15 июня 1948 года – хоть и солнечный, но влажный вторник в Баварии. Что станется с Германией, казалось совершенно не ясно: недавнее прошлое нации тяжело давило на нее, даже если люди почти не говорили об этом. Никто, казалось, не сознает – а возможно, всем было даже наплевать, – что через неделю это будущее, наконец, определится. Первая страница «Süddeutsche Zeitung – Münchener Nachrichten aus Politik, Kultur, Wirtschaft und Sport («Мюнхенские новости политики, культуры, экономики и спорта») – выглядела так же, как сегодня, за тем исключением, что там была опубликована черно-белая фотография Карла Цукмайера (автора немецкого происхождения, принявшего американское гражданство) с женой и дочерью, а цена за номер была всего пять пфеннигов. Вверху страницы пять статей представляли в странноватой бесстрастной манере ключевые моменты политической жизни в Германии и за рубежом. Там объявлялось, что подготовка к валютной реформе (Währungsreform) в трех оккупированных союзническими силами зонах закончена; осталось только ждать официального объявления точной даты, когда новая денежная система вступит в силу. Другая статья освещала предвыборную речь президента Трумэна, произнесенную им в Беркли, Калифорния, где он обращался к Советскому Союзу с призывом не оставлять коллективных усилий по обеспечению демократического будущего объединенной Германии. (По всей вероятности, и западные союзники, и Советский Союз одинаково склонялись к разделению страны, хотя по причинам политического лавирования каждая из сторон хотела приписать этот план стороне противоположной.) В двух кратких политических сообщениях говорилось, что французский парламент колеблется, ратифицировать ли принятие политических мер, необходимых для учреждения Западногерманского государства, несмотря на достигнутое в Лондоне тринадцатью днями ранее соглашение между другими западными союзниками и Голландией, Бельгией и Люксембургом. Наконец, приводилась цитата из главы администрации оккупационной зоны генерала Клея, в которой он обещал, что Соединенные Штаты предпримут все усилия, чтобы обеспечить «восточногерманское представительство» в новом государстве. Четыре из этих статей были составлены в нейтральном стиле, типичном для новостных агентств, откуда они и пришли: из «Ассошиэйтед пресс», «Дена-Рейтер» и «Юнайтед пресс». А единственный текст, написанный репортером из самой газеты, хотя и затрагивал внутреннюю экономическую реформу – предмет жизненной значимости, – удивлял наибольшей бесстрастностью тона. В другом месте на странице еще две статьи использовали несколько более живой – а иногда и агрессивный – стиль, хотя и обращались к предметам, заслуживавшим большего такта со стороны немецких издателей. Первой была хорошо известная колонка слева (которая ведется до сих пор), озаглавленная «Das Streiflicht» («Мимоходом»). 15 июня 1948 года колонка озвучила критику американской геополитической стратегии; в особенности же возражала против того факта, что США при помощи Иностранного легиона, одобренного Сенатом, оказывают поддержку еврейскому государству, возникшему за месяц и один день до этого в зоне бывшего британского протектората. С беззастенчивым антисемитизмом, запрятанным под личиной пацифизма, «Streiflicht» высмеивала шестьдесят четыре немецких нееврея, которые вызвались воевать ради победы этого дела и получили отказ от израильских властей: «Мы, немцы, не могли и представить себе лучшего способа очистить наше общество от неизжитой милитаристской агрессии». А больше всего места – и самодовольного энтузиазма – выпало на долю «Второй международной манифестации молодежи», происходившей в Мюнхене, где собрались тысяча четыреста участников из двадцати одной страны. Почетными гостями были тридцать немецких военнопленных, отпущенных французскими властями по случаю такого события. Карл Цукмайер был встречен громкими аплодисментами, когда объявил, что младшее поколение немцев не может быть ответственным за недавние страницы национального прошлого. На следующий день в качестве части той же «Манифестации» Мюнхенский университет запланировал присвоение, со всей академической помпой и церемониями, звания почетного доктора французскому романисту Жюлю Ромэну. К удивлению всех, прибывшая с опозданием делегация оказалась из Испании – страны, где военное правительство (поддерживавшее Гитлера) совершенно изолировало себя от участия в новом политическом порядке, возникающем в Западной Европе. Этой политической делегации был оказан особенно эмоциональный прием.
