Кира заканчивала институт, когда выходила замуж, защитила уже диплом; и оттого ли, что просто ей наконец подошло время, или еще отчего, вдрызгалась в Николая, как, смеясь, говорила ему потом, по самую макушку. Бывало, после прощания у дверей общежития брала такси и ехала ему вдогонку: поймать на полдороге, возле дома, у лифта, – только увидетъ сегодня еще раз…
По пути к машинам выходящие из Дворца бракосочетания пары перехватывала толстая цыганка со свисавшими чуть не до плеч серебряными серьгами, в серебряном древнем пенсне на черном, огромном носу.
– Дай, красавица, погадаю, – хрипло сказала она, становясь перед Кирой. – Правду скажу, видишь, ослепла? Книг сколько прочла – ой-ё-ёй!.. Одну правду, верь, красавица. Ну? Хочется, вижу, не тяни. Толкни красивого, пусть позолотит ручку, всю правду знать будешь.
– Дай ей, – попросила Кира, сжимая Николаю локоть. – Пожалуйста…
Николай достал из кармана рубль, и он исчез в бесчисленных складках цыганкиных юбок.
– Мало, ой мало, – забормотала цыганка. – Ничего не выйдет… – приняла еще один рубль, взяла Кирину руку и ладонью поднесла ее к своим глазам.
– Жизнь тебе долгая падает, красавица. Самолетом не летай только, остерегайся. Болезнь вижу. Казенный дом. Через него у тебя и болезнь. Денег больших не жди, все трудом, красавица, все трудом. Но сыта-обута будешь, тут тебе забот нет. Счастье придет – уйдет, поманит – спрячешься, не поймешь. Но будет у тебя, красавица, счастье. Через дальнюю дорогу достанется, дорожить станешь…
Через три месяца Кира забеременела. У нее оказался отрицательный резус, врач опасалась выкидыша и предложила лечь в больницу на сохранение. Кира согласилась, в срок начались схватки, но мальчик родился мертвым.
Когда ей сказали об этом, она ничего не почувствовала, – тело ее еще не освободилось от боли, которую ему только что пришлось вынести, но наутро, в палате, когда соседкам привезли кормить детей, она осознала весь ужас случившегося, всю бесполезность этой вчерашней боли… Пришел врач, и она стала хватать его за халат и, сжимая в слабом кулаке оторванную пуговицу, бормотала:
– Миленький, их же оживляют? Вы же умеете, миленький!.. Почему вы не сделали, разве нельзя было… почему?
Врач мягко разжал ей кулак, забрал пуговицу и, ободряюще улыбаясь, похлопал по руке:
– Ничего, голубушка, в следующий раз все будет хорошо. Давайте возвращайтесь к нам поскорее.
Пришла сестра, сделала укол, – Кира согрелась и уснула. Проснулась она к обеду, но сваренные всмятку яйца показались ей жирными, обволакивающими нёбо словно бы пленкой сала, ее стошнило, и больше она ничего не ела. Вечером долго не могла уснуть, попросила снотворное, но спала всего три часа. Перед работой забежал Николай, она поговорила с ним через форточку и даже улыбнулась, когда он, уходя, показал ей «нос», но не смогла съесть и виноградинки из принесенных им двух килограммов. Ночью Кира не спала, хотя несколько раз пила димедрол.
Домой она вернулась только через полтора месяца, проведя их в санаторном отделении Огафуровских дач – бывшем доходном имении купца Огафурова, приспособленном ныне под клинику спецназначения…
За это время подоспел кооператив. Николай перевез вещи, отциклевал пол, заменил двухконфорочную плиту четырехконфорочной, поставил дополнительные секции отопления, и они зажили отдельно от его матери, в свое удовольствие, ходя по гостям, по театрам, купили магнитофон и стали коллекционировать песни бардов и менестрелей, как окрестил кто-то, за неимением более подходящих слов в русском языке, поэтов, пишущих музыку к своим стихам.
В феврале у Николая прошло сокращение штатов. Его должность попала под карандаш, и благодаря чьей-то высокой воле, усомнившейся в необходимости двух старших инженеров в группе анализа экономической эффективности автоматизации и механизации производства, он сделался руководителем группы. Разговор об этом шел давно, но начальник отдела все не решался отправить на пенсию тянувшего еще воз, опытного старика, теперь ему пришлось выбирать: молодой или старый, и он выбрал молодого. Сама же Кира по-прежнему, как и до больницы, каждое утро становилась у своего древнего, поржавевшего, с залакировавшейся доской кульмана, с противовесом из наждачных кругов, о которые вся комната ходила точить скальпели: работалось хорошо, в охотку, не замечала, как подходило время звонку.
У нее было ощущение, что именно вот сейчас только началась та, новая жизнь, которая по ее девичьим ожиданиям, должна была наступить с замужеством. Она была счастлива, что она – жена, что у нее – своя семья, что избавлена от свекрови, от затаенной ее надменной недоброжелательности, происходившей из твердого убеждения, что брать жену не «из семьи», а из общежития – все одно, что приобретать вещь в комиссионном магазине. Она была счастлива, что она наконец хозяйка, что две эти комнатки, кухня, ванная – ее личные владения, в которых она может распоряжаться как хочет и не получать выговоров за брошенные не в тот бак сорочки мужа; каждодневная обязательная возня по дому: постирать свое и мужнино белье, погладить его, протереть пыль, приготовить обед – все это доставляло ей удовольствие.
После летнего отпуска Кира снова забеременела.
Теперь она боялась рожать. Но пуще того боялась она сказать о том, что решила, Николаю. Когда до срока осталось пять дней и дальше тянуть нельзя было, нужно было признаваться, Николай уехал в командировку. Следом ему она отправила письмо.
Он прилетел в тот день, когда она, положив в сумку газетные свертки с отутюженной простыней, ночной рубашкой, тапочками, зубной щеткой, мылом и пастой, ушла с утра в больницу. Пока он узнавал, где она находится, наступил вечер, и когда он наконец прибежал в отделение, все ей уже сделали. Она получила от него записку, полную ругани, проревела над ней, не в силах написать ответ, часа два, так что отвечать ему выскочил в холл сам дежурный врач, и как он кричал на Николая, слышно было по всему больничному коридору.
Но когда через три дня Кира вернулась домой, она нашла Николая снова тем любящим, заботливым мужем, каким знала его всегда. Она выплакалась у него на плече, – он все понимал, простил ее и сам просил прощения за ту свою записку, и снова у них пошла прежняя размеренная, устроенная жизнь здоровых молодых людей, которые не обременены никакими заботами, кроме забот о самих себе.
Николай написал критическую статью о системе отчетности, спущенной заводу на новый год, предложил свою систему и отправил статью в «Правду». Ее подсократили и напечатали, в тот же день начальнику отдела звонили из Госплана, спрашивали, кто такой Касьянов, через неделю на завод из института, разработавшего систему, прилетели двое, один был доктором наук, и, уезжая, он предложил Николаю готовить к осени реферат для поступления в аспирантуру.
Кира у женщин на работе выучилась вязать и связала Николаю свитер, а себе шапочку и варежки. В моду начал входить мохер, и она много времени потратила на то, чтобы достать мохеровую шерсть, из нее и связала себе шапочку. Ходили, как раньше, в гости и в театры, раза три за зиму выбирались на Уктус с лыжами, а в отпуск собирались поехать в Закарпатье, спускаться, если удастся, по Десне на плотах.
Но во всем том, что она делала, Кира теперь не находила радости, и к лету поняла, что больше не любит Николая.
Кофе наконец вскипел. Светлая нежная пенка потемнела, вспухла и брызнула, прорванная пузырем воздуха. Кира прихватила кофейник попавшейся под руку тряпкой, которая оказалась мыльной, и отставила в сторону. Открытая на полный вентиль горелка едва теплилась, слабые синеватые язычки пламени лениво шевелились возле самых отверстий. Газ в баллоне кончался.
– Киреныш! – крикнул из комнаты Николай. – Скоро ты?
Кира закрыла вентиль и бросила тряпку в раковину.
– Обязательно нужно схватить не то…
– Что ты сказала? – снова крикнул Николай.
– Ничего. Иди.
Она ополоснула руки, вытерла их наскоро кухонным полотенцем и, плеснув в кофе чайную ложку холодной воды, чтобы взвесь осела, стала разливать по чашкам.
Вошел Николай. Пока варился кофе и Кира мыла тарелки, он оделся и был уже в своем летнем костюме, сидевшем на нем, как и подобает костюму из ателье «люкс», в белой сорочке, незастегнутый воротник которой придерживал серый, в тон костюму, с красной крапинкой галстук,
– Господи, зачем давиться в такую жару, – сказала Кира.
Он усмехнулся, садясь:
– Что ты все последнее время злишься, не понимаю? А, Киреныш?
– Психолог ты у меня, – протяжно ответила Кира. Она поставила кофейник на подставку и тоже села. – Замечаешь все, никуда от твоего глаза не денешься. Газ совсем кончился, вот и злюсь. Попробуй-ка поготовь сам на таком огне… Знать бы, когда они приедут менять баллон, прибежала бы домой.
– Оставить ключ в тридцать пятой, а к двери приколоть записку – где он, – сказал Николай, отхлебывая из чашки. – И вся трагедия. Нет, ты не от этого такая странная.
– Выдумываешь все, Коля. Какая я странная.
– А нет?
Он сидел, развернувшись к столу вполоборота и забросив ногу на ногу, как обычно садился, когда пил кофе или чай, держал чашку обеими руками и чуть сутулился, как бы прижимая широкий свой прямой подбородок к груди; из открытой балконной двери тянуло – ерошило коротко стриженные рыжеватые волосы, вызолоченные в упор бившим в окно солнцем, и во всей этой его позе, в этой всегда ее несколько смешившей сосредоточенной серьезности, с какой он прихлебывал из чашки, было столько родного, не отторжимаго от ее жизни, знакомого будто с того еще времени, как стала себя помнить, что Кире до слез вдруг стыдно сделалось всего, что творилось с ней, захотелось, чтобы все стало по-старому, как прежде, и было так всю жизнь, до старости, до той самой поры, как они станут стариками и, седенькие, сгорбленные, будут гулять вечерами по тихим тупиковым улочкам, густо обсаженным тополями…
Да, может быть, подумалось ей, все и есть по-старому, выдумала она все, и эта нервная отчужденность, мало-помалу начавшая сквозить в их отношениях, – лишь ее выдумка, нужно просто захотеть, чтобы было по-старому… ведь все это бывает только днем, ночью никогда.
– Ох, Коля, – сказала она. – Может, и действительно, странная я какая… Не знаю. Устала я что-то. Работы всю зиму невпроворот было… Устала. – Кира оттолкнула от себя чашку, облокотилась о стол, взяла в ладони подбородок. – Поехатъ бы куда, отдохнуть… Так ведь пока дождешься, когда тебе отпуск дадут, и лето пройдет.
Мгновение Николай поверх поднесенной к губам чашки смотрел на нее, потом поставил чашку на стол и выпрямился.
– А не поехать ли тебе, Киреныш, одной, а? Устала ты. Вид у тебя…
– Какой у меня вид? Не нравлюсь? – Кире стало стыдно его внимательных, добрых глаз, ей было стыдно, что он обо всем догадывается. Если она еще в этом сомневалась, когда он спрашивал – что с нею, то теперь, когда он предлагал ей поехать одной, сомневаться было просто смешно: поехать в отпуск не вместе – это и не мыслилось, и, даже упрекая его за те независящие от него обстоятельства, из-за которых ему не давали отпуск, она не думала об этом.
– Ну-… Без обиды. – Николай забросил ногу на ногу, обхватил колено руками, сцепив пальцы, и спокойная нетороплнвостъ его движений снова смутила Киру: не догадывается? – Почему бы не одной? Может, у меня летом совсем с отпуском не выйдет. А?
– Да, – сказала Кира. – Да, ты знаешь, Надежда мне путевку предлагала, позавчера. Может быть, осталась еще…
– А если и не осталась! – Николай расцепил пальцы и отпил из чашки. – Так куда-нибудь поедешь. Дикарем, туристом. Подумай.
Репродуктор, молчавший три дня, сколько Кира ни стучала по нему, вдруг откашлялся, зашипел, и женский голос громко произнес: «Местное время семь часов сорок пять минут».
Николай одним глотком допил кофе и встал, застегивая ворот.
– Пора, Киреныш.
– Пора, – сказала она, продолжая сидеть, чувствуя себя виноватой перед Николаем за все, что происходит с ней, за будущий свой отпуск, виноватой и несчастной. – Мне еще краситься, посуду мыть…
Николай взял пустые чашки, поставил их в раковину, открыл воду.
Кира поднялась, подошла к нему и уткнулась лбом в его плечо.
– Господи! Хороший ведь ты у меня мужик, Коля…
На работе у Киры был тот странным образом случавшийся иногда после месяцев напряженного труда период, когда делать оказывалось нечего и, чтобы выгнать положенное количество листов, делалось то, что, заведомо все знали, должно будет переделываться после. Именно такую работу Кира и выполняла сейчас. С завода, поставлявшего пульты, пришла документация на разработанный им новый, с облегченной системой управления пульт. Пульт был хорош во всех отношениях, но не рассчитан на модель, которая в результате нынешних зимних трудов уже в следующем году запускалась в серию. Следовало произвести выборку необходимых данных, и послать их заводу-поставщику для модификации пульта, и до получения новых чертежей забыть о нем, но руководителю группы надлежало отчитываться перед начальником бюро о загруженности своих конструкторов, и вот уже четвертый день Кира разрисовывала ватман разноцветными карандашами – делала разводку кабелей, что было абсолютно бессмыслицей, и по одной-единственной причине – пульт для новой модели не годился.
Утренний разговор с мужем не выходил у нее из головы. Почти решившись сначала, во время разговора, теперь, по прошествии двух часов, она колебалась – принимать ли его предложение, потому что, хотя он и предложил ей поехать одной, она знала – он был бы рад, если б она отказалась, АОНа и без того чувствовала себя достаточно виноватой перед ним, чтобы огорчать его еще. Но на всякий случай Кира решила закончить чертеж сегодня и с утра, рассказавши руководителю группы, толстому и рыхлому Петру Семенычу, с очками, съехавшими к кончику рыхлого носа, свою обязательную порцию анекдотов, которыми он обкладывал, как данью, сотрудников, не отрывалась от кульмана.
– Бог в помощь, – услышала она за спиной сипловатый голос и, обернувшись, увидела Надежду.
– Ты что это? – изумилась Кира. – Тебя по голосу и не уэнать.
– Шуточки моего любовничка… – Надежда коснулась легко Кириных губ, обдав ее тонким косметическим ароматом кремов и дорогих духов, прошла к столу и села на него, приняв ту особенную, небрежно-вольную позу, в какой сидят манекенщицы на фотографиях иллюстрированных журналов: одна нога – на весу, другая – носком туфли касается пола. – Почему-то считает: если у него машина, так он – уже все, мужчина, разлюбить которого – ну никак нельзя. Представляешь?
Она была в коричневом брючном костюме, только что начавшем входить в моду, в коричневых лаковых туфлях с широкой, отделанной серебром пряжкой, ногти у нее, чтобы не мешать работать на машинке, были не длинные, но обработанные с тщательностью и чистотой, которые могла дать только «свой» маникюрный мастер. Волосы Надежда опрыскивала лаком, и легкий – словно растрепались от ветра – специальный беспорядок прически, схваченный невидимой, прочной паутиной лака, подчеркивал в ее красивом лице с большим раствором серых спокойных глаз, чуть подведенных сверху карандашом, так нравящуюся мужчинам в знающих себе цену женщинах мягкость и покладистость характера.
– Ну, насчет любовничка твоего – представляю, – сказала Кира, улыбаясь. – А с голосом-то у тебя что все-таки?
– Шуточки, я же говорю. – Надежда открыла ящик Кириного стола, увидела сигареты, удовлетворенно кивнула: – Ага… Выволок вчера из дому – у меня стирки полная ванна замочена, – не верит, что все, кончено, не понимает – как это так может быть. В машину – и за город: поговорить надо. Что, говорю, говорить: ну, любила, ну, прошло. Нет, не понимает. Три часа на обочине простояли. Надоело. «Спать, говорю, хочу. Вези домой». А он тогда… Шторки на окна, прежде чем приехать за мной, сделал, представляешь? Все продумал, зараза. Ну, выскочила я, а доож-дь!.. Выскочила – иду. Думаю, сейчас догонит. Садись, скажет. Фиг! Мимо на полном газу – я и рот раскрыла. И ночью-то, под дождем, ни одной машины сорок минут, с моим горлом…
– Ладно, – Кира наклонилась, взяла сигареты. – Пошли покурим.
Они вышли в коридор и пошли к лестнице, чтобы спуститься на второй этаж. Для «курклуба» облюбовано было место в другой стороне коридора – у большого, во всю стену окна, в некоем подобии холла, образовавшемся при перекройке внутренней планировки, куда завхоз, смилостивившись, поставил десяток стульев и два журнальных стола, но Надежде как секретарю главного конструктора нужно было себя блюсти, и они всегда, курили на втором этаже, на сцене конференц-зала, за задернутым занавесом.
Навстречу им, от узкого промежуточного стыка лестничных маршей, придерживаясь рукой за перила, поднимался мужчина. Он шел, глядя себе под ноги, но, заслышав сверху шаги, поднял голову, и, встретившись с ним на мгновение взглядом, Кира заметила напряженную испуганность, мелькнувшую в его блестящих живых глазах.
– Добрый день, Надюша, – поклонился он Надежде, и когда снова посмотрел на Киру, чтобы поздороваться и с нею, того выражения испуганности, удивившего ее, в глазах у него уже не было. Но его быстрое «добрый день» ей прозвучало неестественно вежливо – будто он знал Киру и что-то имел против нее.
– Слушай, Надюш, – сказала Кира, думая о том, что, может быть, действительно знакома с этим мужчиной, иначе отчего он так странно взглянул и странно так поздоровался. – Слушай, ты мне о путевке какой-то позавчера говорила…
– Хватилась! Все уже. Отказалась – с руками ее оторвали, еле умолила вернуть.
– Что вернуть? – спросила Кира. Едва она упомянула про путевку, мужчина, прошедший им навстречу, забылся, словно его и не было, и все случившееся нынешним утром снова, как спроецированное на белый холст экрана, высветилось в памяти, она вспомнила, как сидел Николай с чашкой кофе в руках, ссутулившись, прижав широкий свой костистый подбородок к ненатуто затянутому узлу галстука, как он внимательно и добро смотрел на нее и встал потом мыть посуду…
– Как – что вернуть? – сказала Надежда. – Руки, вот что. Пахломов тебя смутил? Пахломов его фамилия. Из нашего, из горнорудного отдела. О тебе, кстати, опрашивал у меня – в столовой как-то сидели, ты вошла. Славный парень. Волейболист.
– Господи! – сказала Кира. – Да ведь я же любила его!
– Пахломова?
Кира не ответила, махнула рукой. Они вошли в конференц-зал, включили свет на сцене и сели в старые кожаные кресла, стоявшие в глубине ее, возле пожарного выхода.
– Подожди, Кира, – сказала Надежда, разминая сигарету. – Ничего не понимаю. Кого ты любила?
Кира сидела с раскрытым коробком спичек в руках и смотрела на Надежду.
– Ну? Не понимаю – кого? – повторила Надежда.
– Да мужа, мужа своего, Надюш. Светопреставление прямо было…
– А-а, – Надежда засмеялась, взяла у Киры спички, зажгла огонь, заставила ее прикурить и прикурила сама. – А я-то подумала… – Она придвинула свое кресло вплотную к Кириному и, щурясь от дыма, внимательным своим спокойным взглядом некоторое время смотрела на нее. – Ну, вот этого своего я тоже любила, ну и что? И тоже разлюбила, и что же я теперь – плакать должна? Пусть он плачет.
– Ты – одно…
– А ты – другое? Конечно. Но оттого, что ты терзать себя будешь, что-нибудь изменится?
– Да мне ведь для себя, Надюш, любить-то его надо. Понимаешь?
Кире стало плохо от сигареты, она загасила ее, повертела в пальцах, не зная, что с ней делать, и сунула обратно в пачку.
