то её видел, хотя и в совершенно другой обстановке и в ином одеянии, да и сам он будто имел тогда совсем иной облик. Тщетно старался он довести эти воспоминания до ясного сознания, хотя всё более и более убеждался в том, что он действительно уже видел когда-то малютку. Кровь бросилась ему в лицо, когда вдруг наконец кто-то тихонько толкнул его и прошептал на ухо: «Ну что, господин философ, не правда ли, и вас поразила молния?» То был его сосед по обеденному столу в гостинице, которому он заявил, что считает этот поголовный экстаз за странное помешательство, которое так же быстро пройдёт, как и возникло.