Полгода назад, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ». Убийцу так и не нашли. Сейчас газеты уже не вспоминают о той кровавой и страшной расправе. А о странных, почти мистических событиях, последовавших за этим преступлением, журналисты не узнают, наверное, никогда.
Виктор Камолов был другом Федора. Ну, если не другом, то по крайней мере хорошим и близким приятелем. Они познакомились пятнадцать лет назад в Москве, в художественном училище, куда поступили одновременно и даже были зачислены в одну и ту же мастерскую. В отличие от своего нового приятеля Федор Лосев не стремился стать выдающимся художником. Ему просто нравилось рисовать, нравилось, как под рукой медленно оживают сцены и события, услышанные, увиденные или прочитанные когда-то, а то и выдуманные вдруг – неспешно и в охотку. Виктор насмешливо упрекал друга в отсутствии честолюбия и даже фантазии.
– Ты не умеешь мечтать по-настоящему, Федя, – говорил он, разглядывая из-за плеча Лосева влажный от краски ватман. – Художник, Федя, – это творец не картинок, а жизни! Надо вершить не людей, а судьбы!
Этот пафос, кажущийся еще более неуместным в устах семнадцатилетнего подростка, был тем не менее главной отличительной особенностью Виктора. Его кожей. Его лицом. И никто никогда не мог с точностью определить, в маске это лицо или оно настоящее. Лосев не обижался на покровительственный тон Виктора и его кажущееся высокомерие. Он был рад обретенному другу, поскольку определенно встретил интересного человека – ровесника, совсем не похожего на себя.
Камолов даже внешне был прямой противоположностью Федору. Высокого роста, сухой и сутулый, он удивлял окружающих проворством и решительностью, никак не вязавшимися с кажущейся угловатостью. У него было невыразительное лицо, но очень живые черные глаза, стреляющие молниеносно оценивающе, и странная привычка чуть пришлепывать губами перед тем, как что-то сказать.
Виктор видел себя выдающимся художником. Он был тщеславен и резок в суждениях. Его остроумные, но злые шутки веселили далеко не всех. Многие однокурсники сторонились высокомерного малого, опасаясь раниться о его жестокость. А некоторые платили той же монетой. За Виктором прочно закрепилась слава склочника и завистника. Говаривали, что он сблизился с Лосевым только потому, что не увидел в нем конкурента своему таланту. Причем слово «талант» произносилось с фырканьем и усмешкой.
Федор многое прощал другу. Он был физически крепче Виктора, но при этом терпимее и добрее. Поэтому он совершенно искренне негодовал, оказываясь свидетелем чьего-нибудь ехидства:
– Слышали, что сегодня Камолов отмочил на спецсеминаре?
– Камолов, как всегда, исходит какашками и желчью!
– Вы бы видели, что сделалось с Камоловым, когда его работы не отобрали на конкурс!
– Ребята, сегодня Камолов будет срывать зло на всех. Запасайтесь бирушами…
Лосев встревал в разговор:
– Витек такой, какой есть. Он ведь и правда талантлив, чертяка… Значит, ему больше прощается.
Вдобавок ко всему Виктору не везло с девушками. Юные прелестницы, коими была полна не только столица, но и само училище, в упор не замечали его таланта, пожимали плечами, слыша его остроумные колкости в адрес однокашников, и заглядывались на ребят постарше и посмелее. В самом деле, Виктор старался открыто задевать только тех, кто не мог ответить на колкость, с прочими он был молчалив и осторожен. После очередных любовных промахов Камолов запирался в комнате общежития и делал вид, что не слышит стука в дверь более удачливых соседей, возвращавшихся далеко за полночь. Федору один раз пришлось ломать дверной замок, за что на следующий день он был оштрафован комендантом общежития.
– Я спал, – оправдывался Камолов. – Я работал допоздна и вырубился как убитый. Ничего не слышал!
В другой раз он делился с Федором своими наблюдениями – как всегда, категоричными и краткими:
– Москва населена проститутками или пустышками. Они не могут разглядеть в человеке ничего, кроме смазливой рожи и большого члена. Здесь нет места любви и творчеству.
Сам Виктор приехал в Москву из Лобнинска – крупного областного центра с более чем миллионным населением.
– Москва по сравнению с ним – самосвал, – объяснял Камолов. – Художник должен жить и работать в Лобнинске.
Правда, сразу же нехотя признавал, что за деньгами лучше все-таки ездить в столицу.
– У нас там шесть бюджетообразующих предприятий, трубный завод и комбинат оргсинтеза. Все, кто не сумел стать гражданами этих маленьких государств, – нищие. А художник, Федя, может, и должен быть голодным, но только в плане соблюдения оздоровительной диеты. А в остальном он должен быть сытым! А еще – зубастым и злым. – И Виктор хохотал от души над собственными шутками.
Федор тоже улыбался. Ему и в голову не приходило, какой мистический и страшный поворот сделает его собственная жизнь в этом самом Лобнинске. А пока ему просто нравился его необычный друг. Он прекрасно видел слабости и даже склочность, но не мог не замечать, что Виктор умен, находчив и интересен. Федор чувствовал в нем что-то разительно отличающее его от прочих сверстников. Он был трусоват и смел одновременно. Безумство и неадекватность его поступков и слов, их парадоксальность приводили подчас Лосева в изумление. Впрочем, Камолов это знал. Он сам заявлял хвастливо:
– Я хорош тем, что меня невозможно предугадать. Я непредсказуем! А это удел великих людей.
Вместе с тем Виктор обладал прекрасной, почти машинной памятью и математическим складом ума. Он запоминал на спор целые главы из «Илиады» и с удовольствием и артистизмом цитировал их обомлевшим сокурсникам. Его невозможно было обыграть в шахматы, хотя он в Москве впервые уселся за доску. Мог сыграть партию вслепую, не видя фигур, а назавтра перечислить по памяти все ходы – свои и соперника.
Очень скоро, уже к концу второго курса, у Виктора появились деньги. Он стал все чаще пропускать семинары в творческой мастерской, потому что отсыпался в общаге и вставал только к обеду. Ночи напролет Камолов осваивал покер. Он молниеносно впитал тонкости этой карточной игры и очень скоро стал выигрывать. Его соперники разводили руками: играет, как Лобачевский, а блефует, как Качалов.
Федор с сомнением качал головой:
– Едва ли вам приходилось играть когда-нибудь с тем и другим…
Но в ответ на шутку слышал:
– Нет, серьезно! Он математик и артист. Ему бы продаться шулерам и наперсточникам – оценили бы по достоинству.
Все ухмылялись вокруг, а Виктор не раздумывая так и поступил. Очень скоро он уже был состоятельным студентом. Но в отличие от многих прочих не ударился в ресторанные и клубные загулы, а бережливо откладывал «денюжку», вынашивая в голове соблазнительные и тщеславные планы.
Как-то днем Виктор застал Федора за подготовкой к очередному семинару. Тот обложился тяжелыми и скользкими альбомами в суперобложках и рассеянно просматривал репродукции. Камолов долго молча сопел, упершись руками в стол и исподлобья рассматривая страничку Модильяни, а потом выпалил с сарказмом:
– Лосев, ты знаешь, что такое репродукция? Это не просто копия, а ФОТОКОПИЯ. Она ничтожна и мертва. Она пошла и груба. Она – ТРУД БЕЗ СМЫСЛА, БЕЗ ВДОХНОВЕНИЯ И БЕЗ УСИЛИЙ. Жизнь, Федя, – это только оригинал!
– Не будь снобом, – отмахнулся Лосев. – И помяни мое слово: ты завалишь сессию.
Спустя пару дней Виктор, словно в насмешку над собственными словами, приобрел дорогущий фотоаппарат. Он снимал все подряд и превратил половину общей ванной мужского блока в лабораторию. После лекций он спешно собирался и уезжал куда-то, возвращаясь частенько позднее своих любвеобильных соседей. Вскоре недорогие журнальчики, издававшиеся на газетной бумаге немыслимыми тиражами и с таким же немыслимым количеством полос, стали покупать у Камолова снимки. Охотнее всего у него брали «кадры замочных скважин», как сам Виктор называл свои ночные подглядывания с объективом в окна второго корпуса общежития, находившегося напротив. Камолова так засосало новое увлечение, что он забросил не только грифель и кисти, но и покер. Последнее вызывало открытое недовольство его новых «коллег» по игорному мошенничеству. Сначала Виктору давали понять, что он не прав и обязан образумиться. А вскоре перешли к действиям.
Как-то в комнатку общежития, где, по обыкновению, кроме Камолова, находился еще и Лосев, ввалились трое недвусмысленного вида. Один остался в дверях и, прислонившись спиной к косяку, сложил руки на груди, лениво и сонно оглядывая жилище студентов. А двое присели к Виктору на кровать, поигрывая ключами от дорогих «тачек», припаркованных где-нибудь у самого входа в общежитие.
Этому визиту предшествовало еще одно событие. Однажды вечером Камолов отозвал Федора в коридор и, заманив к торцевому балкону этажа, вынул из сумки аккуратно сложенный в трубочку черный лист бумаги.
– Федя, – заговорщическим шепотом сказал он, тараща глаза и пошлепывая губами. – Я сегодня был у одной тетки. Солидная тетка, хоть и дура набитая… Понимаешь, мне о ней рассказывали мои начальнички авторитетные, что, мол, она как по писаному судьбу предсказывает. У нее даже люди Горбача консультировались. Я сегодня к ней пошел. Ну, просто из любопытства. Интересно же, что она там про будущее набрешет. Да и не стоило это мне ни копейки – почему не пойти? Я так решил: если хорошее что-то напророчит – поверю, а плохое – значит, брехня. Посмотри, что мне тут написали…
Федор с интересом развернул черный, стилизованный под состаренный пергамент лист и принялся читать вслух, делая паузы, чтобы дать возможность Виктору прокомментировать то или иное пророчество:
– «ДЛИННЫЙ И ДОЛГИЙ ПУТЬ. ДОРОГА ИСЧЕЗАЕТ НА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЕ. (Это значит, я до семидесяти двух лет доживу. Неплохо!) ДВЕ ЗВЕЗДЫ – ОДНА ЛЮБОВЬ. (Только две женщины будут в моей жизни, но лишь одну из них я полюблю по-настоящему!) ИГРА С НЕБОМ – КТО СИЛЬНЕЕ, ВЕЛИЧИЕ – В КОПИЯХ. (Я спросил у этой дуры: „Я что, великое открытие сделаю? А почему – в копиях? Репродукции, что ли, буду делать?“ А она говорит: „Да“. Я говорю: „Ну, это вряд ли… И в чем величие-то – копии малевать?“ А она: „И величие, и трагедия“. Представляешь?) УТРАЧЕННАЯ ШУЙЦА ЧЕРЕЗ НЕНАВИСТЬ К ТВОРЕНИЮ. (Здесь вообще ни фига не понятно. Шуйца – это левая рука. То есть мне руку отрубят, что ли? Из-за моей ненависти к тому, что я творю? Я, Федя, рисую и творю только правой рукой. Левая-то в чем провинилась?) И ДОЛГАЯ ДОРОГА В НОЧИ ДО СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЫ. (Ну, это она уже повторяется. Только я спросил еще: Почему „в ночи“? Мне что, и глаза могут выколоть?» А она: «Ночь – это скорбь». Я ей говорю: «Иди в жопу!» Вот и весь разговор)».
Когда в общежитие к Виктору нагрянула колоритная троица с требованием вернуться к «ремеслу» и отработать уход, зловещий пергамент висел на стене прямо над кроватью. В самый разгар неприятного разговора Камолов вдруг вскочил на кровать и, тыча кулаком в пергамент, заорал:
– Вы это видели? Я спрашиваю: вы ЭТО видели?
Визитеры растерялись от неожиданного фортеля и уставились, моргая, на черную бумажку.
– Тетушка Нелли мне сделала знак! Слышали о такой? Конечно, слышали! Что хвосты поджали?
Сбитые поначалу с толку нелепыми прыжками своего «подопечного», стриженые парни быстро пришли в себя. Один из них живо схватил Камолова за шиворот и стащил с кровати на пол.
– Ну и что же тебе тетя Нелли сказала? – спросил он насмешливо. – Чтобы ты в карты не играл?
– Она предсказала, что я буду жить до глубокой старости!
– Сомневаюсь, – хмыкнул бритоголовый. – Боюсь, не протянешь и до зрелости, если будешь косить под идиота.
– Почитай сам! Там написано – «до семьдесят второй луны»!
В разговор вдруг вклинился стоящий в дверях верзила:
– Да пусть живет хоть до сто первой луны! Мы ему только ручонки шаловливые отчекрыжим! Ага. По самый локоток…
Виктор прикусил язык. На следующий день он убрал фотоаппарат в чемодан, задвинул его глубоко под кровать и поплелся отрабатывать «барщину».
В разгар подготовки к защите диплома с Камоловым случилась еще одна неприятность: он угодил в изолятор временного содержания. Весь курс гудел как улей, обсуждая новость. Недоброжелатели, коих было в избытке, уже рисовали, смакуя, ближайшее тюремное будущее Виктора. Они не жалели ни красок, ни фантазии, и картина получалась яркой, но скорбной. Вскоре им вослед и друзья Камолова – все, кто уважал или жалел его, – стали верить душераздирающим бредням и даже представлять, как пятидесятилетний, хромой и беззубый, бледный и мстительный Виктор покинет наконец неволю, словно узник замка Иф. Все оказалось прозаичнее. Спустя полтора месяца действительно – бледный и злой – Камолов пришел в общагу. Часом раньше он слонялся по училищу, тыкаясь в двери деканата и учебной части. Получив за обеими дверями подтверждение тому, что он отчислен из училища, Виктор плюнул и пошел собирать вещи.
– Все кончено, Федя, – говорил он Лосеву, шмыгая носом и отводя глаза, – меня к тому же обобрали до нитки. Но надо было выбирать – или с голой задницей остаться, или на шконке годы считать.
Лосеву было искренне жаль друга.
– Эк как тебя угораздило, Витек! И под самый занавес учебы! Ты держись, парень.
Федор дал Виктору денег на билет и проводил его до поезда. У вагона они обнялись и, уже не сдерживая слез, кричали друг другу, торопливо перекрывая лязг отправляющегося состава:
– Витька, прошу тебя: не пропадай! Пиши! Звони!
– Федя! Приезжай ко мне в Лобнинск! Обязательно приезжай! Я ведь тебе так и не говорил никогда: ты талантлив, Федя! Ты – художник, Лосев! А я – КОПИИСТ на веки вечные! Но я тебе всегда буду рад! Приезжай!
Камолов уехал в свой родной город и за десять последующих лет ни разу его не покидал. Он женился, но очень быстро развелся и жил у матери в небольшой двухкомнатной квартире в самом центре Лобнинска. Он был последователен в выборе профессий и менял их с таким же постоянством, не задерживаясь нигде больше двух лет.
Поначалу Виктор устроился в редакцию местной газеты фоторепортером. Очень скоро ему наскучило делать зарисовки и подклишевки для колонки «Жизнь города». Тогда, втеревшись в паразитирующую круговерть лобнинских сутенеров, он стал фотографировать проституток для постеров и рекламных модулей, которыми пестрели обложки журналов развлечений. Довольные сутенеры дали Виктору денег на открытие собственного дела. Однако он не спешил. Следующим местом его двухлетнего пребывания стала лаборатория научно-исследовательского института оптической физики. Лаборатории в отличие от всего института удавалось держаться на плаву за счет заказов и контрактов на стороне, и Камолов был среди тех, кому удавалось такие контракты заключать, благодаря связям, наработанным еще репортерством.
А четыре года назад, ясным утром, он вдруг не только не появился, по обыкновению, с сияющим и бодрым видом у руководителя лаборатории, а вообще не вышел на работу. Камолов просто взял и исчез. Коллеги и знакомые пробыли в недоумении неделю. Потом обнаружилось, что Виктор открыл собственную фотостудию на окраине города и затеял в ней капитальный ремонт. Дела у неугомонного фотографа быстро пошли в гору. Он собирал заказы на художественное фото от редакций журналов и бизнесменов, от директоров школ и тех же сутенеров. Говорили, что даже дочка мэра города тайно снималась у Камолова в студии обнаженной, а потом Виктору заплатили приличные деньги – но не за фотографии, а, наоборот, за то, чтобы они никогда не появились на свет. Словом, «копиист», кажется, наконец нашел свое место в профессии, начавшейся, как и положено, с «подсматривания» в окна студенческого общежития.
Между тем профессиональная судьба самого Федора Лосева складывалась еще более несуразно. Может, прав был Виктор и ему не хватало честолюбия, а может, просто не везло. На третьем курсе его работы заметил известный художник Вениамин Страхов и пригласил к себе в мастер-класс. Федор с удовольствием посещал семинары и даже числился в любимчиках у именитого мастера. Но спустя полгода Страхов скоропостижно скончался от инсульта, и Федор остался «непристроенным». Всех остальных студентов давно уже «курировали» опытные художники, они неохотно брали «чужаков» с натасканной не ими манерой письма. Поэтому, поменяв руководителя, Лосев так и остался до самого выпуска «чужим». Еще в самом начале их творческого знакомства Страхов подарил Федору свою картину. Это была короткая и грустная история маленького мальчика, потерявшегося в большом, полном ночных, пугающих огней городе. Польщенный и обрадованный Лосев часами просиживал перед этим маленьким шедевром в простеньком багете, стараясь впитать в себя игру красок и настроения, чувствуя кожей мастерство равновесия, которому ему еще предстояло научиться. Он сам был этим мальчиком, которого проглотил жадный и холодный монстр под названием Чужая Жизнь. Потом, много позже, переезжая с места на место в попытках устроить свою судьбу, Федор неизменно таскал картину с собой. Он не мог бросить этого придуманного мальчика, лишив его шанса быть спасенным, как не мог перестать верить, что и сам обретет когда-нибудь Свою Жизнь.
На последнем курсе у Лосева появился шанс выставить свои работы в студенческой галерее. Ходили слухи, что именно там – в единственной коммерческой экспозиции начинающих авторов – можно найти себе агента и выгодно продать картины. Федор долго готовился к предстоящему показу, волновался и придирчиво отбирал полотна, за которые ему не было бы стыдно. Самой первой он приготовил работу, которая особенно нравилась его бывшему наставнику. Это была сцена из мифологического сюжета, когда-то им услышанного. Юноша по имени Эстей – двойник, эйдолон маленького бога Тура – был обречен на вечное одиночество. Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны почти касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.
Две картины Федора ждали своего часа в мастерской училища, чтобы через пару дней перекочевать на серьезные, пахнущие успехом и деньгами стены галереи. За день до экспозиции Лосев пришел в мастерскую, и здесь его ждал страшный сюрприз: накануне обе работы кто-то искромсал перочинным ножом вдоль и поперек. Федор смог узнать их только по рамкам. Бессмертный юноша Эстей не имел уже ни малейшего шанса быть спасенным. Еще более жадный и хладнокровный монстр, чем бурлящий океан, поглотил его… Имя монстру было – Зависть.
Виктор пытался утешить друга. Он подолгу сидел с молчаливо-отчаявшимся Лосевым в комнате общежития, искал его на улице, когда тот пытался улизнуть, чтобы побыть одному, и болтал без умолку всякую всячину.
– Талант все равно пробьет себе дорогу, Федя, – витийствовал он, – Не ПОТОМУ ЧТО, а НЕСМОТРЯ НА.
Еще через пару дней Камолов сообщил Федору торжественно и зло:
– Я вычислил, кто это сделал! Этот сучок! Этот завистливый и бездарный Рома Картыленко!
Лосев удивленно поднял на друга глаза:
– Ромка? Не может быть! С чего ты взял?
Виктор снисходительно усмехнулся:
– Я знаю точно. Этот хмырь всегда тебе завидовал. А в ночь перед тем, как все произошло, он последний уходил из мастерской. Я все выяснил. Это он, Федя…
Рома Картыленко был худеньким пареньком, который смотрелся много моложе своих лет. Длинные, но бесцветные и жидкие волосы его были всегда гладко зачесаны назад и перехвачены простенькой резинкой на затылке. Его щеки не покидал болезненный румянец, похожий на аллергию. Говорил он всегда торопливо и неразборчиво, а потом умолкал надолго, будто собираясь с силами для следующей тирады. Он не хватал звезд с неба, но был дисциплинирован и усидчив. Ко всему прочему Картыленко был коренным москвичом и папа его держал небольшую лавчонку художественных промыслов на Арбате.
У Федора не укладывалось в голове, что Ромка способен на такую подлость. Единственное, что выглядело правдоподобным в рассказанной Камоловым истории, – это то, что Картыленко и сам готовил к продаже несколько своих работ при активной поддержке папы и, похоже, через ту же галерею. Лосев долго колебался, стоит ли поговорить с Ромкой о погибших картинах, но так и не решился. «Если это не он, то я просто обижу парня», – думал Федор, разглядывая на лекциях белесый хвост Ромкиных волос, его худые плечи и сутулую спину.
Спустя четыре дня после сделанного Виктором «открытия» Ромку Картыленко кто-то подкараулил вечером в скверике возле училища и жестоко избил. Вдобавок ему выбили глаз. Несколько студентов с Федором в том числе той же ночью спешно приехали к товарищу в больницу и беседовали с врачом.
– Увы, друзья мои, – говорил тот на ходу, спеша куда-то по коридору клиники, – мы потеряли хрусталик. Ваш приятель теперь инвалид. Я не знаю, насколько важно для художника видеть обоими глазами, но Роману придется жить только с одним…
Федор спешно разыскал Камолова. Тот раскладывал на столе снимки полуобнаженных красавиц и в задумчивости щелкал языком.
– Витя, ну-ка посмотри на меня, – приказал Лосев.
Тот спокойно и даже фиглярски задрал подбородок и вытаращил глаза.
– Твоих рук дело?
– Ты о чем, Федя?
– Сам знаешь. Я – о Картыленко.
Виктор отложил в сторону фотографии и облокотился на стол, глядя другу в глаза.
– Федор, если Ромка заслуживал наказания – он его понес. А кто вершит правосудие – вопрос сложный. Философский вопрос.
Этот ответ совсем не успокоил Федора. Но он не нашелся что еще сказать, а только покивал чуть заметно и вышел вон.
После окончания училища Федор хотел задержаться в Москве. Он цеплялся за любую возможность, но не было ни одного человека, который смог бы ему дать надлежащие референции. В итоге Лосев не без труда устроился учителем рисования и живописи в один подмосковный лицей. Очень скоро у него вспыхнул роман с директрисой. Женщина была много старше Федора и казалась ему несимпатичной. Ей же, напротив, очень приглянулся молодой педагог, и она утонула в своем страстном увлечении безвозвратно.
Так прошел год. Лосев чувствовал себя неуютно под насмешливыми или осуждающими взглядами коллег, но не мог остановить роман. Зато это оказалось по силам мужу директрисы. Федору порезали бритвой его единственную новую работу, приготовленную для экспозиции, и дали расчет, а женщина оказалась в больнице с многочисленными переломами и ушибами. Лосев был растоптан. Он неделю болтался по пивным и однажды средь бела дня заснул в той самой галерее, где собирался выставлять свои работы.
Чуть позже знакомый лоточник, торгующий возле метро газетами и книгами, помог Лосеву устроиться в редакцию одного умирающего еженедельника. Федор стал делать коллажи для первой полосы этого вялого издания и рисовать карикатуры – для последней. Занятие было прескучное, платили гроши, зато у него была куча свободного времени и свой кабинет-мастерская. Но работать для души уже не хотелось. То ли гибель предыдущих картин так сильно ранила Федора, то ли он просто устал еще на старте своей творческой биографии, только все его свободное время пропадало впустую. За три последующих года он не написал ни одного этюда, не сделал ни одного эскиза.
Издание, в котором коротал свою молодость Лосев, упорно не умирало, но становилось все более тусклым и скучным. Иногда Федор листал на столе старые подшивки этого еженедельника, и его собственные коллажи и рисунки с меняющимися датами напоминали ему, как давно он перестал заниматься настоящим делом. В такие минуты Федору по-настоящему было худо. Он глотал теплую водку из стакана, в котором обычно замачивал кисточки и перья, и постанывал от безысходности и тоски.
