В. П. Наливкин: «…будет то, что неизбежно должно быть; и то, что неизбежно должно быть, уже не может не быть.» С.Н. Абашин

Кризис ориентализма в Российской империи?[1]

В 2003 г. умер Эдвард Саид. Его книга «Ориентализм», которая вышла в свет в 1978 г., сразу после опубликования стала мировым интеллектуальным бестселлером.[2] Саид продемонстрировал, весьма ярко и убедительно, что знание о Востоке (научное, художественное, изобразительное и т. д.), последние столетия формировавшееся в европейских странах, никогда не было нейтральным по отношению к практике завоевания и подавления, которую Европа осуществляла во взаимоотношениях с «неевропейскими» (прежде всего восточными) культурами и территориями. Это знание, каким бы оно ни было – более правдивым или более ошибочным, более негативным или более положительным, всегда являлось инструментом колониального угнетения. Ориентализм как «способ мысли» был также «…западным способом доминирования, реструктуризации и властвования над Востоком…»[3]

Влияние книги Саида и его «языка» на развитие гуманитарных наук в целом и на колониальные и постколониальные исследования в частности переоценить невозможно. Но вместе с восхищением труд Саида встретил серьезную критику, которая не ослабевает вплоть до сегодняшнего дня. Оппоненты из разных идеологических и научных лагерей упрекают Саида за антизападничество и «поддержку» исламизма, за слишком упрощенное представление о «Западе» как однородной силе и культуре, за эссенциализацию границы между Западом и Востоком (вопреки заявленному намерению деконструировать эту границу), за прямолинейный детерминизм между знанием и властью и т. д. В этой критике, безусловно, оказалось много справедливого, что заставило Саида и его сторонников уточнить свои аргументы, более четко сформулировать некоторые ключевые тезисы, внести коррективы в отдельные определения[4]. Саидовская концепция оказалась вполне жизнестойкой, способной к развитию и самосовершенствованию.

Одним из направлений критики – и одновременно одной из попыток переосмыслить, обновить взгляды Саида – стал вопрос о применимости его выводов к разным историческим эпохам и разным странам. Саид изучал примеры «классических» империй – Великобритании и Франции, а также послевоенных Соединенных Штатов. Германия, Голландия, Испания, Португалия, Россия и пр., не говоря уже о весьма проблемных с точки зрения «ориентализма» Турции, Китае и Японии, по сути, выпали из саидовского анализа, вольно или невольно сузив тот горизонт, который самой концепцией был обозначен. У оппонентов Саида, таким образом, возник естественный соблазн проверить и опровергнуть его концепцию на нетипичных фактах и ситуациях.

В 2000 г. появилась статья Натаниэля Найта «Григорьев в Оренбурге, 1851–1862: «Русский ориентализм на службе Империи?»[5] Автор попытался, анализируя взгляды и научно-административную карьеру известного востоковеда В.В. Григорьева, оценить применимость и полезность теории ориентализма к контексту Российской империи. Найт обращает внимание на несколько вещей. Первое – Григорьев рассматривал изучение Востока не как постижение «далекого и экзотичного “другого”», а как познание самой России, которая сама включает в себя элементы Востока. Изучение Востока для Григорьева было стремлением к национальному самопознанию и национальному самоопределению России перед лицом европейского культурного влияния. Второе – Григорьев не ставил знак равенства между «цивилизаторской миссией» России на Востоке и завоеванием Востока. Для Григорьева «цивилизаторская миссия» была скорее культурным присвоением восточных обществ с помощью «примера» и «образования», причем русский ученый представлял этот процесс как взаимодействие культур, а не проникновение русской культуры в бескультурную «пустоту». Все это, как полагает Найт, не вполне соответствует саидовскому определению ориентализма.

Найт не видит, как сугубо востоковедческие занятия Григорьева могли влиять на проведение той или иной политики в регионе, более того, согласно найтовским изысканиям, взгляды Григорьева часто противоречили желаниям и действиям власти, были оппозиционными по отношению к последней. Найт говорит, что восточная политика менялась или не менялась, но не под влиянием знания, а из-за бюрократической инерции и политических интриг. «В случае с Григорьевым, – пишет Найт, – знание не было равно власти»[6]. Пример Григорьева, с точки зрения Найта, позволяет поставить под сомнение мысль Саида, что представление о «другом» обязательно подчиняет этого «другого». Другими словами, «…схема, выдвинутая Саидом для понимания западного ориентализма, должна с большой осторожностью применяться, – если это вообще следует делать, – для изучения России…» [7].