Молодые люди, собравшиеся в Мюнхене, сообщала газета, «говорили о своих немецких друзьях с огромным уважением»; они хотели быть «добрыми соседями» и даже «были впечатлены качеством предоставленных пищевых пайков». Вопрос о добыче еды – где и как это делается – был предметом первостепенной важности для «Süddeutsche Zeitung» и ее читателей. Длинная статья на третьей странице (из четырех составлявших тот номер) обсуждала узаконенную теперь возможность покупки мяса больных животных (Freibank); она проливала свет на ту физическую необходимость, которая стояла за данной мерой описывая, с оттенком иронии колонну из более чем трех тысяч человек, ожидающих своей очереди. Культуру, как и еду, тоже рассматривали в категориях добычи и количества. В рубрике «Пик жизни у кабаре» описывались три вечера из жизни мюнхенского кабаре. Газета также сообщала о нескольких новых постановках классической драмы – Лопе де Веги и Анри де Монтерлана, чьи пьесы ставились тогда повсеместно. (Без всякого сомнения, французская культура пользовалась отныне в Германии тем же бесспорным авторитетом, что был у нее всегда вплоть до 1933 года.) Газета также опубликовала статью о выставке в Доме искусства (Haus der Kunst) – которую открывал не кто иной, как генерал Клей, – где демонстрировались произведения мастеров Ренессанса, возвращенные американскими властями земле Бавария. Даже для четырехстраничной газеты спортивный раздел занимал в ней очень мало места – по крайней мере по современным стандартам. Раздел начинался с программы соревнований по боксу – на тот момент бокс был, возможно, самым популярным видом спорта в Германии, – которые проходили в Цюрихе и Мюнхене. Статья воспевала это событие как щедрый жест со стороны швейцарцев по отмене запрета на участие немецких атлетов в международных соревнованиях. А вот футбольную публикацию, напротив, пронизывал странно элегичный тон: «Команда из Мангейма, несмотря на свой более зрелый стиль игры, не смогла забить ни одного мяча; Мюнхен забил единожды. Надо надеяться, что их сила нападения, от которого ждали гораздо большего, однажды к ним вернется». Нижняя часть страницы была полностью забита объявлениями о свободных рабочих местах. Больше всего искали мужчин и женщин, компетентных в бизнесе, администрировании и машинописи, а также «девушек» – на работу экономок (Alleinmädchen). Объявлений от людей, ищущих работу, в тот день в газете не было.
Без знания местного и исторического контекста читателю будет трудно представить себе, что «Süddeutsche Zeitung» за 15 июня 1948 года была написана, напечатана и распространена в городе, чей центр после авианалетов до сих пор лежал в руинах. Этот город был официальным штабом немецкой Национал-социалистической рабочей партии – партии Адольфа Гитлера и Генриха Гиммлера, – обрушивших на человечество преступления, беспрецедентные по технологическому совершенству. Еще труднее будет среднему читателю заметить признаки поистине чудесного (а не просто «драматического») поворота, который вскоре доведется пережить и Мюнхену, и всей стране в целом. Кажется, что те, кто пережил войну, были в тот момент настолько заняты борьбою за существование в условиях новой повседневности, что они даже сами не могли оценить собственных достижений. И еще меньше могли они оценить степень собственной слепоты. В тот летний день, когда ужасы прошлого стояли по одну сторону, а будущий успех лежал по другую, жизнь, вероятнее всего, ощущалась ее участниками столь же плоской и очевидно пустой, как музыкальные передачи по радио американских вооруженных сил – например, песня Бенни Гудмена «On slow boat to China» («На медленно плывущей лодке в Китай»).
Новая валюта, названная Deutsche Mark, начала свою циркуляцию под небом, моросящим мелким дождем над американской, британской и французской зонами оккупации, в воскресенье, 20 июня 1948 года. Каждый гражданин имел право обмена до сорока старых Reichsmark на ту же сумму новыми деньгами. Бóльшие суммы наличными могли быть обменены по курсу сто (старыми) к пяти (новыми). Для бессрочных и сберегательных вкладов, а также для просроченных платежей ставка была десять к одному. Карточки были отменена более чем на четыреста видов продуктов. Хотя эти меры сопровождал страх и взлет безработицы, они оказались эффективными для разрыва связей с тяжелой частью национального прошлого и проложили дорогу к «экономическому чуду», которое будет задавать тон всему существованию Федеративной Республики в последующие пять лет.
