В один из последних дней июня 1914 года в отдаленный военный городок на границе империи Габсбургов пришла телеграмма. Она состояла из единственного предложения, напечатанного заглавными буквами: «ПО СЛУХАМ, НАСЛЕДНИК УБИТ В САРАЕВЕ». Обсуждая с земляками смерть эрцгерцога Франца Фердинанда, слывшего особо расположенным к славянам, один из офицеров, граф Баттьяни, от волнения перешел на венгерский. Лейтенант Елачич, словенец, не любивший венгров в первую очередь за их мнимую неверность престолу, настоял, чтобы беседа велась, как принято, на немецком. «Я скажу по-немецки, – ответил граф Баттьяни. – Мы, мои соотечественники и я, пришли к убеждению, что должны радоваться, если эту свинью действительно прикончили».
Это был конец многонациональной империи Габсбургов – по крайней мере, в том виде, в каком Йозеф Рот описал ее в своем главном романе «Марш Радецкого»[1]. Крах империи был отчасти роком, отчасти убийством, отчасти самоубийством и отчасти простым невезением. Пока историки спорят о том, был ли распад империи естественной смертью, вызванной разложением институтов, или жестоким убийством на полях Первой мировой войны, призрак неудавшегося габсбургского эксперимента продолжает преследовать Европу. Свидетель (и историк) падения монархии Оскар Яси был совершенно прав, когда в 1929 году писал, что
…если бы эксперимент Австро-Венгерского государства и впрямь оказался удачным, Габсбургская монархия сумела бы на своей территории решить основополагающую проблему современной Европы… Как можно уравновесить нации с абсолютно разными идеями и традициями таким образом, чтобы все они могли и дальше продолжать жить своей особой жизнью, но в то же время ограничили национальный суверенитет до такой степени, чтобы обеспечить мирное и эффективное сосуществование?[2]
Как известно, эксперимент так и не был завершен, поскольку Европа не смогла решить сложнейшую из стоявших перед ней проблем. Книга Рота – яркая иллюстрация того, сколь быстро рушатся выстроенные человеком политические и культурные миры. Их распад является следствием структурных изъянов и одновременно представляет собой нечто вроде дорожного происшествия – непреднамеренное следствие или случай сомнамбулизма, событие со своей особой динамикой. Оно случайно и вместе с тем неизбежно.
Переживает ли Европа подобный «момент дезинтеграции» сегодня? Свидетельствует ли демократическое решение Британии покинуть Союз (в экономическом плане равнозначное выходу двадцати менее крупных стран – членов ЕС) и взлет популярности партий евроскептиков о крахе последнего эксперимента, призванного решить главную проблему континента? Суждено ли Европейскому союзу распасться подобно Габсбургской империи?
Ян Зелёнка верно заметил, что «у нас есть много теорий европейской интеграции, но нет практически ни одной теории европейской дезинтеграции»[3]. И это не случайно. Архитекторы европейского проекта заставили себя поверить, что, избегая слова на букву «д», можно гарантированно миновать катастрофу. Европейская интеграция была для них чем-то вроде скоростного поезда, главное – не останавливаться и не оглядываться назад. Вместо того чтобы сделать интеграцию необратимой, они предпочли сделать дезинтеграцию немыслимой. Есть еще две причины отсутствия теорий дезинтеграции. В первую очередь – это недостаток четкого определения. Как отличить дезинтеграцию от реформы или реконфигурации Союза? Можно ли признать дезинтеграцией выход нескольких государств из еврозоны или ЕС? Станет ли ею ослабление влияния ЕС в мире или отказ от важнейших достижений европейской интеграции (например, от свободного передвижения людей или упразднение таких институтов, как Суд Европейского союза)? Считать ли дезинтеграцией возникновение двухуровневого ЕС, или же это шаг на пути к более прочному и совершенному объединению? Может ли союз нелиберальных демократий быть продолжением прежнего политического проекта?