Свои возражения на выводы Найта изложил историк Адиб Халид, который попытался защитить концепцию Саида[8]. В аргументации оппонента он видит изъяны: тот факт, что Григорьеву не удалось сделать административную карьеру, не ставит под сомнение тот факт, что он «страстно» хотел этого и что он все-таки служил на границе империи; негативное отношение к завоеваниям само по себе не отрицает связи между знанием и властью, если только идеалом такой связи не представлять «востоковедов, которые отдавали приказы к выступлению войск». Халид отказывается рассматривать российский случай как нечто уникальное и приводит пример другого русского востоковеда – Н.П. Остроумова, который был создателем множества влиятельных научных текстов по этнографии и истории Средней Азии, исламоведению и пр. и одновременно занимал важные институциональные позиции внутри колониальной власти Туркестанского генерал-губернаторства, определяя и осуществляя политику управления в регионе. «…То, что Остроумов использовал авторитет своих востоковедческих знаний и сочетал их со службой империи, конечно, воскрешает в памяти работу Эдварда Саида, который утверждал, что между знанием и властью в империях существуют тесные связи…»[9]

Обе стороны в споре по-своему правы. Халид прав, утверждая, что русский ориентализм вполне вписывался в стандарты «классического» европейского ориентализма, использовал те же дискурсивные приемы описания «Востока» и пытался выступать в роли гегемона и лидера по отношению к «Востоку». Найт прав в том, что у русского ориентализма было много особенностей и внутренних противоречий, которые оставляют пространство для применения более гибких исследовательских приемов и более разнообразных оценок деятельности тех или иных персонажей и российской власти в целом.

Мне представляется важным тезис, с которым вроде бы соглашаются – каждый на свой манер – и Найт, и Халид, о том, что ориентализм, в том числе российский ориентализм, нельзя рассматривать как нечто монолитное и тотальное, неподвижное и неизменное, неспособное к диалогу с другими «способами мышления». Я, в частности, хочу отметить то часто упускаемое из виду обстоятельство, что осознание и описание «других» и собственное самоопределение «России» и «русских» происходило в рамках различных дискурсов – колониального (его частью был ориентализм[10]), национального, либерального, социалистического (с народнической ветвью) и пр., в которых были свои особые оппозиции «мы/ они» и формировались свои особые представления о культурных и социальных границах, о «русскости», об истории и о политическом будущем мира и России. Эти дискурсы пронизывали разные области знания и, подобно ориентализму, становились инструментами власти, борьбы за ресурсы и за влияние.

Конечно, ситуацию несколько запутывает то, что различные дискурсы не существовали независимо. Они оказывали взаимное влияние, конкурировали и сотрудничали, заимствовали аргументы и образы, пытались друг друга подчинить. Так, в русском ориентализме, который основан на идее «цивилизаторской миссии» России на Востоке, легко распознаются элементы социалистического (народнического, марксистского и др.) дискурса с его специфическими идеями освобождения от гнета правящих классов, формационных переходов, социально-экономической эволюции. В свою очередь, социализм, перемещаясь в азиатские регионы, все чаще обращался к ориенталистской риторике, указывая на европейское происхождение империализма и смешивая – осознанно или неосознанно – классовую эксплуатацию с колониальной. Это взаимодействие, которое можно в разных ситуациях и на разных этапах существования империи классифицировать и описывать как специфику русского ориентализма или как его кризис, должно стать предметом специального изучения и анализа, учитывая советско-марксистскую историю пространства бывшей Российской империи после 1917 г.[11]

В своей статье, используя все тот же небесспорный биографический жанр и ссылку на «некоего востоковеда девятнадцатого века», я хотел бы проследить историю русского ориентализма на примере судьбы русского ученого и чиновника Владимира Петровича Наливкина. Эта замечательная фигура дополняет тот ряд востоковедов, о которых писали Найт и Халид, а анализ его взглядов и жизненного пути дает пищу для размышлений о трансформации русского ориентализма, ставшей, помимо прочего, результатом его взаимодействия с другими дискурсами[12].

Славная судьба?

О В. П. Наливкине сказано много, хотя далеко не все эпизоды его жизни прописаны достаточно полно[13]. Повторю некоторые факты из опубликованных биографий Наливкина.

Владимир Петрович Наливкин родился в 1852 г. в г. Калуге в дворянской семье[14]. По словам самого Наливкина, он вырос «в военно-помещичьей среде», поэтому военная карьера молодого человека была предопределена. Закончив Первую Петербургскую военную гимназию, Наливкин поступает в престижное Павловское военное училище, где является одним из наиболее способных учеников в своем классе. В октябре 1872 г. Наливкин прибывает в Туркестан, где в это время идут активные военные действия. 21-летним юношей участвует в военном походе в Хиву в 1873 г. в чине хорунжего конно-артиллерийской бригады Оренбургского казачьего войска, в 1874 г. производится в чин сотника, участвует в Туркменской экспедиции, на рубеже 1875–1876 гг. – под началом М.Д. Скобелева – в Кокандском походе.

После женитьбы[15] и завершения Кокандского похода в судьбе Наливкина происходят изменения. В 1876 г. он переводится из действующих войск на службу в военно-народном управлении Туркестана, становится помощником (т. е. заместителем) начальника Наманганского уезда[16], короткое время служит членом Организационной (поземельно-податной) комиссии. При военном губернаторе А.К. Абрамове приказом от 29 мая 1878 г. 26-летний Наливкин увольняется со службы «по болезни» в чине штабс-капитана «с мундиром». Тогда же он с семьей селится в урочище Радван (недалеко от г. Намангана) среди кипчаков, а потом приобретает на средства, полученные женой в приданое, небольшой земельный участок в кишлаке Нанай, где проживает несколько лет, изучая язык и быт местного коренного населения. Чуть больше года молодая семья живет в центральной Фергане, где Наливкин, будучи членом специально созданной комиссии, изучает причины передвижения песков.

После смерти в 1882 г. первого генерал-губернатора К.П. фон Кауфмана и назначения нового – М.Г. Черняева в Туркестане начинаются перемены и ротация кадров. В 1884 г., спустя 6 лет после своего увольнения, 32-летний Наливкин возвращается на службу в должности младшего чиновника особых поручений при военном губернаторе Ферганской области Н.А. Иванове. В это время Наливкин становится известным человеком, в частности в роли знатока местных языков, нравов и истории. В том же году Наливкина командируют в Ташкент в комиссию «по устройству быта туземцев». Его замечает новый генерал-губернатор Н.О. фон Розенбах. Наливкин читает для высших чиновников Ташкента несколько лекций о туземцах, а в конце 1884 г. по распоряжению Розенбаха переходит в систему Министерства народного просвещения, где работает на разных должностях вплоть до 1899 г.

В 1880-е гг. начинают выходить в свет многочисленные научные работы Наливкина по истории, этнографии, экономике, языкознанию туземного населения Туркестана. Первые статьи появляются в главной официальной газете края «Туркестанские ведомости»[17]. В 1884 г. издается написанный совместно с женой «Русско-сартовский и сартовско-русский словарь общеупотребительных слов, с приложением краткой грамматики по наречиям Наманганского уезда»[18], а четыре года спустя – две большие и самые известные работы «Краткая история Кокандского ханства» и «Очерк быта женщины оседлого туземного населения Ферганы»[19]. В 1889 г. «Краткая история» переиздается на французском языке. Будучи ученым-любителем, Наливкин быстро завоевывает репутацию человека, который обладает уникальными знаниями о Средней Азии. Он переписывается с известными востоковедами, на его книги пишутся рецензии в академических журналах. В 1886 г. «Очерк быта» удостаивается, по ходатайству известного востоковеда Н.и. Веселовского, Большой золотой медали Русского географического общества. В 1880-х гг. публикуются несколько небольших работ Наливкина по археологии края, а в 1888 г. он избирается членом-сотрудником Императорского Русского археологического общества.

На рубеже столетий административная карьера Наливкина очень быстро набирает обороты. В 1899 г. – при генерал-губернаторе С.М. Духовском – 47-летний Наливкин возвращается в очередной раз на военную службу и становится старшим помощником особых поручений при начальнике края, участвует в работе различных комиссий[20], какое-то время исполняет обязанности дипломатического чиновника. В 1901 г. новый генерал-губернатор Н.А. Иванов назначает Наливкина помощником (заместителем) военного губернатора Ферганской области. Тогда же Наливкин получает чин действительного статского советника (чин 4 класса, который соответствовал военному чину генерал-майора)[21]. В этой роли ему не раз приходится оставаться на должности исполняющего делами военного губернатора. В 1904 г. в результате конфликта с ферганским губернатором Г.А. Арендаренко Наливкин отзывается в Ташкент в распоряжение генерал-губернатора Н.Н. Тевяшова и работает в ряде комиссий[22].

В 1890-е и в начале 1900-х гг. исследовательская работа В. П. Наливкина продолжается. Из-под его пера выходит целый ряд статей по исламу: «Очерк благотворительности у оседлых туземцев Туркестанского края», «Ислам и закон Моисея», «Что дает среднеазиатская мусульманская школа в общеобразовательном и воспитательном отношениях?», «Положение вакуфного дела в Туркестанском крае до и после его завоевания» и др[23]. Под его руководством публикуется коллективная статья «Краткий обзор современного состояния и деятельности мусульманского духовенства, разного рода духовных учреждений и учебных заведений туземного населения Самаркандской области с некоторыми указаниями на их историческое прошлое», которая представляла собой первое систематическое обозрение среднеазиатского ислама[24]. В 1898 г. издается «Руководство к практическому изучению сартовского языка», в 1900 г. – «Руководство к практическому изучению персидского языка»[25]. В 1905 г. Наливкин был избран членом правления Ташкентского отделения Императорского Общества востоковедения.

В 1906 г., при генерал-губернаторе Д.И. Субботиче, 54-летний Наливкин по собственному прошению снова уходит в отставку, читает какое-то время лекции по мусульманскому праву на разного рода курсах, ведет уроки сартовского языка, активно сотрудничает с газетой «Русский Туркестан», которая считалась легальным органом местных социал-демократов[26]. В 1907 г., будучи «популярнейшим человеком в крае»[27], он избирается от «нетуземной части» жителей Ташкента депутатом II Государственной Думы, в которой примыкает к социал-демократической фракции[28]. После роспуска Думы летом того же года Наливкин возвращается в Ташкент, где власть в наказание за резкие оппозиционные высказывания лишает его пенсии. Большой отрезок его дальнейшей жизни, с 1907 по 1917 г., изучен мало. Отторгнутый властью и элитой, Наливкин, видимо, стал более тесно общаться с разного рода социалистами и с туземной интеллигенцией[29]. В этот период Наливкин продолжает, хотя и не очень активно, заниматься научной деятельностью[30]: в 1912 г. переиздается «Русско-сартовский и сартовско-русский словарь», в 1912–1913 гг. в газете «Туркестанский курьер» публикуется серия статей под заглавием «Туземцы раньше и теперь», а в 1913 г. выходит в свет книга с тем же названием[31].

После Февральской революции 1917 г. 65-летний Наливкин становится активным участником преобразований в Туркестане. В марте по поручению общественного Исполнительного комитета (вскоре переименованного в Ташкентский исполком Совета рабочих и крестьянских депутатов) он назначется редактором «Туркестанских ведомостей» и руководителем бывшей «Туркестанской туземной газеты», переименованной в «Наджат» (новым редактором, вместо ушедшего в отставку Н.п. Остроумова, стал джадид Мунавваркары Абдурашидханов)[32]. В течение двух первых апрельских недель, после отстранения от должности генерал-губернатора А.Н. Куропаткина и до приезда членов Туркестанского комитета Временного правительства во главе с Н.и. Щепкиным, Наливкин является одним из трех комиссаров по гражданскому управлению, к которым переходит бесхозная власть в крае. 19 июля 1917 г. Наливкин по рекомендации Советов и по решению российского премьера А.Ф. Керенского[33] избирается новым председателем Турккомитета, т. е. становится «первым лицом» в Туркестане. 28 июля он приступает к исполнению своих обязанностей. Фигура Наливкина в тот момент олицетворяет собой удачный, как казалось, компромисс между старой царской элитой, с которой он был хорошо знаком, социалистами и туземными лидерами. Он пытается примирить враждующие группировки и выступает в роли посредника между ними. Наливкин «…видоизменил Туркестанский комитет, сделав его коалицией разных партий и политических организаций…»[34]

12 сентября большевики и их союзники из других радикальных партий заявляют о переходе власти к Советам и создании Революционного комитета. Ими формируется новый состав исполкома Ташкентского совета рабочих и солдатских депутатов, объявляются назначения на ключевые военные должности. Против Ташкентского совета выступают Краевые Советы рабочих и солдатских депутатов, крестьянских депутатов, мусульман и др., которые продолжают сотрудничать с Турккомитетом. Наливкин характеризует действия своих недавних товарищей как мятеж и призывает главу Временного правительства прислать войска для его подавления. Переговоры между враждующими сторонами приводят к заключению 18 сентября соглашения между Турккомитетом и мятежниками, согласно которому взамен на некоторые уступки Наливкин обязуется сообщить Керенскому о мирном решении вопроса. Однако посчитав, что Ревком каким-то образом нарушил свои обещания, Наливкин это соглашение не выполняет и телеграмму об отзыве войск не отправляет, чем вызывает против себя яростное негодование радикалов. 24 сентября в Ташкент прибывает карательная экспедиция. 27 сентября генеральный комиссар Временного правительства и новый командующий туркестанскими войсками генерал П.А. Коровиченко отстраняет председателя Туркестанского комитета от должности.

В результате всех этих событий Наливкиным остаются недовольны и большевики, и противники большевиков. Уже через месяц ситуация меняется и власть в Ташкенте, как и в Санкт-Петербурге, полностью переходит к Советам. Большевики преследуют Наливкина, «он боялся, что его убьют, сбежал, скрывался»[35]. 20 января 1918 г. еще недавно самый популярный человек в Туркестане, которому было неполных 66 лет, рано уходит из своего ташкентского дома и в 9 часов утра выстрелом из револьвера кончает с собой у могилы жены[36]. В предсмертной записке он просит никого не винить в своей смерти и пишет о желании, «чтобы похороны были скромными, пролетарскими и гражданскими»[37]. Есть свидетельство, что в записке были и следующие слова: «…Я не могу согласиться (с тем), что делается, но быть врагом своего народа… я не могу и ухожу из жизни…»[38]


Местная газета написала: «Пришедших отдать покойному последний привет было до обидного мало»[39].

Блестящая и драматическая фигура В.П. Наливкина вызывает у историков самые разнообразные оценки. Вне какого-либо сомнения остается лишь научная деятельность Наливкина. Его исследования в языкознании, истории, этнографии признавались и признаются до сих пор совершенно уникальными. Безусловно, никто не решается оспаривать мнения В.В. Бартольда, что длясвоего времени Наливкин – «едва ли не лучший знаток языка и быта сартов из русских»[40].

Другое дело – общественная и политическая деятельность Наливкина. Как писал тот же Бартольд, «…Его дальнейшая жизнь, до его трагической смерти вскоре после революции, представляет обычную в истории русской интеллигенции картину неумения общества использовать исключительные знания и дарования своего члена и неумения самого деятеля найти свой настоящий путь…»[41]. Меж строк бартольдовских рассуждений о судьбе Наливкина читается недоумение по поводу его социалистических увлечений. Любопытно, что в издании 1963 г. бартольдовских трудов В.А. Ромодин комментирует слова российского востоковеда как оценку «с позиций буржуазных», а «…трагедия Наливкина как человека социалистических убеждений и крупного ученого-востоковеда состояла в том, что во время событий 1917 года, будучи комиссаром буржуазного Временного правительства в Туркестане, он оказался в лагере врагов революции…»[42].

То, что «буржуазный историк» Бартольд осуждал, у сторонников революции вызывало восхищение. Максим Горький в 1925 г. писал, упоминая в одном ряду Наливкина и миллионера Савву Морозова, что у таких людей «мозги набекрень», но они «настоящие красавцы и праведники»[43].

Своеобразную оценку Наливкину дал Заки Валиди Тоган, социалист и тюркский (башкирский) националист. В своих «Воспоминаниях» он писал, что познакомился с Наливкиным в 1913 г. в Самаре через Алихана Букейханова, бывшего депутата I Думы из числа казахов и одного из будущих лидеров «Алаш-орды». Заки Валиди Тоган упоминает научные труды Наливкина, в том числе говорит о книге «Туземцы раньше и теперь», «полной чувства любви к туркестанцам». По мнению мемуариста, «…Наливкин был социалист и хороший человек, он верил в право каждого на справедливость…»[44], но его ошибкой, которая многого стоила «туркестанской демократии», было стремление наладить сотрудничество с большевиками; «…трагедия этого советского генерал-губернатора, социалиста, оппортуниста не была случайной: мы и потом видели, как большевики возвышали влиятельных оппортунистов, использовали их в своих целях, а потом уничтожали…»[45].

Интерес представляет поворот в оценке колониальной политики Российской империи, который произошел в советской историографии (и идеологии) в начале 1950-х гг., когда была выдвинута концепция «наименьшего зла». Было признано, что наряду с реакционной политикой в Российской империи имело место прогрессивное влияние русской культуры на отсталые окраины, поэтому «зло» империализма меньше, чем, например, «зло» феодализма, отсталости, панисламизма. Проблема теперь заключалась в том, чтобы отделить «реакционность» от «прогрессивности», критерии которых были очень зыбкими и неясными. Эту неблагодарную работу по отношению к Наливкину взял на себя патриарх среднеазиатской историографии Б.В. Лунин. При этом его позиция претерпевала со временем некоторую эволюцию[46]. Попробую проследить эти изменения.