Скорость валютной реформы на Западе застала врасплох администрацию в восточной части страны. Тремя днями позже, чтобы защитить советскую зону оккупации от наплыва старых – и теперь уже бесполезных – Reichsmark, там также была проведена валютная реформа. Экономический переход на Востоке отличался от своего западного аналога тем, что власти здесь ставили перед собой задачу социальной справедливости, повышая обменный курс в пользу людей с небольшим количеством денег. Днем позже, 24 июня, в четверг, усиливая тенденцию политического и военного вмешательства в ответ на мировые политические угрозы, Советский Союз пресек всякое наземное, железнодорожное и водное сообщение с Западной частью Германии и Берлина. Несмотря на все логистические, технические и прежде всего стратегические соображения, генерал Клей при поддержке британских властей немедленно отдал распоряжение о создании воздушного моста до Берлина. Через несколько недель двести шестьдесят девять британских и триста четырнадцать американских самолетов совершали до пятиста пятидесяти вылетов ежедневно. Эти рейсы, которые отправлялись из Франкфурта, Ганновера и Гамбурга в три западноберлинских аэропорта (Темпельхоф, Гатов и, с начала декабря, Тегель), восстановили контроль над западными секторами бывшей столицы и обеспечили выживание ее населения. Менее чем через сто часов, между 20 и 24 июня 1948 года, поствоенное состояние мира было закончено и холодная война (которую уже рассматривали как один из возможных – и кошмарных – для международного положения сценариев) начала материализоваться в виде новой реальности. До конца месяца комитет восточноевропейских коммунистических партий под предводительством Советского Союза (Коминформ) – по-видимому, одержимый желанием проложить жесткие границы внутри политического ландшафта – исключил из своего состава Коммунистическую партию Югославии на том основании, что та исповедует «антисоветские и антиинтернационалистские взгляды». А менее чем через два месяца страны, оккупировавшие западногерманские зоны, объявили о странном решении – все обсуждения по новой конституции будут проходить в Бонне, небольшом университетском городке неподалеку от Кёльна.
Если в течение тех нескольких недель, за которые явственно очертились контуры нового мира, люди, казалось, совсем не осознавали того подспудного напряжения, что формировало характер их действий, то последние месяцы войны, наоборот, стали свидетелями самых гротескных сцен и истерии. Например, вспомните ту ужасающую фотографию апреля 1945 года, на которой Адольф Гитлер, который в свои шестьдесят шесть выглядит не по возрасту хрупким и старым, пожимает руки строю мальчиков в униформе – как если бы те были настоящими солдатами, как если бы у него еще был хоть какой-то военный (или даже отцовский) авторитет, как если бы война уже давно не была проиграна и как если бы эти подростки действительно верили в то, что есть хоть какой-то смысл в том, чтобы приносить в жертву свою жизнь. Относится ли это «как если бы» к нашему сегодняшнему ощущению, что жесты на этой фотографии смотрятся неуместными, неподходящими для ситуации, в которой возникли? Или это «как если бы» является приблизительной формулой (сколь угодно неадекватной) для того сочетания беспомощности и цинизма, которым был отмечен как сам этот момент в истории, так и способ его проживания? Возможно ли, что к весне 1945 года Гитлер все еще верил в свое предназначение? Возможно ли, что мальчики все еще верили ему? Действительно ли те немцы, которых через несколько дней после безоговорочной сдачи заставили пройти по концентрационным лагерям, были искренни, когда говорили, что ничего не знали о построенных их правительством и согражданами машинах смерти? О чем думали мои родители, когда рассылали друзьям и родственникам карточки на бумаге ручного отлива (Büttenpapier), заполненные готическим шрифтом, с приглашением на свою помолвку 20 апреля 1945 года? Хоть они и не были особенно активными членами партии, но это же был день рождения Гитлера, и празднование предполагалось проводить в Дортмунде, где еще несколько дней назад бушевало одно из самых яростных сражений той войны. Неужели они вообще не видели в этом никакой проблемы? Им вообще не приходило в голову, что все эти поврежденные дома, где им предстоит спать, есть, заниматься сексом, как-то мало соответствуют чересчур формальному виду разосланных ими пригласительных открыток? Или же они действовали так, как будто ничего не происходит, просто потому, что бездна, слишком глубока и слишком близка, чтобы заглянуть в нее? Давало ли неведение им шанс на выживание? Неужели Гитлер или кто-то еще в его жалком подземном Bunker действительно был убежден, «философски» или «религиозно» (если такие эпитеты вообще допустимы в данном контексте), что немецкая раса должна теперь необходимо и по справедливости исчезнуть – быть физически стертой с лица земли, – потому что показала себя слабее других «рас» и, следовательно, недостойна «доминировать»?