Есть некоторая ирония в том, что страх дезинтеграции парализовал политических лидеров и простых граждан Европы в момент наибольшей ее интеграции. Финансовый кризис сделал идею банковского союза реальностью. Необходимость действенного ответа на угрозу терроризма подтолкнула европейцев к невиданному доселе сотрудничеству в сфере безопасности. Парадоксальным образом множественные кризисы, которые Европа переживает сегодня, обратили простых немцев к проблемам греческой и итальянской экономик, а поляков и венгров – к немецкой миграционной политике. Европейцы с ужасом думают о том, что ЕС может распасться, хотя сегодня он ближе чем когда-либо к сообществу судьбы.
Тема распада Европейского союза не интересует даже писателей. Бесчисленные романы рисуют будущее после победы нацистов во Второй мировой войне. Мы пытались вообразить, чем закончилась бы победа Советского Союза в холодной войне или если бы коммунистическая революция случилась в Нью-Йорке, а не в Петрограде. Но практически никого не вдохновляет сюжет распада Европейского союза. Пожалуй, единственным исключением служит Жозе Сарамаго. В его романе «Каменный плот» река, текущая из Франции в Испанию, уходит под землю, и весь Пиренейский полуостров откалывается от Европы и дрейфует по Атлантическому океану на запад[4].
Джордж Оруэлл был совершенно прав: «Чтобы увидеть то, что происходит прямо перед вашим носом, необходимо отчаянно бороться». 1 января 1992 года мы проснулись в мире, с карты которого исчез Советский Союз. Одна из двух сверхдержав рухнула без войны, вторжения инопланетян или иной катастрофы, если не считать одного нелепого и неудачного переворота. Распад Советской империи произошел вопреки всем представлениям о ней как о слишком большой, чтобы рухнуть, слишком устойчивой, чтобы пасть, слишком вооруженной, чтобы быть поверженной, и пережившей слишком много потрясений, чтобы просто обвалиться. Еще в 1990 году группа ведущих американских экспертов настаивали, что «сенсационные сценарии хороши в качестве захватывающего чтива, но… в реальности существует множество стабилизирующих факторов; общества постоянно преодолевают кризисы, даже самые серьезные и опасные, но редко совершают самоубийства»[5]. Однако иногда общества действительно совершают самоубийства – и делают это даже с некоторым пылом.
Сегодня, как и сто лет назад, европейцы переживают период, когда парализующая неизвестность захватывает воображение общества. В подобные моменты политические лидеры и простые граждане колеблются между лихорадочной активностью и фаталистическим бездействием. Прежде немыслимый распад Европейского союза начинает казаться неизбежным. Сюжеты и представления, еще вчера определявшие наши поступки, сегодня звучат не только анахронично, но и невразумительно. История показывает, что если некое событие кажется нам абсурдным и нелогичным, это еще не значит, что оно не может произойти. Всеобщая ностальгия Центральной Европы по либеральным Габсбургам – лучшее подтверждение тому, что иногда оценить что-то можно, лишь потеряв.
Европейский союз всегда был идеей в поисках реальности. Но сегодня в обществе растет подозрение, что скрепляющие Союз силы ослабли. Общая память о Второй мировой войне, к примеру, давно испарилась: половина школьников Германии в возрасте 15–16 лет не считают Гитлера диктатором, а треть полагают, что он защищал права человека. В сатирическом романе 2011 года «Он снова здесь» Тимур Вермеш пишет, что вопрос сегодня даже не в том, возможно ли возвращение Гитлера, а в том, сможем ли мы его распознать. В Германии книга разошлась более чем миллионным тиражом. Вполне возможно, что «конец истории», предсказанный Фрэнсисом Фукуямой в 1989 году, уже наступил, но в том странном смысле, что исторический опыт больше ничего не значит и мало кому по-настоящему интересен[6].
Геополитическое обоснование европейского единства утратило смысл после распада Советского Союза. И путинская Россия, сколь бы угрожающей она ни была, не заполняет этой лакуны. Европейцы сегодня уязвимее, чем на излете холодной войны. Опросы показывают, что большинство британцев, немцев и французов верят, что мир движется к большой войне и что внешние угрозы разделяют, а не скрепляют европейский континент. По результатам недавнего исследования, проведенного Gallup International, в случае серьезной угрозы безопасности жители минимум трех государств – членов ЕС (Болгарии, Греции и Словении) будут ожидать поддержки от России, а не от Запада. Радикально изменился и характер трансатлантических отношений. Дональд Трамп – первый американский президент, не считающий сохранение Европейского союза стратегической задачей внешней политики США.
Социальное государство, некогда лежавшее в основе послевоенного консенсуса, сегодня также под вопросом. Европа стареет: к 2050 году средний возраст на континенте достигнет примерно 52 лет (против 37,7 в 2003 году), и будущее процветание Европы перестает казаться чем-то безусловным. Большинство европейцев считают, что жизнь сегодняшних детей будет сложнее их собственной; и, как показывает миграционный кризис, иммиграция вряд ли улучшит демографическую ситуацию в Европе.
Но только ли демография подрывает европейское социальное государство? По мнению Вольфганга Штрика, директора Института Макса Планка и одного из ведущих социологов Германии, европейская модель социального государства находится в кризисе с 1970-х годов. Капитализм успешно освободился от институтов и ограничений, навязанных ему после Второй мировой войны, в результате чего прославленное европейское «налоговое государство» обернулось «долговым». Вместо перераспределения налоговых поступлений от богатых к бедным европейские государства обеспечивают свою финансовую стабильность за счет дефицита бюджетов, занимая у будущих поколений. Избиратели утратили возможность влиять на рынок, что подтачивает сам фундамент послевоенного социального государства.
Наконец, Европейский союз претерпел смену идеологических веяний. В 2014 году у него был диагностирован своего рода аутизм. Диагноз стал неожиданностью, хотя симптомы невозможно было не заметить: нарушение социального взаимодействия, ухудшение навыков общения, сужение круга интересов, зацикленность. Европа утратила чувствительность к другим, которую многие считали чем-то естественным. Это стало очевидно во время кризиса на Украине, когда ЕС сначала долго делал вид, что Россия не станет препятствовать вступлению в Союз Киева, а последующее присоединение Путиным Крыма оказалось полной неожиданностью. Другой пример – неоднократные заявления Брюсселя, что отчуждение граждан от европейского проекта – всего лишь результат неэффективной коммуникации. В разгар украинского кризиса канцлер Германии Ангела Меркель после телефонного разговора с российским президентом Владимиром Путиным пришла к выводу, что тот живет в «другом мире». Три года спустя уже сложно сказать, кто из них двоих живет в «реальном».
После окончания холодной войны и расширения Союза Брюссель был зачарован социальной и политической моделью Европы, сформировав совершенно некритическое представление о векторе истории. Европейская общественность решила, что глобализация ослабит роль государств в качестве ключевых международных акторов и национализма – как основного ресурса политической мобилизации. Собственный послевоенный опыт преодоления этнического национализма и политической теологии европейцы приняли за глобальную тенденцию. Как пишет Марк Леонард в своей преисполненной оптимизма книге «XXI век – век Европы»,
Европа олицетворяет собой синтез энергии и свободы, которые дает либерализм, со стабильностью и благосостоянием, которые обеспечивает социальная демократия. По мере того как благосостояние человечества будет расти, преодолевая рубеж удовлетворения основных потребностей, таких как утоление голода и сохранение здоровья, европейский образ жизни будет обретать все более притягательную силу[7].
Но то, что еще вчера казалось правилом, сегодня все чаще выглядит как исключение. Беглого взгляда на Китай, Индию и Россию, не говоря уже о большинстве мусульманских стран, достаточно, чтобы заметить, что и этнический национализм, и религия остаются главными движущими силами в мировой политике. Европейский постмодернизм, постнационализм и секуляризм скорее выделяют Европу, нежели делают образцом для остального мира. Миграционный кризис показал, что национальные идентичности, отпетые и похороненные, с новыми силами возвращаются в современную Европу.
В последние годы европейцы начали осознавать, что заслуживающая всяческих похвал европейская политическая модель едва ли будет принята во всем мире или хотя бы ближайшими соседями Европы. Таков европейский извод «галапагосского синдрома», который постиг японские технологические компании, пару лет назад столкнувшиеся с тем, что производимые ими лучшие в мире 3G-телефоны не могут выйти на мировой рынок просто потому, что тот не поспевает за необходимыми для их использования инновациями. Разработанные в тепличных условиях изоляции от вызовов окружающего мира, японские чудо-телефоны оказались слишком идеальными, чтобы быть успешными. Сегодня Европа переживает собственный «галапагосский синдром»[8]. Возможно, ее постмодернистский порядок стал настолько передовым и специфичным для своего контекста, что совершенно непригоден за его пределами.
Новая реальность, в которой Старый Свет утратил свое центральное положение в глобальной политике и веру собственных граждан в то, что его политический выбор может определять будущее остального мира, побудила меня мыслить в категориях после Европы. После Европы означает, что европейский проект лишился телеологической привлекательности, а идея «Соединенных Штатов Европы» сегодня вдохновляет меньше, чем когда-либо за последние полвека. После Европы означает, что континент переживает кризис идентичности, а наследие европейского христианства и Просвещения находится под угрозой. После Европы означает если не конец Европейского союза, то необходимость отбросить наивные представления и надежды на будущее Европы и мира.
Эта книга – размышления о судьбе Европы в духе грамшианского «пессимизма разума, оптимизма воли». Я из тех, кто верит, что поезд дезинтеграции давно покинул центральный вокзал Брюсселя и на всех парах мчит к неразберихе на континенте и глобальной неопределенности. Дружелюбная среда толерантности и открытости вполне может смениться агрессивным невежеством. Дезинтеграция может вызвать кризис либеральных демократий на периферии Европы и крах нескольких действующих государств – членов ЕС. Она не обязательно приведет к войне, но породит смятение и беды. Политическое, культурное и экономическое сотрудничество никуда не денется, чего не скажешь об идеале свободной и единой Европы.
Однако я продолжаю верить, что Европейский союз может вновь обрести легитимность, даже не решив всех своих нынешних проблем. Необходимо лишь, чтобы через пять лет европейцы могли свободно перемещаться по континенту, евро оставался общей валютой хотя бы для нескольких стран, а граждане свободно выбирали свои правительства и судились с ними в Европейском суде по правам человека. «Не победить, но выстоять», – писал великий немецкий поэт Райнер Мария Рильке. Но выстоять будет непросто.
Распад Союза будет больше похож на банковскую панику, чем на революцию. Для этого даже не потребуется победы евроскептиков в референдуме. Более вероятно, что коллапс станет непреднамеренным следствием хронической (или мнимой) дисфункции, помноженной на заблуждения элит относительно политической динамики национальных правительств. Опасаясь развала Союза и пытаясь его предотвратить, многие европейские лидеры и государства предпримут шаги, только приближающие конец европейского проекта. И если дезинтеграция все-таки произойдет, это случится не из-за бегства периферии, но из-за охваченного смутой центра (Германия, Франция).
Цель этой книги – не сохранить Союз и не оплакать его. Это не очередной трактат об этиологии европейского кризиса и не памфлет против коррупции и бессилия элит. И это ни в коем случае не сочинение евроскептика, но лишь размышления о грядущем и анализ того, как личный опыт радикальных исторических перемен влияет на наши сегодняшние поступки. Меня поражает политическая сила того, что я называю «хроническим дежавю» – навязчивой убежденности, что все происходящее с нами сегодня повторяет прошлые исторические события и эпизоды.