В одной из первых своих книг «Из истории русского востоковедения и археологии в Туркестане» (1958) Лунин был жесток и категоричен в оценке (далее везде курсив мой): «….Колебания и сомнения, склонность к демократии “вообще” не привели Наливкина в лагерь подлинных революционеров. Наоборот. Чем дальше, тем больше его… засасывало болото меньшевизма…»; будучи «человеком прогрессивных взглядов», он после февральской революции «оказался в числе агентов буржуазного Временного правительства…»; «…ход событий окончательно вовлек Наливкина в лагерь контрреволюции, и он оставил по себе самую недобрую память человека, ведшего активную вражескую борьбу против большевиков, против Советской власти. Самоубийство Наливкина явилось логичным завершением его жизненного пути и признанием полного краха враждебных народу меньшевистских иллюзий…»[47]

В книге «Средняя Азия в дореволюционном и советском востоковедении» (1965) Лунин поместил небольшой очерк о В. П. Наливкине в дополнения к примечаниям, снабдив его комментарием о том, что «долг советского историографа – не избегать решения сложных вопросов» и что «назрела необходимость объективной критической оценки жизни и деятельности Наливки-на», «ничего не приукрашивая и ничего не умаляя»[48]. Наливкин – «яркая, социально особенная сложная и противоречивая фигура, весьма “трудная” в плане историографического очерка о нем». На этот раз Лунин более выразительно подчеркивает личную драму Наливкина: с одной стороны, это человек «явно выраженных» прогрессивных взглядов, с другой – «одиозный» представитель «контрреволюционного лагеря» в 1917 г., «как сочетать одно с другим?»[49]. Историограф перечисляет «положительные» деяния Наливкина – осуждение кровавых расправ Скобелева над мирным коренным населением, уход из армии, сближение с «рядовыми тружениками», работа учителем в первой русско-туземной школе, научная и просветительская деятельность, «смелые, подчас революционного характера выступления», работа в социал-демократической фракции во II Думе. Далее Лунин воспроизводит осуждающие Наливкина фразы из книги 1958 г., но с некоторыми стилистическими изменениями: «…Склонность Наливкина к демократии “вообще” не выдерживала испытания в ходе суровой, не на жизнь, а на смерть, борьбы пролетариата за власть Советов, за торжество социалистической революции…»; «тщетно» он пытался «примирить непримиримое» и своей «вредной соглашательской деятельностью» оставил о себе «самую недобрую память человека, пытавшегося на склоне своих лет стоять на пути рабочего класса и трудящихся Туркестана в их борьбе за победу социалистической революции»[50]. Выражение «агент Временного правительства» в тексте заменено нейтральным «представитель». Безусловно, Лунин в новой редакции пытался, сохранив ту же идеологическую оценку, не вызывать у читателя однозначно негативного отношения к Наливкину.

В «Историографии общественных наук в Узбекистане» (1974) Лунин еще более смягчил форму своих высказываний о Наливкине. Он по-прежнему говорил о «нечеткости его революционных воззрений», «отсутствии твердой, до конца осознанной идейно-политической платформы», «налете толстовских воззрений», характеризовал позицию Наливкина как «мелкобуржуазную», которая неизбежно затягивает его «в болото контрреволюции», говорил о «вредной соглашательской деятельности» Наливкина в 1917 г., называл его идеи «своеобразно-утопическим социализмом», воспринятыми «сквозь призму взглядов, характерных для либерально-свободолюбивого интеллигента начала XX в.»[51]. Но про то, что Наливкин «оставил о себе самую недобрую память», уже ничего не говорилось. Ничего не говорилось и о меньшевизме.