– Я тебя, Кирочка, понимаю, – сказала Надежда, забрасывая ногу за ногу и поддергивая вверх брюки, чтобы не вытягивались на коленях. – Как будто у тебя одной так. Этот вот, мой-то, пристал ко мне вчера, а и не думает, наверное, что мне самой – хоть вешайся. Я б рада его, дурака, любить – ан нет. Как с белых яблонь дым. И такая тоска, такая тоска теперь… Да слава богу, не пять мне лет, переживу эту тоску, знаю: влюбиться в кого – и как живой водой окатит. Тем и спасешься. – Она глубоко затянулась и медленной струйкой, щурясь, выпустила дым. – Перемена декораций, Кирочка, вечное обновление – другого нет. Замуж меня – арканом тяни, не пойду. Хватит, побыла раз. Собственно, я не против, но зачем? За плохого не выйду, доставлять горе хорошему человеку?
– Ну ладно, Надюш. – Кира была уже не рада, что дала разойтись этому разговору. Они сошлись с Надеждой давно, едва Кира начала работать здесь после института, считали себя подругами, и Надежда часто бывала у Киры дома, но всегда непонятное что-то удерживало Киру от обсуждения с нею своих личных дел. И сейчас она пожалела, что не удержалась, и хотела прекратитъ разговор, но, опершись о подлокотники, вместо того чтобы подняться, чувствуя, как неестественно деревенеет голос, сказала: – Ты это все… о себе сейчас говорила. А мне-то… мне что делать?
Надежда пожала плечами, и быстрая улыбка, как след мелькнувшей невысказанной мысли, пробежала по ее красивому лицу.
– Ты уж это сама решай.
– Конечно. Конечно… – Кира двинула креслом и встала. – Где там моя недокуренная?
Она чиркнула спичкой, затянулась, но сразу же выдохнула дым.
– Нужно, Надюш, работу иметь любимую, вот что. Ею и жить. И чтобы все остальное – у нее в подчинении.
– Фу! – махнула рукой Надежда. – Фу, Кирочка… Какие-то эмансипаторекие идеи девятнадцатого века…
Кира быстро взглянула на Надежду и отвела глаза. Казалось, она не расслышала ее слов.
– Вот только работу свою я… так… не очень. Жаль.
– Ну так найди себе такую. Чтобы очень. Найдешь? Попробуй. Талантов у тебя особых нет. Закончила школу, пошла в институт. Чему обучили, то и делаешь. Какое уж тут творческое горение…
– Господи! – сказала Кира. – Да не могу я так больше.
Надежда дождалась, пока сигарета у Киры дотлеет, взяла ее и потушила.
– Пойдем. А то главный-то мой, наверное, как Зевс-громовержец уже там. Молнии мечет. А тебе – в отпуск, прямо завтра же. Путевок нет сейчас, поезжай куда глаза глядят. Получи отпускные – и на первый попавшийся поезд. Отдохни. Поживи одна, а там видно будет. К отцу, в родной город свой поезжай.
– У отца-то как раз и не отдохнешь. Держаться надо. Притворяться… Ладно, пойдем.
Они выключили свет на сцене, спустились в зал и, миновав его, вышли в коридор. На лестничной площадке, прислонившись к перилам, стоял, словно ожидая кого-то, тот, попавшийся им давеча навстречу мужчина.
– Все по коридорам, Пахломов, – сказала Надежда. – Когда вы деньги зарабатываете?
Он не ответил на шутку, только пожал плечами, улыбнувшись, взгляд ега на мгновение прыгнул с Надежды на Киру, и снова Кира заметила что-то странное в ега живых черных глазах, кагда он посмотрел на нее. Со следующего марша она взглянула вниз, – он стоял вполоборота к ним, виден был твердый, угловатый рисунок его черепа, отчетливо проступавший из-под коротко, по-спортивному остриженных волос, спокойный, чуть рыхловатый профиль с черно блестевшим на свету пятном зрачка, но непонятно было – видит ли он их.
– А в волейболисте твоем… есть, знаешь, приятность какая-то.
– Моем? – сказала Надежда, искоса глядя на Киру.
Вернувшись к себе в комнату, Кира установила деску кульмвна в положение, удобное, чтобы писать спецификацию, и проработала, не отходя, до самого звонка на обед.
Разговор с женой задержал Николая, и когда он пришел на работу, планерка у начальника отдела уже началась. Взяв из стола папку, бумаги которой могли понадобиться, поклонившись на ходу секретарше, он толкнул сделанную на современный манер, покрытую светлым лакам дверь кабинета с табличкой золотом по черному: «Начальник отдела НОТ Л. П. Яровцев». В небольшой, но казавшейся очень объемной из-за окна, занявшего всю наружную стену, комнате за таким же светлым и лаковым, как дверь, «совещательным» столом сидели все руководители групп, а за приставленным перпендикулярно этому совещательнаму, старомадным, обтянутым зеленым сукном письменным, вытянув по нему далеко вперед руки с обращенными вниз ладонями, в коричневам легком костюме и светлой рубашке, неплотно стянутой у ворота галстуком, отдельно от всех сидел Яровцев, и большое, холеное, белое лица его было спокойно-бесстрастным.
Не прерывая отчитывавшегося руководителя группы, он поймал взгляд Николая, когда тот пробирался на свое место – третье от стола начальника со стороны окна, – покачал головой, укоризненно улыбаясь, показывая золотой зуб, тесно сидевший в ряду остальных, естественных и крепких, и постучал по часам. Николай тоже улыбнулся в ответ, развел руками, как бы говоря – виноват, извините, больше не буду, и сел на свое место.
Ему нравился Яровцев, нравилось его большое несколько высокомерное, холеное лицо, эта спокойно-бесстрастная маска, которую он надевал на себя, входя на подведомственные ему площади отдела, – именно таким и должен быть руководитель: и добродушно-демократическим, отечески-доступным, понятным, и в то же время глубже, осведомленнее своих подчиненных, куда как лучше понимающим все детали их рабаты. Нравилась Николаю и его манера одеваться: всегда по сезону, всегда в отглаженных свежих рубашках, всегда при модном, изысканной расцветки галстуке – в этом чувствовался твердый накат жизни, ее упорядоченностъ, основательность, несуетливая прочность достигнутых жизненных высот, и невольно он подражал начальнику отдела: и сшил летний костюм, и носил галстук в такую жару – все из-за того, что так делал Яровцев.
И Яровцев тоже выделял Николая. Другому руководителю группы за опоздание на планерку досталось бы по первое число, – Яровцев прервал бы говорившего, неторопливо сцепил белые халеные руки, поросшие светлым курчавым волосам, в замок и сказал вошедшему, бесстрастно глядя на него из-под крупных, тяжелых век: «Я думаю, что эта в первый и последний раз. Вы пришли – значит, больны не были, а планерки у нас, если я не ошибаюсь, не каждый день. И ведь не для удовольствия Яровцева они праводятся. Так?» У Николая же с Яровцевым сложились те служебно-дружеские отношения старшего с младшим, когда младший, при всем различии вазрастов и положений, допускается на равных в любые сферы жизненных и служебных дел старшего, когда старший видит в младшем как бы преемника, продолжателя, живое воплощение тех самых нравственных и деловых качеств, которые сам он всю жизнь полагал главными в челавеке. И если бы не Яровцев, Николай понимал, руководителем группы в свои двадцать восемь лет ему не стать.
В глазах сослуживцев он являл собой яркий пример удачника, счастливца – человека, к которому фортуна относится с чрезмерной благосклонностью, но Николай знал, что он не удачливый, а просто добросовестный, ну, и немного способный к тому же человек. Просто ему нравилось хорошо делать то, что ему нужно было делать, – не из желания получить благосклонную похвалу начальства, как дрессированная собака в цирке после удачного исполнения номера – кусок сахара, а из врожденной любви к основательности и добротности Ему повезло лишь в том, что начальником отдела оказался не другой какой человек, а Яровцев…
Планерка шла своим ходом. Николай выступил, проинформировал о делах в группе. Уточнили план работ на предстоящую неделю, определили, чем заниматься в первую очередь, чем во вторую, кому что поручить. И Яровцев, все с тем же служебно-бесстрастным выражением лица, оторвал ладони от стола, поднял руки, словно сдавался в плен:
– Все, товарищи. Свободны. А вы, Николай Андреевич, задержитесь.
Дверь кабинета закрылась, Яровцев нагнулся, выдвинул ящик стола и вынул серый кирпичик книги в ледериновом переплете, протянул его, улыбаясь, Николаю:
– От одного из авторов. Надеюсь, не откажете ему в удовольствии сделать такой подарок?
– Спасибо, Леонид Пантелеймонович. – Николай взял книгу, раскрыл ее – на титульном листе ровным, закругленным почерком Яровцева было написано: «Дорогому Николаю Андреевичу Касьянову – по-дружески». Николай раскрыл книгу посередине – бумага была белая, гладкая, отдававшая глянцевым блеском, – провел по странице ладонью и, чувствуя, как растягиваются в глупой, счастливой улыбке губы, повторил: – Спасибо, Леонид Пантелеймонович…
Ему была приятна надпись, и горячо, остро давило где-то под сердцем от благодарности, любви к Яровцеву – так случалось, когда Кира, которую проводил до дверей общежития, вдруг встречала его в подъезде дома, с блестящими, оживленными, уклоняющимися от ответа – как она здесь очутилась? – глазами, целовала, крепко обхватив его обеими руками за шею, быстрым твердым поцелуем в губы и выбегала на улицу, где ожидало ее такси. Ведь мог и не Яровцев оказаться начальником отдела, и тогда все то, что отличало тебя от остальных, поднимало над ними – твоя добросовестная основательность во всем, что ни делаешь, неспособностъ не довести дело до логического его конца, до последней, исчерпывающей, подводящей полный итог точки, – могло быть и не замечено, принято за кротовью кропотливостъ исполнителя, а чем тебя назвали, тем ты и сам себя скоро почувствуешь: коли груздь – полезай в кузов, так ведь.
– Ну, Николай Андреевич, мне приятно, что вам приятно, – засмеялся Яровцев, показывая свои ровные крепкие зубы с единственным искусственным среди них – желто и дорого блестевшем на ярком, ослепительном июльском солнце. Как у вас с рефератом, не известно ничего пока?
Николай отодвинул стул от совещательного стола, сел и положил перед собой папку с бумагами, которую прихватил на всякий случай, и на нее – подаренную Яровцевым книгу.
– Нет, пока ничего.
– Ну, я думаю, все будет в порядке. Тема очень интересная и интересно раскрыта. А кроме того, должно же сыграть роль, что вы поступаете по личному предложению…
– А не выйдет, так не выйдет, – перебил Николай Яровцева. – На нет и суда нет.
– Э! – поднял руки и качнул головой Яровцев. – Это вы напрасно, Николай Андреевич. Нечего себя настраивать так. Не выйдет, так не выйдет… Что это за настроение?
– Да это не настроение…
– Вот и слава богу. Аспирантура нынче нужна, Николай Андреевич. Она вам и знания в систему приведет, и научит еще кое-чему – это одно. А самое главное – звание даст. А звание – это уже некий капитал, помещенный беспроигрышно и дающий проценты. Вы меня знаете, не поймете превратно. Не в том дело, что звание дает деньги, а в том, что не приковывает к месту, не нужно с ним карьеру делать – лезть по этой проклятой служебной лестнице. Со званием вам всегда обеопечено место на довольно высокой ступени. И не скатитесь вниз – исключено. Понимаете? – Яровцев откинулся на спинку кресла и, улыбаясь, сжал пальцы на обеих руках в кулаки. – Оно дает ощущение, что жизнь у тебя в руках, а не ты у нее.
– Что ж, скоро все выяснится.
– Вот и ладно. – Яровцев вновь нпелонился к столу и вытянул по нему руки, жестко припечатав ладони к сукну. – С обрубным цехом давайте поторапливайтесь. В августе встреча с проектировщиками, все экономические расчеты к ней должны быть готовы. С АСУП что?
– АСУП отложена.
– Значит, задержите весь отдел.
– На следующей неделе я сам возьмусь. Не задержим.
Лившееся в окно солнце затапливало комнату целым океаном света, и Николай чувствовал себя необыкновенно эдоровым, полным сил, способным тащить хоть в десять раз больше дел, чем было нагружено сейчас.
– А, ну если сами! – снова улыбнулся Яровцев, и эта его улыбка означала, что о делах разговор окончен. – Я вас, Николай Андреевич, вот еще зачем задержал… Мне бы очень приятно было, если бы вы с женой пришли ко мне нынче. Книги-то у нас чай не каждый день выходят – событие. Будний, конечно, день, но уж… удобней так, чтобы все, кого бы хотелось мне видеть, собрались. Придете?
– Спасибо, – Николай встал, взял со стала книгу, крепка провел ладонью по корешку, разглядывая обложку. – Обязательна придем.
Он говорил шутливо, как бы подтрунивая над собою, но в груди, там, под сердцем, у него мягко и горячо сжимало от любви к Яровцеву, от благодарности к нему – за то, что замечен, выделен, оценен…
– Киреныш? – сказали в трубке, и Кира узнала Николая. – Как дела?
– А ничего, – ответила она. – Бегут и подгонять не надо. С Надеждой вот покурила. Ты что звонишь?
– У Яровцева вышла книга, и он нас приглашает по этому поводу в гости.
Кира вспомнила, как проходили вечера у Яровцевых, и вспомнила, что первое время ей интересно было ходить к ним, она прямо-таки рвалась туда, подзадоривала Николая – ну, давай, напросись: Яровцев снимал на слайды, на кинопленку, два года прожил в Египте, три – в Индии, и фильмы его были интересными. Но из раза в раз повторялось одно и то же, только менялись слайды, реже фильмы, говорили о том же, о чем и на работе: о производстве, о мелких служебных заботах – вроде того, что кто-то не укладывался с заданием в срок и переживал, что будут неприятности, с особым значением – о перестановках в руководстве, заводском и министерском, – и интерес к Яровцевым у нее пропал.
– А это обязательно? – спросила она.
– Ну, это же Яровцев, – сказал Николай мягко, как будто она была неразумным ребенком, а он взрослым, терпеливо втолковывающим ей абсолютную истину.
– Хорошо-хорошо, – торопливо сказала Кира. Она вдруг подумала, что вовсе и неплохо будет сходить к Яровцевым – что это, действительно, вбила себе в голову: скучно! Ничего не скучно, сама-то, может быть, мымрой сидишь там, с тоски удавишься смотреть на тебя; оба они славные, интеллигентные люди, и так трогательна эта заботливая, материнская любовь жены Яровцева, никогда не рожавшей, к своему мужу, – вот тебе бы такой быть, и что еще надо?
Спецификация была уже закончена, Кира расписалась, вписала в штамп фамилию Петра Семеныча, руководнтеля группы, и стала отшпиливать чертеж от доски.
– Ну, может быть, в отпуск, Кира Ивановна? – спросил, поднимая очки с кончика носа на лоб, Петр Семеныч, когда она положила чертеж ему на стол. – Самое то времечко сейчас. В августе уже работка подойдет.
– Ой, не знаю, – сказала Кира. – Погодите немного, а? Не знаю пока.
У Яровцевых собралось человек пятнаддать, большинство уже пожилые, утвердившиеся в жизни, осевшие на своем месте в ней, при постах, при положении, и Кира видела что Николаю лестно и приятно быть среди них. Он сидел, навалившись на стол, свободно, без стеснения расставив по нему локти, тяжело, неспешно поворачивал голову в сторону гоаорившею – слушал и сам говорил своим глуховатым глубоким голосом, и Кира прямо физически ощущала, какой притягательной, завораживающей силой обладает его неторопливый, даже несколько медлительный склад речи, огаядывалась украдкой и замечала, что и все испытывают то же: напряженное, острое внимание угадывалось в глазах у каждого, и смолкали мгновенно все отдельные разговоры, словно на огонь выплескивали воду. Прожившие жизнь, обремененные грузом своих собственных представлений и взглядов, поселившихся и окостеневших в них помимо их волии желания, посредством усвоения жизненного опыта, эти люди, занимающие посты, возглавлявшие государственного значения дела, принимали его как равного, он, мальчишка по нынешним понятиям, недавнешний студент, мелкая сошка, если брать служебное положение – какой-то руководитель группы! – мальчишкой для них не был. Но это не радовало Киру, не наполняло ее гордостью за мужа: ясно, что не мальчишка, как же иначе? – такое ее радовало на первом году их жизни.
Яровцев, в белой хлопчатой рубашке с закатанными по-летнему рукавами, со светлым летним галстуком, слегка приослабленным. чтобы расстегнутъ верхнюю пуговицу, слушал Николая с отечески-благословляющим лицом, приоткрыв рот, словно собирался прийти на помощь в какой-нибудь затруднительный момент, а жена его, сидя рядом, поглядывала на мужа с такою же ласковой, как у него, только несколько покровительственной, улыбкой – улыбкой матери, любующейся сыном, сознающей его взрослость и понимающей, что истинным знанием он еще не владеет. На ней было длинное, сливового цвета платье с яркими, красно-фиолетовыми крупными цветами; широкий, с огромной кованой пряжкой лоснисто-фиолетовый пояс перехватывал ее в талии – у нее была хорошо сохранившаяся фигура двадцатипятилетней женщины. Специально выкрашенные в седой цвет волосы были уложены крупными тугими локонами – эта жесткая, металлическая седина не старила, а наоборот, молодила ее, возраст ее стушевывался, замирал где-то возле сорока.
– Я думаю, – говорил Николай, не глядя ни на кого, сосредоточенно, словно это-то и было главным в том, что он сейчас делал, отталкивая от себя пальцем к середине стола крошки хлеба, – я думаю, что мы неверно понимаем некоторые принципы обязательной экономической эффективности всех нововведений, Только что вот моя группа закончила просчет одного такого нововведения. Карты в руки тем, кто стоит против него, – неэкономично. Ректификация воды будет нам стоить намного дороже, чем если бы использованную сливать, немного очистив, и брать новую. И вот я знаю, – он поднял глаза и кивнул в сторону Яровцева, – Леонид Пантелеймонович будет со мной согласен, нужно ставить ректификационную установку, а ничего мы с ним не сделаем: неэкономичпо. Экономично будет через десять лет, когда чистую воду неоткуда взятъ будет. И ни с какой линейкой мы не сможем доказать, что установку надо ставить сейчас – пойди докажи, высчитай убытки, которые мы через десять лет понесем, ставя ее!.. А ведь одно дело – сразу, другое – когда цех работает.
– Да, у нас удивительное есть качество, – причмокивая, согласно закивал зам. главного конструктора одного из отделов завода – лысый, обрюзглый, с вечной синевато-седой щетиной на щеках. – Удивительное качество: о завтрашнем дне говорим черт-те сколько, а как до дела – дальше сегодняшнего заглянуть не желаем.
Яровцев легким веселым ваглядом окинул стол и, сделав глоток из бокала, засмеялся.
– А у меня вот в молодости, знаете, случай был. Я большим специалистом по расчетам сварных металлоконструкций считался. Тогда это фантастически трудное было дело – высшая математика, специалистов – раз-два – и обчелся, думал – до конца жизни я сыт-обут. И вдруг на тебе: пришли более молодые ребята, поварили мозгами – и составили таблицы, и какие уж я убытки потерпел, заново себя как специалиста монтируя, – и сам, ей-же-ей, не знаю.
За столом захохотали.
– Ничего, ничего, удачно смонтировался, – пересиливая смех, сказал, причмокивая, зам. главного конструктора.
Жена Яровцева взяла мужа под руку и прижалась щекой к его плечу.
– Леонид Пантеяеймонович у меня клад, а не муж. Наисамокритичнейший мужчина. Женщины могут позавидовать.
«Вот, – говорила себе Кира, искоса, незаметно глядя на нее, – что тебе не быть такой? Что? Ведь сколько лет вместе – пропасть, а как она глядит!»
Играла музыка в соседней комнате, Кира танцевала, разговаривала, смеялась, и ей даже доставляло удовольствие галантное стариковское ухаживание одного из гостей Яровцева – маленького сухонького профессора политэкономии из Политехнического института; когда-то она слушала его лекции и сдавала ему экаамен. Но все это в то же время ощущалось ею как некая внешняя, не имевшая действительного, подлинного отношения к ней жизнь, словно бы жизнь какой-то внешней, несущественной ее оболочки; а там, внутри, Кира все ждала, все ожидала чего-то, словно должно было вот-вот что-то произойти.
Но ничего не происходило. Она возврашалась на свое место за столом, вновь смотрела на Яровцеву, вновь говорила себе: «Ну, что б тебе такой?!» – а ни в ней самой, ни в течении этого вечера ничего не случалось. Все было так, как и всегда у Яровцевых – и год, и полтора, и два года назад, – все знакомо, привычно – обыденно. И когда погасили свет, и на белом холсте экрана, специально купленном Яровцевым для демонстрации фильмов, возникли серо-коричневые громады пирамид под красным предзакатным небом, когда она осталась одна – не нужно было ни говорить, ни улыбаться, ничего не нужно было делать, кроме как смотреть этот трижды уже виденный ею фильм, снятый Яровцевым, – Кира ощутила вдруг такую тоску, такую смертельную усталость, что впору показалось лечь на пол и' завытъ.
Она встала и вышла на кухню. Лампа на кухне была тоже погашена. В сумеречном свете быстро гаснувшего вечера, переходившего в ночную темень, она пробрела к окну и встала возле него, опершись вытянутыми пальцами о подоконник. Вдруг она почувствовала, что на кухне естъ еще кто-то, повернулась и увидела, что у дальней боковой стены, за холодильником, в узком пространстве между стеной и этой белой эмалированной глыбой – ннаглядным свидетельством заботы современной науки о домашней хозяйке, – на низенькой табуреточке сидит Яровцева, глядит на нее, и в руках у нее – тлеющая сигарета.
– Испугались? – спросила Яровцева. И не стала дожидатъся ответа. – Что, тоже невмоготу эти современные развлечения?
– Нет, так просто…
– Сигарету хотите? – Она достала из пачки сигарету и протянула, размяв, Кире. – Идиотизм какой-то. Кто, скажите мне, не видел этих пирамид? Тыщу раз в кино, да по телевизору.
– Нет, мне было интересно раньше. – Кира прикурила от протянутой Яровцевой газовой зажигалки и поблагодарила ее.
– Раньше? Ну, раньше, знаете, я не была замужем за Яровцевым, а сейчас, видите, его жена.
– Что? – Кира так поторопилась задать вопрос, что поперхнулась дымом и закашлялась. – Что? – повторила она удивленно. – Я думала, вы давно, очень долго живете.
– Это вы думали, потому что Яровцев хочет, чтобы так думали. Ему и самому уже, наверное, так кажется. Всего семь лет, Кира. Всего! Представляете? Семь! Ужас сколько! А ничего не поделаешь – держись. Сорок лет минуло – женщина должна себе найти партию, потом наши шансы, что ни день, тем дохлее. И свободной дальше быть – тоже, знаете, нет смысла…
Пепел с сигареты упал ей на колени, она наклонилась, сдула его и похлопала еще рукой. И Кира вдруг поняла, что все это: заботливая, материнская любовь Яровцевой к мужу, нежный, ласково-снисходительный взгляд – все это не более чем маска, убежище немолодой женщины, созданное ею от собственной же бесприютноси.
– Зачем вы мне это говорите? – спросила Кира. – Вам плохо с ним?
– Что-о? – улыбнулась Яровцева, и в голосе ее Кира вновь услышала теплые материнские нотки, с которыми Яровцева говорила обычно. – Ах, вон вы как, Кирочка. поняли! Ах, вы!.. Я вижу – грустная вы, хотела вас разговоритъ. Неважно себя чувствуете, Кирочка? – Она затянулась, и в красноватом свете разгоревшейся сигареты Кира увидела ее обычную ласково-приветливую улыбку.
– Да, немно, – сказала она.
– А не ребеночек? – таким тоном, словно сама родила добрый десяток, спросила Яровцева.
– Нет, ничего такого… Я пойду, посмотрю все-таки пирамилы эти. – Кира затушила сигарету, встала и вышла из кухни.
В дверях комнаты, темноту которой прорезал пыльный сноп света, она остановилась. «Господи, – сказала она себе. – Господи! Да ведь нельзя же так дальше…»
Когда Кира сходила с трамвая у Центральных касс, она вспомнила, что этого человека в белой полотняной кепке, натянутой на самые глаза, маленького, с длинными, густо поросшими черным волосом руками, она уже видела сегодня – возле своего дома: вышла из подъезда, а он сидел на скамеечке, поставленной в газоне под кустами акации, и читал газету. И вот сейчас он вышел из того же трамеая, в котором ехала она, только с задней площадки.
Она не углядела в этом ничего подозрительного, только отметила про себя, какие странные, расскажи – не поверят, пересечения путей случаются иногда. Но когда она вошла в прохладное, гулкое помещение касс и встала в очередь, то'вдруг почувствовала затылком, что он, этот человек, тоже здесь, обернулась – и оказалась лицом к лицу с ним: скрестив свои мохнатые руки на груди, с зажатой в левом кулаке смятой газетой, он стоял в очереди следом за ней.
– Что вам нужно? – спросила она резко.
– Мне? – удивленно ткнул в себя пальцем мужчина и огляделся кругом, словно желал удостовериться, что он действительно в помещении касс. – Билет. А в чем дело?
Стоявшие впереди уже оглядывались на них, с любопытством и тайным желанием стать свидетелями скандальной сцены, а удивление мужчины было до того искренним, что Кира смутилась.
– Простите, – пробормотала она.
Минут через сорок подошла ее очередь. Кассирша связалась по телефону с диспетчером и, постукивая ручкой по столу, стала ожидать, когда ей назовут вагон и место. И тут мужчина, стоявший за Кирой, буквально оттер ее от окошечка и весь так и приник к нему. «Двадцать третий, десятого, вагон четвертый, место шестнадцатое», – сказала кассирша, записывая, и мужчина как-то странно – словно бы облегченно – перевел дыхание.
Кира отошла от кассы, проверила на свет компостер, просмотрела билет и положила его в сумку. Мимо пружинистым шагом спортсмена, складывая на ходу хрустящие розовые листки, прошел этот стоявший за ней мужчизна и выскочил на улицу.
«Слава богу, – сказала Кира себе. – Ушел…»
Трамвая, очевидно, давно не было – на остановке натекла целая толпа. И Кира снова увидела этого человека, – он тоже стоял на остановке и что-то записывал карандашом на поле только что купленного билета. Записав, он поднял голову, столкнулся с ней взглядом, – и глаза у него стали растерянными. Он дернулся всем телом, словно собирался бежать, и вдруг повернулся и пошел на другой конец площадки.
Громыхая, подъехал трамвай. Толпа подхватила Киру и по высоким, неудобным ступеням втиснула в узкие двери. И когда трамвай, лязгнув, тронулся, Кира увидела, что этот мужчина в белой полотняной кепке садиться не стал.
До отхода поезда оставалось две минуты. Кира опустила окно в коридоре и стояла, положив руки на обитый резиной верх, смотрела на Николая, казавшегося отсюда, с высоты вагона, нелепо большеголовым.
– Ты похож на дружеский шарж из новогодней стенгазеты со вклеенней фотографией, – сказала она.
– Что? – не понял он и склонил голову набок, приставив к уху ладонь.
– Ничего, – засмеялась Кира. – Не сердись на меня, ладно?
Она была в том приподнято-возбужденном состоянии, которое предшествует всякому далекому пути, предпринимаемому не по вынужденным обстоятельствам, а по своей охоте, и это уже неминуемое расставание – две минуты до отхода поезда – представлялось ей теперь чем-то вроде туннеля на пути стремительно мчащегося поезда, выскочив из временной темноты которого она снова попадет в мир присутствия мужа, но не этот, нынешний, а прежний, первых месяцев их совместной жизн – мир благословенного июньского дня с яркой свежей зеленью, горячим солнцем и голубым небом.
– Ты ведь на меня не сердишься, нет? – повторила она и пожалела, что перрон низкий, – ей захотелось поцеловатъ Николая.
– За что? – улыбнулся Николай. Он стоял, подняв к ней лицо, и глаза у него были добрые и внимательные. – Ты, если лень будет писать, Киреныш, звони. С Главпочтамта, наверное, есть автоматическая связь, так что все это очень просто,
– Хорошо, хорошо, – сказала Кира. – Там увижу, как лучше.
Николай улыбнулся, и по тому, как он улыбнулся – словно она была ребенком, не понимающим какой-то абсолютной истины, а он взрослым, терпеливо-снисходительно прощающим ей непонимание, – Кира вдруг ощутила, что он легко, спокойно, как к чему-то должному относится к этому первому их настоящему расставанию. Она со страхом подумала, что сейчас придется испытатъ острое и мучительное чувство обиды… Так, в ожидании этого, прошла минута, но никакой обиды в ней не появилось.
– Я тебе буду писать, – сказала она.
За спиной у нее кто-то остановился, всхлопнула замком дверь и завижала роликом, – Кира поняла, что вошли в ее купе, но не оглянулась. Поезд тронулся. Николай, махая рукой, пошел вслед за вагоном, одновременно он отходил от края платформы вглубь, чтобы его дольше было видно, теперь Кира смотрела на него уже не сверху вниз, – и он не казался таким нессиметрично большеголовым. Утренний ветерок шевелил его светлые рыжеватые волосы, и весь он, в своем легком светлом костюме, с хорошо подстриженной головой, с выражением, мягкой, недокучной озабоченности на лице, был воплощением умеренной, разумно организованной жизни, в которой тепло и уютно будет любой женщине, если он примет ее туда. Поезд набирал ход, вагон плавно и сильно покачивало, временами Кира уже теряла Николая в толпе провожающих, и вот край окна наехал на перрон – и скрыл его.
Кира повернулась и вошла в купе. Двух пожилых, шумных женщин-товароведов из треста ресторанов она уже видела, познакомилась с ними, а третьим попутчиком был мужчина – тот, кто зашел в купе перед самым отправлением. Женщины, нагнувшись над проходом, вынимали из огромной, похожей на сетчатый мешок авоськи какие-то сверточки банки, пакеты, полиэтиленовые кульки с едой, а мужчина сидел на Кириной полке, у окна, чтобы не мешать им распаковываться, и рядом стояла его большая дорожная сумка.
– Из-звините, – увидев Киру, в каком-то смущении, почти растерянности сказал мужчина и стал выбираться из-за стола на проход. – Я занял ваше место… я хотел достать бы тут кое-что сразу, а потом уже и поднимать наверх…
– Да бога ради. Сидите. – Что-то знакомое почудилось Кире в его лице, в его черных живых глазах, в этом выражении напряженной испуганности, промелькнувшей в них, когда он взглянул на него. – А где-то я вас видела, а?
– Д-да… – Он все же выбрался в проход, и они сейчас разговаривали, стоя над спинами товароведов. – Мы работаем в одном здании, я вас видел с Надеждой…
«Пахломов», – вспомнила Кира.
– Ну, будем тогда знакомы. – Она подала ему руку, назвалась. И когда он брал ее руку в свою – у него дрожали пальцы.
– Сергей, – сказал он.
И вновь во взгляде его она уловила знакомое – словно он затаил что-то против нее, – и удивилась, как могла упомнить все это за одну лишь мимолетную встречу.
Ровно и мягко покачивался вагон, за окном уже проплывали окраины, промелькнула платформа пригородной станции с толпящимися на ней людьми.
– В командировку? – спросила Кира.
– Нет.
– Отпуск?
– Отпуск. – Он стоял, взявшись за поручень, огораживавший окно, прислонившись к простенку между окнами, и в глазах его была смущавшая Киру напряженность.
– И куда же?
– В Таллин.
– В Таллин? – переспросила Кира и засмеялась. – Но почему же в Таллин?
– Ну потому что хочу, – тоже улыбнувшись, сказал Пахломов. Улыбка у него была открытая, светлая, и Кира подумала, что вот именно такие мужчины нравятся Надежде: она любит в них то, чего ей недостает самой, – способность к искренним чувствам и неумение скрывать их.
– Выходит, мы попутчики? Я тоже в Таллин.
Пахломов, улыбаясь, пожал плечами:
– Как вы, не знаю. А я ничего не имею против.
Кира снова засмеялась.
– Я тоже. Будет кому чемодан таскать. Не откажете ведь даме?
– Ну уж, как отказать! – поднял вверх руки Пахломов, и черные его, быстрые глаза, заметила Кира, были возбужденно-блестящи.
На остановке такси, когда Кира с Пахломовым вышли на площадь, была уже очередь. Они пристроились в хвост, и как только встали, одна за другой подъехало несколько машин, так что они продвинули свои чемодан и сумку на целый метр, но потом такси перестали появляться, и за полчаса не подошло ни одного.
– Ну, знаете что, Сергей, – сказала Кира, замечая краем глаза, как минутная стрелка на вокзальных часах прыгнула еще на одно деление. – Поеду-ка я трамваем. У меня тут все подробно расписано – как, куда, – не пропаду.
Она достала из сумочки лист бумаги и развернула его.
– Свернуть за угол – второй номер трамвая, сойти на четвертой остановке. Пройти обратно, до улицы, по ней – до кафе «Нарва», свернуть налево, автобус первый, до остановки «Айя». Видите, как ваша Надежда все подробно расписала.
– Моя? – Пахломов улыбнулся. – Мне она, однако, так не расписала. Что ж, пойдемте, посажу.
Он взял ее чемодан и свою сумку, они оставили очередь и пошли вдоль здания вокзала к трамвайной остановке, угадывавшейся за углом по приглушенному трамвайному треньканью звонков и лязгу колес. Справа, на горе, возвышались башни Старого города, с островерхими, крытыми черепицей крышами, и реальная близость этой чужой, незнакомой архитектуры наполняла Киру ощущением нереальности всей ее прежней жизни.
Подошел трамвай – ярко-желтый, как коробка из-под леденцов, с непривычно короткими и узкими вагонами, – Кира поднялась, Пахломов подал ей чемодан и тоже поднялся.
– Слушайте, – сказала Кира. – Мне неудобно. Я сама доеду, а вам ведь тоже надо…
Но он уже достал монеты и проталкивал их в узкое отверстие кассы.
– Мне туда же, куда и вам.
Кира испытующе посмотрела на него – он улыбался так же, как всегда, открыто и возбужденно, – и она поверила. Да собственно, вспомнила она сейчас, Надежда говорила, что все призжающие снимают комнаты в двух районах – Пирите и Меривялье, – и расположены они на одной линии, один за другим, вдоль по побережью.
– Вы где будете жить? – спросила она. – В Пирите? В Меривялье?
– В Таллине, – сказал он.
– Положим, что все это Таллин.
– Вот я и говорю, – улыбнулся Пахломов. Трамвай заскрежетал тормозами, дернулся и начал останавливаться. Динамик откашлялся и женским голосом, в потрескивании и шумах, произнес что-то полногласное и непонятное. Кира вдруг вспомнила, что забыла считать остановки.
– Это какая? – испуганно спросила она.
– Наша, – сказал Пахломов. – Четвертая.
Они сошли, и Пахломов снова подхватил чемодан и сумку, а Кира развернула свой «путеводитель» и прочитала: «Пройти обратно, до улицы, по ней до кафе «Нарва», свернуть, налево…»
– Обратно уже прошли, – сказал Пахломов. – А вон и кафе. Сколько слов, а всего-то два шага.
– Чтобы я лишнего со своим чемоданом не ходила. Надежда ведь не знала, что мне его будут нести.
Пахломов не ответнл.
Дорога шла берегом залива. Из мелкой, бутылочно-серебристой воды выглядывали верхушки камней – их были тысячи, от огромных горных валунов до едва различимых глазом, они казались спинами каких-то неизвестных, сунувших головы под воду и замерших животных. Побережье изгибалось дугой, и в черной далекой зелени были видны белые коробочки домов, карабкавшихся в гору, и видна была белесо-желтая полоска пляжа с еле угадывавшимися фигурками людей. Кира смотрела в окно и не разговаривала с Пахломовым, и даже забыла о нем. Лишь когда дорога отошла от берега, и автобус въехал на площадь, кругло ограниченную со стороны залива белым двухэтажным зданием с колоннами, и водитель произнес в динамике полногласное: «Пирите», – Кира вспомнила, что Пахломов так и не сказал, где же он собирается жить.
– Сначала я посмотрю, где устроитесь вы, – ответил он. – А потом, вы сами попросили, чтобы я носил ваш чемодан, не отказал даме.
Он говорил с улыбкой, прибарабанивая пальцами по поручню переднего сиденья, но его нежелание говорить о будущем своем жилье было слишком настойчиво, это и насторожило Киру.
– А может быть, у вас вообще ничего нет, а? – спросила она.
– У меня двадцать два адреса наверняка и тридцать три, где примут с распростертыми объятиями, – сказал он, и Кира окончательно поняла, что никакого адреса у него нет.
– Как же вы собираетесь устраиваться? – спросила она и услышала, что в голосе ее прозвучал чуть ли не ужас. – Сейчас самый сезон, июль – вы ничего не снимите.
Пахломов снова забарабанил по поручню.
– Не надо, пожалуйста, не волнуйтесь так. Ну, не надо. – Он повернулся и взял ее руку в свои ладони. – Экая беда, скажите на милость!
Кира заметила, что, как и в тот раз, когда они знакомились, пальцы у него дрожали.
– Да вы же действительно не найдете комнаты, – сказала она, отнимая руку. – Никто здесь не сдаст вам без рекомендаций, это ведь не Кавказ. И если бы я тут знала кого!..
«Айя», объявил водитель, и Пахломов вскочил, подхватил багаж, пошел к выходу.
Больше Кира не спрашивала его, как он думает устраиваться. До улицы Лодьяпуу оказалось четыре квартала пыльной каменистой дорогой в гору, Пахломову было явно тяжело с чемоданом и сумкой, она взяла у него сумку, которая была полегче.
Наконец они поднялись.
– Подождите меня здесь, не уходите, – попросила Кира, сама еще не зная, для чего она это делает.
Она прошла за ограду, позвонила в дом. Ей открыл седой старик с загорелым красным лицом, в желтой тенниске, в вельветовых шортах, и Кира представилась.
– Йа, йа, – закивал старик, улыбаясь и сторонясь. – Константин Александрович. Прохо́дите.
По узкой прохладной лестнице с масляно блестевшими свежей краской ступенями они поднялись на второй этаж, и Константин Александрович провел Киру в небольшую, тоже прохладную, со вздувающимися шторами на распахнутом окне комнату.
Они договорились о цене, о смене постельного белья, о посуде, он показал место, где готовить еду, и собрался уходить, спуститься к себе вниз, но Кира остановила его.
– Константин Александрович, – сказала она, – вот со мною тут мой товарищ, мы с ним из одного города, у вас комнаты для него свободной не найдется?
Одна из трех комнат второго этажа освобождалась через день, и с согласия остальных квартирантов Константин Александрович разрешил Пахломову эти две ночи спать на раскладушке в коридоре.
Ночью море выбросило на берег водоросли. Подсушенные солнцем грязно-зеленые лохмотья лежали на границе прибоя по всему пляжу, и от них пахло йодом. Местные мальчишки сгребали водоросли граблями в кучи, складывали на носилки и куда-то уносили – зарабатывали себе на мороженое и кино. Они были в шортах и надетых на голое тело рубашках, чтобы не обгореть, – как в униформе. От грабель на мокром, укатанном прибоем песке оставались волнистые бороздки.
Температура воздуха двадцать пять, температура воды двадцать один, гласили вставные бумажные карточки в оконцах на деревянной доске, вывешенной на приземистом, длинном строении раздевалок. Кира вошла в воду – у самого берега она была куда теплее этих двадцати одного, теплая до невозможного, песок здесь намыло малюсенькими твердыми дюнами, и это ребристое, словно стиральная доска, дно щекотало ступни.
Глубина начиналась метров за сто, у красных, сваренных из толстого листового железа буев, с хлюпаньем воды об их гулко-пустые тела и лязгом якорной цепи покачивавшихся на мелкой, неторопливой волне. Кира затаила дыхание, легла, разбросав руки в стороны, лицом в воду, – в желтовато-зеленой переливающейся мгле видно было начало цепи, терявшейся в этой светлой, наполненной светом глубине, плавали разлохмаченные куски водорослей и белесая взвесь планктона. Ноги стало уводить вниз, Кира рывком бросила руки вперед и нырнула, чтобы ухватиться за цепь у самого дна, но дыхания недостало, и она вынырнула на поверхность полузадохшаяся и с резью в глазах.
Вода здесь, на глубине, была уже не такая теплая, как у берега, но тело быстро привыкло к ней, холода не чувствовалось и не хотелось выходить. Пахломов ждал Киру на берегу, возле взятых им напрокат надувного матраса и шезлонга, он не пробовал пойти вместе с нею, и она была ему благодарна за это – ей хотелось быть одной.
