Глава третья

Регистрацию начали за два с половиной часа. Кроме китайцев, в Пекин летела солидная группа соотечественников – человек пятьдесят: то ли туристов, то ли деловых людей, и это придало уверенности, всё-таки не одни, свои, если что, в беде не оставят.

Евдокимов приготовил распечатку электронных билетов, но за стойкой на них даже не глянули, провели развёрнутыми паспортами по считывающему устройству и выдали талоны на посадку.

Далее шли секции пограничного контроля.

И вот они уже в зоне беспошлинной торговли: хочешь, спиртное любых марок мира по дешёвке покупай, хочешь, золото или бриллианты, хочешь, парфюмерию – в общем, всё что хочешь и на что хочешь – рубли, доллары, евро. Рублей у них уже не было, а немного долларов в заначке имелось. Они купили коробку шоколадных конфет и по бутылке армянского коньяка и ирландского ликёра (Женя сказала «очень вкусный», и главное, «чуть ли не в два раза дешевле, чем у нас»).

Оказавшись напротив стеклянной стены, открывшей вид на взлётное поле, Евдокимов понял, почему так быстро двигался список табло: несмотря на изморось, самолёты подымались и садились один за другим. Взлетающие мели за собой облака дождевой пыли.

Когда подали их аэробус, Евдокимов не поверил глазам. Это был внушительных размеров «Боинг», с длинными крыльями, под которыми висело всего по одной очень огромной турбине.

Посадка осуществлялась через рукав прямо из здания аэровокзала. Не надо было, как прежде, садиться в автобус и ехать к трапу самолёта. Таких рукавов было несколько и к ним по очереди подтаскивали лайнеры, соединяя рукава с посадочными дверями.

На входе в салон, на раскладном столике, лежала стопа китайских газет, что-то вроде советской «Правды», и каждый китаец обязательно по одной брал.

Чудо техники поразило и внутри: девять сидений в ряду, пять посередине и по два у иллюминаторов. Евдокимов прикинул примерное количество рядов, умножил и получил приличное количество пассажиров. Места Евдокимовых оказались у иллюминатора, напротив крыла.

Самолёт взяли на буксир и оттащили от здания аэровокзала. Далее предстоял самостоятельный выход на взлётную полосу.

Минут пять выруливали и наконец застыли у стартовой черты.

Когда запустили турбины, Евдокимов подумал, что оглохнет, и почему-то вспомнил, как четверть века назад Юрий Васильевич Бондарев с трибуны Всесоюзной партийной конференции задал вопрос, на который у Евдокимова до сих пор не было ответа.

«Можно ли, – спросил фронтовик, защитник Сталинграда, большой русский писатель, – сравнить нашу перестройку с самолётом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка?»

И словно в подтверждение этих слов в ту самую минуту, как Евдокимов об этом подумал, самолёт сорвался с места и, стремительно набирая скорость, понёсся по мокрой полосе. Капли дождя струйками побежали по стеклу иллюминатора. Аэробус продолжал разгоняться, вздрагивая на стыках. И всё бежал и бежал, пока наконец тяжело, с трудом не оторвался от полосы и не стал медленно набирать высоту – при резком наборе при такой массе, казалось, могли бы обломиться крылья.

Евдокимову приходилось летать прежде, во времена бесшабашной юности, когда ни в одной из советских газет не писали о крушении самолётов, а это означало, что не было и катастроф, и поэтому летать было одно удовольствие. Теперь, когда правда стала доступной и крушения время от времени происходили, полёты перестали доставлять удовольствие, и если бы не крайняя необходимость, Евдокимов ни за что бы не полетел.

О приятности полёта не могло быть и речи, хотя похожие на картинки из киножурналов китайские (поскольку экипаж был китайским) стюардессы попытались его скрасить, сразу после набора высоты начав развозить на тележках соки, воды, вино. Евдокимовы попросили светлого вина. Оно оказалось китайским, ужасно противным, и они его не стали пить. На ужин наобум взяли похожее на конину сильно перчёное мясо, нарезанное дециметровыми квадратиками. Возможно, это был шашлык, усердно жуя который Евдокимов так и проглотил его недожеванным – не до конца же полёта жевать?

Разница во времени была в пять часов, а лететь предстояло семь с половиной, таким образом, в семь тридцать по местному времени должны были приземлиться в Пекине.