Неожиданно все изменилось. Жизнь заиграла новыми красками, и даже безликие полосы еженедельника, утыканные лосевскими коллажами, не вызывали острое чувство тоски и жалости к себе. Федор влюбился. Безоглядно и всерьез. Девушку звали Света, и она была частым гостем полубогемных вечеринок, устраиваемых бывшим однокашником Лосева, а ныне востребованным дизайнером по интерьеру Пашкой Кубиком. Лосева приглашали на такие посиделки не часто.
– Пойдем, поиграем в «кубики»!
Он приходил охотно, сидел на диване, потягивая пиво, жмурился, как кот, и даже с азартом принимал участие в обсуждении нового фильма, который еще не видел и название которого ему ничего не говорило. Его забавляла эта игра. Он веселился в душе, наблюдая, как взрослые и солидные люди слушают его реплики и комментарии к фильму, кивают ему, надувая щеки, и вздыхают глубокомысленно:
– Тонко подмечено…
– Верно схвачено…
Света тоже внимательно слушала Лосева, но – как ему показалось – поняла его игру и сидела молча, улыбаясь одними глазами. Федор проводил ее домой, а на следующий день понял, что хочет видеть ее снова и снова.
– Тебе надо бросать эту никудышную работенку, – сказала она как-то утром, спустя месяц после их знакомства, прихорашиваясь перед зеркалом, пока Лосев еще дремал в постели. – Ты должен зарабатывать приличные деньги, а не прозябать в своей задрипанной редакции. Я говорила с одним приятелем Кубика. Он может помочь тебе взять место в парке Горького.
– Что? – переспросил Федор, зевая и блаженно потягиваясь. – Какое еще место?
– Портретисты! Ты что, не знаешь? Это блатная и прибыльная должность. Туда без знакомств и без опекунов даже соваться бессмысленно. Сидят дядечки перед мольбертом и рисуют карандашом отдыхающих. Двадцать минут – и купюра в кармане. В конце дня делишься заработком с опекуном. Остальное – твое. На жизнь хватает.
Она подошла к кровати и наклонилась над улыбающимся Лосевым. Тот притянул ее к себе. Она уклонилась игриво, но тут же вновь коснулась губами его уха:
– Что скажешь, милый?
Федор закрыл глаза и с силой опустил обе руки на кровать вдоль тела.
– На жизнь хватает? Ну, значит, буду портретистом в парке культуры… и отдыха.
Как давно заметил один остряк, там, где начинается отдых, заканчивается всякая культура. Заработки в парке перед мольбертом оказались действительно неплохими, но «рваными», то есть непостоянными. Бывало, Лосев просиживал впустую по пять-шесть дней на своем складном табурете и даже с сожалением вспоминал оставленный в редакции кабинет. Но через какое-то время количество желающих «нарисоваться» увеличивалось, и Федор едва успевал менять листы на мольберте. Денег прибавилось, и Лосев сменил свое убогое жилище в Москве на другое – тоже съемное, но побольше и поближе к центру: дело шло к свадьбе. Они со Светой подали заявление в ЗАГС, потом долго и тщательно выбирали кольца, и Федор уже собрался везти ее знакомить с отцом – в Николаевск.
Он не видел своего старика почти год – с тех пор, как приезжал в отпуск. Родной город тянул Федора, манил, зазывая ласково и сиротливо. Он снился ему все чаще и чаще. Но какое-то незнакомое щемящее чувство стыда удерживало Лосева от того, чтобы вернуться домой насовсем, оставив огромную и бездушную Москву расцвечивать саму себя ужасными огнями витрин и рекламы.
Перед самым отъездом у Светы обнаружились неотложные дела, и она попросила Федора ехать к отцу без нее, а сама обещала быть через пару дней.
В Николаевске все было как много лет назад. Все так же судачили соседки во дворе, где сушилось вперемешку белье, а обнаглевшие воробьи таскали мелкую добычу прямо из-под носа ленивых и сонных котов. Сонным был и весь городок. После столичной суеты здесь все выглядело как на кинопленке при съемке рапидо.
Отец встретил Федора на вокзале и до самого дома нарочито громко приветствовал всех встречных знакомых, привлекая внимание к сыну, которым гордился необычайно.
– Федя, насовсем к нам или так, на побывку? – весело интересовались соседи, с интересом пялясь на столичный лосевский «прикид».
Федор неопределенно пожимал плечами и улыбался.
Света не объявилась ни через два дня, ни через пять. Лосев разыскивал ее по всем телефонам, которые мог припомнить, но безуспешно. Наконец он набрал номер Кубика.
– Во дела, – стушевался тот. – А она разве не ввела тебя в курс дела?
– Какого еще дела?! – раздраженно спросил Федор.
Выяснилось, что его Света, с которой еще неделю назад он выбирал обручальные кольца, укатила отдыхать куда-то в Турцию с тем самым приятелем Кубика, который «пристроил» Федора работать в ЦПКиО.
Лосев пил несколько дней. А потом, встрепенувшись, протрезвел, взглянув в тревожно-печальные глаза отца. Он положил ослабевшие руки ему на плечи, ткнулся в них головой и сказал тихо:
– Я никуда не поеду, батя. Остаюсь здесь…
Как ни странно, но именно в Николаевске Федор вдруг почувствовал себя в своей тарелке. Не нужно было никуда бежать, изворачиваться и крутиться, не нужно было втираться в доверие к «опекунам». Здесь, на родине, в малюсеньком городишке, все было естественным, простым и настоящим. Даже вновь обрушившееся безденежье не пугало Федора. Он ощущал прилив сил и – главное – давно забытое, пьянящее желание взяться за кисти.
Работу по специальности в городе было найти трудно, но Лосев не унывал. Полгода он увлеченно мастерил лекала для местных обувщиков и портных, потом его подрядили делать эскизы интерьера нового медицинского центра. Наконец, поддавшись уговорам старинного школьного приятеля, открывшего небольшое кафе в центре Николаевска, Лосев переквалифицировался в бармена, кассира и администратора в одном лице. Между тем в его маленькой комнате стали вновь появляться и оживать сюжеты и пейзажи. Сначала робкие, а потом все более уверенные в своей нужности и неповторимости.
Три года назад в квартире у Лосева раздался звонок.
– Здорово, старина! Я уж не чаял тебя разыскать! Как живешь, Федя?
Голос Виктора звенел неподдельной радостью. Обрадованный неожиданно объявившемуся приятелю, Федор торопливо рассказывал о себе.
– Вот, переквалифицировался в управдомы, – шутил он. – Даже не знаю, как сказать… Что-то вроде официанта я теперь. Или метрдотеля. Спаиваю местное население. Нет, рисовать не бросил… Но так… для себя. Так сказать, в стол…
– Федор, а я ведь к тебе с предложением. Давай-ка, дружок, бросай все в сто первый раз и дуй ко мне в Лобнинск. Это, конечно, не Москва, но и с Николаевском твоим не сравнить! Есть у меня для тебя настоящая работа почти по специальности.
– Что значит – почти?
– Фотографом, фотохудожником, Федя. Моей, так сказать, правой рукой. Ну и левой заодно!
– Левой – не хочу, – отшучивался Лосев. – Ее, помнится, у тебя должны оттяпать.
– Я серьезно, чудак-человек. Видишь ли, Федя, я наконец открыл свое дело. У меня великолепная студия. Тут тебе и мастерская, и монтажная, и целый творческий цех. Работы – вагон и маленькая тележка. Я один зашиваюсь, уже не справляюсь с заказами. Приезжай, Федор. Тебе я доверю творческий процесс, другим – нет…
– Я польщен, Витя, – вздыхал в нерешительности Лосев. – Но я уже как-то осел в Николаевске, привык. Да и отец при мне.
– С отцом все будет в порядке. Уверен, он только порадуется успехам сына. И вспомни, Федя, мои слова давнишние: художник должен жить и работать в Лобнинске! А ты – художник, Лосев! Настоящий художник.
Несколько дней после этого звонка Федор ходил сам не свой. «А может, и впрямь начать все сызнова? – думал он. – Ну не век же мне бокалы протирать. Может, еще повезет и любимая профессия будет кормить?» Он поймал себя на мысли, что с отвращением разглядывает пестрый ряд бутылок на барной стойке…
И Лосев принял решение, но долго не решался заговорить об этом с отцом. Но тот как будто сам все почувствовал.
– Уезжаешь, Федя?
– Звонил однокашник. Мой старый друг. Батя, может, попробовать мне еще разик устроить свою судьбу?
– Отчего же не попробовать… Вот если бы было два Федора, и каждый – со своей судьбой, тогда и торопиться некуда. Один – со мной, в маленьком городе, а другой – с профессией – где-нибудь в столице…
Лосев обнял отца.
– В том-то и дело, что я один. И жизнь у меня одна-единственная. А о тебе я позабочусь, обещаю. Спасибо тебе, батя.
Так снова пересеклись пути Федора Лосева и Виктора Камолова.
Первый год в Лобнинске оказался для Федора интересным и действительно удачным. Он трудился в фотостудии Виктора, помогая ему обрабатывать заказы, выставлять свет для художественной съемки, делать фотопортреты и портфолио для особо важных клиентов. Сам Виктор все чаще возился с компьютером, кучей неведомых Лосеву приборов и аппаратов, основную часть творческого процесса, как и обещал, возложив на него. А Федор вошел во вкус, ему нравилась новомодная разновидность его профессии. Он удивлялся, почему так долго не чувствовал интереса к этому виду искусства. «Молодец все-таки Виктор, – думал он. – Я был прав: у меня незаурядный и умный друг».
Но вскоре Лосев стал замечать какую-то перемену в Викторе. Тот стал менее общителен и даже раздражителен. Кроме того, он вдруг принялся давать Федору незапланированные отгулы, мотивируя это необходимостью повозиться с аппаратурой, «кое-что проверить и поменять железяки разные… совсем неинтересные».
– Ты приходи послезавтра, – миролюбиво похлопывал он друга по плечу. – Я все налажу, и будем дальше трудиться.
Эти странности продолжались месяц, пока наконец сконфуженный и раздосадованный Виктор не признался Лосеву, что хочет попросить его найти временно другую работу.
– Ты только не обижайся, старик! Я чувствую себя последней скотиной. Уверяю тебя, что это временно! Через полгодика мы опять засучим рукава и все пойдет по-прежнему. Понимаешь, Федь, ко мне нежданно-негаданно нагрянул родственничек. Я должен его пристроить на первых порах, натаскать в профессии. А платить двоим мне не по карману пока. Прошу тебя, не обижайся. Мы ведь друзья…
Но Федор в глубине души все-таки обиделся. Он ничего не мог поделать с собой, с этим сладко-сосущим чувством незаслуженной обиды. Он убеждал себя, что Виктор вправе так поступить с ним, что он даже молодец, что решился на такой непростой разговор с другом, но все равно испытывал досаду. Обида не улеглась даже тогда, когда Камолов помог ему устроиться на «временную» работу в местный драматический театр оформителем. Они почти перестали видеться. Раз в месяц, не чаще. То Виктор зайдет в театр – поболтать, то Федор завернет по дороге в фотостудию – поделиться новостями. Делиться, впрочем, было особо нечем. Для Федора опять настали тяжелые времена: неинтересная, малооплачиваемая работа, тоска, теплая водка в стакане из-под кисточек и – что хуже всего – апатия к живописи.
Так протянулся еще год, и Лосев всерьез подумывал об отъезде обратно в Николаевск.
– И опять – под щитом, – горько усмехался он, представляя свою встречу с отцом.
И в этот самый момент, в этот новый тяжелый период жизнь опять повернула к свету, словно по давно изученной, заданной траектории. Федор вновь влюбился. На этот раз так серьезно и безоглядно, что поразился сам и поразил всех вокруг. Сердце провалилось в сладкую бездну. Новое чувство только теперь казалось настоящим и искренним после стольких промахов и падений. Такой, наверно, когда-то ощущалась жизнь в Николаевске после циничной и фальшивой Москвы.
Ее звали Елена. Лена, Леночка, Еленка… И она в одночасье стала для Федора и другом, и любовницей, и матерью, которой он не помнил с детства, и невестой.
А через полгода, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ»…
Остывшее и обезображенное тело Виктора обнаружили ранние посетители студии. Федор был потрясен случившимся. На похоронах он словно онемел. Он смотрел на знакомые черты бескровного лица, застывшего в гробу, и силился понять, как такое могло случиться с самым жизнерадостным и жизнелюбивым человеком, которого он когда-либо знал.
– Он собирался прожить до семидесяти двух лет. Эх, тетушка Нелли…
Убийцу так и не нашли, а горожане давно перестали обсуждать и домысливать это страшное происшествие. Федор тоже старался все реже вспоминать про трагедию с другом. У него опять не клеились дела, работа вызывала раздражение и глухую тоску. От очередной депрессии его спасала только Елена. Она все понимала без слов и, как могла, утешала любимого, стараясь при этом не задеть его самолюбия:
– Ты просто устал, милый. На тебя так много свалилось в последние годы.
– Мы уедем, родная, – говорил он ей, убеждая и успокаивая скорее себя самого, – уедем к отцу. Художник, возможно, должен жить в Лобнинске, а бармен-неудачник – в Николаевске.
И он горько усмехался, ловя себя на мысли, что только что перефразировал убитого друга, сдаваясь окончательному диагнозу своей ненужности и бесталанности.
Федор редко цитировал Виктора. Время от времени он вспоминал его уверенность и назидательность, иногда натыкался вдруг на снимки, сделанные с ним вместе для какого-то важного и капризного клиента. Тогда в памяти всплывало на секунду белое лицо в обитом атласом гробу, и Лосев расстроенно замолкал, хмурясь и опуская голову.
…Поэтому он удивился и даже вздрогнул, когда как-то вечером услышал в трубке глухой и неторопливый голос матери Камолова – Вассы Федоровны. Она была спокойна, даже приветлива, и очень просила Лосева приехать к ней для важного разговора.
Встревоженный Федор терялся в догадках. Ему было не по себе от мысли, что придется что-то рассказывать или объяснять женщине, потерявшей единственного сына. Неизвестно почему, но Лосеву казалось, что от него ждут каких-то рассказов и объяснений. Он почему-то боялся услышать упрек, что стал отдаляться от друга в последний год его жизни. Эта нелепая робость раздражала Федора. Он злился на самого себя, стыдясь даже краешком выдать свою нерешительность.
– Конечно, Васса Федоровна. Я завтра зайду вечером. В пять часов вам удобно?
Он положил трубку и долго пытался унять проснувшуюся тревогу. Ему почудилось, что сам погибший друг приглашает его на встречу.