Этот гротескный шквал последних этапов войны должен был иссякнуть после безоговорочной сдачи 8 мая 1945 года. Однако это «как если бы» агрессивного игнорирования продолжилось у выживших и дальше, когда условия жизни начали делаться все хуже – и гораздо быстрее, чем ожидалось. Именно такое впечатление увез с собою двадцатитрехлетний шведский журналист Стиг Дагерман («Deutsche Herbst’46») из своей поездки в Германию. Дагерман прибыл в страну осенью 1946 года, чтобы рассказать о ситуации – по всей вероятности, беспрецедентной как исторически, так и экзистенциально – в серии из тринадцати статей, вышедшей в Стокгольме в следующем году. Подробно и беспощадно рисует Дагерман повседневную жизнь семьи, обитающей в вечно затопленной квартире на первом этаже. Сказать, что они живут в «доисторических условиях», это не сказать ничего – то были люди современной цивилизации, которых насильственно запихнули обратно в пещерную жизнь. Каждый шаг представлял собой опасность, они научились спать не шевелясь, и повсюду их подстерегали болезни. Вместо того чтобы ходить в школу или заниматься каким-то делом, и дети, и взрослые охотились за пищей; весь день проводили они, собирая топливо для огня, изредка обменивая то, что находили, на какую-то одежду. Ни у кого из них не было ни времени, ни сил, ни желания подумать о том, что же могло привести их к подобным результатам. Жизнь была просто вопросом избегания смерти – каждый день. А те немногие немцы, которые изредка могли взять паузу, принимали без тени протеста то, что союзники полностью контролируют территорию, которая еще недавно считалась «их» страной. И в то же время для них было совершенно естественно заметить иностранному корреспонденту, что с ними обращаются несправедливо. Неужели они говорили честно и искренне, когда спрашивали Дагермана, отвечают ли они за Гитлера и двенадцать лет правления нацизма? Насколько честны они были в тот момент, когда утверждали, что немцы после военных побед никогда не относились к побежденным нациям с подобной суровостью?
За исключением Нюрнбергских процессов, союзники разрешили немецким юристам с «чистым прошлым» возглавить процесс денацификации – процесс, который являлся необходимым условием для возобновления профессиональной и гражданской жизни человека после войны. Дагерман критически смотрит на столь логистическое решение. Хотя он и не обвиняет новых чиновников (которые по большей части занимались своей профессией и до 1945 года) в прямой несправедливости и кумовстве, он обнаруживает, что у них нет той страсти и мотивированности, которые необходимы для того, чтобы наказывать за преступления прошлого; он считает, что они не способны совершить разрыв с прошлым, сравнимый с тем, который в экономической области будет совершен восемнадцатью месяцами позже. И наконец, Дагерман обнаруживает растущее напряжение между поколениями немцев. Те, кому от пятнадцати до тридцати, явно обвиняют своих старших братьев и родителей – то есть людей, управлявших страной между 1933 и 1945 годами, – в том, что те нанесли невосполнимый ущерб настоящему и будущему страны. И напротив – что удивительно – многие старшие немцы считают, что именно молодые поколения должны были защитить (или даже освободить) нацию от правления нацистов. Как замечал Дагерман, на деле никто не считает ответственным себя.