В 1990 г. Лунин написал в популярном ташкентском журнале еще одну статью о Наливкине. Называлась она «Еще одна замечательная жизнь». Начав с того, что историю нельзя рисовать только в мрачных или только радужных тонах, Лунин предложил новую версию рассказа о «несправедливо забытом» Наливкине. Лунин описывает, что «молодой и восторженный офицер» подверг «серьезным и мучительным сомнениям» свою прежнюю веру в «миротворческие действия правительства» и в осуществление «благородной и цивилизаторской миссии “белого царя” и его войск»[52]. К прежнему портрету «прогрессивного» Наливкина Лунин добавляет в этой статье целый ряд новых ярких красок: он дружил с джадидами, защищал местных жителей от несправедливости, боролся с хищениями, незаконными поборами, взяточничеством и т. д. «…Наливкин не был, конечно, революционером… Тем не менее всю свою жизнь он ненавидел деспотизм, произвол и беззаконие, подавление человеческой личности, искренне сочувствовал трудовому народу»[53]. Лунин повторяет свою характеристику взглядов Наливкина, но без прежнего осуждения, без эпитетов о «мелкобуржуазности» и пр. Рассказывая историю 1917 г., Лутин говорит о попытке Наливкина примирить враждующие стороны, о том, что оказался «между двух огней», о том, что он увидел угрозу со стороны большевиков, но не мог ей противостоять: «…Наливкин проявлял нерешительность, колебания, сомнения…», но это «…не должно омрачить всю его славную жизнь…» [54].

В последней работе Лунина о Наливкине, которая была опубликована в 2003 г., следы идеологического осуждения исчезают вовсе[55]. Перед читателями возникает цельный образ защитника угнетенных, противника любого, в том числе большевистского, насилия, человека, достойного «доброй и долгой памяти и уважения».

Хождение в народ?

В советской историографии В. П. Наливкин предстает в качестве социалиста-народника или даже социал-демократа, человека, который, будучи знатоком Востока, не соглашался с властью, был в оппозиции к власти или же, находясь во власти, преследовал гуманные и прогрессивные цели. Примерно то же, если, конечно, убрать ссылки на социализм, писал Н. Найт о В.В. Григорьеве. Замечу, однако, что оценки фигуры Наливкина и его деятельности базируются в основном на документах и трудах, написанных начиная с 1906 г., когда он уже однозначно связал свою судьбу с социалистическим движением. Некоторая эволюция оценок, которая заметна при чтении работ Лунина, была связана с общими идеологическими сдвигами в советской историографии и с изменением отношения к революциям 1917 г. советской ортодоксальной историографии (Лунин образца 1958 и 1965 гг.). Вся судьба Наливкина характеризуется с точки зрения того факта, что в сентябре 1917 г. он вступил в конфликт с туркестанскими большевиками. Отсюда рассуждения о его «толстовстве», «меньшевизме», «мелкобуржуазности» и даже «реакционности». В менее ортодоксальной историографии (Лунин образца 1974 г.) события осени 1917 г. признаются досадной ошибкой, но в то же время подчеркивается прогрессивно-социалистический характер предыдущей деятельности Наливкина, его членство в думской социал-демократической фракции и знакомство с большевиками. И, наконец, в позднесоветской и постсоветской историографической традиции (Лунин образца 1990 г. и лунинская публикация 2003 г.) факт противодействия, пусть непоследовательного, большевикам является не минусом, а плюсом в биографии Наливкина.

Таким образом, на историографических весах, которые измеряли «реакционность» и «прогрессивность», главным фактором был 1917 г. Советские послевоенные историки предъявляли Наливкину одну-единственную претензию – поддержку политики Временного правительства[56]. Вся его предыдущая деятельность, в том числе и на самых высоких должностях колониальной администрации, характеризовалась либо положительно, либо нейтрально. Наливкин оказался историографически «запертым» в своих социалистических представлениях второй половины жизни. Эта оценка вольно или невольно экстраполируется и на первую половину его жизни, которая интерпретировалась то ли как неявное сочувствие к социалистическим (народническим) идеям, то ли как детерминированное формирование его социалистических убеждений.

В этом смысле наиболее показательным является объяснение, которое дают исследователи тому эпизоду из биографии Наливкина, когда он сначала (в 1876 г.) ушел с действующей военной службы в военно-народное управление, а потом (в 1878 г.) и вовсе уволился и поселился на несколько лет среди туземцев. Б.В. Лунин характеризует эти годы так: «…Находясь в рядах царских войск, Наливкин был очевидцем расправ с мирным безоружным населением, что глубоко потрясло его. Он принял решение покинуть армию и вскоре получил назначение на должность старшего помощника начальника Наманганского уезда. Под влиянием народнической идеологии “хождения в народ” Наливкин прервал служебную карьеру и вышел в отставку…»[57] Позднее Лунин усиливает эту фразу и пишет о «явном [курсив мой. – С. А.] влиянии народнической идеологии “хождения в народ”, проникшей и в среду прогрессивно настроенной части офицерства…»[58]. Не менее определенно пишет Н.М. Лукашова: «..Непосредственные впечатления от туркестанских кампаний сильно подорвали первоначальную веру молодого и восторженного офицера в то, что Россия осуществляет в Средней Азии благородную цивилизаторскую миссию…», «…Видимо, по этой причине в 1876 году Наливкин перешел на службу в Военно-народное управление…»[59]. Д.Ю. Арапов объясняет этот шаг «серьезным переломом» в воззрениях Наливкина[60].