– У них сорок два градуса, па, представляешь!

Сорок два Евдокимов, разумеется, представить не мог.

После того как пробились через дождевые облака, открылось идеальной голубизны небо. И по крылу самолёта, если бы не болтался элерон, невозможно было определить, что летят. Поскольку двигались навстречу солнцу, стемнело быстро. Всё было ничего – и вдруг наступила ночь.

После ужина дочь немного поболтала, повозилась и, опустив шторку, заснула.

Евдокимов же уснуть, даже чуть-чуть вздремнуть так и не смог. Он или забыл, или просто не обращал прежде внимания, что в какие-то периоды самолёт начинает трясти: летит, летит и вдруг задрожит всем корпусом. И тогда принимался молиться. А молельщик из него ещё тот! Как в поговорке: гром не грянет, мужик не перекрестится. Однако и навернуться с такой высоты в его планы не входило (можно подумать, в чьи-то планы это входит!). А вообще такой зависимости от висения в районе стратосферы буквально на волоске Евдокимов не испытывал никогда, ну и чего-то лепетал.

Однако не всё время молился и, поглядывая на беспечно спящих пассажиров, время от времени смотрел на светящийся экран не выключаемого во всё время полёта телевизора. Шла какая-то китайская дребедень. Кто-то за кем-то гонялся, висел на мизинце над пропастью, стоял, как балерина, на крышке фарфорового чайника, взмывал в небо или коршуном падал вниз, разя толпы недругов мечом направо и налево. Похоже, китайцам это нравилось. Этакое развлекательное зрелище для подростков. Хотя бы йота правды, хотя бы капля действительности! И Евдокимов отводил в сторону глаза, старался не глядеть, а через некоторое время смотрел опять, пока наконец не закрыл глаза.

Он мог закрыть их гораздо раньше, но он уже знал, стоит ему это сделать, как тут же провалится в бездну. Он проваливался в неё постоянно, словно пытаясь уцепиться за спасительную соломинку, а соломинка всё обрывалась и обрывалась…

* * *

Они познакомились с Аней на втором курсе музыкального училища, на новогоднем вечере. Тогда Евдокимов сыграл одного из самых забавных персонажей по имени Калибан в переделанной для борьбы с «опиумом для народа» сценке из шекспировской «Бури».


Сцена из «Бури» Шекспира

место действия – необитаемый остров в океане.


Действующие лица:

Калибан, местное чудище.

Стефано и Тринкуло, матросы, спасшиеся после кораблекрушения.


У новогодней ёлки стоят Тринкуло, Стефано с бутылкой вина в руке, перед ними на четвереньках Калибан. Они пьют по очереди из горлышка


Стефано. А ты горевал, где нам взять третьего. Смотри, как лакает?

Тринкуло. За неимением нормальных людей приходится пить с уродами. И много у тебя этого добра?

Стефано. Целая бочка. Мой винный погреб под скалой. Если бы не эта бочка с хересом, ни за что бы не уцелел после кораблекрушения.

Тринкуло. Или, заболев от простуды, дрожал от лихорадки, как этот болван. Смотри, а ему понравился херес. Эй, дурачина, хочешь ещё? Стефано, дай ему глотнуть.


Стефано даёт Калибану глотнуть


Стефано. Ну как?

Калибан. О-о, владыка, скажи, на остров с неба ты сошёл?

Стефано. А ты как думал! Прямиком с луны свалился. Ведь прежде жил я на луне. А ты не знал?

Калибан: О-о, ты – мой бог!

Стефано. Да? Тогда приложись к моему евангелию.


Даёт Калибану ещё глотнуть


Тринкуло. Да он сейчас её опустошит!

Стефано. Ничего, я без труда наполню её новым содержанием.

Калибан. Пойдём, я покажу тебе весь остров! Отныне я стану ноги целовать тебе! Прошу тебя, будь моим богом!

Тринкуло. Да этот болван – хитрец и пьянчуга. Как только его бог уснёт, он тут же выкрадет у него евангелие.

Калибан. Хочу тебе я в верности поклясться!

Стефано. Да? Тогда целуй евангелие (даёт поцеловать бутылку). Ну, а теперь клянись.

Калибан. Клянусь, отныне за тобой пойду в огонь и в воду, о, мой человекобог!

Тринкуло. Вот умора! Ай да болван! Из ничтожного пьянчужки бога себе сотворил!

Калибан. Почему он надо мной смеётся?

Стефано. Не слушай его! Хочешь, назначу тебя главнокомандующим или моим знаменосцем?

Тинкуло. Главнокомандующим ещё куда ни шло, поскольку командовать тут некем, а вот знамя ему точно не удержать. Смотри, как его разобрало, на четвереньках еле стоит!

Стефано. Помолчи! Дай ему сказать.

Калибан. О, бог мой, позволь лизнуть тебе сапог?

Тринкуло. А больше ничего лизнуть не хочешь?

Калибан. Ты на что намекаешь?

Тринкуло. Я намекаю на то, на чём сидят (в сторону) на горшке.

Калибан. О-о, бог мой, я готов лизать тебе всё, что прикажешь!

Тринкуло. Сразу видно искренне верующего и беззаветно преданного человека. Стефано, дай ему за это ещё разок приложиться к твоему евангелию.


Стефано даёт Калибану глотнуть


Калибан. А этому насмешнику служить не стану. Не дай меня в обиду, государь!

Тринкуло. Ха! Я не ослышался, этот дурак сказал – «государь»?

Калибан. Да он опять смеётся надо мной? Убей его!

Стефано. Тринкуло, предупреждаю, если ты не перестанешь издеваться над этим ангелом, придётся посчитать твои рёбра.

Калибан. Спасибо, государь! Клянусь… дай приложиться к твоему евангелию… (лакает). О-о, божественный напиток! Не знаю, на небе я уже или ещё на земле!

Тринкуло. Ты вроде бы хотел поклясться?

Калибан. Знаю без тебя!

Тринкуло. Тогда клянись. Стефано, пусть клянётся на твоём евангелии.

Калибан (кладёт лапу на бутылку). Клянусь, отныне на острове ты для меня бог, владыка и государь, а я покорный лизальщик твоих сапог!

Тринкуло. Аминь.

Стефано. Ну, а теперь споём наш гимн!


Поют:

Чихать на всё, плевать на всё —

Свободны мысли наши!

Чихать на всё, плевать на всё —

Свободны мысли наши!

Занавес.


Потом начались танцы. Евдокимов костюма не снимал и ходил героем, и далеко не сразу заметил, как одна чернявая девица при взгляде на него закрывает ладонью рот и отворачивается. Ему это наконец надоело, и он пригласил её на танец.

Так началось их знакомство. Тогда он уже играл в вокально-инструментальном ансамбле в местном клубе и очень этим гордился. В училище занимался на отделении «Музыкального искусства эстрады», Аня – фортепьяно и академическим вокалом. Особыми данными она не располагала и, понимая это, подумывала о преподавательской работе. Евдокимов же был одним из лучших и по окончании училища поступил на третий курс Московского института культуры по классу композиции, который мог бы и не окончить по причине свалившейся на него сначала подпольной, а потом, благодаря перестройке, всероссийской славы. Это было время самых драматичных отношений. В училище они друг на друга наглядеться не могли, а тут…

Впрочем, всё это было потом, тогда же каждый вечер после занятий Евдокимов провожал Аню. Они долго бродили по улицам, иногда ходили в кино или заходили в кафе-мороженое, но куда чаще стояли в подъезде. Музыку они любили оба – и классическую, и народную, и эстрадную – и могли говорить о ней часами. И всё-таки музыка не была единственным предметом их разговоров. Говорили и о кино, и о прочитанных книгах. Но ещё больше им нравилось держаться за руки и украдкой целоваться в темноте подъезда.

Первое время, посещая их репетиции, Аня даже пробовала петь, но у них уже была солистка, и пела она, к сожалению, лучше. Ребята понимающе разводили руками, а Евдокимов не решался об этом Ане сказать. И когда она догадалась, произошла первая ссора: почему молчал? Однако дулась недолго. Да и на что? А вообще, как она им гордилась, какими счастливыми глазами смотрела на него во время концертов, на танцах, во время которых никогда и ни с кем не танцевала!

Когда Евдокимов вспоминал то время, ему казалось, что тогда буквально всё вокруг пело. Пели магнитофоны, проигрыватели, радиоприёмники, уличные колокольчики. Пели в городских домах культуры, сельских клубах, парках, университетах, институтах, техникумах, училищах, школах, детских садах. Пели в каждом дворе, на каждой улице, в квартирах, подъездах, на лестничных площадках. Пели у ночных костров, походных палаток, в поездах дальнего следования, заказных автобусах.

Никогда ещё песня не была таким властелином умов и столь обнаженным нервом жизни, как во времена появления первых электрогитар, в то удивительное время негласного союза молодёжи всей планеты, когда казалось, не было гор, которые нельзя было не свернуть. Всё, что происходило вокруг – космонавтика, технический прогресс, противостояние систем, – воспринималось в виде незначительного обрамления того, чем были поглощены буквально все.

Это было невозможное ни для каких идеологических ухищрений время, когда во всех странах мира молодёжь пела одни и те же песни на одном и том же языке. От этих песен, как от родников, по всей земле растеклись ручьи и реки, орошая готовую к плодоношению почву новой весны человечества, весны молодых чувств, того неповторимого времени, когда даже «Цветы» пели («с целым миром спорить я готов… в том, что есть глаза у всех цветов, и они глядят на нас с тобою…»), а гитары были не только электрическими, но и «поющими» и «голубыми».

Это было время поступи («алло, мы ищем») всё новых и новых талантов. Господствующая идеология в сердцах молодежи была поглощена музыкой совершенно. И хотя чиновники всячески пытались вклиниваться в репертуар, ни одна из обязательных в концертных программах песен не находила отклика ни в одном сердце и не овладела ни одним умом. Они относились к той обязаловке, от которой, как от чумы, шарахались со школы. Их просто-напросто терпели, как терпят выживших из ума родственников, брюзжащую соседку.

Это было время, когда семиструнные гитары уходили в историю, шестиструнные были в дефиците, а электрогитар не было вообще, и по всей стране развернулось их кустарное производство. Это же касалось и усилителей низкой частоты, и акустики. А микрофоны! А ударные установки! Да что там, даже шнуры и разъёмы составляли дефицит!

Качество извлекаемого звука от самодельных гитар было отвратительным, но вскоре появились заводские. Лучшие ударные установки и аппаратура привозились из-за рубежа, гитары – тоже. Всё это стоило сумасшедших по тем временам денег и было доступно далеко не всем. И, однако же, это не мешало появлению всё новых и новых вокально-инструментальных ансамблей.

Охватить всё, что происходило тогда, физически невозможно. Но если от одной капли воды можно получить представление об отразившемся в ней солнце, так по истории одного ансамбля можно получить представление о целой эпохе.

Ансамбль, в котором играл Евдокимов, был создан задолго до появления названия и, разумеется, до того, как у них появились приличные инструменты и аппаратура. Каждую пьесу они оттачивали до совершенства. На это уходило всё свободное время, и довольно часто приходилось засиживаться в клубе допоздна.

Их посёлок был окраиной города. Несколько таких же поселков с различными названиями входили в эту округу. И там, где имелись клубы, были свои ансамбли.

В Питере Евдокимов упомянул о своём первом выступлении. Это ещё не было самостоятельным концертом и случилось задолго до того, как они стали играть на танцах, а выступили тогда в составе художественной самодеятельности. Сначала пел хор, потом развлекал публику хореографический ансамбль, и в самом конце выпустили их.

Перед выступлением закрыли занавес, чтобы установить аппаратуру, и на это ушло минут десять. Зал был битком, и Евдокимов хорошо помнил, какое волнение вызывало в нём его нетерпеливое гудение.

Наконец всё было готово, занавес поплыл, волнение в зале стало стихать, сотни любопытных глаз устремились на сцену, а Евдокимову казалось, на него одного, стоявшего впереди перед микрофоном с гитарой.

Когда послышался счёт палочек, Евдокимов от волнения начало вступления пропустил. Не проглотил, как сказал, пару слов, а просто не сумел вовремя начать. В зале послышались ехидные смешки. Однако Евдокимов сумел взять себя в руки и, несмотря на затянувшийся до неприличия проигрыш, начал:

Для меня нет тебя прекрасней…

И, заметив, как по залу прошла трепетная волна, приободрился.

Но ловлю я твой взор напрасно.

Как виденье, неуловима,

Каждый день ты проходишь мимо.

Затем пела их солистка. Поскольку далеко не всем из старшего поколения их «модные песни» были по душе, её выступление прошло на ура. А пела она:

Три слова, будто три огня,

Придут к тебе средь бела дня.

Придут к тебе порой ночной,

Огромные, как шар земной.

Как будто парус – кораблю

Три слова: «Я тебя люблю».

Какие старые слова,

А как кружится голова,

А как кружится голова.

И головы от этих слов тогда действительно у многих кружились. Что ни говори, а такие, как эта, да и предыдущая песня, были культовыми. Не «Ленин – в моей мечте», а «она», как видение проходящая мимо – в школе, на улице, в трамвае, троллейбусе, электричке, на танцах…

И они добавляли:

Вот уже и не слышны

В тишине шаги твои.

Словно не было весны,

Словно не было любви.

Взгляд при встрече отведу,

И пускай щемит в груди.

Я к тебе не подойду,

Я к тебе не подойду,

И ты ко мне не подходи.

А какой ажиотаж вызывало на танцах (на концертах это не разрешали петь) уже одно музыкальное вступление к «Hotel California»! А какой драйв производил припев!

Welcome to the Hotel California.

Such a lovely place (such a lovely place),

Such a lovely face.

Plenty of room at the Hotel California

Any time of year (any time of year), you can find it here.

А если ещё во время исполнения на тебя устремлены самые любимые, самые преданные на свете глаза! Это было таким счастьем!

А потом….

В общем, в институт они поступили в один год и жили в общежитии. И вот там, в одну из вечеринок с застольем, в нетрезвом виде, в одной из комнат общежития между ними «всё это» и произошло. Для обоих «всё это» было впервые. И хотя между ними о том не говорилось ни слова, как бы само собой разумелось, что рано или поздно они всё равно поженятся. И так бы, наверное, вскоре и случилось, не подхвати его вихрь славы, а вместе с нею и дурные деньги, и море поклонниц. Евдокимов перестал появляться в общежитии.

После того что произошло, Аня из прежней гордой девчонки превратилась в какую-то безгласную, покорную, готовую на всё ради него рабыню. Надо ли говорить, как сразу упала она в его глазах? Не то чтобы разонравилась, нет, но после той ночи в их отношения вошло нечто безвкусное, да ещё на фоне шума эстрады, визга толпы, моря поклонниц, некоторые из которых были куда эффектней как бы забившейся в угол Ани.

Это продолжалось около года, во время которого Евдокимов разве что ноги об неё не вытирал. Верёвки из неё вил. Аня всё терпела. И даже не терпела, а как должное принимала. Как собачонка за ним таскалась. Не в том смысле, что проходу не давала, а свистнет, прибежит, топнет ногой, в конуре скроется и носа не высовывает, пока снова не позовёт. Как умерла. Но именно это его и бесило. Даже кричал на неё не раз, а если, мол, скажет, чтобы глаза его её больше не видели, тоже буквально исполнит? «Да». И так это «да» скажет, просто взял бы и задушил! Даже проучить пытался, не появляясь в общежитии месяцами. И первый же этих разлук не выносил. Сначала вроде бы ничего, свобода, что хочу, то и ворочу, а потом сосать начинает. Как представит, что ею уже кто-нибудь владеет, раз безответная она такая, и нехорошо станет. До того аж, что места себе не находил. Со всеми в ансамбле перецапается. Вот так вот стиснет зубы: «Не пойду!» Но стоит принять на грудь, и тащится в общежитие. Аня спускается вниз, подымает на него покорные, готовые на всё глаза. Даже с какою-то злобою он выцедит сквозь зубы: «Пошли». Ни слова не говоря, оденется, выйдет. Идут. Едут. И всё между ними на квартире приятеля опять происходит. А потом снова как баран упрётся: рано, и вообще всё это не то…

А как предложение сделал! Скажи кому, не поверит! После очередного перерыва, весь на взводе, злой как чёрт приходит в общежитие. «Одевайся», говорит. Оделась. «Идём». Спускаются в метро. Одну пересадку делают, вторую. Выходят на Воробьевых горах. Ночь. На улице ни души. Идут. Долго шли. Вдоль чугунного ограждения. Останавливается наконец он. Замирает в шаге от него она, как тень. В глазах ужас. Призналась потом: «Думала, убивать меня собрался». А он с такою злобой, с такою ненавистью, оттого что ничего с собою поделать не может: «Ну всё, – говорит, – хватит, замуж за меня выходи». Ничего она ему на это не сказала. Да и чего говорить? На другой же день и подали заявление. Кто бы знал, в каком раздрае до самой регистрации он находился! Драгоценной свободушки незнамо как было жаль. Как перед казнью. Жуть внутри, жуть впереди, и в эту жуть его как быка на цепи тянут…

Ну а потом началась другая жизнь. Родилась Женя. Тогда уже пришла очередь перемениться ему, а вскоре завязал и с эстрадой. Не захотел работать на паханов. Они тогда весь шоу-бизнес данью обложили, и с теми, кто не желал платить, жестоко расправлялись. Да и другие приоритеты объявились. Евдокимовы вернулись на родину. На заработанные им дурные деньги купили трёхкомнатную квартиру. Аня устроилась в музыкальную школу, стала петь в архиерейском хоре. А вскоре и Евдокимов стал его посещать, правда, не регулярно, семью надо было кормить, и он торговал компьютерами.

Ещё во время учёбы в училище по классу фортепьяно Аня стала брать дочь на спевки архиерейского хора, а потом ввела в состав. Тогда в кафедральном соборе постоянно появлялись молодые ребята, готовящиеся к принятию сана. С одним из них Женя и завела знакомство. А буквально через месяц вдруг объявила, что выходит замуж, поскольку владыка её избраннику велел срочно подбирать невесту. Так накануне своего совершеннолетия Женя стала женой священника. В дьяконах зятя подержали недолго. Затем иерейская хиротония, а ещё через пару недель отправили на только что открывшийся приход. И хотя это были не руины, однако же и далеко не то, что можно называть храмом.

Дело прошлое (винил Евдокимов одного себя), ладно Аня, у неё от храмовой идиллии вполне мог помутиться рассудок, но у него-то, человека трезвого и много чего повидавшего, почему не возникло подозрение, когда при первой же встрече с зятем заметил странное подёргивание головы? Подумал, может, волнуется, бывает. Да и стали бы больного человека рукополагать?

А тут и началось. Разумеется, не сразу. Сначала родилась Маша. И когда ей исполнился год, у неё оказалась вывихнутой рука. Евдокимов никогда не умел водить машину, зато Аня, а потом и Женя, как только появилась возможность, сразу выучились на права. Поскольку Евдокимов был занят работой, Аня частенько навещала дочь одна. Да и ехать до райцентра, где жили молодые, не больше часу. И вот вскоре после этих поездок, а становились они всё чаще, Аня стала привозить нерадостные вести. Ещё до вывернутой Машиной ручки. Сначала у Жени появился запудренный синяк под одним глазом, затем под другим, потом ноги, а затем руки оказались в синяках. На всё это следовали невероятные объяснения: споткнулась, запнулась, нечаянно задела за косяк двери… Евдокимову это сразу же показалось странным, но Аня с жаром уверяла, что дочь не стала бы от неё ничего скрывать. И так продолжалось до того дня, когда был изувечен ребёнок.

Женя приехала ночью с Машей на такси в слезах и всё рассказала. Оказалось, зять не только постоянно избивал, но и совершенно запугал дочь. Таким образом, бегство было криком отчаяния и страхом не столько за себя, сколько за малолетнюю дочь.

Евдокимовы тут же пожаловались владыке. Зятя направили на медкомиссию и обнаружили какую-то мерцающую шизофрению. Над дочерью, над ребёнком как только он не измывался. Евдокимову бы и в кошмарном сне такое не приснилось. Он готов был зятя убить…

И тут случилась беда с Аней.

Скорее всего, попала она в аварию из-за того, что слишком много думала о постигшем их горе. Она даже спать перестала, так её всё это мучило. Евдокимов несколько раз советовал жене обратиться к врачу, она даже и слушать не хотела. И однажды, очевидно, в таком взвинченном состоянии выскочила на перекрёстке на красный свет, и её на полном ходу сбил огромный джип. Умерла в реанимации. Травмы оказались несовместимыми с жизнью. Таким образом, они остались втроём, если не считать его и Аниных родителей.

Но если бы только это, хотя что может быть хуже, и тем не менее это ещё не всё.

Загрузка...