Отсюда, от буя, ей виден был весь пляж, узкой желтой полосой тянувшийся по кромке залива, два корпуса раздевалок с коричневыми дверями индивидуальных кабинок, домик проката; прибрежный сосновый лес прижимал местами узкую полоску песка почти к самой воде, но местами отступал довольно далеко, и эти отступы казались залысинами в его мшисто-зеленых лохмах. Наконец Кира вышла из воды, накинула на плечи махровое полотенце и промокнула концом его волосы.
– Ну как? – спросил Пахломов. приподнимаясь на матрасе и опуская к кончику носа темные очки. Он уже был красный, и Кира сказала ему: «Сгорите», – но он отмахнулся: «Я всегда так. Но не облезаю, проверено». – Ну так как? – переспросил он.
– Хорошо, – ответила она и посмотрела на него насмешливо-выжидательным взглядом: волосы были мокрые, с них капало, и она хотела, чтобы он понял – не надо глядеть на нее.
Она взяла сухой купальник и пошла к красной, сваренной из таких же металлических листов, как буй, кабинке переодеваться. Ей было неудобно и стыдно делать это – кабинка доставала лишь до плечей и была открытой снизу, Пахломов мог видеть и, наверное, видел, как она переступает ногами, наклоняет голову, и, значит, догадывался, что она делает; ей было стыдно именно перед ним: то, что она переодевалась почти на глазах у него, единственного знакомого среди тысяч людей, заполнивших пляж, – это протягивало, казалось ей, между ними какую-то нить, связывало их невидимым чем-то, она как бы дозволяла Пахломову иметь на нее больше прав, чем он мог. Кира злилась на него и ругала себя, что, поддавшись непонятному чувству опеки, захотела вчера помочь ему – «Помогла на свою голову», – но вышла из кабинки, – он уже стоял с ракетками и воланом для бадминтона в руках, она взяла у него ракетку, приняла летящий на нее волан, ударила – и чувство стыда исчезло.
У Пахломова было сухое, поджарое тело спортсмена, да она и видела, что он спортсмен, – по тому, как он прыгал, гася немыслимо высокие «свечи», как бросался в прыжке на землю, поднимая явно загубленный ею мяч. Она невольно сравнивала его с Николаем, и сравнение оказывалось не в пользу мужа, – Николай был огрузлее, тяжелее, тридцать ему исполнялось осенью, а у него уже намечался живот.
– Сергей, сколько вам лет? – крикнула она.
– О-опля! – взял он в прыжке боковой мяч, встал и смахнул рукой песок с ноги. – А сколько нужно?
– Сколько не жалко! – крикнула она, следя за неустойчивым, колеблющимся полетом волана в жарком, выбеленном солнцем небе.
– Так мне и ста не жалко.
Кира села на песок, показывая, как ей смешно.
– С вами не заскучаешь.
Белый шарик волана, подрагивая оперением, мягко шлепнулся в песок воэле нее, и Кира вдруг поняла, что ей ведь и действительно не скучно с ним, и было бы бог знает как тоскливо, не окажись его сегодня рядом: соседки по комнатам – две старые дряблые дамы, обе с собаками, и на море ходят только по утрам, когда можно, не опасаясь штрафа, искупать своих бульдожин…
В четыре часа они собрались уходить. Когда в металлической коробке кабинки Кира снимала с себя купальник, стряхивала ладонью песок со ступней, чтобы надеть босоножки, она вновь испытала острое чувство стыда и неловкости, но оно было мимолетно, и она не заметила, как оно прошло.
В парке Кадриорга стояла благоговейная музейная тишина, дорожки сухо скрипели под ногами белыми камешками.
Мальчик и девочка лет восьми кормили грецкими орехами белку. Белка брала с рук. Мальчик разбивал орехи кирпичом, белка от хруста скорлупы испуганно вспархивала по дереву до развилки ветвей, но дальше не шла, замирала, свесив вниз пушистый хвост, оглядывалась и вдруг стремглав бросалась к девочке, которая протягивала к ней руку с кусочками ореха, осторожно тянулась к ладони и, сняв корм молниеносным движением языка, снова вспархивала к развилке.
Они зашли во дворец, походили по его гулким прохладным залам, смотреть во дворце практически оказалось нечего, разве что красив был мозаичный, натертый до лакового блеска паркет, – и вновь по той же просторной, чудовищно широкой лестнице, словно в бельэтаж должны были въезжать в карете, запряженной тройкой, спустились вниз. Табличка у входа, не прочитанная ими прежде, сообщала, что в кладке стен дворца есть три кирпича, положенные лично Петром Первым, и они оставлены неоштукатуренными. В табличке говорилось, где находятся эти три кирпича, но они обошли дворец несколько раз, пока увидели их. Слой штукатурки был толстый, сантиметров в десять, и аккуратное, перевернутой буквой «т» отверстие в ней производило впечатление какой-то фальши, обмана, невозможности того события, подтверждать которое ему надлежало, – таким аккуратным, правильным оно выглядело; но все же, напрягшись, можно было на секунду проникнуться ощущением, что три эти подкрашенные, четко отграниченные друг от друга прямоугольника – история.
– Пойдемте пообедаем, – сказал Пахломов.
Они спустились с холма, миновали фонтан и вышли к двухэтажному стеклянному зданию кафе, выстроенному у входа в парк. У дверей уже собрался небольшой хвост – начинался вечерний, послепляжный наплыв, – и Кира решила поехать к себе, зайдя по дороге в магазин, но тут дверь открылась, и швейцар, выпустив группу отобедавших, стал впускать очередь и рукой показал Кире с Пахломовым, собиравшимся уходить: всех пропущу, всех.
Лопасти вентилятора под потолком гнали по залу свежий, холодивший лицо ветерок. Задернутые белыми шторамн окна не пропускали солнце, но света было много, и Кире, сидевшей спиной к окнам, казалось, что свет растворен в самом воздухе.
Официантка принесла вино. Пахломов налил и себе и Кире, но она не стала пить – после вина ее часто тянуло в сон, и то, что она вдруг начнет зевать, будет сидеть перед Пахломовым с осоловевшими глазами, неожиданно испугало ее. «Ну и подумаешь, зевать буду!» – сказала она себе, но что-то мешало ей переступить через желание показать ему себя лучшую. Принесли обед, и опять она поймала себя на том, что старается есть красиво, не наклоняет к тарелке голову, следит, чтобы с ложки не капало, и не посмела взять кусок курицы рукой, а потыкала, потыкала вилкой, не получилось – так и оставила. «Да что такое?» – спросила себя Кира, но, спрашивая, знала ответ, и лишь хитрила перед самой собой, обманывала себя, спрашивая…
Пришли музыканты, опробовали инструменты, настроили – и грянули «Очи черные».
– Можно? – Пахломов взял ее за запястье, она молча кивнула, и так они и шли к свободному от столов пространству, где уже танцевало несколько пар, – рука ее была полусогнута, словно бы он держал ее под локоть, но на самом деле рука его была на ее запястье.
– Почему вы молчите? – спросила она, и каждое слово давалось с таким трудом, словно замшелый, сто лет на одном месте пролежавший булыжник выворачивала из земли.
– А вы? – спросил он, едва слышно шевельнув губами; рука его потянула Киру податься вперед, теснее к нему, и тело ее, воспротивившись на мгновение, уже сдалось, но труба, вознесясь ввысь, смолкла – музыка кончилась, и она, измученная, обессилевшая, оказалась свободной.
– Выйдемте на балкон, – сказал Пахломов.
Она послушно и терпеливо протиснулась вслед за ним через узкий проход между стульями двух близко стоявших друг от друга столиков, он взял ее под руку, и они вышли на пустую бетонную площадку балкона. Окно, выходившее сюда, было плотно закрыто шторой, и она почувствовала, как его рука, оставив локоть, вновь оказалась у нее на спине, и почувствовала ее всю, от плеча до ладони, крепко обнимавшую ее, и вдруг оказалось, что голова ее закинута, глаза закрыты и она отвечает на поцелуй.
– Д-дьявол! – выругался кто-то рядом, и словно что-то отбросило Киру от Пахломова, – в двух шагах от них стоял, тряс ногой и, морщась, ощупывал лодыжку мужчина со взъерошенными по-пьяному волосами, в вылезшей из брюк рубахе. – Д-дьявол! – снова выругался он, не обращая на Киру с Пахломовым никакого внимания. – Чертов порог!..
«Вот так, милая моя. Чертов порог», – сказал в Кире со смешком чей-то чужой голос, и тут же она поняла, что это она сама себе и говорит.
– Судьба, однако, сторожит нас, – сказала Кира вслух.
– Кира… – Пахломов снова хотел обнять ее, но то, бывшее с нею еще мгновение назад, там, в зале, когда они шли между столиками и он держал ее за запястье, сделавшее ее немой, прошло, как ветром сдуло. Кира выставила перед собой ладонь и помотала головой:
– Не надо, Сергей.
– Почему?
– Не надо. Правда. – Кира посмотрела поверх его плеча, – парк Кадриорга поднимался уступами вверх, в просветах между деревьями были видны дорожки, посыпанные белым камушком, а в одном просвете угадывалось что-то желтое; может быть, подумала она, это дворец. – Правда, не надо, – повторила она, все так же глядя на него. – Я не хочу…
Оркестр прервал ее – громко, так что зазвенели стекла, заиграв шейк. «Пойдемте-ка потанцуем лучше», – хотела сказать она, но вместо этого, неожиданно для самой себя, спросила:
– А вы были женаты?
– Был, – не сразу ответил Пахломов.
– И отчего разошлись?
Он не ответил.
– Ну?
– Так… Не объяснишь. Не вышло. Жили, жили… и разошлись. Слава богу, детей не было.
– А может, поэтому?
Пахломов провел рукой по голове, по коротко остриженным своим волосам, потер щеку, будто пробовал, хорошо ли пробрился.
– Не знаю. Я, во всяком случае, не ставил опыта: а вот как без детей? Не было, и все.
– Ну, не сердитесь. – Кира взяла его под руку и повела в зал. – Не заслуживает он, женский этот пол, ваших нервов.
Официантка уже принесла кофе. Они выпили его, расплатились и поехали в Меривялью.
Дни отпуска покатились, похожие один на другой, в ленивом безделии. С самого утра Кира уходила на пляж, загорала, купалась – часов до трех, до четырех, когда тело уже не выдерживало больше бремени наготы и просило одежды, тени – отдыха от изнурительно-блаженного чередования солнца и воды. Пахломов, в своих темных, скрывавших глаза очках, в красно-голубых, с ремешком на поясе капроновых плавках, относил в домик проката шезлонг с матрасом, и, когда она выходила из раздевалки, которой, оказалось, можно было пользоваться всем, а не только тем, кто сдавал на хранение одежду, причесавшись, подкрасив губы и глаза, – уже стоял одетый, ждал ее, и они шли, набирая песку под ступни, через прибрежную полосу леса к дороге, чтобы сесть на автобус и поехать в город. Пахломов нес Кирину пляжную сумку, перекинув ее через плечо, молчал, как молчал большую часть времени, что они проводили вместе, – это-то молчание и нравилось Кире: она была и не одна, и в то же время как бы наедине с собой.
Сосны в прибрежной полосе леса были малорослые, тонкие, с серовато-зелеными плешинами плесени на стволах. Кира спрашивала Пахломова: «Отчего?» – «Сыро, наверное, море близко», – отвечал он и снова замолкал – до следующего ее вопроса.
Они где-нибудь обедали – или в «Старом Томасе», или «Паласе», или в том же «Кадриорге», иногда после обеда возвращались сразу же в Меривялью, а иногда шли в кино или просто ходили по старому городу, узкие улочки которого можно было, казалось, мерить бесчетное число раз; побывали на службах в протестантском и католическом храмах, – и в такие дни возвращались поздно, с сумерками, дом бывал уже заперт, и приходилось долго ждать, пока Константин Александрович или его жена отзовутся на звонок. Два раза они выезжали из Таллина: съездили в Пярну – пересекли за три часа всю Эстонию с севера на юг, побывали в Тарту, побродили вокруг Тартусского университета, двор которого был каникулярно пуст и безжизнен.
Кира понимала, что в их установившихся после того случая в Кадриорге внешне дружеских отношениях есть элемент игры, неправды, обманывания друг друга – потому что Пахломова конечно же едва ли устраивала роль бескорыстного рыцаря при прекрасной даме, – да и вообще было ей неспокойно, оттого что выходило – они как бы вместе отдыхают; но она оправдывала себя тем, что это ведь не специально вышло и не было у нее никаких дурных намерений, когда просила у Константина Александровича устроить Пахломова. И кроме того, знала она теперь, одной было бы невыносимо скучно, и двух дней не выдержала бы, а ведь пришлось бы проводить отпуск в одиночестве: одна старушка соседка уехала, передав свою комнату Пахломову, а вторая – что жила, что не жила: сидела днями во дворе на шезлонге, читала книгу или дремала. И кроме того, успокаивала себя Кира, у них же ничего нет, и даже в помыслах у нее нет… На ночь она закрывала дверь своей комнаты на защелку. Ей было смешно, и она подтрунивала сама над собой, когда, навалившись на дверь всем телом, чтобы щеколда зашла в петлю, закрывалась от Пахломова, но и ничего с собой не могла поделать.
Пришло письмо от Николая. Константин Александрович передал его во дворе, когда они с Пахломовым вечером возвращались из города, и, взглянув на обратный адрес, Кира вдруг поняла, что ведь за прошедшие полторы недели почти и не вспоминала о муже, а если и вспоминала, то мимолетно, случайно как-то, и не тосковала по нему. И сейчас его письмо оставило ее равнодушной, она не разорвала тут же конверт и не стала читать округлые ровные строчки, поднимаясь по лестнице, а, повертев в руках, сунула в пляжную сумку, которую как всегда нес Пахломов, и поймала себя на мысли: как хорошо было здесь без напоминаний о той, оставшейся словно бы где-то в далеком прошлом жизни…
– От мужа? – спросил Пахломов, передавая ей сумку, когда они поднялись наверх, и до нее даже не сразу дошло, о чем речь.
– А-а… да, – сказала она, наконец поняв. – От мужа.
– Приятно получать письма от любимого человека? – Пахломов улыбался, и улыбка его, увидела Кира, ненатуральная и вымученная.
– Оставьте, Сергей. – Она вдруг почувствовала себя виноватой перед Николаем: и за то, что не вспоминала о нем, и за то, что, выходит, обманывает его, находясь целый день, с утра до вечера, здесь, вдалеке от него, вдвоем с Пахломовым. – Конечно же, приятно, почему нет?
– Именно это-то мне и неприятно, – тихо, но отчетливо сказал он, глядя ей прямо в глаза, и Кира увидела, что над левой бровью у него набух и запульсировал голубоватый канатик.
И все: то, как дрожали у него пальцы там в вагоне, когда они познакомились, и то, как он взял ее руку в свои ладони, когда она сказала ему: «Как же вы собираетесь устраиваться?» – «Не надо, пожалуйста, не волнуйтесь так», и то, как он странно взвинтился вдруг там, на балконе кафе «Кадриорг»: «Не знаю, я, во всяком случае, не ставил опыта: а вот как без детей?» – все это в одно мгновение вспомилось ей и осветилось новым светом.
«Неужели? – не веря еще, сказала она себе. – Господи, неужели? Этого, этого только мне и нужно было, этого-то! Уж лучше бы он просто хотел поразвлечься – тут все ясно…»
Слышно было, как во дворе лаяла собака старухи соседки, жужжал мотор и шелестела о листья вода – Константин Александрович поливал цветы.
– Завтра я пойду на пляж одна, – сказала Кира. – Не ждите меня. И вообще, давайте больше не будем вместе, хватит.
Она повернулась и пошла в свою комнату. В комнате бросила сумку на пол, легла на кровать и долго лежала так, обняв подушку и глотая вспухавшие в горле слезы. Отчего она плакала, Кира не знала.
Она проснулась от грохота взревевшего во дворе матоциклетного мотора. В комнате уже было сумеречно, бледный рассеянный этот свет размыл очертания вещей, и нелепый, бесформенный предмет на полу, когда она пригляделась получше, оказался пляжной сумкой.
«А! – вспомнила Кира. – От Николая пришло письмо…»
Она встала, включила свет и посмотрела на себя в зеркало. Веки опухли, тушь потекла, от засохших слез стянуло под глазами кожу.
Грохот мотоциклетного мотора под окнами перешел в глухое, утробное пофыркивание – двигатель перевели на малые обороты. «Йа, йа, – услышала Кира сквазь это пофыркивание голос Константина Александровича. – Только-о на шоссе не вы́езжай. Там милици-ия – прав у тебя нет», – и следом за тем непонятно и быстро сказал что-то Пахломав.
«Это-то мне и неприятно», – прозвучало у нее в голове.
Кира подошла к окну и посмотрела вниз.
Двери гаража были распахнуты, старый, с обшарпанной гоночной коляской мотоцикл Константина Александровича, на котором он, несмотря на свои годы, иногда еще ездил, с неспешной, черепашьей скоростью, стоял на заасфальтированной площадке перед гаражом, и в седле его сидел Пахломов. Константин Александрович, в своих неизменных вельветовых шортах, держался за руль и что-то говорил Пахломову, взмахивая свободной рукой. «Тормоз… это, как его… – донеслось да Киры. – с другого раза… нет, с другой стороны…» Пахломов сидел, наклонив голову, и было видно, что он слушает наставления Константина Александровича, желая скорее отделаться от них.
Кира отошла от окна, взяла с тумбочки лосьон, смочила в нем вату и стала протирать лицо. Лосьон пах огурцами, спиртом, еще чем-то парфюмерным и приятно холодил кожу.
Мотоцикл снова взревел моторам и мгновение грохотал, казалось, прямо в самой комнате, на тут же рев его начал удаляться, глохнуть, сделался едва слышным и наконец исчез совсем.
Кира подняла с пола сумку, вынула из нее купальник, полотенце и пошла вниз, на улицу – повесить на веревку, чтобы просохли, как делала каждый день. Константин Александрович стоял возле гаража, скрестив на груди руки, и, увидев Киру, закачал головой.
– Сильно-о плохое настроение у Сергея. Попро́сил покататъся – ну, мне ведь не жалко.
Кира ничего не ответила ему, пожала плечами и улыбнулась.
– Отчего, Кира, не знаете? – крикнул Константин Александрович. – Вы его чем-нибудь обидели, а? Он о-очень хороший парень, Кира.
– Наверное. – Кира повесила полотенце с купальником на веревку, прихватила деревянными зажимами и пашла обратно.
Она поднялась в свою комнату, съела всухомятку бутерброд с колбасой, прочитала письмо Николая и легла спать.
Проснулась она от шума в коридоре, от чьих-то громких быстрых шагов, от незнакомых мужских голосов. Некоторое время она лежала, ничего не понимая, замерев в испуге, и вдруг ясно и четко голос Константина Александровича произнес: «Тормоз… это, как его… с другого раза…»
Кира вскочила, надела халат и выбежала в коридор. Горели все лампы, в раскрытую дверь видна была лестница, тоже освещенная, и по ней осторожно и медленно спускались два санитара, а между ними, обхватив их за шеи, с забинтованной головой, шел Пахломов: левая нога у него безжизненно висела в воздухе и была нелепо вывернута носком внутрь.
Больница пахла йодом и стоялым воздухом. В полутемных узких коридорах ее было угнетающе чисто и тихо. Кира слышала лишь стук своих каблуков и шуршание халата медицинской сестры, быстрым мягким шагом скользившей в войлочных тапках ней.
– В этой палате, – остановилась медсестра и посмотрела на Киру. – Постарайтесь не утомлять его. Все-таки сотрясение мозга, и операцию сделали – всего-то несколько часов прошло.
Кира сглотнула слюну.
– Я постараюсь.
Она постучала в дверь, услышала, как кто-то крикнул изнутри: «Йа, йа», – и ступила в палату. Пахломова она увидела сразу же, – он лежал в дальнем углу палаты, у окна, нога его была подвешена на блоках, голова все так же глухо, по самые брови, обмотана бинтом, словно в хоккейном шлеме. Кира быстро, слыша, как заколотилось сердце, пошла через всю палату к нему, втиснулась в узкое пространство между двумя кроватями, разделенными тумбочкой, и, увидев близко его серое, с потрескавшимися черными губами лицо, вдруг ощутила, что горло перехвачено спазмой и она не в силах сказать ни слова. Так она и стояла над ним, пытаясь сглотнуть мешавший уже дышать комок, и молчала.
Кто-то принес ей стул, она села, и Пахломов, потянувшись, взял ее руку в свою.
– Ну-ну, – сказал он, улыбаясь плохо слушающимися губами. – Ну-у, Кира… Видите, я жив-здоров. Месяц-полтора – и опять буду играть в волейбол.
И она опять не смогла ему ответить, но после этих его слов – что он жив-здоров – ей разом стало легче и как-то покойней.
– Мне повезло. Надо радоваться… – Он сжал ее запястье, и Кира, повинуясь неясному, глухому порыву, наклонилась и прижалась щекой к его руке.
– Господи!.. – выговорила она. – Я так перепугалась.
И тут же она поняла, что сделала, и ужаснулась этому – тогда, на балконе кафе «Кадриорг», она тоже не помнила, что делает, да и танцевала, и шла за ним на балкон – все будто во сне; что это с нею?
– Подождите… – Она выпрямилась и попробовала высвободить руку, но Пахломов не отпускал и смотрел на Киру просветленными, счастливыми глазами.
– Не надо, – сказал он. – Пожалуйста. Прошу вас.
– Нет… Нет. Это я вас прошу… – Она наконец высвободила руку и, словно не зная, что с нею делать, взяла ее другой рукой, отпустила… – Нет, Сергей… Вообще уже то неxорошо, что мы вместе здесь были… отдыхали. Одно это уже…
– А что другое? – спросил он, и Кира, не до конца осознавая еще, что же такое сказала, поняла, что она проговорилась о чем-то, в чем-то призналась ему, в чем не должна была ни в каем случае признаваться.
– Вы знаете… – сказала она, – я к вам не приду больше. Вы живы, слава богу, поправитесь… Я понимаю: тяжело, когда некого ждать. День, два, неделю – все один. Но я не приду больше.
– Погодите, Кира… – сказал Пахломов.
На она встала и, не глядя на него, неся перед собой стул, выбралась из узкого прохода между кроватями, пошла к выходу, чувствуя, что вся палата смотрит сейчас на нее. Возле двери она оглянулась. Пахломов лежал, глядя в потолок.
Кира спустилась на улицу, села в автобус, чтобы ехать на пляж, и вдруг поняла, что нужно уезжать. Сегодня же, немедленно – бежать, спасаться: за десять этих дней, что они провели вместе, какие-то невидимые, тайные нити все же протянулись между ними, привязали ее к Пахломову, она привыкла к нему, он стал ей необходим, бог знает зачем, но необходим, ну… вот как пляжная сумка для пляжа, и если она останется, не на море будет ходить, не на море проводить свои отпуск, а в больнице…
На вокзале Киру никто не встретил. Недавно прошел дождь, асфальт перрона еще не успел просохнуть, и от него тянуло сыростью и прохладой. Горьковато пахло технической, пропитанной мазутом землей, – этот запах напомнил Кире завод, и она ясно почувствовала, что прибыла домой.
Некоторое время она стояла у вагона, думая – может быть, Николай сейчас подойдет, но мало-памалу перрон пустел, стал просматриваться насквозь, и сделалось очевидно, что Николая нет. Кира подняла чемодан и пошла к спуску в туннель.
В ручке квартирной двери белел сложенный пополам листок бумаги. Кира вынула его – он оказался нераспечатанной телеграммой, за которую, очевидно, расписался кто-то из соседей и сунул потом сюда, дожидаться получателя. Кира перерезала нагтем полоску телеграфнай ленты, запечатывавшей телеграмму, и прочла: «Буду двадцать третьего, паезд двадцать четвертый, ваган девятый. Целую. Кира».
Она отперла дверь, внесла чемодан и поставила его тут же, в прихожей. Квартира была пуста. Кира прошла по комнатам, заглянула в ванную, в туалет – от ручек на пальцах остался след пыли; в квартире уже никого не было дня три-четыре, не меньше.
Кира вернулась в прихожую, заперла дверь и, сняв трубку, набрала телефон свекрови. За последний год отношения со свекровью у нее наладились, та примирилась, как сама она иногда говорила – вроде бы в шутку, но Кира-то знала, что всерьез, – «с фактом», и иногда даже она заходила к молодым специально в то время, когда сына не могло быть, и, Кира знала, вовсе не для того только, чтобы проверить, как там ведет себя, оставшись дома одна, невестка, но и для того, чтобы просто посидеть без забот, выпить чаю, поговорить, дать наставления и советы, которые, может быть, и не будут приняты к руководству, но выслушаны будут, во всяком случае, самым внимательным образом.
– Ки-ирочка? – изумленно протянула свекровь. – Ки-ирочка, откуда ты?
– Я из дому, – сказала Кира. – А где Николай?
– Ты разве не знаешь? Он тебе не написал? Николай уехал в Москву. Тот доктор, что его опекает, вызвал его, прежде чем давать реферат на рецензию, – что-то там переработать, чтобы не к чему было придраться. Уних там, понимаешь же, конечно, такое блатмейстерство что просто необходимо…
– Ясно, – остановила ее Кира. Ей вдруг показалось – она не выдержит и положит трубку. – Давно он уехал?
– Да дня четыре уже.
Ну да, четыре дня… Четыре дня назад она получила его письмо, а писано оно было – все полторы недели прошли, он тогда еще не знал, что поедет. А то, в котором сообщал об этом, она уже не могла получить.
– Спасибо, Виктория Яковлевна, – сказала Кира. – И не волнуйтесь, ничего не случилось. Просто грустно было одной.
– Да-да, я понимаю, – ответила свекровь, и Кира увидела, как она закивала, сочувствующе наморщив лоб, поджав губы и глядясь при этом в стоящее напротив телефонного столика зеркало. – И вот надо же – Николай уехал.
– Да, обидно. – Кира попрощалась и положила трубку.
Она обхватила себя за плечи, словно ей было зябко, и так, ссутулившись и пришаркивая, прошла через всю квартиру, открыла балкон и вышла на него. Было уже почти совсем темно, ползущие внизу по проспекту машины шли с включенными фарами. Отсюда, сверху, эти огни казались живущими отдельно от машин и напоминали каких-то трудолюбивых, светящихся насекомых, упорно и бессмысленно спешащих к неведомой, может быть, и для них самих, но все же существующей цели.
Кира повернулась и вошла обратно в квартиру. Она снова пробрела по комнатам, натыкаясь в темноте на стулья, постояла в прихожей, возле чемодана, не зная, отнести ли его в комнату или оставить пока здесь, зашла на кухню, села на табуретку, прислонилась к стене и включила репродуктор. «Местное время одиннадцать часов», – неожиданно громко в окружавшей Киру тишине произнес репродуктор ясным женским голосом. Кира привернула звук и облокотилась о стол.
Она не знала, когда сбегала из Таллина, хочет ли она видеть Николая, нужен ли он ей сейчас, необходим ли, – ей просто нужно было сбежать. Сейчас же она поняла, что вовсе не огорчена его отъездам, скорее наоборот – рада. Как там, в Таллине, ни минуты счастливого волнения не принесло его письмо, пришло оно или не пришло бы – все одно, так и сейчас было абсолютно все равно – есть ли рядом муж, нет ли его. Скорее хорошо, что нет.
На кухонном столе стоял будильник. В темноте влажно, словно мокрое, поблескивало его стекло. Кира взяла будильник, завела, и сразу же мертвая, глухая темнота квартиры ожила, наполнилась мерным, звонким его тиканьем.
– Ну что же, – сказала Кира самой себе. – Что же, Кира Ивановна… Будем продолжать отдых.
Солнце садилось, и от розово светившихся, белых в глубине, клубящихся облаков отдавали сиреневым верхушки деревьев, трава газонов, гравий дорожек, шерстисто хрустевший под ногами. Жара спала, вечерний ветерок лениво полоскал листву, шум города не проникал сюда, оставался за решетчатой оградой, а все звуки, которые были на самом стадионе, глохли в этой лениво шелестевшей листве, в огромных зеленых его пространствах. С широких асфальтовых аллей на дорожки влетали иногда на подростковых своих велосипедах, одетые в джинсы и в одних майках, мальчишки, трезвонили хрипло урчащими звонками, требуя уступить дорогу, и шины их велосипедов шипели по гравию, будто обданная водой раскаленная сковорода.
Посторонившись, чтобы пропустить очередного велосипедиста, Надежда со смешком кивнула ему вслед:
– А вот лет десяточек… нет, чуть побольше, я здесь так же носилась. Представляешь меня?
– Нет, – Кира рассмеялась. Она попыталась представить себе Надежду, в ее брючном костюме, в лакированных туфлях, источавшую тонкий и сложный парфюмерный аромат, верхом на жестком седле, согнувшуюся над рулем, – нет, это было невозможно.
– И тем не менее. Лет до четырнадцати, наверное. Самое было любимое место. Летом дня не проходило, чтобы не забежали. В лапту – на стадион, из кино – через стадион, делать нечего – тоже на стадион, поглазеешь на каких-нибудь там волейболистов…
– А я, знаешь, по работе заскучала, – сказала Кира. – То жаловалась – сил нет, а вот, видишь…
– Все я понимаю, Кирочка. Все. – Глаза у Надежды были мягкие и ласковые. – Но только на твоем бы месте никуда я из Таллина не сбегала.
Она дала Кире прикурить и закурила сама. Сухие длинные ее пальцы с изящно и тонко обработанными ногтями держали сигарету у самого фильтра, и оттого сигарета казалась уже не обыкновенной бумажной трубкой, набитой табачным крошевом, а чем-то вроде драгоценной жреческой фимиамной палочки.
На городошной площадке шла игра. Синевато поблескивая воронеными металлическими поясами, шаровки тяжело проносились над присыпанной сероватым песком дорожкой, с сухим шелестом касались бетонного квадрата, расчерченного белой масляной краской, и городки от удара с коротким взвоном взлетали в воздух, кувыркались в нем и глухо ударялись о стоявший за бетонными квадратами длинный, почерневший от времени деревянный щит, густо заросший у основания травой. Отдыхавший игрок, прижимая к груди запасной комплект городков, выходил ставить новую фигуру, и тогда мальчишки, торчавшие на скамейках для зрителей, срывались со своих мест и, ползая на коленках, шарили в траве под щитом. Потом они неслись к отдыхавшему игроку, уже поставившему фигуру и сидевшему обочь площадки на маленькой двухместной лавочке, и тот, не глядя на них, небрежно принимал городки и ссыпал перед собой на землю.
– Можешь представить меня еще и здесь, – кивнула Надежда. – Сама я уже, откровенно говоря, представить не могу.
Они миновали городошную площадку, вышли на залитую асфальтом главную аллею, и сразу стал слышен шум болельщиков, несшийся с нижнего футбольного поля, глухое, мерное стуканье мяча о тренировочный щит на теннисном корте.
Солнце уже скатилось к самому почти горизонту, налилось малиновым, розовые отсветы на облаках начали густеть, переходить в рыжевато-дымные, местами кровяные подпалины, белая рафинадная глубь их сменилась сизой, словно бы затверделой толщей. Тени стали глубже, плотнее, но до ночного холода было еще далеко, нагревшаяся за день земля отдавала сейчас накопленное тепло, и ветерок, лениво шелестевший листьями, обмывал лицо по-прежнему сладко и ласково.
– Чудно, Надюш! – сказала Кира и обняла Надежду обеими руками. – Чудно как!..
– Да оно так, – отозвалась Надежда, искоса взглядывая на Киру. – И думаешь, наверное: вот и не нужно ничего больше… Так? Эх, кабы так! Одними такими прогулками жива не будешь.
– Не надо, Надюш, прошу тебя. – Кира посмотрела в ее спокойные, с широким раствором глаза, выдающие мягкость и чуть ироническую покладистость характера, и вдруг что-то холодное и трезво-расчетливое промелькнуло в них – то, что всегда, с самого начала их знакомства ощущала Кира, и оттого не решалась быть с Надеждой откровенной, но потом в конце концов уверила себя, что все это – выдумка обман, собственная ее фантазия.
– Ты что? – спросила Надежда отстраняясь.
– А что? – переспросила Кира, понимая: это короткое, мгновенное ощущение отразилось, очевидно, у нее на лице.
– Ну-у… почему так уж вот – не надо? – встряхивая головой, сказала Надежда и засмеялась. – Но ладно, все. Все. Не буду. Это твое дело. Значит, так нужно было.
Они поднялись по лестнице, свернули в боковую аллею, – шум футбольного поля и стуканье теннисного мяча о щит остались позади, теперь, звонкие и гулкие, слышались справа, с волейбольных площадок, всхлопы большого, одетого в твердую кожаную покрышку волейбольного мяча.
– Что, зайдем, поглазеем? – вспомнила Кира Надеждины слова.
Влажный, утрамбованный песок упруго пружинил под ногами. Они поднялись на трибуны и сели. Игроки, в одинаковых голубых майках, уже выпачканные на спинах в песке, были злы и взвинченны, – игра не получалась; это было заметно с первого взгляда.
Особенно нервничал маленький, черный, с густо поросшими волосом руками, – всякий раз при потере подачи, когда мяч оказывался у него, он не просто кидал его через сетку, а изо всей силы бил о землю, и мяч, со звонким шорохом отскочив от земли, вылетал за пределы площадки.
– Крошев! – крикнул наконец на него судья. – От того, что ты будешь психовать, друг твой здесь не появится. Играть на первенство придется все равно без него.
Маленький тот, черный, с гримасой недовольства отмахнулся от судьи, принял мяч и пошел за линию пробить подачу. Он повернулся, утвердил ногу, размахнулся, – раздался гулкий утробный всхлоп, мяч стремительно и тяжело, как пушечное ядро, пронесся через площадку, врезался в сетку, и она, упруго качнувшись, погасила его секунду назад казавшееся неостановимым движение. Человек с мохнатыми руками ударил носком кеда по площадке, так что взлетели в воздух комки спрессованного влажного песка, и сплюнул, утершись мокрым рукавом майки.
Кого-то он напоминал Кире или, может быть, где-то она его когда-то видела; но кого он ей напоминал или где она его видела – этого Кира не могла вспомнить.
– Зрелище, скажу я тебе, не из приятных, – с каким-то нервным, быстрым смешком сказала Надежда. – Давай-ка пойдем лучше.
– Пойдем, – согласилась Кира.
Они спустились вниз и пошли к выходу. Трибуны были отгорожены от площади низеньким дощатым барьерчиком, и до боковой линии, проведенной по песку известкой, можно было бы дотянуться рукой. Тот маленький, с волосатыми руками, стоял возле самых трибун. И когда Кира с Надеждой проходили мимо, он поздоровался с Надеждой, быстрым коротким поклоном, и она ответила ему.
В следующее мгновение мяч, глухо, тяжело охнув, пронесся над сеткой, и мужчина отвернулся, принял волейбольную стойку.
– Ты его знаешь? – спросила Кира.
– Так, постольку поскольку. Друг Пахломова.
И тут Кира увидела, как стоящий следом за ней, преследовавший ее с утра мужчина в белой полотняной кепке, натянутой на самые глаза, маленький, с длинными, густо поросшими черным волосом руками, отогнув мягкий козырек кепки вверх, чтобы не мешал смотреть, буквально оттесняет ее от окошечка касс, и когда кассирша произносит в переговорное устройство вслед за диспетчером номер поезда, дату, вагон, как-то странно – словно облегченно – переводит дыхание…
Кира остановилась. Надежда тоже остановилась и повернулась к ней.
– Что, Кирочка?
Кира посмотрела ей в глаза – они были ясные и очень спокойные, ярко-серые, будто высветленные изнутри, господи, подумала Кира, была бы мужиком, сошла бы с ума от Надежды из-за одних этих глаз… На мгновение она забыла, что хотела сказать, но потом пересилила себя и вспомнила.
– Зачем ты это сделала?
– Что?
– Вот то, когда я покупала билеты в Таллин.
– Не понимаю.
– Когда я покупала билеты в Таллин, целый день за мной ходил вот этот самый, волосатый, а потом у Пахломова оказался билет в то же купе, что и у меня.
Надежда смотрела на Киру молча, глаза ее были по-прежнему ясными и спокойными, но рот у нее приоткрылся, и Кира видела, как тонкий, острый язык, подрагивая, ощупывает нёбо.
– Ты напрасно так думаешь, – сказала наконец Надежда.
– Что же, списать все на случайное совпадение?
Надежда вдруг рассмеялась, вынула из пачки сигарету и прихватила ее губами.
– Давай-ка уйдем с прохода. – Она чиркнула спичкой: – Хочешь? Нет? Ну ладно. Мне знаешь что обидно? Ведь я о тебе думала. Не о себе. Ты что, полагаешь, я пришла, отозвала в сторонку и давай нашептывать: едет тут одна, молодая, красивая… Так? Да ведь я же видела, как Пахломов на тебя посмотрел. И твои слова, помнишь: «А он ничего, в нем что-то есть». Помнишь? Я ему и говорю: «А на меня вы так не смотрите, Пахломов, как на кое-кого. На всех одинаково? Ну, давайте, врите. Впрочем, месяц вам на всех придется действительно одинаково смотреть – завтра она едет за билетом». Вот и все, что я сделала. Что-то ужасное?
Кира смотрела, как Надежда, прерывая слова затяжками, неторопливо, размеренно курит, бережно, осторожно держа сигарету за самый фильтр, и вдруг почувствовала себя чем-то вроде выслужившей свой срок, ненужной больше прежнему хозяину вещи, которую вынесли на барахолку и предлагают продать за сходную цену.
– Оставь меня, – сказала она Надежде. – Правда, оставь… Прошу тебя! Я тебя, кажется, ненавижу.
…Она брела по центральной аллее к выходу, вечер был все тот же, и даже не успело еще сесть солнце, и так же стучал на корте мяч о деревянный щит, и с футбольного поля несся нестройный рев болельщиков, но у нее было ощущение – год, два, целых десять лет прошли сейчас, за эти несколько минут…
С этим ощущением – громадности прожитого со вчерашнего дня времени – она и проснулась. Но то было только ощущение, отпуск ее еще продолжался, и не лежать же было, следовало чем-то заниматься.
Кира встала, позавтракала, вымыла за собой посуду, протерла на кухне пол. В баке под умывальником в ванной комнате скопилось немного грязного белья, она замочила его и, пока оно мокло, прибралась в комнатах, протерла пыль, навела порядок на столе у Николая. Постирав и повесив белье на балкон сушиться, она приняла душ, вытерлась, подвела глаза, потом пообедала, – часы показывали три часа дня.
Она взяла какую-то незнакомую, из недавно купленных Николаем книгу, но не смогла одолеть и трех страниц, сунула ее обратно на стеллаж, достала пленки с записями «бардов» и «менестрелей», но даже не поставила их, а, выключив магнитофон, оделась и спустилась на улицу. Идти ей было не к кому – все ее институтские друзья после защиты дипломов разъехались кто куда, а уж когда начала работать, было не до того, чтобы заводить новых. Единственно, с кем сблизилась, так это с Надеждой, да и как оно вышло, сама не заметила…
Кира дошла до автобусной остановки, села и поехала в центр. В «Совкино» шла новая французская кинокомедия, она купила билет на пятичасовой сеанс и около семи, совершенно задохшаяся в узком, с низким потолком, плохо проветриваемом зале, вся мокрая, снова оказалась на улице.
Начинались вечерние «уловные» часы, и пока Кира дошла до круглого, как бочонок, здания гостиницы «Исеть», к ней привязывались три раза. Она хотела зайти в кафе, поужинать, но из дверей кафе уже неслись звуки играющего какой-то шейк оркестра, она побоялась, что и там будут приставать, вернулась обратно, зашла в гастроном, купила еды и поехала домой.
Спать она легла – было еще светло и слышно было, как во дворе кричали, играя в лапту, дети.
На следующий день Кира, с самого утра, поехала на Балтым. День, как и все дни нынешнего лета, стоял солнечный, жаркий, и противоположный берег озера тонул в текучем стеклянном мареве, еле угадываясь темно зеленеющей щеточкой леса, шумели сосны в вышине, волна, набегая на берег, шуршала по песку, – и Кире временами казалось, что никуда она не уезжала из Таллина, все это приснилось ей, и достаточно чуть больше повернуть голову, и она увидит Пахломова, сидящего в шезлонге, вытянув ноги, и тайком поглядывающего на нее из-под больших темных очков…
Она два раза искупалась – вода была теплая и чистая, как проточная, – обошла весь пляж, покачалась с веселой компанией парней и девушек, очевидно студентов, на качелях, установленных в лесу, сыграла даже партию в настольный теннис, выстояв получасовую очередь, но все равно не выдержала здесь и трех часов. Она собрала вещи, оделась и уехала в город.
Приехав, Кира позвонила свекрови и, не заходя домой, пошла к ней. Едва губы свекрови, обдав сладким запахом наложенной толстым слоем помады, коснулись ее щеки, она пожалела о том, что пришла, но так и провела остаток дня среди тяжелой, богатой обстановки, в разговорах о деньгах, о вещах, о знакомствах, без которых теперь ничего и нигде не достанешь и не сделаешь, и ушла лишь с приходом отчима Николая – угрюмого, неразговорчиного человека, с которым не то что она, но и Николай за те, уже немалые годы, что мать его была замужем за ним, не нашел общего языка.
На следующий день Кира позвонила на работу.
– Кира Ивановна? – обрадованно закричал в трубку Петр Семенович, руководитель группы. – Вернулись, голубушка? Вот хорошо! Выходите, потом догуляете. Работы свалилось – пропасть, анекдоты послушать некогда.
И снова потянулись те прежние, однообразные рабочие дни, которыми Кира жила до отпуска, только теперь она была одна и, возвращаясь домой, заставала пустую квартиру. Работы действительно оказалось много, и она иногда, после звонка, спустившись в буфет и перекусив, возвращалась обратно и проводила у кульмана еще три-четыре часа. Петр Семенович, постоянно уходивший последним, удивленно смотрел на нее поверх спущенных на кончик носа очков, хмыкал, потирая красную, апоплексическую шею, и говорил, запирая ящики стола: «Свет, Кира Ивановна, не забудьте выключить». Раза два в коридоре она сталкивалась с Надеждой, та выжидательно смотрела на нее, и Кире хотелось не только поздороваться, но даже и помириться, пожалуй; однако оба раза что-то не давало ей сделать этого.
От Николая не было никаких вестей. И она как-то привыкла к этому, привыкла к тому, что возвращается в пустую квартиру и ей некого ждать, и несколько раз, вынимая по вечерам почту, поймала себя на мысли, что боится, как бы там не оказалось его письма. Потом она заметила, что совсем не звонит свекрови, что следовало бы делать, коль сын ее находится в отъезде; каждый день с утра она давала себе слово, что сегодня-то уж обязательно позвонит, но день кончался, а она никак не могла пересилить свое нежелание. Так прошло недели две.
Телефон зазвонил, когда Кира была в ванной, и она решила не подходить, посчитав, что если кому надо, то перезвонит. Но телефон все звенел и звенел, и она подумала, что это Николай звонит из Москвы по автоматической связи, выскочила из ванной, обмотавшись полотенцем, чтобы не капало на пол, и крикнула в трубку:
– Да!
Но никто ей не ответил. В телефоне что-то пощелкивало и поскрипывало, пробивались голоса соседнего канала, но того, кто звонил ей, слышно не было.
– Вас не слышно. Перезвоните, – крикнула Кира и повесила трубку.
Некоторое время она ждала у телефона, но он не звонил, и она побежала обратно в ванную.
Когда она уже вымылась и сушила волосы, телефон зазвонил снова.
– Я вас слушаю! – сняла Кира трубку.
И опять ей никто не ответил, но теперь она явственно услышала там, на другом конце провода, чье-то дыхание и даже скрип чего-то деревянного, словно качнулись на рассохшемся стуле.
– Хватит вам баловаться, – сказала Кира и подумала: Надежда? Но тут же она поняла, что не Надежда – Надежда не будет звонить. – Ну, так кто это? – спросила она.
Трубка молчала, и сейчас в ней была одна темная, непроницаемая тишина, и можно было подумать – это дыхание и этот деревянный скрип померещились ей. Кира положила трубку.
Она накрутила волосы на бигуди, было еще не поздно, и решила еще посидеть, посмотретьтелевизор. По московской программе шла какая-то очерковая передача, и Кира переключила на местное вещание.
На экране играли в волейбол. Камера брала общий план, и игроки казались заводными игрушечными человечками, неутомимо, в полную мощь своего завода подпрыгивающими и бьющими по мячу. Диктор что-то говорил, но Кира не слушала, она смотрела и не смотрела, обрабатывала маникюрным инструментом распаренные после ванны, податливые ногти, и вдруг камера стремительно наехала на площадку, взяв крупным планом игрока, производившего подачу, – и в нем, повернувшемся к площадке спиной, бьющем мяч через голову, Кира узнала того, маленького, с мохнатыми руками.
Может быть, она думала все эти дни о случившемся с нею в Таллине, сама не сознавая этого, может быть, то была ассоциация, самая простая, самая поверхностная – она не знала, но едва она увидела Крошева, она поняла, кто звонил ей.
И потом, спрашивая себя, она тоже не могла ответить, как это все произошло: поняв, она тут же поднялась с кресла, подошла к телефону и, набрав номер заводского справочного, спросила телефон Пахломова. И пока ей искали номер, за эти полторы-две минуты она ведь могла попытаться подумать над тем, что делает, попытаться трезво взглянуть на то, что собиралась сделать, но она просто стояла над телефоном с карандашом в руке, и ни единой мысли не было в голове, а только одно, поглотившее, растворившее ее всю в себе ожидание.
Ей сказали номер, она записала и тут же набрала его.
– Слушаю вас, – ответили ей, и она поняла, что не ошиблась, – это был его голос.
– Ну, я так и знала, что это вы, – не здороваясь, сказала она. – Думаете, мне приятней, когда вы молчите?
Он, видимо, не нашелся, что ответить, и она снова услышала его дыхание и тот же самый сухой деревянный скрип.
– Что это у вас там скрипит?
– Костыль.
– Как вы себя чувствуете?
– Ничего, – ответил он. – Сносно. Вот отлежал, как видите, срок, положенный при моем сотрясении. Ну, а нога пока еще в гипсе… облегченном.
Те, прожитые вместе несколько дней в Меривялье стояли сейчас перед Кирой как легкий, счастливый сон на заре, – в котором ничего не происходит, а видишь только какую-нибудь поляну, какую-нибудь реку в серебристо-зеленых ивах, склонившихся к воде, сон, который и пересказывать-то не перескажешь, но после которого просыпаешься с ощущением такого великого покоя в душе, что кажется, будто тела у тебя и нет, а вся ты – одна вот эта неощутимая душа. И Кира вдруг уверовала, что достаточно ей лишь увидеть Пахломова, переброситься с ним парой слов – вживе, не по телефону, и это блаженное состояние невесомости всего тела и полной раскрепощенности души тотчас снизойдет на нее.
– Ну, если уж вы из Таллина прикатили сюда, – сказала она, – так ведь до меня-то сможете добраться? А, Сергей? Или вам очень не хочется?
Она лежала на спине, вытянув руки вдоль тела, и смотрела в темный потолок, по которому временами пробегали слабые отсветы огней от проносившихся по проспекту машин. И в том безвозвратном, непоправимом, непонятно, непостижимо, как бы помимо ее воли случившемся, но неминуемом – о чем, как сейчас, задним числом, понимала Кира, она знала уже тогда, когда только снимала трубку, чтобы выяснить его телефон, – не было во всем этом ни счастья, ни простого телесного наслаждения – ничего, один только стыд. Она лежала, вся сжавшись и стиснув зубы, и не испытала ни малой толики той нежности, которая буквально затопила ее, когда услышала лязг железной лифтовой двери, отперла квартиру и увидела на пороге его – с нелепо распухшей под брючиной на голени ногой, с костылем под мышкой и державшего в руках букет. Чужой человек, чужой, чужой!.. То есть уже и не чужой, но зачем, зачем, как? Он что-то говорил ей, рука его лежала у нее на груди, и эта рука была ей невыносима, и только потому она не снимала ее, что не смела его обидеть – он-то в чем виноват?
Окно было закрыто, и даже шум машин не проникал в комнату, лишь из соседней комнаты, едва слышное, доносилось тиканье будильника. И в этой тишине пронзительно и отчетливо раздался долгий, какой не бывает обыкновенно, – междугородный звонок.
И мгновенно, едва он зазвонил, Киру прошибло страшной, облившей ее жаром, смертельной мыслью: Николай. А следом она поняла, что все, все это время, весь вечер, с того первого, не отозвавшегося голосом, когда она сняла трубку, звонка, была уверена в вести от Николая, а может быть, даже и его появлении, и ждала, сама не сознавая того, – что-то будет…
Телефон замолчал – и затрезвонил мелкой трелью, заколотил в тишину квартиры короткими быстрыми звонками. Кира дернулась – и замерла, ей было страшно. Уловив ее движение, Пахломов сказал: «Лежи». И если бы он не сказал, так бы она и не встала, но от этого его приказа все в ней воспротивилось ему, и она решила встать. Лишь стыд, что он увидит ее, мешал ей.
– Отвернись, – сказала она.
Он молча помотал головой.
– Отвернись, – резко сказала она, толкнула его в плечо, он повернулся, она встала, накинула халат и вышла в коридор.
– Слушаю, – внезапно охрипшим голосом сказала она в трубку.
– Киреныш? – произнес в трубке голос Николая. – Здравствуй, чижик. Ох, сорванец! Пишу письма в Таллин – ни слова ответа. Где, думаю? Сейчас разговариваю с мамой – ты, оказывается, черт-те сколько времени уже дома. Что случилось?
– Ничего, – сказала Кира, и опять голос у нее сорвался в хрипоту.
– Ты простудилась?
– Да, немного. – Она откашлялась. – Купалась.
– А что с Таллином?
– Так. Ничего. Просто тоскливо было одной. – Кира произнесла это давно придуманное объяснение и перевела дыхание – такой длинной показалась фраза и так неестественно, почудилось ей, звучал ее голос.
Но Николай ничего не заметил.
– Мама говорит – ты уже на работе?
– Да.
– Неладно у нас нынче вышло. Хоть бы я дома был… Я тебя понимаю, приехала – и одни пустые стены. Тут не то что на работу…
– Заканчивайте! – сказал скрипучий, жестяной голос телефонистки.
– Киреныш! – закричал Николай. – Я завтра вылетаю, буду часов в пять, целую!..
В трубке щелкнуло, связь прервалась, и телефонистка скрипуче осведомилась:
– Поговорили?
– Да. – Кира положила трубку, села на стул, зябко обхватив себя за плечи, и долго сидела так, не двигаясь.
– Кира, – позвали ее наконец из комнаты.
Она встала, вынула из шкафа чистое постельное белье и начала стелить Пахломову в «кабинете», на маленькой тахте. «Грязная сука, – говорила она себе. – Грязная подлая сука…» Ей хотелось выгнать Пахломова, остаться одной, но была уже ночь, и она боялась, что он не сможет поймать такси.
– Переходите сюда, – позвала она его.
И, запершись у себя в комнате, сидя на корточках возле тахты, смято синевшей простыней в ночномзыбком свете, снова называя себя грязными словами, она думала, мотая головой: больше никогда, господи, какой стыд, какой ужас, больше никогда, никогда!..
Но она ошибалась, говоря себе в ту ночь: никогда. Минула неделя, и однажды в конце рабочего дня, стоя у кульмана, она вдруг поняла, что сейчас, что бы ни говорила себе, как бы ни запрещала, дождется, когда комната опустеет, снимет трубку и наберет его телефон…
Николай прилетел – и все пошло по-прежнему; словно не было ни красных черепичных крыш Вышгорода, ни пахнувших йодом водорослей, выброшенных прибоем на берег, ни рыжей, с блестящей, будто нейлоновой, шерсткой белки, которую кормили с рук белоголовые мальчик и девочка в парке Кадриорга. У него накопилось много работы, и он возвращался домой в восьмом, а то и в девятом часу, принимал душ, облачался в халат, ужинал и потом часа два еще читал что-нибудь детективное, включив, как он говорил, «для атмосферы» на малую мощность магнитофон, или смотрел телевизор, пролистывая при этом свежие газеты. Время от времени, отвлекаясь от книги или телевизора, он начинал рассказывать ей что-нибудь о работе, – какой-нибудь случай без начала, без конца, как он сказал, да как сказали ему, и Кира понимала: рассказывает он не для нее, а чтобы заново пережить уже прошедшее, переварить его, прикинуть: что это все значит и что из этого выйдет… И, слушая его, поддакивая ему и сама даже говоря что-то, она не переставая думала о том, как же он ничего не заметил в ней в день приезда, как же не почувствовал, не уловил всей той фальши, которая, она была уверена в этом, сквозила в каждом ее слове, жесте – во всем, что бы она ни делала… И однако же – не заметил.
И, набирая номер Пахломова, прокручивая упруго и мягко сопротивлявшийся движению прозрачный диск, она опять подумала – почему же он не почувствовал; но ничего она не могла себе объяснить, как не могла бы объяснить и то, почему, наперекор всему, что было с ней в ту, недальней давности ночь, полную отвращения – и к себе, и к Пахломову – и стыда, она звонит ему.
Он отозвался, и Кира, голосом неестественным и дрожащим, сказала:
– Все скрипим, Сергей? Как здоровье?
В тот, первый раз она не решилась позвонить мужу, узнать, задерживается ли он на работе, как делала потом; она просто не пошла домой, махнув на все рукой, – будь что будет, и ей повезло: Николай в тот вечер вернулся даже позже обычного. А домашний телефон, сказала Кира, вошедшая в квартиру за десять минут до него, был неисправен, потому и не отвечал, вот только что ушел телефонист…
Она встречалась с Пахломовым и вечерами, говоря, что пошла к Надежде, и по утрам, договариваясь с Петром Семенычем выйти во вторую смену и говоря Николаю, что вечерами ей лучше работается: народу в конструкторском почти никого и стоит тишина. А впрочем, заметила она сама, ей действительно стало хорошо работаться – разве что не только по вечерам, а и днем, – Петр Семеныч, проверяя за ней чертежи, только удивлялся, с какой скоростью она их делала.
Несколько раз Пахломов заводил разговор о том, как он увидел ее впервые, как специально простаивал, бывало, по полчаса у дверей столовой, чтобы увидеть ее, когда она пойдет на обед, как в два дня, получив от Крошева билет, «закруглил» все свои дела, выбил у начальства и оформил отпуск, – и Кира понимала, куда он клонит, не решаясь заговорить прямо, но она отмалчивалась в ответ на все эти разговоры или отшучивалась, потому что временами, когда она лежала на узкой холостяцкой тахте Пахломова, ей вдруг казалось, что это не его руки обнимают ее, и даже голос не его – Николая. Иногда она ловила себя на мысли что будь у нее до Пахломова, кроме Николая, еще мужчины, она бы путала Пахломова и с ними.
Она пила инфекундин, чтобы не забеременеть, первое время чувствовала себя плохо и Николай ничего не требовал от нее, а был по-обыкновенному заботлив и нежен. Она мучилась этой его заботливостью, его устойчивой обволакивающей внимательностью, да и нельзя было тянуть до бесконечности, и однажды, преодолевая чувство отвращения и ненависти к себе, решилась, – и оказалось, что страшного ничего нет, нужно лишь думать об одной себе, об одной себе…
Так, мало-помалу привыкая к своему новому положению, она прожила август, сентябрь, октябрь, и наступили Ноябрьские праздники.
В ночь на седьмое похолодало, ударил мороз, наутро пошел снег и шел весь день, медленный, крупный, тяжелый, покрыв ворсистым невесомым одеялом голую, вымерзшую землю с сухими кустиками увядшей травы, асфальт тротуаров, скамейки в аллеях, крыши домов, и когда вечером, по обезлюдевшим улицам Кира с Николаем шли в гости к Яровцевым, позади них, на асфальте, оставались четкие продавлинки следов. Снег вымыл из воздуха всю копоть и грязь, накопившиеся в нем за последние две недели сухой ветреной погоды, и вечер стоял той ясной, физически ощутимой чистоты, когда кажется, что вдыхаешь один ничем не разбавленный кислород, и голову по-пьяному кружит.
Яровцев был в новом, цвета маренго, с широкими. искристыми красными полосами костюме, в белой сорочке с редкими розовыми тюльпанами, под уголками воротника которой едва помещался крупный, тяжелый узел галстука. Принимая у Киры пальто и небрежными уверенными движениями помещая его на плечики, чтобы не вытянулось и не помялось на вешалке, он говорил о погоде, о том, как промерз нынче на демонстрации, улыбался; золотой его зуб металлически блестел в ярком свете всех зажженных в квартире ламп и казался Кире в скоплении великолепно сохранившихся белых зубов аккуратной желтой дыркой.
Вышла в прихожую Яровцева. Сегодня она надела парик, ярко-белокурый, иначе Кира не могла бы и сказать, – так светились, так ухоженно-ненатурально блестели и переливались его локоны. Николай поцеловал ей руку, сказал, что она – чудо, прелесть и не был бы он женат, непременно отбил бы ее у Леонида Пантелеймоновича, несмотря на то что он его начальник; Яровцева засмеялась на это: «Ну, Леонид Пантелеймонович не боится никого, знает, что ему никто не страшен», – и с ласковой материнской улыбкой глянула на Киру, освобожденную наконец от всех уличных доспехов.
– Господи, Кирочка! Так вам рада. Сколько мы не виделись?
Кира взяла ее за обтянутое мягкой шелковистой материей плечо, потянулась к ней губами, и они поцеловались.
– В том, что мы не виделись, виноваты наши мужья-сатрапы, – сказала Кира, тоже делая вид, что вовсе и не было никакого разговора между ними тогда, летом, в полутемной кухне под стрекот проектора, доносившийся из комнаты. – Говорят – эмансипация, ну, а на деле, рубашку не постираешь – выпорют.
– Ну, Кирочка! – блестя глазами от совершенно-таки искренней радости видеть ее, сказала Яровцева. – Не поверю. Николай Андреич – и сатрап? О-ой, неправду говорите! – Она погрозила шутливо пальцем, и Кире в это мгновение показалось – она знает что-то, или о чем-то догадывается, или что-то слышала…
Она пошла в комнату, оставив Николая в прихожей передавать хозяевам его с Кирой вклад в праздничный стол – бутылку коньяка и фрукты, переступила порог – и почувствовала, как стягивает кожу на голове от окатившего ее холода. Прямо напротив нее, в кресле у окна, с сигаретой в руках сидела Надежда, и на подлокотнике, тоже с сигаретой, держа перед Надеждой пепельницу и что-то говоря ей, – Пахломов. И еще мгновеннее, чем прошибло морозом, Кира поняла: она не ошиблась, там, в прихожей, не просто так грозила ей пальцем Яровцева.
Надежда увидела Киру и опустила поднесенную ко рту сигарету. Столбик пепла обломился и, рассыпавшись, упал на платье. Пахломов повернул голову, тоже увидел Киру и встал, торопливо сминая в пепельнице окурок. И Кира, с ужасам чувствуя, что минута, нет, не минута – пол-, четверть минуты отпущены ей, чтобы спастись, сохранить все как прежде – пока Николай остается в прихожей, – неверным, осекающимся, каким-то семенящим шагом пошла к этому креслу и, старательно изображая радостную, счастливую улыбку, сказала Надежде, словно не замечая Пахломова:
– Ох, Надюш! Спрашиваю – где на Ноябрьские будешь, а она темнит… Теперь-то все понятно. Вот сюрприз!
– Ну, так вот ради него-то и темнила! – подхватила Надежда, и они поцеловались.
– Сергей, – сказала Надежда следом за тем, показывая на Пахломова. – Из нашего, из горнорудного отдела. Может быть, даже и сталкивались когда в коридорах…
Пахломоя поклонился, и Кира, с отчаянием думая о том, что все, теперь – чем дальше, тем больше, ложь на ложь, притворство на притворство – ведь Надежда-то знает, что они знакомы, и, может быть, знает даже больше, чем она, Кира, подозревает, – подала Пахломову руку и назвалась.
– Кира Ивановна! – сказал кто-то за спиной. Кира повернулась и увидела того сухонького, маленького профессора политэкономии из Политехнического, который летом, когда отмечался выход в свет книги Яровцева, весь вечер ухаживал за нею. – Счастлив вас видеть. Елену Николаевну я, кажется, просто-таки замучил сегодня: да где же, спрашиваю, Кира Ивановна, чего же она, или не будет?
И Кира поспешила уйти с ним от Надежды с Пахломовым. ей нужна была разрядка, ей нужно было перевести дыхание…
С Надеждой они сошлись уже только за столом. Народу было много и оттого – шумно, Николай, сдвинув тарелку в сторону и положив перед собой руки ладонь на ладонь, разговаривал с тем обрюзгшим, с синевато-седой щетиной на щеках, причмокивающим мужчиной, заместителем главного конструктора одного из отделов завода, давним другом Яровцева, как обычно – весь уйдя в разговор, ничего больше не слыша вокруг, и Кира спросила Надежду:
– Пахломова привела ты?
– Надо же мне было с кем-то прийти. – Надежда потянулась за бутылкой с минеральной водой и взяла ее. – Хочешь?
– А больше было не с кем?
Надежда налила воды в овой фужер и поставила бутылку обратно.
– Ну, а что, собственно, плохого, что с ним?
– Нет, ничего. – Кира посмотрела туда, где рядом с Яровцевой сидел Пахломов, и увидела, как он, накладывая Яровцевой из блюда салат и говоря что-то, едва заметно косит взглядом сюда, в их с Надеждой сторону.
– А больше мне, Кира, и в самом деле не с кем. Романов у меня нет, так – одни связи… – Надежда как-то выжидающе помолчала, отпила из фужера и поставила его на стол. – А Пахломов, сама понимаешь, с радостью. Хочется же ему поглядеть на твоего мужа.
Кира вздрогнула и, боясь взглянуть на Надежду, стала тыкать перед собой вилкой. Вилка упиралась во что-то твердое, – и она опомнилась, увидела, что тычет в скатерть, а тарелка стоит рядом.
Николай сидел теперь с рюмкой у губ, крутил ее в ладонях, облокотившись о стол, время от времени отхлебывал, и, когда глотал, над бровями у него собирались мученические морщины. К их разговору с заместителем главного конструктора присоединился Яровцев.
– …женщина должна быть растворена в деле мужчины, иначе никакой счастливый брак невозможен. Все счастливые браки, сколько я знаю, именно таковы. – Яровцев на мгновение прикрыл глаза своими крупными, тяжелыми веками. – Да, именно таковы. Нам ведь, мужчинам, которые заняты каким-то делом, не шибко-то сейчас до того, чтобы ублажать женщин. Дело, оно есть дело. Настоящий мужчина не может без него.
– Правильно, Леонид Пантелеймонович, – сказала Кира. – Некогда вам ублажать. Карьеры надо делать, завоеванные позиции удерживать, ну, и так далее. А женщины – бог с ними.
– Киреныш у меня философ. – Николай обнял Киру, прижал ее голову к своему плечу и потерся подбородком.
Это было так ласково-снисходительно и так по-отечески умудренно, что и Яровцев, и заместитель главного конструктора рассмеялись.
– Да, я шучу, – сказала Кира и высвободилась из объятий Николая. – Где нам, бабам, Гегеля понимать.
Теперь они расхохотались, и Яровцев в изнеможении все бил рукой по столу и хватался за сердце, а Кира ваяла свой коньяк и выпила его единым духом, одним крупным глотком.
Горло перехватило, к глазам подступили слезы, ее всю передернуло, и с минуту она ничего не видела вокруг. Потом стало легче, и она подцепила вилкой посыпанный сахарной пудрой ломтик лимона. Сахар во рту растворился, и лимон сделался кислым и терпким.
– Ты все такая же, Кирочка, – сказала негромко Надежда.
– Такая же? – Морщась, Кира разжевала лимон и проглотила. – Ну, со стороны-то оно, конечно, виднее. – Она посмотрела на Николая, – он снова сидел, положив руки перед собой ладонь на ладонь и навалившись грудью на стол. – Я, пожалуй, поняла, зачем ты пришла с ним…
– Да ведь я тебе уже объяснила. – Надежда поглядела на Киру своими большими, мягкими – шерстяными, сказала себе Кира, – глазами и улыбнулась. – Каждому свое, я не жалуюсь, наоборот. Но идти мне было не с кем.
Кира наклонилась к ней и, снизу вверх залядывая в спокойные, улыбающиеся глаза Надежды, сказала:
– Было тебе с кем идти. Стоило только шевельнуть пальцем. Показать мне: ты, мол, такая хорошая, ненавижу тебя, говорила, – а что же на деле? Что же на деле-то… Так?
– Что-о? – протянула Надежда, улыбаясь, обняла Киру обеими руками за плечи, и совершенно отчетливо в голове у Киры голос Яровцевой, с теплыми материнскими нотками, произнес эти же слова: «Что-о? Ах, вон вы как, Кирочка, поняли!.. Неважно себя чувствуете, Кирочка?»
– Все достаточно просто в жизни, – сказала Надежда. – Не надо ничего усложнять. Вот и Елена Николаевна говорила – что-то у тебя с ней вышло. Зачем? Она чудная баба, и мы все втроем так друг к другу подходим…
«Нет, нет, нет, – стучало где-то в висках, сопротивлялось все в Кире. – Пошли вы к дьяволу», – но и мешало что-то оттолкнуть Надежду, убрать ее руки с плеч, хотела – и не могла, и так и сидела, вся сжавшись и словно заледенев, пока Яровцев не встал и, постучав ножом по бокалу, требуя внимания, не начал произносить тост.
Работало центральное отопление, в квартире было жарко и душно, и Яровцев вскрыл заклеенное уже на зиму окно в дальней комнате. В щель между рамой и створкой тянуло сухим морозным воздухом. На подоконнике, как белоснежный заячий воротник, лежал тонкий, пушистый слой снега. Кира дотронулась до него ладонью и отняла, – приставшие снежинки растаяли, и капли стекли по пальцам. Кира нагребла небольшой холмик и стала лепить снежок. Снег был мягкий, податливый, и снежок вышел упруго-тугим и льдистым.
Стонала за спиной с магнитофонной ленты, играя «Очи черные», скрипка, и несколько человек, негромко прихлопывая в ладоши, подпевали ей нетрезвыми голосами. «Очи черные, очи жгучие, очи страстные и прекрасные. Как люблю я вас, как боюсь я вас, знать не в добрый час повстречал я вас…» Среди других голосов Кира различала голос Николая, он фальшивил сильнее всех, и ей казалось, что не в ритм раздающиеся хлопки – это тоже его. Потом она услышала, как кто-то позвал Николая, и, повернувшись, увидела, что в комнате его нет. А Пахломов, с которым после тех, первых, минут не перемолвились больше ни словом, стоял в дверном проеме, прислонившись к косяку, смотрел на нее, и в глазах у него Кира заметила то же покорно-вызывающее выражение, с каким он смотрел на нее тогда, тысячу лет назад, в купе поезда.
«Очи черные» кончилось, пленка, немо пошуршав в динамиках, заиграла блюз. И то, чего боялась Кира, чего она не хотела, молилась, чтобы не было этого, – случилось: Пахломов подошел к ней, склонил голову и сказал негромко, голосом, полным подчеркнутого безразличия, напряженным и задыхающимся:
– Можно, Кира?
Руки у нее были мокрые от снега, Кира засмеялась, показывая их, и он обнял ее за талию.
– Догадливы, – сказала Кира.
– Да, от природы, – сказал он без улыбки, и тут же Кира поняла, что помимо их воли, независимо от их желания, в том, как он пригласил ее, как ведет сейчас в танце, как она подняла ладони – мокрые, мол, – в каждом сказанном ими слове сквозит близость, проявляет себя, ее никуда не денешь, она вот как тот золотой зуб у Яроваева.
– Зачем ты пришел? – сказала она, глядя в сторону, в темное ночное небо.
Пахломов теснее прижал Киру к себе, и губы его оказались возле ее виска.
– Потому что я не могу так, – сказал он. – Ты же знаешь. Я не могу так, это не для меня – прятаться от всех, нигде не бывать вместе. Ты мне нужна…
Кира отстранилась от Пахломова.
– Удобное ты нашел место для такой темы… Что ты мне предлагаешь? Уйти? И мне с тобой будет лучше?
У Пахломова дернулось над бровью, он поднял руку и зажал набухший, запульсировавший канатик.
– Все это ты мне говорила уже…
– Правильно. Зачем же снова?
Блюз кончился.
– Киреныш! – заглянул в комнату Николай. – Пожалуй, нам надо собираться?
Утром он уезжал в' Москву, сдавать экзамены в аспирантуру, за приготовлениями к нынешнему вечеру Кира не успела уложить ему чемодан, и надо было еще погладить несколько рубашек.
– Да, – сказала она. – Иду.
Яровцева с дивана смотрела на них с Пахломовым благословляющим материнским взглядом и улыбалась.
– Позвони мне завтра. – Кира слегка наклонила голову, как бы благодаря Пахломова за танец, и подошла к Яровцевой.
– Ну, Елена Николаевна, сатрап мой уводит меня…
Ни страха выдать себя неловким словом или неловким движением, ни ужаса оказаться с Пахломовым вдвоем, ни смущения перед Яровцевой и той глухой, но явно ощутимой неприязни к ней, – ничего Кира, к собственному своему удивлению, уже не испытывала.
«А что мне, в общем-то, сторониться их? – спрашивала она себя, одеваясь в прихожей. – Что? Да и зачем? Они интеллигентные женщины, мне с ними легко, и нужны же какие-то близкие люди, кроме мужа?»
Надежда прощаться не вышла, Кира позвала ее, дождалась и сама, подмигнув, поцеловала:
– Ну, мать, ты женщина свободная, веселись.
Снег на улице уже не шел. Мороз покрепчал, дул ветер и свивал снежный холст на асфальте в жгуты поземки.
Кире снилось, что она ложится спать и, стоя перед каким-то большим, до пола зеркалом, уже в ночной сорочке и с подколотыми на ночь волосами, снимает с лица ватным тампоном косметику. Лосьон холодит и слегка пощипывает кожу; сильнее всего щиплет под глазами, и Кира на мгновение отрывает вату от лица, смотрит на свое отражение.
И вдруг она замечает странное в своем лице, что странное – она не может понять, но какое-то оно не такое, не обычное, каким она привыкла его видеть в зеркале, что-то новое, только непонятно – что, появилось в нем; хочет встать к зеркалу, чтобы получше рассмотреть себя, но ничего у нее не получается – она не может сдвинуться с места, ноги словно вкопаны. Она взглядывает вниз – нет, все нормально, из-под подола длинной, до щиколоток сорочки по-обычному выглядывают всегдашние ее домашние тапочки. Но в следующее мгновение Кира сознает, что и с ногами что-то не так, что – она не понимает, но ясно и остро чувствует – это случилось и с ними, и они – не те, недаром же она не может сдвинуться с места.
И тут Кира видит, как ее отражение в зеркале поднимает руку со смоченной в лосьоне ватой, слегка наклоняется вперед и начинает снимать с лица косметику; и раньше, чем Киру успевает пронзить страхом, она замечает, что выполнила, сделала все, что сделало ее отражение, и, слегка подавшись вперед, чуть склонив голову набок, протирает тампоном лицо.
Наконец с туалетом покончено. Отражение подходит из глубины зеркала, заставляя Киру повторить все свои движения, к самой его плоскости, минуту стоит, неподвижным, сосредоточенным взглядом изучая Киру, потом отбрасывает в сторону уже ненужную вату, и Кира проделывает то же самое, спохватываясь одновременно – зачем же она сорит; но и думать ей уже некогда – отражение вдруг кладет на плоскость зеркала руки, вытягивает их по нему вверх и вжимается в эту нематериальную, несуществующую границу, отделяющую реальное от собственной нематериальной копии. И Кира, моля самое себя найти силы для сопротивления и не находя, тоже вытягивает руки, тоже, сколь можно плотно, вжимается в зеркало… мгновение она ничего не помнит – и вдруг ощущает себя уже там, по ту сторону зеркала – в нем, а отражение стоит на полу комнаты и, нехорошо улыбаясь – и Кира тоже улыбается вслед ему, – облизывает губы.
– Так-то ведь лучше, – говорит оно Кире, вдруг со всего размаху бьет по зеркалу кулаком, и Кира, ощущая мгновенную острую боль в кисти и мгновенным же каким-то зрением ухватывая, как зеркало раскалывается и сыплется на пол осколками, кричит от ужаса перед тем черным, громадным, бесконечным, что разверзается перед нею, во что она летит, раскалываясь, рассыпаясь со стеклянным дзиньканьем на то же множество кусков, что и зеркало…
– Ты что? Что такое, Киреныш? – Горел ночник, Николай стоял над ней в одних трусах и тряс за плечо.
Свет ослепил Киру, и она снова закрыла глаза, перевернулась со стоном на бок:
– О-о, господи-и!..
И едва она перевернулась на бок, то бывшее во сне дзиньканье раздалось вновь. Кира в ужасе приподнялась на локте – и поняла, что это звонок, его-то она и слышала во сне.
Николая же, видимо, разбудил только ее крик, и когда из прихожей донеслись перемежающиеся – то длинные, то короткие, то отрывистые – трели звонка, он недоуменно поднял голову.
– Черт, – сказал он, – три часа ночи.
Пришаркивая тапками, он вышел в прихожую, включил свет и, накинув пальто, спросил:
– Кто?
Что ему ответили, Кира не расслышала, но он загремел цепочкой, повернул ключ в замке и открыл дверь. Она видела, как рука невидимого из-за косяка мужчины протянула Николаю сложенный пополам листок бумаги, потом какую-то книжечку с болтающимся на шнурке карандашом, Николай расписался, поблагодарил и закрыл дверь.
Он вошел в комнату, сел к Кире на тахту и протянул ей телеграмму.
– Это тебе. Из родных пенат.
– Прочти, пожалуйста.
Николай развернул телеграмму, раскрыл рот, чтобы читать, и Кира увидела, как двинулась у него кожа на лбу, словно за волосы его внезапно и сильно дернули, и глаза сделались бессмысленными и пустыми.
– Что? – спросила она, пугаясь, и схватила его за руку. – Откуда? А-а… – не то чтобы поняла, но каким-то чутьем постигла вдруг она: «из родных пенат», отпустила его руку, ткнулась головой в подушку, но тут же села, подтянув к подбородку колени. – Н-нет… Коленька, н-нет! Я такое подумала… нет, не отец, не отец, Коленька, да? Ну, скажи, скажи!
Николай обнял ее, и Кира почувствовала у себя на затылке его большую теплую ладонь.
– Да? – закричала она, отталкивая его, но не могла оттолкнуть.
– Да, – скорее догадалась, чем услышала она, оттолкнула Николая, упала на тахту, и ей показалось – столько скопилось в груди воздуха, что сейчас ее разорвет от рыданий; но она лежала, обхватив подушку, и слез не было – тоько один соленый, душивший пузырь воздуха от ложечки до самого нёба. Потом она услышала какое-то скулящее, жалобное подвывание и поняла, что этот жалобный несчастный звук рождается в ней…
Николай перекладывал свои вещи из маленького чемодана в большой – тот, с которым Кира ездила в Таллин, сутулился, и широкий его тяжелый подбородок был прижат к груди – как всегда у него случалось в минуты особой сосредоточенности и собранности, и Кира поймала себя на мысли, что в последний раз замечала такие мелочи еще летом, до отпуска.
– Ты прости… нескладно у тебя выходит, – сказала она. – Но я боюсь – ничего там одна не сделаю.
– Ну, хватит, хватит, – сказал он мягко, посмотрел на нее и с ободряющей улыбкой качнул головой. – Давай, что ты берешь с собой? Обойдусь и без консультаций, приеду сразу же к экзамену. Экая важность.
– Я его видела последний раз, когда он приезжал к нам на свадьбу. – Кира сидела с ногами на тахте и, обхватив колени руками, смотрела, как блестят в электрическом свете полиэтиленовые пакеты, в которые вечером она самолично уложила рубашки Николая. Блеск их был тускло-слюдянист. – Господи, почему я не поехала в отпуск к нему? Конечно, там нет никакого моря, такой же город, как и здесь, но ведь там – он… нет, не подумала. И самое главное, у него же никого нет, только я… Он, наверное, и еду себе не готовил, ходил в столовую. Ты знаешь, ничего печальней, чем эти одинокие старики, обедающие в столовых, никогда не видела. Хочется прямо плакать, когда смотришь, как они несут свой поднос, как едят… Едят – и руки трясутся…
Николай сел подле Киры, обнял ее за плечи.
– Но у него же была там какая-то женщина, приходила к нему. Помнишь, ты сама говерила? Вот и телеграмму дала.
– Да, да. – Кира разомкнула его руки, спустила ноги на пол и встала. – Это уж я… так. Что, говоришь, буду брать? Да что брать… Это тебе надо, ты оттуда – прямо в Москву, а мне-то что…
Еще только светало, когда они приехали в аэропорт. Николай сдал свой билет, сходил с телеграммой к диспетчеру, и когда взошло солнце и повисло над горизонтом в морозной туманной дымке тусклым красным шаром, они шли через выстуженную бетонную гладь с редкими гребешками снега к трапу самолета.
На дверях морга висел замок. Дверь была широкая, двухстворчатая, и вместо ступенек – шершавый бетонный скат, досуха очищенный от снега; чтобы удобнее было сходить с гробом, оцепенело подумала Кира.
Дул ветер, несильный. но холодный, и они с Николаем зашли за боковую стену. Николай достал сигареты и протянул Кире, она помотала головой и, засунув руки в карманы пальто, старательно и аккуратно стала утаптывать снег, наметенный к стене. Шофер грузовика, на котором они приехали, послонялся в сторонке, подошел, попросил сигаретку, закурил и снова отошел.
Кире казалось, что они простояли здесь несколько часов, пока появился санитар и, гремя ключами, отомкнул замок, но на самом деле шофер не успел даже выкурить сигарету.
– Получать? – сказал санитар, открывая дверь и оглядываясь на Киру с Николаем.
Киру всю передернуло от этого обыденного, произнесенного хрипловатым прокуренным голосом слова, и она почувствовала, как Николай тоже смешался, не зная, как ответить. Но наконец он сказал:
– Да…
– Ну, давайте, – сделал санитар приглашающий знак рукой. Ему было лет сорок с небольшим, костистое широкое лицо его имело выражение усталого, равнодушного спокойствия, и под желтыми толстыми усами висел пластмассовый мундштук с погасшей сигаретой.
Они прошли вслед за санитаром внутрь и оказались в неуютно-голом, по-обычному для больничных помещений, коридорчике, выкрашенном от пола до потолка известкой. Собственно, это был не коридорчик, хотя по обе стороны от входной двери, у наружной стены, и стояли деревянные диваны, а нечто вроде длинной лестничной площадки: прямо напротив входа размещалась лифтовая шахта, слева от нее была крутая узкая лестница в подвал, а справа – закуток, походивший на комнату без двери, и в нем стоял письменный стол и стул возле, и еще один стол, длинный и высокий, обтянутый черным дерматином.
– Давайте вашу квитанцию, – сказал санитар. Он снял пальто и оказался в белом халате, смявшемся под пальто и не очень свежем. – Сейчас привезу. А вы пока гроб заносите – да сюда вот, – он показал на обтянутый дерматином стол.
Он зацокал подковками ботинок по лестнице, широко разводя колени, Николай, скрипнув дверью, вышел на улицу, и Кира осталась одна. Она села на диванчик у входа, но тут же встала, прошла по коридорчику до закутка, расстегнула пальто, сунула руки под мышки и посмотрела в окно. Никалай с шофером крутили рукоятки запоров, открывая задний борт. Кира вынула руки из-под мышек, запахнула пальто и, обняв себя за локти, прошла по коридорчику в обратную сторону, до лесгницы. Из подвала тянуло холодом и запахом формалина.
То, что все это время, прошедшее с получения телеграммы, представлялось порою чуть ли не выдумкой, а если и свершившимся, то все же как бы не с ее отцом, а с кем-то другим, было теперь так близко, так ощутимо, что все в ней, каждая жилка, дрожало от бесповоротности случившегося, от невозможности ничего обратить вспять, от неотвратимости того мига, когда она должна будет своими глаэами, своими руками – всеми своими чувствами удостовериться в правде тех слов, что содержались в телеграмме; и как тогда, ночью, когда она только узнала об этом, Кире казалась, что вся грудь у нее, от ложечки да гортани, – один тугой, горячий воздушный пузырь, она чувствовала, что единственная возможность избавиться от него – слезы, но слез у нее не было.