Символический и известный пример тому – философ Мартин Хайдеггер. По причинам, удобным для себя как биографически, так и интеллектуально (то есть по наихудшим возможным причинам), Хайдеггер вступил в НСДАП 1 мая 1933 года – через десять дней после своего избрания на пост ректора Фрайбургского университета (с одобрения партии). Почти с самого начала пребывание на посту Хайдеггера должно было беспокоить новых правителей, которые, насколько можно судить, никогда не понимали важности его философской работы. Почти ровно через год после вступления в должность Хайдеггер попросил об отставке, и прошение его было удовлетворено. С того самого момента философ держался вдали от политики, даже университетской. Изредка Хайдеггер отпускал критические замечания – хотя и очень мягкие – по поводу того, что национал-социалистическое движение не выполняет возложенной на него исторической миссии. Однако у него никогда не хватало смелости (и, по всей видимости, воли) покинуть ряды партии. В начале 1947 года французский читатель и почитатель Хайдеггера Жан Бофре прислал письмо, в котором он спрашивал философа, как он смотрит на – и, подразумевается, как он пересматривает или пере-продумывает – понятие гуманизма. Бофре явно был вдохновлен лекцией Жан-Поля Сартра «Экзистенциализм – это гуманизм»[1], имевшей тогда невероятное влияние. Реакция Хайдеггера была до невежливости отрицательной. В своем тексте, который получил огромное влияние после безоговорочной сдачи Германии, он дает чрезвычайно мрачную картину современного положения философии (или «мышления», как он предпочитал говорить). Подобная мрачность, думается мне, резонировала с материальным положением Германии в тот момент.
Хайдеггер начинает с риторического вопроса, которым усиливает свои позиции как авторитета в разговоре с Бофре:
Вы спрашиваете: «Comment redonner un sens au mot „humanism“?»[2] Этот вопрос идет от намерения сохранить слово «гуманизм». Я спрашиваю себя, есть ли в этом необходимость. Или недостаточно еще очевидна беда, творимая рубриками такого рода?[3]
Не в духе Хайдеггера признавать, что он развивает, и еще меньше – что меняет – свои философские взгляды в ответ на происходящие вокруг события.
Однако слова «недостаточно еще» здесь означают, что говорит он под влиянием ужасающего настоящего. «Письмо о гуманизме» предлагает фундаментальную критику традиционного антропоцентризма. И в особенности эта критика подчеркивает, что какова бы ни была важность значения Dasein («человеческого существования»), эту важность оно обретает лишь в отношении к «несокрытости Бытия» – то есть события истины как высшей судьбы (Geschick), в которой Dasein играет свою роль, никогда не зная, почему и чем важна эта роль. И, словно он сам тоже никогда не намеревался быть тем, кем в итоге стал (по крайней мере во время своего ректорства во Фрайбурге) – автором новой философской концепции национализма в качестве ключевой экзистенциальной рамки, – Хайдеггер теперь отказывается и от национализма, и от интернационализма как от двух нерелевантных конфигураций в истории Бытия:
Перед лицом сущностной бездомности человека его будущая судьба видится бытийно-историческому мышлению в том, что он повернется к истине бытия и попытается найти себя в ней. Всякий национализм есть в своей метафизической сущности антропологизм и как таковой – субъективизм. Национализм не преодолевается простым интернационализмом, а только расширяется и возводится в систему. Национализм настолько же мало доводится и поднимается таким путем до humanitas, насколько индивидуализм – путем внеисторического коллективизма. Последний есть субъективность человека в ее тотальности. Коллективизм довершает ее абсолютное самоутверждение. Отменить себя субъективность отныне не может. Ее невозможно даже достаточным образом осмыслить односторонне опосредующей мыслью. Повсюду человек, вытолкнутый из истины бытия, вращается вокруг самого себя как animale rationale[4].
Если читать этот отрывок грубо и прямо, то философская метафора Heimatlosigkeit (бездомности) уже успела-таки трансформировать судьбы миллионов немцев, лишившихся привычных условий существования – не говоря уж о физическом уничтожении, произошедшем во многих немецких городах, – в конкретную версию того, что, согласно Хайдеггеру, представляет собой истинный кризис настоящего момента истории: невозможность, а вероятно, даже и неспособность текущего поколения понять свою судьбу (Ge-Schick[5]), то есть свое место-в-мире, к которому приписало и в которое их отправило несокрытое Бытие. Никогда прежде, подозреваю, его взгляды на онтологию и экзистенцию не звучали более убедительно, чем теперь, во времена полного уничижения. И то же относилось к философии: