На дворе темь непроглядная, а в избе одного из гололобовских крестьян жарко и душно. Жарко главным образом от самовара, занятого хозяевами у старосты; самовар огромный, клокочущий, бьющий паром не только в потолок, который уже и запотел, а и по сторонам, угрожая погасить маленькую керосиновую лампочку, прикрепленную к стене. Так как на столе, кроме самовара, есть и водка, и колбаса, и пиво, то, разумеется, есть и «компания»: во-первых, сам хозяин избы, молодой еще парень, только что разделившийся с братом, и его жена, молодая, красивая, но бедно одетая, тихо, но непрестанно озабоченная нуждой женщина; у них двое детей. Девочка четырех лет смотрела на нас с печи, а другого ребенка – мальчика сама мать кормила, стоя около люльки, привешенной к потолку и закрытой ситцевыми занавесками. Изба, в которой мы сидим, весьма недавно сколоченная по бревнышку, не осела, не умялась и была еще сыровата; окна мокнут, и от печки попахивает сыростью, недостатки в хозяйстве видны с первого взгляда; шкафчик, приготовленный для посуды, пуст, в печи никакого варева, кроме картофеля, нет, как объявила нам сконфуженная хозяйка, и видно было, что это обстоятельство сильно ее волновало, видно было, что она «рвалась» выбиться из лап нужды, – мысль об этом непрестанно виднелась на ее озабоченном лбу и в ее озабоченных глазах. Но и то возможное почти в пустом доме благообразие, чистота, опрятность говорили, что эта энергическая работница добьется-таки когда-нибудь уюта в своем уголке, оживит эти пустые стены, голые доски, этот пустой чердак над новыми сенями и полухолодную, полусырую печку.
Кроме хозяина, также как будто стыдившегося своей бедности и недостачи «во всем», кроме меня и моего компаньона – возницы, были в числе «компании» еще два каких-то мужика: один широкоплечий, с широкой бородой и веселым выражением лица, человек лет сорока пяти; другой – старый человек, уже хилый и ослабелый, живший, как оказалось, со своей старухой «из милости» где придется. Прежде был он пастухом, а теперь плетет лапти и проживает в бане у широкоплечего мужика. Во все время нашего разговора он или молчал, опустив голову, и как будто ничего не слышал, или также молча улыбался и будто внимательно прислушивался.
Из сведений, добытых моим возницей по нашем приезде в Гололобово, оказалось, что завтра, в воскресенье, в доме одного зажиточного крестьянина будут «смотрины» и что, следовательно, завтрашний день будет очень любопытен. В ожидании его мы, «компания», сидели за самоваром и вели случайный разговор, который незаметно склонился к воспоминаниям о недавней ярмарке, впервые бывшей в Гололобове, и, увы, воспоминания эти оказались далеко не веселыми. Неожиданные, непредвиденные случайности, внесенные ярмаркой в глухой уголок трудной и трудовой жизни, много наделали в ней изъянов и большой бедой разразились, между прочим, над хозяевами дома, в котором мы заседали с «компанией» и пили чай. Не вдруг выяснилось, что в доме этом – тяжкое горе.
– Какая это ярмарка! – пренебрежительно отвечал мне на расспросы о ярмарке широкоплечий и бородатый собеседник. – Званье одно, что ярмарка… Да и то сказать, ведь впервой… В старые годы никогда в наши места никто не заезживал… Ну, а по нынешнему времени понаехало в наши места много курлянца, да опять урожай бог дал, ну вот кой-какие купчишки и толкнулись… По началу-то она и на ярмарку не похожа… Нашему брату, мужику, она даже нисколько не пользительна. Привели пять калек-лошадей, только и всего; разве только вот бабам нашим хлопот наделала… На целый год будет им разговору…
У люльки, где стояла около ребенка жена хозяина, послышался вздох, и этот вздох почему-то заставил нашего хозяина оглянуться на жену. Оглянувшись, он как будто покраснел, сконфузился и, вероятно чтобы замять этот конфуз, принужденно весело сказал:
– Да уж им, бабам, хватит разговору надолго!..
И поспешно припал губами к блюдечку.
– Будем вас помнить! – чуть-чуть послышалось у люльки, но компания пропустила эти слова мимо ушей и усиленно занялась чаепитием.
– Нет, ведь, ей-богу, с этими бабами, – развязным тоном заговорил широкоплечий, – ей-ей, с ними смеху не оберешься! У меня баба трое суток сама не своя: день-деньской взад-вперед мимо красных товаров мычется, а купить ничего не купила. Я говорю: «Чего ты мучаешься?» – «Аршин ситцу купить!» – «Так возьми да купи и опомнись хоть немного». – «Как, говорит, купить; что ни смотрю, все не по вкусу, а который и по вкусу, так, говорит, не по годам… И хорош, говорит, ситчик видела, цветочками и крестиками, да больно весел, а с черным букетом взять тоже что-то неохота, будто еще на свете пожить хочется… Вот и не знаю!» – «Да как же быть-то? говорю. Как же мы с тобою разберемся? Ведь ты окончательно с ног сбилась? Чего тебе аршин-то? Есть что разбирать, взяла да и купила?..» – «Нет, говорит, надо чтоб под лицо подошло, да по вкусу вышло, да чтоб не дорого!» Вот ведь какие неугомонные! Я было сам попробовал с ей пойти, походил, походил, плюнул! На купца жалко смотреть, как они, бабы, его теребят… Роют, роют. «Да вам что нужно-то?» – спросит купец. А баба ему: «Может, меня чем товар приманит… Посмотрю на товар, может, и захочу чего!» Вот какие безбожные: перероет все, с купца три пота сойдет от устали, а она взяла да и пошла домой, по вкусу ей не вышло!.. На всех-то баб, пожалуй что за всю ярмарку, пять аршин ситцу куплено, а разговору!..
Широкоплечий махнул рукой и молча налил себе чашку чаю.
– И какие продувные эти бабы! – продолжал он, проворно выхлебав первое блюдечко чаю. – У меня баба уж почитай что в преклонные годы входит, а все о ситцах беспокоится! И что же выдумала? Сама по лавкам мается, покою не найдет, оторваться не может, а меня послала свои холсты продавать… Обмотала всего, обвешала, например, как чучелу какую, – «поди, говорит, по лавкам, продай мои холсты, покричи»… И так она меня оплела разговором, умаслила, урезонила, опутался я истинно наподобие какого дурака и пошел ведь, ей-богу пошел!.. Сама толчется, ищет аршин подешевле, а мне все покрикивает: «Как можно подороже! Не продавай зря; как можно чтоб больше денег с купцов бери!» Ночью – ей-ей, сам слышал! – стала на коленки перед образом: «Господи, говорит, боже милостивый! угодники мои праведные! божия матерь! помолитеся перед господом, чтобы холсты мои подороже бы всех! дороже чтобы хоть на один грош, а чтобы дороже бы, божия моя матерь, сотвори для меня, рабе!» Ну – едва не лопнул я со смеху! а ведь уж у самоё дочери невесты. Поди вот, искорени из нее! А как я не вытерпел дураком-то по базару шляться, да сбухал холсты-то первому встречному, так что мне было!.. Узнала, распытала, почем прочие свои холсты продали, и вызнала так, что я грош на каждый аршин убытку взял, так она как малый ребенок ревела… «Злодей ты! говорит: кровопивец!» Эво как!
При этих словах хозяин, лицо которого как-то вдруг засияло веселой, хотя попрежнему сконфуженной, улыбкой, обернулся опять к своей жене; она давно уже перестала кормить ребенка и сидела за люлькой молча, повидимому пристально вслушиваясь в речи широкоплечего. Хозяин, оглянувшись на жену, как будто бы шутливо спрашивал ее своим взглядом:
«Что, небось смешно? А сама-то разве не так же колобродишь?..»
Жена поняла этот взгляд, но отвечала на него не вдруг. Она несколько секунд молча и серьезно смотрела прямо в глаза мужа и потом медленно, негромко проговорила: