Год 1973-й Свадьба

У слесаря ремонтных мастерских Петра Гмыржева забеременела дочь.

Новость эту сообщила ему жена – вечером, после ужина; дочь ушла к вечерней дойке на ферму, сами сели смотреть телевизор. Тут жена, заходя издалека, понеся поначалу какую-то околесицу про то, что спутники в небе летают, а в селе на главной улице все никак асфальт проложить не могут, и сказала ему:

– С девкой у нас несчастье, отец. Да тако, что и вожжой ведь не перетянешь – сама вся от слез измочалилась…

У Гмыржева выдался нынче трудный день: механик послал его с утра в дальнее отделение на ферму – оттуда позвонили, сказали, что транспортер остановился, – машины не дал, и Гмыржев топал пешком шесть километров туда, шесть обратно, да там еще не поел – никто не позвал, а столовки, как здесь, на центральной усадьбе, там никогда не было – и вернулся он обозленный, голодный, с голоду переел, и теперь сидел с раздувшимся животом, маялся отрыжкой. Поэтому он не особо вскинулся на слова жены, чуть только повернул от телевизора круглую, в седом бобрике голову, глянул на нее одним глазом и хохотнул:

– Нагуляла, что ли?

– Ну, – сказала жена.

– Да… ты что! – У Гмыржева под скулами враз похолодело. – Я ж пошутил, ты что такие шутки подхватываешь?

– Дак угадал коли…

Гмыржев как сидел на стуле, так и повернулся к жене вместе с ним, прокарябав ножками по крашеному полу.

– От кого?

– От Васьки Коржева сына. В отпуск он из армии приезжал…

– Ой-ей! – сказал Гмыржев. – Ой-ей!.. – Зажал голову руками, встал, пробежался по избе, остановился перед женой. – А может, напутала она что? Может, и не беременна вовсе?

– А то б она мне созналась! – Жена сунула руку за ворот платья, вытащила, зашуршав, оттуда конверт и протянула его Гмыржеву. – Да вот оно еще что… Читай.

Письмо было от Коржева-младшего. «Здравствуй, уважаемая Нина Гмыржева! – писал он. – Обрати внимание, я называю тебя уважаемая, это значит, я тебя уважаю, как всякую женщину, хотя, извини меня, письмо твое я нашел для себя очень унизительным и мог бы на него вообще не отвечать. Но я, обрати внимание, отвечаю. Потому что чувствую потребность объяснить тебе ситуацию и положение вещей. Я находился в отпуску чистым весом десять ден, из них пять гулял, два помогал бате менять венцы у баньки, один день провел в поле, помогая нашему с тобой совхозу, а еще один у себя на огороде, потому как там тоже была работа. И только один день из этих десяти провели мы с тобой не врозь – ездили в Красноуфимск на концерт эстрады из Свердловска, и то там к нам пристали шуртанские ребята. На основании всего этого, я думаю, ты можешь заключить, что мне трудно связать свою судьбу с твоей. Врачей у нас теперь много, порядки не старые, дореволюционные какие-нибудь, тебе помогут. С ефрейторским приветом – Геннадий Коржев».

– Видал? – сказала жена, когда Гмыржев дочитал письмо и отдал ей вырванный из тетради, разлинованный в клеточку, обмусолившийся лист. – Вот так, отец. Четвертый, говорит, месяц кончается…

– Что же делать-то? – спросил Гмыржев.

Он всегда терялся в тех случаях, когда нужно было что-то решать: будто слепой становнлся – не видел, куда идти. – Что же делать-то… Нужно ей еще было – не с кем-нибудь, а Васьки Коржева сыном…

Жена сидела на краешке дивана, руки у нее были сложены на коленях, плечи опущены.

– К Ваське Коржеву, может, пойти? Сказать: так, мол, и так.

– Ой-ей! Ой-ей!.. – снова проговорил Гмыржев, подбежал к телевизору, выключил, сел к столу и тут же снова вскочил. – Да ты как, мать, говоришь, ты думаешь? Это как мы к нему пойдем?

– Да ты сядь! – прикрикнула жена, покрутила зачем-то головой, сглотнула слюну, и глаза у нее покраснели. – Я, может, вся сопрела от мыслей своих, пока тебе не открывала, а не бегала же…

– Ну-ну, что ты… что ты!.. – просяще сказал Гмыржев. – Ни к чему это… что ты! – Он присел на лавку возле окна, сжал полинялые губы гузкой и сосредоточенно посмотрел сквозь изрябленное дождем стекло на расквашенную осеннюю дорогу. По дороге, проваливаясь в ямы, раскачиваясь из стороны в сторону, прополз директорский «газик». – Ты не шуми на меня, что ты… Ты-то давно знаешь, а я только что.

– Точно, что к Коржеву надо идти, – грустно сказала жена. – Надо ведь? Что нам их бояться? Не съедят, поди. Дак и съедят если. Девка-то наша, как дура, обманутая…

– Ну-ну! – поддакнул Гмыржев. У него вдруг так все и задрожало внутри: ах, собака, как складно написал: «Врачей у нас теперь много, порядки не старые, дореволюционные какие-нибудь, тебе помогут…» Ах, сукин сын, грамотный какой! – Ну, так а что говорить-то им будем? – спросил он. – Пусть, мол, женится, что ли?

– А и то! – сказала жена. – А там поглядим. Ты б сходил, а? Дождичек-то небольшой – так, сеет…

Гмыржев вскинулся ошарашенно:

– Дак что, прямо сейчас?

– Ну а что? – просительно посмотрела жена. – Идет время-то.

– Дак как-то, – забормотал Гмыржев, – как-то так это… А, ладно, – махнул он рукой. – Пойду давай.

– Сходи, – сказала жена. – А то уж Нинка измочалилась вся – ревет и ревет…

Гмыржев надел вытащенные женой из гардероба хромовые сапоги, белую нейлоновую сорочку, пиджак, а поверх – выходной «болоньевый» плащ. Была к плащу еще круглая, вроде берета, на резинке шапочка, но ее Гмыржев не носил, и на голову надел повседневную свою серую, с пуговицей на макушке кепку.

– Ох, тяжело! – вздохнул он, сдерживая очередную отрыжку и помяв живот. – Каб знал, не наедался б.

– Ниче, – насильно улыбнулась жена. – Пока идешь – утрясется. Не близко идти-то.

2

На улице по-прежнему, не усиливаясь и не утихая, шел дождь. Трава уже по-осеннему помертвела, вылезла, и облысевшие обочины были осклизлые, в ямы налило воды. Гмыржев потоптался, жалея, что надел хромовые сапоги, подумал – не вернуться ли, не переобуться ли в кирзовые, но забоялся, что не будет пути, сунул руки в карманы и пошел, оскальзываясь, раскорячивая для устойчивости ноги.

Коржевы жили на другом конце села, за оврагом – то есть раньше еще, когда жизнь их сводила, там жили, ну да услышал бы он, если б переехали… а и к чему им переезжать?

По дороге, крякая рессорами на ямах и скрипя бортами, протащилась к ферме машина, высоко груженная сеном, в грязь на колдобинах летели сенные ошметья. Гмыржев хотел было кинуться за машиной, попросить подвезти до моста, где дорога разветвлялась, и вдруг обнаружил, что ноги будто магнитом притянуло к земле, не побежать – такая обида в груди. И не на Коржева-младшего, который – подлец, сукин сын: «трудно связать свою судьбу…» – а на весь белый свет: да отчего это так, отчего так должно происходить: растишь, растишь, заболеет – весь истрясешься: хоть бы жива осталась, не умерла, а выросла – хуже всякой болезни бойся: чтобы не снасильничали, дите не сделали, чтобы по рукам не пошла… Что же это такое, зачем так? Сын вон тоже пишет: хотела тут одна обпечатать, да на Севере, слава богу, мужиков много – другой уже ходит. Что там у них было, какие он там слова говорил – пойди догадайся. Может, почище, чем этот ефрейтор в письме своем…

Калитка в воротах у Коржевых оказалась заперта, и Гмыржев, подобрав валявшуюся под электрическим столбом палку, постучал ею в ворота. К нему никто не вышел, и он постучал снова. Но и снова никто не вышел, и тогда он, примерившись, бросил палку в ставень окна, покосившийся ставень задребезжал, взвенькнуло в раме стекло, и через секунду Гмыржев услышал, как заскрипела дверь.

– Кто буянит, обалдел, что ли? – закричал с крыльца мужской голос.

– Какое там буянит… – Гмыржев вдруг вспомнил о куреве, трясушейся рукой нашарил в кармане пачку и, хоронясь от дождя под козырьком ворот, прикурил. И только после этого смог продолжить: – Гости к вам.

С крыльца сошли, брякнула щеколда, – перед Гмыржевым стоял в сатиновых на резинке штанах и клетчатой, разодранной на рукаве ковбойке старший Коржев – повар сельсоветовской столовой. Красное мясистое лицо его с толстыми приоткрытыми губами выразило смятение. Он стоял, смотрел на Гмыржева и молчал.

И у Гмыржева тоже снова отнялся язык: зажав сигарету в кулаке, вдыхал-выдыхал дым, таращился на Коржева и не мог выговорить ни слова.

Вот как она, судьба, распорядилась: второй раз их свела. В селе добрых семьсот дворов, идешь в мастерские, идешь – ноги собьешь, пока притопаешь, нет, опять с Коржевым судьба их свела. Пятнадцать лет назад это было, больше даже. После смерти матери через два месяца отец коржевскую тещу в дом привел. Поговаривали люди, будто и раньше коржевская теща к отцу кой-какое отношение имела, ну да это не проверишь… А уж плох был отец – сердце, печень, два раза за полтора года, что прожил с новой женой, в больнице лежал. В третий не вышел. Как она, коржевекая теща, убивалась – вместе из больницы брали, в дом везли: повалилась в телегу, вся в сене, трухе, воет, лицо мертвое целует, ой, милый, красивый, не было мне счастья, дал бог каплю – и ту забрал. Милый, красивый… Тогда-то, в первый раз и единственный за все время, Гмыржев и подумал: может, и вправду любила она отца?

А через два дня – новостишка. Я, говорит, дом свой, когда с отцом твоим женились, продала, здесь жить останусь. А у тебя, мол, – у жены родителей дом, там и поселяйтесь. Здорово как обернула: у родителей твоей жены дом, а у ее дочери, замужем за взрослым мужиком, дома нет. Эк обернула: дочь не уплотнит, а чужие люди – на пол спать ложись. Да-а…

Пятнадцать лет отгрохало.

– Пригласишь, может, под крышу, а? – выговорил наконец Гмыржев. – Я к тебе не под дождем мокнуть притопал-то…

– Давай. – Коржев повернулся и пошел по проложенным к дому доскам впереди Гмыржева.

Войдя в сени, он остановился и, обернувшись, посмотрел вниз, на гмыржевские сапоги.

– Снять бы. Грязи-то намотал сколь.

– Да уж не обессудил бы меня, такого принял. – Все у Гмыржева внутри так и дрожало, сигарета прыгала на губе, пепел сам стряхивался. – Может, родственниками скоро станем.

– Чего? – Коржев поднял голову, осмотрел Гмыржева маленькими серыми спокойными глазками.

– Родственниками, говорю.

– Ну-у? – протянул Коржев, еще больше приоткрыл свои толстые губы и хмыкнул. – А уж вроде мы были раз… Что, восстанавливаться, так сказать, пришел? Примите, мол, по собственному желанию?

– А ты бы не шутил. Не шутил бы, ей-бо. Дошутились. Сын твой дошутился. Генка. До серьезного…

В полупотемках сеней, свет в которые входил только из приоткрытых наружных дверей, Гмыржев увидел, как красное лицо повара будто заизвестилось.

– Чего дошутился? – спросил он хрипло. – Ты-то при чем?

Гмыржев первый раз, как закурил, вытащил сигарету изо рта, выдохнул дым, весь, какой был.

– Да пригласил бы в избу. В сенцах-то ловко говорить…

Коржев глянул на его сапоги, отвернулся и открыл дверь.

Изба у него, как и у Гмыржева, была разгорожена на комнаты, и они оказались на кухне. В глубине дома работал телевизор. Гмыржев увидел жену Коржева, сидевшую на стуле, она обернулась ко входу – в халате, на городской манер. Коржев закрыл дверь в комнаты, сел на табурет возле печи, прислонился к ней и показал Гмыржеву на другой:

– Давай.

Гмыржев расстегнул плащ, расстегнул пиджак, чтобы побольше была видна дорогая нейлоновая рубашка, и сел, уперев левую руку о колено, вывернув наружу локтем.

– Значит, так… – начал он. Вынул сигарету изо рта, огляделся, куда стряхнуть, Коржев не шелохнулся, сидел, смотрел, растопырив губы, и Гмыржев стряхнул пепел себе в руку, подержал, пока остынет, и стряс в карман плаща. – Так, значит, – сказал он снова. – Да… В общем, хошь не хошь, а ждет моя девка от твоего – наработал, когда в отпуск приезжал. В совхозе, пишет, работал, в огороде у себя работал, ну, видать, мало его работой обеспечили, решил со стороны прихватить…

Начал Гмыржев говорить спокойно, но как заговорил о письме – так опять вспомнил его все: «Здравствуй, уважаемая Нина Гмыржева! Обрати внимание, я называю тебя уважаемая…» – и прямо хоть кричи благим матом, хватай себя за грудки, рви рубаху…

– Ага! – сказал Коржев, и закивал головой, и усмехнулся, и лицо у него уже снова было красным, и маленькие глазки снова смотрели спокойно и проницательно. – Ага… Так и что же я должен? Скажи. А то я понять не могу. Цельный час уж. Как ты палкой в окно швырнул.

– Что должен! Что должен! – Гмыржев не выдержал, вскочил, смял сигарету в руке. Ладонь обожгло, он выронил сигарету на пол и затряс рукой. – Не ясно, а? За баловство отвечать надо, вот что! Совесть нужно иметь, вот что! Где у него совесть-то, а?

– Совесть, значит, совесть… – мягко, ласково даже закивал головой Коржев и вдруг тоже вскочил, поднес кулак к лицу Гмыржева. – А у тебя, скажи, совесть была, когда ты мою тещу зимой, в мороз, из дома выгнал?! Помнишь? Она ж с отцом твоим зарегистрирована была – имела право! А ты? У-ух, ты!

Гмыржев растерялся. Не было такого, не выгонял он коржевскую тещу, просто сказал, что из дому они не уйдут, а ей сподручнее с дочерью жить – вот и все. Да и когда это было! Пятнадцать лет назад. Конечно, не след бы им с Коржевым снова сходиться, ох, не след… ну да куда ж денешься – судьба свела!

– Да что, – забормотал он, отступая от Коржева. – Что тебе теща… мать, что ли…

– А может, и больше матери! Ясно? Дома ее лишил! А ведь она свой продала – на те деньги отца твоего выхаживала. Катись-ка, баба, к дочери, пошевеливайся! Ваша сила была… – Коржев вдруг как запнулся, снова сел на табурет, прислонился к печи и, не глядя на Гмыржева, сказал: – Обида у меня на тебя. На всю жизнь. Ясно? За сообщение ценное – спасибо! Напишу парню. Не хочет жениться – на комком, а на твоей крови благословлю только. Ясно? Да ты что ко мне шел? Дурак совсем, поди? Мне ведь тебя двустволкой встречать надо.

– Что? А? Ружьем?! – Гмыржева всего трясло, зеленые круги плыли перед глазами. Он не помнил, как у него в руках оказалась табуретка, – он ее держал за ножку и колотил по двери, перегородке… обои порвались, повисли клочьями, из-под них вылезли газеты и тоже порвались, обнажились доски – сосновый горбыль…

3

Очнулся Гмыржев уже на улице, за воротами – руки в грязи, плащ в грязи, левый сапог в грязи доверху – значит, упал, у плаща вырван с мясом карман, на пиджаке – ни одной пуговицы. Силен Коржев, что уж тут и говорить. Он против Коржева – шибздик: у того, поди, пятьдесят шестой, а он всю жизнь больше сорок восьмого не нашивал.

– Водка есть? – мрачно сказал Гмыржев, входя в дом. Жена, обставившись кринками, открывала подпол – спустить только что надоенное молоко в холод. – Знаю, есть. Припрятала где-нибудь. Дай, мать? Не жмись.

Жена, раскрывшая было рот для расспросов, ничего не сказала, спустилась в подпол, прогремела там чем-то железным и через минуту появилась, держа в руке начатую на треть, заткнутую тряпичной пробкой бутылку. Гмыржев взял бутылку, прошел, как был – в грязном мокром плаще, грязных сапогах, – к столу, вытащил пробку, налил полстакана, снял кепку и выпил. Жена стояла наполовину в подполе, держась за крышку, смотрела. Гмыржев выдохнул воздух, постоял со стаканом в руке и страдальчески, до морщин, зажмурился.

– Что же это такое, мать? Что же это, а? – раскачиваясь, сказал он. – Ну почему? Почему это так, а?

– Да что с тобой, отец? – Жена вылезла из подпола, закрыла его и боязливо шагнула к Гмыржеву. – Нехорошее там чего случилось?

– Случилось, – пробормотал Гмыржев. – Видишь? – показал он вырванный карман плаща, и на глаза ему навернулись слезы. Вся его злость вышла там, в коржевской избе, когда схватился за табуретку, осталась одна боль, и теперь хотелось того только, чтобы водка скорее дошла куда надо, замутила голову – тогда сразу бы стало легче, а то до того ломило в груди от обиды, что невмоготу, невмоготу было…

– А может, ты… не так себя держал там, а? – неуверенно спросила жена. – Может, подождать, да снова?

Гмыржев стащил с ног сапоги, снял плащ, сунул все вместе в угол.

– Нечего, мать, нам с тобой ждать там, – сказал он. – Нечего…

Гмыржев передал жене разговор с Коржевым, она постояла молча – и вдруг усмехнулась, отвела за ухо вылезшую из-под косынки жидкую прядь начавших седеть волос.

– Что ж, ладно. Давай тогда письмо ему в часть напишем. Командиру. А?

– Зачем? – сказал Гмыржев, утирая вытекшую на щеку пьяную слезу – водка наконец дошла до головы, стала наполнять ее прозрачным тяжелым туманом. – Теперь закон не на бабьей стороне, это прежде вы тыкать могли – он, мол. А теперь что…

– А теперь то, что такие письма прощать можно? – Жена снова сунула руку под платье, прошуршала бумагой, вытащила обмусолившийся тетрадный лист. – Можно, а? Да он девку обнимал, лапал, а после… такое наворотить!

Гмыржев прошел в комнату, сел к столу, и они вместе с женой стали сочинять письмо. Они писали о том, как трудно им было растить детей, какие это трудные годы были, когда они поженились, – тысяча девятьсот пятидесятый, и совхоза тогда еще не было, а был колхоз, и на трудодень они получали – чтоб только в животе не бурчало, и так далее, и так далее… написалось уже пять страниц, когда дверь в сенях скрипнула, хлопнула, по кухне пробухали сапоги, и на пороге комнаты появилась дочь. Она была в полиэтиленовой накидке-кульке поверх ватника, глаза у нее были мрачные и опухшие, и на тугих круглых щеках – засохшие дорожки от слез.

– Корова подоена? – спросила она.

– Подоена, – заторопился ответить Гмыржев, виновато пряча глаза. – Чего рано воротилась?

Дочь поглядела на них обоих хмурым, испуганным взглядом, поняла, что отец все уже знает, и всхлюпнула носом.

– Тоска у меня, – сказала она.

– Чего? – в голос спросили Гмыржев с женой.

– Я говорю, тоска у меня – ниче делать не могу, подменилась, – повторила дочь и заревела, ухватившись за косяк и катаясь по нему лбом.

– А ты думала, все один сахар да все сладко будет? – не глядя на дочь, сказала жена.

– А не терзай ты меня, не терзай! – закричала сквозь слезы дочь. – Не терзай, плохо мне!..

Она зашаркала в другую комнату и повалилась там на сундук. Жена, испуганно взглянув на Гмыржева, вскочила и выбежала вслед за ней.

Гмыржев один кое-как докончил письмо, заклеил его в конверт вместе с письмом Коржева-младшего, надписал адрес, доплелся до кровати, лег, не раздеваясь, и повернулся к стенке.

4

Через две недели, когда Гмыржев был в мастерской, менял со своим другом, Мишкой хромым, кардан у директорского «газика», его позвали в контору механика к телефону. Звонила жена – из оборудованного телефоном соседнего бригадирского дома.

– Ты чего там сидишь, скоро кончишь? – прокричала она.

Время было уже вечернее – «газик» притащили в мастерские после обеда, а директор просил к завтрашнему дню исправить, и Гмыржев с Мишкой хромым призадержались, – однако ничего такого страшного в этом не было, чтобы звонить, тем более что не просто ведь снять трубку да коммутатор вызвать, а из дому выходить надо, через дорогу бежать. Поэтому Гмыржев перепугался.

– Случилось чего, а? – закричал он.

– Да нет, отец, нет, чего ты! – ответила жена. – Генка Коржев приехал, вот я чего… – В трубке заскрипело, заклокотало, и она замолчала, пережидая. Потом заговорила снова: – С автобуса-то как сошел – так и к нам. А Нинка на ту пору как раз дома и будь. Перерыв у нее. А он, значит, прощенья просит, говорит, у товарищей ума подзанять решил, дурак был… Дак я вернулась, а они уже в сельсовет сгоняли, заявление подали, послезавтра регистрироваться будут. Сидим сейчас. А я боюсь – ну, встанет да домой, а дома его… Не знаю, что делать, вся извелась.

– Вот как! – проговорил Гмыржев. – Вот как!.. Ну, слава богу. Бегу. Прямо сейчас, ноги в руки.

Он выскочил из конторки, пнул автомобильную ось, валявшуюся в проходе, зашиб ногу и засмеялся.

– Мишка! – закричал он издалека. Мишка хромой, кряжистый рыжий мужик с конопатым лицом, прозванный так за короткую ногу, неправильно сросшуюся после давнишнего еще перелома, сидел на корточках возле ямы и смолил «Беломор». – Слушай, тут чепуха осталась, может, один кончишь?

– Пожар, что ли? – Мишка хромой поднялся с корточек, бросил на пол окурок и загасил здоровой ногой. – Одному-то несподручно…

– Дочь замуж выходит, Мишка! – весело сказал Гмыржев. – Вот баба моя и позвонила. Сидят, говорит, с женихом… нужон я что-то.

Мишка хромой циркнул сквозь зубы:

– Ладно, иди, чего ж…

– Да ты не обессудь меня, Мишк! – попросил, уже собирая свой инструмент, Гмыржев. – Такое дело… – И вдруг его осенило: – Слышь! А может, кончишь, гармонь возьмешь – да придешь? Они там сидят… торжество вроде: заявление подали. Может, братовья жены придут – так я думаю, еще кто… А?

– Так что… – в раздумье вроде произнес Мишка хромой, но голубые его, в коротеньких белесых веках глаза заблестели, конопатое лицо так и зажглась радостью. Давно уж он не нужен был со своей музыкой селу – ни свадьбам, ни Ноябрьским, ни Майским, а поиграть любил, любил внимание, и то, что Гмыржев всегда звал его к себе с гармонью, ценил. – Так, пожалуй, приду, что не прийти. Тако событье…

Всю дорогу к дому Гмыржев почти бежал, но возле самого дома замедлил шаг, застегнул телогрейку, сунул руки в карманы и, не торопясь, считая каждую ступеньку, поднялся на крыльцо. В окно его видели, и дверь из сеней в избу была отворена, на пороге стояла жена в выходной кофте и переднике, с довольным, озабоченным взглядам. Дверь из кухни в комнаты тоже была раскрыта, Гмыржев увидел край стола, а за столом – лопоухого, коротко стриженного ефрейтора с пуговичными глазами, выжидательно лупившегося в сумерки кухни.

– Ну! – сказал он жене, засмеялся, подмигнул ей и помял за плечи. – Ты смотри… Может, и сладится все?

– Типун тебе, – замахала на него жена, испуганно оглядываясь на непритворенную дверь. – Какое – может? Должно. Вроде все нормально. Одного боюсь: как он домой пойдет, дак что там дома-то наплетут?

– Да… – пробормотал Гмыржев. – Выходит, нельзя его пускать домой?

– Ой, не знаю, ниче не знаю. – Жена опять оглянулась на дверь, посмотрела на Гмыржева, вздохнула. – Переоденься давай. Вон я вынесла.

Гмыржев снял с себя рабочую одежду и полез под рукомойник. Вода была холодная, знобящая, он пофыркивал от удовольствия.

– А чего нам, мать, бояться-то? – сказал он, плеща себе на лицо, крепко растирая его ладонями. – Ну, пусть пойдет домой, не удержим ведь. Ей-бо. Решил так решил – приехал вот, чего ему обратно пятиться?

– Боюсь! Боюсь!.. – Жена подала ему полотенце, замотала головой, закрыла лицо руками. Потом отняла руки. – Все ведь повар-то сделает… Сам же рассказывал, как он встретил тебя, что кричал. Как же! С тещей ему жить пришлось – по нашей милости, воспротивились ей. Прости господи, не говорят о покойниках плохо, но хитрая баба была. Вы идите туда, где и без того повернуться негде, а я в доме одна останусь. Может, мужика нового привести хотела…

– А ну-к, что мелешь! – крикнул Гмыржев. Он тиранул полотенцем шею и с размаху забросил его на веревку. – Чего мелешь, понимаешь? Мужика хотела! Хотела бы, так и к нему поехала.

Жена виновато заморгала:

– А что ж… что ж она тогда…

– А это уж я не знаю. Жалко, может, было, что дом свой продала. – Веселое, радостное настроение Гмыржева от упоминания о том, как встретились они с Коржевым-старшим, разом пропало. Что сейчас судить-рядить, почему вдруг коржевская теща решила оттягать себе чужой дом – дело давнее, пятнадцать лет отгрохало, а вот в чем права жена, так права: ненавидит их Коржев-старший. Ненавидит, ох, ненавидит – и чего угодно жди: на все пойдет, чтоб помешать. А коли парень такое письмо сочинить мог, пусть даже и товарищи помогли, то, может, и мешать-то особо не надо. Так, сказать только: а ты знаешь, что они с бабкой твоей утворили? Знаешь? Да приперчить ту историю – долго ли? Вот и все, и конец, и что тут сделаешь?

А он еще Мишку хромого пригласил, дурак. Что за язык потянуло? Дурак. Разомлел, показалось – удачу ухватил, Ухватил… Какие братовья жены, какое гулянье? Не до гулянья.

– Прости, мать, – пробормотал он. – За крик-то. Это я… ну, в общем… Правильно говоришь, нельзя парня домой отпускать – останется наша девка без мужа. С дитем. Вся жизнь наперекосяк. А не жила еще…

Он надел белую нейлоновую рубаху, заправил ее в брюки, надел пиджак, толкнул ноги в ботинки.

– На ночь я его оставлю, – тихо, будто про себя, сказала жена.

– Да ты что, мать? – Гмыржев как нагнулся зашнуровать ботинки, так и замер, подняв кверху налившееся кровью лицо. – На наших глазах?

– А как по-другому-то? Что другое придумаешь? Ты посиди с ним, подержи, темнота подойдет – я и скажу: здесь вот, мол, с Нинкой ляжете…

– Да ты что, что ты, мать! – разогнулся, чувствуя, как отливает от лица кровь, Гмыржев. – Да как…

Жена вздохнула, пожевала губами, потом махнула рукой:

– А че теперь беречь? Сам думай: тяжелая она.

– Правильно, – пробормотал Гмыржев. – Правильно. Так. – Он нагнулся и зашнуровал ботинки. – А завтра?

– А завтра не сейчас. Давай за сейчас беспокоиться.

– Правильно, – снова пробормотал Гмыржев. – Правильно.

Он застегнул пуговицы на пиджаке, причесался и шагнул в комнату.

5

– Ну, здорово, Геннадий, здорово! – сказал он, вытягивая руку и идя к Коржеву-младшему. Тот, смущаясь, попытался встать с лавки, но стол был плотно придвинут к ней, и он не сумел разогнуть ноги, стоял на полусогнутых. Гмыржев взял его руку в свою, подумал – и обхватил за шею, похлопал по спине – по колючей шерсти солдатского кителя.

– Меня, понимаете… как вызвали… командир наш, хороший человек… я понял: что же, думаю, я делаю… – заговорил было, когда Гмыржев отпустил его, Коржен-младший, сбиваясь и боясь глядеть Гмыржеву в глаза.

– Будет! – чувствуя к себе отвращение за ту роль, которую надлежало взять на себя, оборвал ефрейтора Гмыржев, поднял руку с растопыренными пальцами и потряс в воздухе. – Кто старое помянет… глаз вон!

Дочь сидела на лавке рядом с женихом красная, счастливая, с мокрыми, расшлепившимися губами, и было видно, что она уже баба – так по-бабьи откровенно она была счастлива.

– Послезавтра, так, что ли? – спросил ее, стараясь улыбаться, Гмыржев.

– Послезавтра, – тотчас же, с готовностью отозвалась дочь. – Гену всего на шесть дней отпустили.

– Маловато, – сказал Гмыржев, перехватил взгляд жены, подававшей на стол чугунок с упревшей картошкой, и прочитал в нем: лучше бы на день – проще бы.

Прошло, может, минут сорок с того времени, как Гмыржев вернулся, когда в сенях застучали сапогами, дверь хлопнула, и на пороге комнаты появился Мишка хромой, с «беломориной» в углу рта и с расстегнутой гармонью на груди. Конопатое лицо его было торжественно-сосредоточенным, голубые глаза смотрели весело и тоже сосредоточенно. Стоя на пороге, он заиграл «Свадебный марш» Мендельсона.

Мишка выучил марш, чтоб приглашали в сельсовет вместо магнитофона играть его, но ничего из этого не вышло, и он не раз жаловался Гмыржеву на несправедливость судьбы. Тогда-то Гмыржев и говорил ему: «У меня сыграешь, Мишка, обязательно, слово даю, к чертям такие-сякие магнитофоны», – и вот Мишка играл…

Гмыржев обхватил голову руками, глядел в стол, видел крошки черного хлеба возле своей тарелки, и было ему до того нехорошо, что хоть ударяй кулаком по столу и кричи: «Хватит!» Да при чем Мишка-то… От чистой ведь души.

Марш внезапно оборвался. Гмыржев поднял голову – Мишка хромой глядел на него с обидой и недоумением.

– Что такое у вас, Петр Савельевич, позвольте спросить! – сказал он.

– Что? – не понял Гмыржев.

– Ну, ты вроде говорил, что торжество. – Мишка свел вместе мехи гармони – они шумно, с шорохом выдохнули воздух. – Жениха вижу, а торжество где?

– А у нас, дядь Миш, и есть торжество, – весело сказала дочь, прижимаясь плечом к жениху и счастливо взглядывая на него. – Не обязательно ж дым коромыслом ийти должон. Ага, Ген? – снова посмотрела она на жениха коровьим, счастливым взглядом.

Гмыржев стал выбираться из-за стола.

– Давай, Миш, подсаживайся…

И увидел, как, опережая его, поднялась жена, прошла мимо Мишки хромого и поманила того за собой пальцем. И пока Гмыржев лез вдоль стола по лавке, они вышли из комнаты и притворили дверь.

– Вот те фокусы! – сделал Гмыржев для жениха удивленное лицо, но и на самом деле он ничего не понимал.

– О! – крикнул жених. – Вернетесь, я вам со спичками такой фокус покажу – обалдение!

Гмыржев покивал ему на ходу – вроде как заинтересовался такими талантами – и выскочил вслед за женой и Мишкой хромым.

Жена стояла к нему спиной, что-то говорила, а Мишка хромой глянул поверх ее плеча на Гмыржева одурелыми, мигающими глазами.

– Что это, Петьк? Что это с твоей?

– Что? – спросил Гмыржев.

– Да говорит, не так ты понял по телефону, никакой гармони не надо.

– Да не надо бы, – сказал Гмыржев. – Так оно. Ну да теперь что… Снимай да проходи. Ты что это, мать, вытолкала его?

– Иди, Миша, – не оборачиваясь к Гмыржеву, твердо сказала жена. – Извини нас, но в общем… Иди, правду говорю.

– Да вы! – Мишка хромой, со сморщившимся от обиды лицом, блестя глазами, шагнул к жене Гмыржева. – Вы что тут!.. – Но ничего больше не смог выговорить, повернулся и вышиб дверь в сени ногой.

Гмыржев было рванулся за ним, но жена ухватила его за рукав.

– Стой! – шепотом закричала она ему на ухо. – Не беги за ним! Дураком тебя назвала, говорю: ничто мой балбес толком не поймет, а звону напустит…

Гмыржев оттолкнул жену.

– Да ты!.. – тоже шепотом закричал он. – Пошто?

– По то, что боюсь, – удерживая его за рукав, простонала жена. – Ой, боюсь! Ежели трезвонить он зачнет, а? Дойдет слух-то до повара…

В груди у Гмыржева будто что перевернулось: ах же ты господи!

На улице, в разливающейся темноте, всхлипнула Мишкина гармонь и заиграла что-то злое, отрывистое.

– Ага, – сказал Гмыржев, похлопал жену по руке, которой она держала его, и повторил: – Ага. Понял… Допер. – Он замолчал, отнял руку жены от своего рукава и снова похлопал по ней. – Пойди-ка туда, скажи что-нибудь… я тут побуду. Не побегу, не бойсь, не…

Он вышел в сени и сел там в темноте на нары.

Он просидел в сенях долго – полчаса, а может, и больше, куря сигарету за сигаретой, потом вернулся в дом и стал вести с будущим зятем необходимые беседы…

На ночь дочери с женихом застелили свою супружескую постель, потому как она одна в доме была широкая, сами – подумали-подумали – и легли в сенях.

Прохладно было в сенях, тянуло уличной октябрьской сыростью, – тело чувствовало ее даже сквозь принесенное из тепла одеяло. Тяжело, нехорошо было на душе у Гмыржева – своими руками мужика к дочери под бок положили, дыхание заходилось от одной мысли об этом, но молчал, не заговаривал с женой ни о чем.

6

Утром Гмыржев проснулся от шепота над собой. Только еще начало светать, щели между досками еле обозначились.

– А как без них-то? – спрашивал шепотом голос дочери.

– Да уж как-нибудь, – отвечал шепотом голос жены.

– Да как-то это… как-то не по-настоящему, как же без них? – снова спрашивал голос дочери.

– Ну как, как! – терпеливо отвечал голос жены. – А ну как они не захотят, что тогда?

– Да а чего им не хотеть? Решил он и решил, ему жениться-то, не им.

– А и перерешит если?

– Да как-то это без них-то… – снова заводила дочь.

Гмыржев заворочался. С хрипом выдохнул воздух, спустил ноги с нар и стал нашаривать в рассветных полупотемках ботинки. Жена с дочерью, различил он, стояли возле двери в избу, дверь была приоткрыта.

– Ну-ну, – пробормотал Гмыржев, вти'сул ноги в ботинки и вышаркал на крыльцо.

Рассвет занимался серый и тусклый, небо было затянуто глухими мокрыми облаками. Накрапывал дождь. Дверь в хлев стояла раскрытой – значит, жена уже подоила корову, задала корм, а может, и дочь – иначе отчего взялась в сенях, из теплой-то постели сбежала…

Когда Гмыржев вернулся в сени, дочери уже не было, а жена черным силуэтом стояла в сером дверном проеме, прислонившись к косяку, – ждала его.

– Отправила – пусть поспят, – сказала она громким шепотом, оглядываясь в глубину дома. – А то поднялась: дел-то, говорит, сколько, дел-то – завтра же, мол, полный дом гостей будет… Насилу отправила.

– Правильно, мать. – Гмыржев сел на нары, стащил, пошаркав ногой об ногу, ботинки и лег. – Все он подольше в дом не попадет к себе…

Тоскливо было на душе и пакостно. Когда ее на руках, голенькую, маленькую, сморщенную, легче, казалось, всякого пуха, носил да целовал, носом в кнопку ее носа тыкался: «У-уу ты, Нинька-синька!» – а она тебе улыбалась, глазки таращила, разве думал, что в такое вот… по уши влезешь. А ту, о которой сын писал, некому, видно, было защитить… и тоже, поди, маялась-то как…

– Ты чего это, отец, лег-то? – удивленно сказала жена и подошла к нарам. – В мастерские уж пора скоро.

– Не-не, так это я, встану сейчас, – буркнул Гмыржев.

Жена села на нары, сложив на коленях руки. Гмыржев услышал сухой шерстяной запах ее кофты и парного молока.

– Зачем велела дольше спать-то… Чтоб поздно встали, да я бы их сразу же в город и погнала, домой ему сбегать не дала: приданое, мол, Нинке покупать надо, когда еще отгул дадут, побежишь – сколь времени потеряете! А, отец? Нинке-то я уже сказала – лучше бы-де без его родителей, вдруг отговаривать будут!

– Слышал я. И что?

– Уговорилась вроде. Только, добавила, я о ваших хитростях ничего не знаю, ничего не слыхала…

– А может, пусть сбегает, мать. А? – Гмыржев сел на нарах и ударил себя по колену. – Грязно это все, мать… пусть сбегает. Как выйдет так и выйдет!

Жена не отвечала, он слышал ее громкое в утренней тишине дыхание.

– Нет, лучше б не допускать, – ответил он тогда сам себе и покачал в темноте головой. – А уж будет штамп… штамп, он связывает.

Когда Гмыржев вышел из дому, дождь уже прекратился, но воздух был влажен, от земли поднялся туман. Гмыржев шел по улице, оскальзываясь на лысых обочинах, и не видел домов другой стороны. Во дворах ватно звякали дужками ведра, где-то, тоже ватно, кололи дрова, по дороге прокатил, ватно пофыркивая мотором, «Беларусь» с ватно громыхающим прицепом.

Мишка хромой был уже в мастерских. Он сидел на лавочке возле будочки механика, смолил «беломорину». Голубые его, в белесых коротких ресницах глаза смотрели на Гмыржева, пока тот шел к нему, угрюмо и тяжело.

– Здорово, Миш! – сказал Гмыржев, подходя.

– Здоров, – отводя от Гмыржева глаза, сказал Мишка хромой.

Гмыржев сел, достал свои сигареты, закурил, спрятал пачку в карман, не глядя на Мишку хромого, попросил:

– Не сердись. Слышь? Нехорошо мне, ой, нехорошо…

– Я того, конечно, не заслуживал. Как с пьяницей каким, – в голосе у Мишки хромого задребезжала обида, он умолк, вытащил папиросу изо рта, наклонился, смял ее о край каблука. – Перед селом – позор, перед женой осрамил. Прибег, не пил, не ел: «Петька Гмыржев, друг старинный, девку замуж отдает», – нате, Миша, оглоблей промеж глаз. Вернулся: «Я ж тебе говорила! Я ж тебе говорила! Дома дел полно, – на дармовщину попер! Козел конопатый, кому нужон, прошли твои деньки!» Эх…

– Прости, Миш, прости… Жена меня осудит, боится… да я скажу, ты поймешь. – Гмыржев посмотрел на Мишку хромого, затянулся, сдохнул дым. – Девка у меня, понимаешь… с брюхом. Нагуляла. Ну, коли парня из армии отпустили… для этого дела, понимаешь? Вот я… ну, вместе – я, жена – боимся, выходит, чтобы мать-отец его не отговорили, если свидятся. Евдокия моя мыслит: вдруг кто скажет им, что сын-то в селе, а домой не идет… Прости, Миш. Не обижайся.

– Да я, Петька, что, – сказал Мишка хромой. Он циркнул слюной сквозь зубы, вздохнул, поднялся и, припадая на левую ногу, прошелся перед скамейкой. – Я что… Я не скажу. Да отец-то твоего жениха – человек видный: цельный день на виду, глаза в столовке всему селу мозолит. Кто-то ведь парня видел. Видели же? Вот и скажут. Так и так, мол. Тут уж он перепужается.

– Ну, ты прости… вот что главное. У меня и без того в груди – будто сквозняком продувает.

– Да я что, я же говорю…

День Гмыржеву показался с целую неделю.

Когда он вернулся домой, ни дочери, ни ефрейтора в избе не было – одна жена; сидела в комнате над сундуком, ворошила улежавшиеся, расплюснутые старые тулупы, телогрейки, шали, отрезы, душный запах нафталина стоял в воздухе. Гмыржев принюхался. К запаху нафталина примешивался другой – кислый шибающий запах браги.

– Брага? – не веря, спросил Гмыржев. – Брага ведь?

– Ну! – сказала жена. – Брага. Вон раздолжилась. – Она кивнула в угол: под лавкой, закрытая белой пластмассовой крышкой, стояла неполная на треть трехлитровая банка. – Отпросилась сегодня с работы-то. Сижу и думаю, как вечером-то, когда приедут, не пустить… И надумала. Не знаю, отец, может, осудишь – табачная брага-то.

Охнув, жена поднялась с коленей, прогнулась в пояснице, потерла ее ладонями.

– А все к одному, – махнул рукой Гмыржев. – Теперь все к одному. Теперь чем хуже, тем лучше. Пусть брага… Не приехали еще?

– Не. В пять пятьдесят семь автобус есть – может, этим… Я вон им восемь метров бязи нашла – на простыни. Одеяло шерстяное. Слышь! – заулыбалась она. – А утром они к столу вылезли, так ефрейтор-то сидит красный весь, глаза прячет, руки, куда деть, не знает. Прямо ниче парень мне показался, совсем даже ниче. Точно, что дружки письмо-то сочинили…

Гмыржев сел на край раскрытого сундука, обхватил голову руками.

– Ой, нехорошо, мать, нехорошо! Разве ж так женятся… А? А какой он «ниче», это я не знаю. Дружки! А своя голова чего?

– Да ладно, будет тебе. – Глаза у жены потускнели. – Иди-ка… – Она тронула его, чтобы он сошел с сундука, и стала складывать вынутые вещи обратно. – Самой мне хорошо, что ли? Не такого я девке нашей желала. Думала, в техникум поступит, выучится… А теперь куда?

Гмыржев не ответил. Вышел на крыльцо, закурил, спустился вниз. Пошел было к хлеву, но остановился. Нечего ему в хлеве было делать сейчас. Хотел заглянуть в сарай, повозиться там, но вспомнил, что ключ дома. Обходя натекшие в ямы лужи, прошел к калитке, открыл ее и вышел на улицу.

По улице, от автобусной остановки, впереди всей сошедшей с автобуса толпы шли дочь с ефрейтором. У дочери в руках была круглая, раздувшаяся, будто черный поросенок, сумка, ефрейтор тащил две огромные сетки – обе набитые до самого горла.

«На виду у всех!». – ужаснулся Гмыржев.

7

Утро дня свадьбы занялось розовое, румяное, с легким туманцем, с чистым высоким небом. Даже не верилось, что вчера еще вместо этой голубизны, яркости была мокрая грязная вата, еле цедившая сквозь себя солнечный свет, – прямо бабье лето, да и только. Но деревья уже все стояли голые, из размокшей земли пучками торчала загрубевшая мертвая трава, а поля за селом, полого убегающие к голубоватой щетине лесов, – пусты и черны. И все же хорошо было, радостно, торжественно.

Жених поднялся после ночи опухший, пуговичные глаза – стеклянные, было видно, что голова у него налита чугуном. Он еле протолкнул в себя рюмку белой, его всего передернуло, он икнул и, наверное, свалился бы с лавки, если бы невеста не поддержала его.

– Родненький мой, – сказала она, счастливо, с заботой проводя ладонью по его щекам. – Упился вчера… А отец, смотри, – ничего.

Жених посмотрел на Гмыржева мутным взглядом, посилился что-то сказать и не смог.

Гмыржев налил ему еще одну рюмку. Жених выпил ее, и через несколько минут ему стало легче, глаза пуговично заблестели, он повозил рукой по волосам, приглаживая их, и весело сказал:

– Дак хитер Петр Савельич, не пил вчера брагу-то. Все мне да мне, вот я и кувырнулся. Понятно? – ткнул он локтем в бок дочери и засмеялся. То ли он уже освоился в доме невесты, то ли перестал смущаться с похмелья. – А ведь сегодня свадьба у нас? – спросил он затем, ни к кому не обращаясь, но глядя на Гмыржева.

У Гмыржева вдруг похолодело под скулами – как тогда, две недели назад, когда узнал от жены о дочерином положении.

– Сегодня, – сказал он хрипло.

– Ну слава богу! – Жених обнял невесту за плечи, помял довольно. – А то я утром-то встал, и все меня мысль мучит, что я уже женился, а как женился – не помню.

– Впереди еще, впереди, – пробормотал Гмыржев и почувствовал, что внутри у него – все точь-в-точь, как тогда, две недели назад, – начало что-то мелко и противно дрожать.

Жена, громко хрумкавшая огурцом, тоже, видимо, испугалась: несла огурец ко рту – не донесла, положила его на тарелку, а пальцев не разжала.

– Велика ли беда была бы! – засмеялась она. Вроде бы укоризненно засмеялась, но Гмыржев понял: натужный смех. – Разве ж вам этот день запоминать надо? Он что! Так, проштампуют. Вы свадьбу гуляли, ни я, ни отец вот, – махнула она рукой на Гмыржева, – не знали. Вот она когда была у вас.

«Испортит, испортит ведь все», – со страхом, с ужасом, дрожа до мурашей на спине, подумал Гмыржев.

– Да! – вскинулся жених. – Мои-то отец-мать знают? Я вчера… не сходил?

– Куда сходил? – Жена сидела все так же, замерев с зажатым между пальцами огурцом на тарелке.

– Да куда-куда. Домой.

«Вот оно, вот оно, все», – сказал себе Гмыржев и выкрикнул вслух:

– Нет, Гена, не ходил. Мы виноваты – перепил ты, не уследили. Прости. А самим идти – ну, знаешь, как-то… А, вот что, – осенило его. – Вот что! Чего тебе, собственно, ходить?

– Как чего?

– Ну, ты решил?

– Чего решил?

– Жениться.

– Так решил… приехал раз. Я говорю: извинения за то письмо прошу…

– Ну и все, хватит, хватит, – торопливо сказал Гмыржев. – Хватит, чего ты… – Его несло, он видел это, но боялся остановиться: вроде как по скользкому тебя тащит – не пробуй затормозить, нос расквасишь, жди, когда на шероховатое вынесет. – Никто тебя боле и не заставляет ниче… Дело прошлое. Я о том: коль решил жениться, дак что тебе родители. Придешь – и объявишь: так и так, женился. Вот так по-мужски-то будет, по-солдатски. Уходил – парень, вернулся – мужик.

Жених смотрел на него, вытаращив пуговичные свои глаза и приоткрыв рот.

– Ха, – сказал он. – Ха!.. – но Гмыржев увидел, что ефрейтор поддался…

Однако дрожь эта, подкатившая к нему утром за столом, не унималась; и даже когда вошли в председательскую комнату, со столом, рядами стульев, с портретами Председателя Президиума и Секретаря Политбюро на стене, она все холодила ему нутро внизу живота.

Молоденькая помощница председателя, с городской прической и в туфлях на толстых каблуках, оформлявшая жениху и невесте документы в приемной, нажала на клавишу магнитофона, и под звуки «Свадебного марша» Мендельсона председатель встал из-за стола. Помощница снова нажала клавишу, та громко хрястнула, и музыка оборвалась.

– Дорогие жених и невеста! – начал председатель. – Дорогие родственники и друзья!..

Все внутри у Гмыржева так и дрожало, он обхватил себя за локти и посмотрел на дочь. Дочь стояла красная, с отъехавшей вниз от счастья челюстью, и крепко держала своего ефрейтора под локоть. «Неуж все? – сказал себе Гмыржев. – Неуж вышло? Ниче парень-то, ниче… действительно… дай бог!»

– Молодых прошу подойти к столу и скрепить подписями свой брачный союз, – донеслись до него слова председателя.

Дочь с ефрейтором, все так же под руку, двинулись к столу. Гмыржев посмотрел на жену – она стояла возле стены, тоже почему-то обхватив себя за локти, и вытягивала, чтобы лучше видеть, шею.

Дочь с женихом вернулись на свое место, к столу сходили и вернулись свидетели – две подруги дочери, тоже доярки с фермы, обе незамужние, с завидущими, обиженными глазами, и тут дверь за спиной взвизгнула петлями, ударилась, раскрывшись, ручкой о стену.

Гмыржев обернулся.

В дверном проеме, расставив ноги, уперев руки в косяки, стоял Коржев-старший. Он был в белой куртке, в пятнах от жирных пальцев на животе, в белом поварском колпаке, а из кармана куртки торчала ложка.

– Вот как! – сказал он из дверей. – Правду, выходит, мне сообщили вчера. А я-то думал, не может быть, как это так – сын, родный, приехал и домой носа не кажет. Вот как!.. Выходит, правду. Ты что же это, сын мой родный, на свадьбу-то на свою не позвал?

– Ой, Василий… прости, не помню, как по батюшке… – сахарно, не своим голосом заверещала жена и пошла к двери. – Василий Федотыч, так, поди? Василий Федотыч, родной… уж извини… так уж получилось, оно, знаете, дело молодое…

Коржев-старший, огромный, красный, с багровыми ручищами, упертыми в косяки, с ненавистью покосился на нее, и она остановилась на полдороге, замолкла.

– Ну что, сын мой родный, воды в рот набрал, что ли, не отвечаешь? – сказал Коржев-старший.

Гмыржев вспомнил о Коржеве-младшем, посмотрел на него, – ефрейтор стоял весь белый, дочь не держала его больше под руку – сама отпустила, он выпростался?

– Слушай, закрывай дверь! – закричал председатель. – Оттуда или отсюда – все равно, мне молодых поздравлять нужно.

– Что, успели уже обпечатать тебя? – крикнул Коржев-старший.

– Дак… а… – смог наконец раскрыть рот Коржев-младший.

– Ясно все! Успели, – сказал Коржев-старший, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной. – Ладно, поздравляй, председагель. Что ж делать теперь. Я подожду.

8

Коржев-младший уезжал в часть через два дня – на день раньше срока. Был вечер, недавно кончился дождь, моросивший с обеда, тучи чуть-чуть растащило – пахло водой, сырой землей, с фермы тянуло навозным духом. Гмыржев возвращался домой из реммастерских, Коржев-младший шел по другой стороне улицы с тремя дружками; один нес чемодан, обклеенный переводными картинками западных красоток, другой транзистор, а сам Коржев в обнимку с третьим орали не в лад с песней, гремевшей из транзистора, – подпевали.

Гмыржев, увидев зятя, почему-то забоялся, что тот заметит его, и отстал, пошел сзади.

– Не плачь, девчо-онка, пройдут дожди-и, – кричал транзистор и орали зять с дружком. – Солда-ат верне-ется, ты только жди-и, – пел транзистор, а зять выкрикивал: – Ты, ду-ра, жди-и!..

«По морде бы ему, собаке, по морде бы!» – дрожа, заходясь от слез и ненависти, думал Гмыржев, но не ускорял шага, как шел, так и продолжал идти, сунув руки в карманы телогрейки, раскорячивая ноги, чтобы не оскользнуться.

Но когда зять с дружками стали подходить к его дому, Гмыржев не выдержал, побежал, чавкая сапогами, замахал рукой, закричал:

– Постой, эй! Ну, постой!

Зять с дружками обернулись, зять что-то сказал тому, у которого был транзистор, и тот привернул звук.

– Погоди-ка! – крикнул Гмыржев, подходя. Взял зятя за рукав и повел в сторону. – Ты это зачем так?

– Как? – ковыряя носком солдатского сапога землю и отворачиваясь в сторону, сказал зять. – О чем это вы?

– О том! – вконец уже закипая, шепотом выговорил Гмыржев. – С девкой-то спал, всякие, поди, слова говорил, пошто – дурой-то? Пошто сбег? Она ж с дитем твоим ходит!

– А может, не с моим? – глядя в сторону, сказал зять. – Вы фамилия хитрая…

– Да… ты! – Гмыржев схватил его за грудки, хотел тряхануть, но дружки зятя подскочили, завернули руки, оттащили от ефрейтора.

– Яблоко от яблони недалеко падает, – сказал зять, усмехаясь, все так же глядя в сторону, и Гмыржев явственно услышал интонацию Коржева-старшего. – То-то брагой меня потчевали, домой не пускали – боялись.

– А ну пустите-ка! – вырвался Гмыржев из рук зятевых дружков и снова взял его за рукав. – Зайди на прощанье, чего сбег? Нинка-то ждет тебя, ждет…

– Пускай подождет, может, надумаю. – Зять посмотрел на Гмыржева и дернул плечом, высвобождаясь. – Мне еще полгода служить – авось надумаю. А не надумаю – девок кругом пропасть, я другую найду, не больно мне ваша люба. Я уж так, по совести хотел… ну да если вы бессовестные… А пойдемте-ка, мужики! – крикнул он дружкам.

Они пошли, и когда поравнялись с домом Гмыржева, вся их компания остановилась, и зять, составив руки – мизинец с большим пальцем, – сделал в сторону дома «нос».

Гмыржев открыл калитку и шмыгнул во двор. За воротами стояла дочь, смотрела на улицу в дырку от сучка и ревела.

– Ну что, что выть, – растерянно сказал Гмыржев. – Что выть? Со штампом ты, алименты будет платить… радоваться надо.

– Да что мне алименты, что алименты, – задыхаясь, выговорила дочь и закричала, ухватившись за поперечину ворот, шатаясь: – Ой, сгубили вы мою жизнь, сгубили!..

– Ты что, ты что, – забормотал Гмыржев. – Да кто, ты что… Сама же…

– Вы, вы! – стукаясь головой о ворота, захлебываясь слезами, застонала дочь. – Вы там сволочились, а мне отлилось.

– Ты, ду-ра, жди! – грянул на улице хор.

– Вы-ы! Вы-ы!.. – стонала, просунув пальцы в дырку от сучка, дочь.

У Гмыржева внутри что-то хрустнуло, зеленые круги поплыли перед глазами, и он быстро пошел к дому. И вспоминалось в этот момент почему-то, как он ходит по избе с дочерью на руках – маленькой, голенькой, сморщенной – и тычется носом в ее улыбающееся личико: «У-ух ты, Нинька-синька!..»

Загрузка...