Заскрипела дверь, распахнулась, пятясь, вошел Николай, и вслед эа ним в дверь просунулся гроб. Кира кинулась к двери, попридержала одну из створок, чтобы мужчинам удобнее было пройти, они прошли, поставили гроб на стол и сняли крышку.
Лифт вдруг лязгнул, загудел электромотор, и кабина серой массивной глыбой уплыла вниз, обнажив крашенную известкой стену лифтовой шахты. Слышно была, как в подвале открылась дверь, в кабину зашли, дверь хлопнула, и электромотор снова загудел.
Кира вцепилась Николаю в рукав пальто, закрыла глаза и прижалась лбом к его плечу. Она услышала, как поднялась и остановилась, коротко взлязгнув, кабина, хотела открыть глаза и не смогла, хотела спросить Николая: «Да?» – и тоже не смогла. Она ждала, когда дверь лифта откроется, но дверь не открывалась, и Николай стоял все так же неподвижно, гладя ей свободной рукой плечо, и Кира открыла глаза.
Санитар поднимался по лестнице, на пегом лице его было выражение раоачей сосредоточенности.
– Чей отец-то? – сказал он, выходя в коридорчик, и безошибочно, с профессиональной уверенностью определил, кивая головой на Киру: – Ваш?
Она ничего не смогла ответить, ваздух, плотно забивший грудь, звенел в ушах, и вместо нее ответил Николай:
– Наш.
– А-а, – протянул санитар, снимая замок с двери лифта, и Кира, каким-то отчужденным, словно бы не своим сознанием, подумала: он их посчитал за Брата и сестру.
Санитар вытолкнул из лифта каталку, – и опять этим же, отчужденным сознанием Кира отметила, что к подошве выглядывающих из-под простыни туфель пристала то ли высохшая травинка, то ли выцветшая полоска бумаги. Никалай помог санитару развернуть каталку, тот захлопнул дверь и отвернул простыню с лица лежавшего под ней человека.
И тут Кире почудилось, что у нее хлынула горлом кровь. Но это была не кровь, это прорвался горячий воздушный пузырь в груди, и Кира почувствовала, что слезы бегут у нее по лицу, и поняла, что уже не держится за рукав мужниного пальто, а лежит, обхватив руками дорогое тело, поперек каталки, и голова ее мотается из стороны в сторону…
– Ну, милый мой, милый мой… Киреныш… – услышала она наконец голос Николая. – Ну, родной мой, ну… Дома еще побудешь с ним, дома… слышишь?
И все, что было потом: дорога домой с невыносимым, кощунственным громыханнем гроба о передний борт, когда машина тормозила у перекрестков, гроб на письменном столе – за ним она делала когда-то домашние задания, – прощание, вынос, Ольга Петровна, жещина, с которой отец провел последние свои годы и которую она совсем почти не знала прежде, идущая с нею под руку, какие-то другие люди, что-то говорившие ей, стук молотка, вгонявшего в крышку гвозди, опускание гроба на вымазанных в желтой глине веревках туда, вглубь, и твердый стук заледенелой земли о дерево, поминки и опять какие-то люди, опять что-то говорившие ей, – все это запомнилось Кире одной тупой, непроходящей болью в сердце, запахом валерьянки и соленым вкусом слез на губах.
Очнулась она уже вечером. В окнах было черно, горел торшер в углу комнаты, отбрасывая на потолок кружок желтого света, перекрещенный посередине тенями от проволочной арматуры, стучали, медно поблескивая качающимся туда-сюда маятником, большие стенные часы в коричневом, покрытом лаком футляре. Она лежала на диване, под шерстяным одеялом, а рядом сидела Ольга Петровна. Глаза у нее были несчастные, усталые, темно обведенные полукружиями синяков.
– Я… что, – сказала Кира, приподнимаясь. – Спала?
– Спали, – кивнула Ольга Петровна и быстрым, каким-то суетливым движением провела морщинистыми, старушечьими уже почти руками по лицу, словно стирала сс него пыль. – Немножечко… Это хорошо. Сон, он ведь такую силу имеет: от всех печалей излечивает.
В комнате уже было прибрано, все на своих местах, стол чисг, и за ним сидел Николай и что-то писал на листке бумаги.
– И посуду вы помыли, Ольга Петровна?
– Помыла. Соседям отнесла, которая не наша… – Она запнулась. – Ну… которую у кого одалживали. Ждала вот, когда вы проснетесь. Мало ли что… Теперь пойду. Завтра увидимся.
– Да, завтра.
Ольга Петровна ушла. Кира села на диване, положив руки на колени, и долго сидела так, глядя прямо перед собой и ни о чем не думая. Изредка она взглядывала на Николая, он что-то высчитывал, чиркая шариковой ручкой, сутулился, и подбородок его был прижат к груди, над бровями дугами собрались морщины, и губы время от времени шевелились.
– Киреныш, – сказал Николай, не отрываясь от бумаги. – Завтра ведь нам улетать.
– И что? – отозвалась она.
Он провел черту, написал под ней какую-то цифру, положил ручку и, развернувшись на стуле, забросил ногу на ногу и сцепил на коленях руки.
– Ты ведь что-то хочешь взять на память? Какие-то вещи – его, отца… Ну, вот часы именные. Помнишь, об его именных часах рассказывала?
– Да, да, правильно, – сказала Кира, радуясь, что Николай напомнил ей обо всем этом, и именно сейчас – завтра уже будет не до того. – Часы – обязательно, я, знаешь, так любила на них смотреть в детстве. Они не идут, правда, но ведь это не имеет значения, да?
– Конечно. – Николай кивнул и заглянул в бумагу, лежавшую перед ним. – И надо узнать у Ольги Петровны, что бы хотелось взять ей. Вот она обмолвилась – телевизора у нее нет, может быть, возьмет? Надо с ней с самого утра завтра это обговорить. Комната отойдет райисполкому, все, что ни ты, ни она не возьмете, я свезу завтра в комиссионный.
– Да-да, – снова сказала Кира, с благодарным облегчением думая о том, как это хорошо, что ей не нужно ничего решать, а все решает за нее и делает Николай. – Значит, мебель в комиссионный… А остальное?
– А вот и надо сейчас все просмотреть. В крайнем случае, наберется много – отправим багажом.
– Господи, Коленька!.. – сказала Кира, вставая. – Голова ведь ты у меня. Что бы я здесь одна делала? Я бы свихнулась. – Она подошла к Николаю, провела рукой по его мягким, коротко остриженным волосам и прижала его голову к своему животу. – Хороший ты у меня мужик, Коля…
– Ну-ну. – Он легонько, чтобы не не обидеть, шлепнул ее. – Чижик мой. Давай будем смотреть.
Он встал, подошел к гардеробу и открыл левую половину – с полками, две из которых были когда-то ее, Кириными, и даже потом, когда уехала в институт, долго еще принадлежали ей, и отец ничего на них не клал. На полупустых полках лежало постельное белье, отцовская одежда, тюлевые занавески, плед, электрическая бритва, стоял одеколон и свинцовый восстановитель для волос.
Кира открыла правую створку. Во всю ширину и длину ее было вделано зеркало, и Ольга Петровна, закрывая зеркала, завесила и его.
– Можно ведь снимать?
– Конечно.
Кира открепила булавки, которыми материя была приколота к дверце, и из зеркала глянуло на нее ее отражение – изможденная женщина с опухшими красными глазами, волосы свалялись, спутались, страшно смотреть, – совсем не она.
И как только она подумала: «Господи, совсем не я», – ей показалось, что все это – тот самый страшный сон, он повторяется, и сейчас отражение заставит ее делать то, что хочет оно, и она непроизвольно дернула рукой, чтобы проверить – неужели правда. Но это был, конечно, не сон, и сердце ее вернулось понемногу на место, и она снова посмотрела на себя, и тут ей стал вдруг ясен жуткий смысл того сна, то есть и не смысл, потому что сон не поддавался объяснению, да и не было, в нем никакого ясного, четкого смысла, просто ей стало ясно, почему он приснился и что значил этот дикий, пронзивший ее во сне ужас…
Она захлопнула дверцу и огляделась кругом. И теперь наконец не отрывочно, не разумом, а каким-то внутренним зрением она увидела, что это та самая комната, в которой прошло все ее детство, отсюда она уехала поступать в институт; все тут было знакомо, и руки помнили, где, с какой стороны стоят в буфете тарелки и где лежат ножницы… увидела, что это ее комната. И может быть, единственная ее комната, хотя были потом и комнаты в общежитии, и комната в квартире свекрови, и двухкомнатная кооперативная квартира на двоих с мужем; но эта – единственная ее комната, и не потому, что здесь выросла, а потому, что здесь жил отец… И вот его нет больше, и она никогда больше в эту комнату не войдет, – все, теперь все; и ее место для жизни там, в другом краю, за две с половиной тысячи километров, и единственный, кто у нее остался, – это Николай.
Кира стояла, прислонившись к гардеробу, прижав к груди руки со сжатыми в кулаки пальцами, и беззвучно плакала, глотая бежавшие по лицу слезы.
Николай отвел ее на диван, накапал валерьянки и снова уложил, накрыв все тем же шерстяным одеялом. Посидев возле нее и дождавшись, когда она успокоится, он поднялся и стал сортировать вещи, вынося их на середину комнаты.
– А, ниспровергатель основ! – сказал Николаю Сарайцев. Он вышел из-за стола, вскинул обе руки вверх, и так, с размаху, бросил их вниз, для рукопожатия. – Я тебя тут уже как-то видел, я метро, недели две назад. Что же это такое: две недели – и не зайдешь?
– А ты меня спроси, куда я вообще заходил? – засмеялся Николай. – Я ничего эти две недели, кроме учебников, и не видел.
Экзамены остались позади, был подписан приказ о зачислении, – и со вчерашнего дня он испытывал непрекращающееся чувство блаженства, умиротворенного довольства, ему казалось – жизнь вступает в какую-то новую – зрелую – пору, становится осмысленней, наполненнее, собственно, сейчас, может быть, только и начинается.
– А, вон как, вон как, – покивал Сарайцев. Густые, рано начавшие седеть волосы его блестели ухоженно и благородно. – Так можно поздравить?
– Можно.
– Поздравляю! – Сарайцев развел руками – как будто всегда был уверен в благоприятном исходе, и вот его предчувствие оправдалось, и зря Николай волновался. – Это хорошо, хорошо… Да, так присаживайся. – Он сел на свое место и, дождавшись, когда Николай тоже сядет, снова сказал: – Это хорошо…
Стол его стоял возле окна, и отсюда, с восемнадцатого этажа, Николай видел далеко, в сизый морозный туман уходящие бесчисленные крыши, утыканные крестами телевизионных антенн, кое-где они расступались, и видны были улицы, и по ним, неправдоподобно крошечные, ползли машины.
– Я к тебе что зашел, – сказал Николай. – Не просто ведь так.
– Ну, ясно, – кивнул Сарайцев. – Кто же из вас заходит в министерство просто для того, чтобы кого-то увидеть. Все по делам.
Николай познакомился с Сарайцевым в одну из командировок – ту как раз, когда Кира воспользовалась его отсутствием и сделала аборт, – пять дней с утра до вечера они сидели за одним столом, над привезенными Николаем бумагами, а по окончании работы, оба довольные принятым ими компромиссным решением, посидели еще вечер за столиком в ресторане, и с тех пор у них установились те неловкие, вроде бы дружеские, но в глубине-то никакие не близкие отношения, когда неудобно перейти к прежним, официальным, но и дружеские не получаются – недостает сил.
– Дело у меня великое. – Николай засмеялся. Со вчерашнего дня смеялся он порою совершенно даже беспричинно. – В долг двадцать пять рублей. Дашь?
Сарайцев молча полез в карман, вынул портмоне и, раскрыв его, достал двадцатипятирублевую бумажку.
– А достаточно?
– Достаточно. – Николай взял деньги и, аккуратно свернув их, положил в бумажник. – Тесть у меня умер… Сейчас вот апельсинов хочу купить, косметику кое-какую для жены, а не на что.
– Понятно. Когда отдашь?
– Приеду, перезайму у матери и вышлю.
– Ага. – Сарайцев кашлянул, и Николай увидел, что ему сделалось стыдно за свой вопрос. – А что… что это за историю ты опять начал, с АСУП этой?.. Что это за письмо из «Правды» переслали начальству? Ниспровергаешь?
– А-а! – Николаю было приятно, что Сарайцев, хоть и в шутку, называет его ниспровергателем. – Да так… Знаешь ведь.
– Знаю… Смотри, как бы это все… Тогда тебе повезло, такое не повторяется. Слава славою, да… в общем, смотри.
– Ничего, – опять рассмеялся Николай. – Не круглый же я дурак… Можно от тебя позвонить, кстати?
– Звони. – Сарайцев повернул аппарат диском к Николаю, встал и, взяв какую-то папку, вышел из комнаты.
Николай набрал код своего города, Кирин телефон, телефон Сарайцева – в трубке пискнуло два раза – и стал ждать. Писем он не писал это время, последний раз звонил жене почти неделю назад – зазанимался, потом забегался с оформлением документов, и сейчас, ожидая соединения, он чувствовал в себе некоторую виноватость.
Он был доволен женой, она нравилась ему физически, плохо было лишь то, что после тех, неудачных родов она боялась снова рожатъ… Но что бы и как бы там ни складывалось у них, он всегда чувствовал ее женой – половиной, и никогда у него не появлялось мыслей о других женщинах; от добра добра не ищут, а Кира чудесная женщина. Вот только нынче весной она была слишком раздражительной. Но и всего лишь!
В трубке щелкнуло, раздались длинные гудки, и Николай, глядя в окно, на тонувшие в сухой зимней дымке крыши домов улыбнулся, предвкушая радость ее голоса: «Коленька!» – в этот его отъезд она как-то по-необыкновенному радовалась, когда он звонил. Но трубку никто не снимал и не снимал, Николай посмотрел на часы и вспомнил: у них же сейчас обед.
Он нажал на рычажок, отпустил и набрал номер Яровцева.
– Слушаю вас, – отозвалась мембрана, и Николай увидел, как Яровцев, слегка наклонившись, протянул через стол руку, снял трубку и, облокотившись, поднес ее к уху: «Слушаю вас».
– Добрый день, Леонид Пантелеймонович, – сказал Николай. – Касьянов говорит. Только не из соседней комнаты, из Москвы.
– Добрый день, Николай Андреич, добрый день. – Голос Яровцева изменился – утратил высокомерные начальнические нотки и стал ласково-благожелательным. – Ну что, как дела? Ваша жена звонила, беспокоилась: вы уже неделю ей вестей не подаете.
– Нормально дела, Леонид Пантелеймонович. Вчера был приказ, я зачислен.
– Поздравляю, Николай Андреич. Ну, поздравляю!..
Они поговорили еще немного, Яровцев со смешком пообещал навьючить Николая работой в соответствии с его новым положением, и Николай попросил Яровцева, если это не окажется очень обременительно, позвонить Кире, сообщить, что сегодня он выезжает.
Вернулся Сарайцев. Они перекинулись еще парой слов и стали прощаться.
– Ну, что ж… Не сгоришь на своих письмах, кончишь аспирантуру, помозгуем – может, и в Москву переберешься, – сказал Сарайцев.
Николай пожал ему руку.
– Начну гореть – будет кому потушить.
Он спустился вниз, оделся и вышел на улицу. Калининский проспект был по-обычному шумен, многолюден, неслись машины, в морозном воздухе стоял несильный, но явственный запах выхлопных газов. Николай зашел в парфюмерный магазин, купил Кире флакон арабских духов, потом зашел в гастроном и набрал дне полные сеткн апельсинов.
Чтобы доехать до общежития, в которое его поселили на время экзаменов, ему нужно было в метро, но до отхода поезда оставалось еще достаточно времени, и он свернул с центральных улиц, пошел переулками на троллейбус. Переулки были безлюдны, просматривались насквозь, и в конце их, где они выходили на транспортную магистраль, в проеме, образованном расступающимися домами, проносились беззвучно и скоро машины и промелькивали темные людские фигурки. Николай шел и наслаждался покоем этих затерянных в самом центре шумного города переулков, дремотной их тишиной, и ему приятно было думать о том, что, может бытъ, через три, через четыре года он сможет ходить по ним не как приезжий, временно заскочивший по каким-то своим делам командированный, а как полноправный москвич – с работой в одном из тех солидных учреждений, одно наименование которых в его городе вызывает благоговейный трепет, с московской квартирой, пусть и не здесь, не среди этих переулочков, ткущих свою паутину по центру, а где-нибудь на Юго-Западе или в Чертанове, но все равно – в Москве, потому что, хочешь не хочешь, а все здесь: и институты, и министерства, и прочия, и прочия…
Он дошел до остановки, сел в троллейбус, и тот покатил его вдоль старых, еще дореволюционной постройки домов, с узкими тротуарчиками возле них, потом – вдоль «сталинских», мощного, крепостного вида, тяжело вздымавших над крышами короны «тортов», вдоль магазинов, станций метро, людских потоков, вжатых в русла тротуаров, – и все это настроило Николая уже на другой лад: он стал вспоминать, все ли сделал, не забыл ли чего, достал из внутреннего кармана пиджака записную книжку с записями необходимых дел – почти напротив каждого пункта стояла запись «вып.» – выполнено, – и напротив пунктов шестого и десятого – «купить апельсины», «купить духи» – он тоже, с удовольствием поставил: «вып.»
В общежитии Николай собрал чемодан и, заварив стакан крепкого, черного чаю, сел просматривать отпечатанные ротаторным способом книжечки методических указании, которые выдали ему после приказа о зачислении. Он пил чай, развернувшись к столу боком и закинув ногу на ногу, внизу, под окнами, время от времени проходили троллейбусы, и в открытую форточку доносилось мокрое шлепанье их шин о посыпанный песком и солью асфальт.
Нет, думал он, как бы и что бы там ни было, а жизнь у него складывается совсем, совсем неплохая!
За окном начало темнеть, троллейбусы пошли чаще – начинался час «пик»; пора было выходить, ехать на вокзал.
Николай позвал коменданта, сдал ему комнату, оделся и, взяв чемодан, спустился на улицу.
Кира встретила его на перроне радостная, сияющая – он ее давно не видел такой, – раскрасневшаяся от мороза; щеки ее пахли свежестью, здоровьем, зимой и еще чем-то неопределенным, но таким же прекрасным. Обхватив Николая за шею, она повисла на нем, болтала ногами и говорила на ухо, смеясь:
– Какая у тебя женушка, м-мм? Прелестюшка, да?
И уже стоя на земле, снова обнимая его:
– Господи, как ты долго… я с ума сошла!
Была ночь, светофоры на перекрестках мигали желтым, и такси неслось по городу, нанизывая на себя эти перекрестки, как на шампур. И, ощущая на плече тяжесть привалившейся к нему жены и бережно придерживая ее за талию, Никалай вдруг подумал счастливо: «Все будет хорошо, все».
Дома его ждал на столе испеченный Кирой пирог, бутылка венгерского сухого вина, и так кстати пришлись к этому столу привезенные им апельсины!
Постель в спальне стояла уже раскрытая. Белье было свежее, чистое, только что из прачечной, прохладное и тоже пахло морозом.
И когда они лежали, и это морозное, знобившее сначала белье стало уже горячим, Кира сказала, прижимаясь губами к самому его уху, обжигая ему кожу своим дыханием:
– Коленька, хочу ребенка. Милый мой! Очень хочу. Что я, в самом деле, не баба? А?!
…Потом, когда Кира уснула, Николай осторожно высвободил свою руку из-под ее головы, встал, надел халат и вышел на кухню. Там, не включая света, он нашарил на столе ее сигареты, спички и закурил. Соседние дома были темны, без единого огонька – черные каменные глыбы, только отбрасывали бледно-сиреневые снопы света ртутные светильники на пустынном, похожем на неподвижную, со стоячей водой, реку проспекте.
Николай стоял возле окна, смотрел на все это и курил. Он думал о тех годах, которые прожиты, и о тех, которые еще предстояло прожнтъ; что именно думалось, он и сам не очень отчетливо понимал, просто он чувствовал: у него все будет хорошо в жизни, все.