Действительно ли переход в военно-народное управление в 1876 г. был протестом против власти, а решение поселиться в 1878 г. в туземном кишлаке – своеобразным «хождением в народ» (которое было популярно среди критически настроенной российской интеллигенции в середине 1870-х гг.)? Действительно ли Наливкин уже тогда был последовательным сторонником социалистов-народников?

Одним из первых сформулировал это предположение в качестве факта один из биографов и хороших знакомых Наливки-на – Ю.О. Якубовский[61]. Он писал в 1907 г., сразу после выборов Наливкина в Государственную думу: «…Не избежал В.П. и того увлечения, которому отдавались лучшие люди 60-х и 70-х годов, – хождения в народ. Под влиянием особых условий жизни и службы, молодой блестящий офицер… выходит в отставку… с целью окунуться в самую глубь народной жизни…», «…Он надел сартовский халат, она [жена Наливкина. – С.А.] накрылась чимбетом и паранджой…»[62] Наливкиным двигал, согласно Якубовскому, принцип «прежде чем учить чему-нибудь народ, надо

проникнуться его понятиями, научиться его жизни». Время появления этого объяснения говорит само за себя – в 1905–1907 гг. в российском общественном мнении преобладали социалистические и леволиберальные настроения, поэтому биография Наливкина должна была соответствовать ожиданиям «электората».

О 1870-х гг. Наливкин говорит сам в своих воспоминаниях, опубликованных в 1906 г. в социал-демократической газете «Русский Туркестан». В них нет ни слова о «хождении в народ» и картина выглядит гораздо более сложной, хотя, конечно, автор явно выделяет те эпизоды своей биографии, которые доказывают раннюю склонность к оппозиционной мысли. В статье «Мои воспоминания о Скобелеве» Наливкин писал о своем «крайнем милитаризме», которое было воспитано в нем с детства, и о своих сомнениях о пользе войны после того, как молодым офицером ему пришлось столкнуться с ее реалиями. Уже Хивинский поход был «если не ушатом, то, во всяком случае, стаканом очень холодной воды». «…Я возвращался в Ташкент, – вспоминал Наливкин, – в значительной мере разочарованным, но все же милитером…»[63] Наливкин откровенно писал, что новый поход в Коканд привел его в «тревожно-радостное, возбужденное состояние». Но на этот раз иллюзии были окончательно разрушены. Переломным моментом стал эпизод сражения у кишлака Гур-Тюбе, когда будущий герой балканских войн М.Д. Скобелев, под началом которого Наливкин служил, отдал приказ казакам рубить саблями убегающих безоружных мужчин, женщин и детей. Перед глазами Наливкина все последующие 30 лет стоял эпизод из того боя: «…Окровавленный ребенок судорожно вздрогнул и кончился. Сарт [отец. – С. А.] дико-блуждающими расширенными глазами бессмысленно смотрел то на меня, то на ребенка…»[64] «…Не дай Бог никому пережить такого ужаса, который я пережил в эту минуту… Везде трупы зарубленных или застреленных безоружных мужчин, женщин и детей… Какой ужас! Какой позор!.. Думы были невеселые, мрачные, скверные какие-то. Война, моя возлюбленная, которой я грезил, богиня, жрецом которой я хотел быть, стала казаться мне противной… Я понимал… что надо бежать, надо упасать свою душу. Таковы были мои думы тогда, 2-го декабря 1875 года…»[65] Наливкин дослужил до окончания Кокандского похода, за проявленную боевую храбрость получил благодарности и награды, а уже в январе 1876 г. подал рапорт о болезни и начал вести переговоры о переходе на службу по военно-народному управлению.

Правда, в книге «Туземцы раньше и теперь», которую Наливкин начал писать в 1905 г., будучи еще на службе, а опубликовал в 1913 г., характеристика этих событий выглядит несколько иначе: «…на самих нас, на выносливую и покладистую русскую душу, все эти и длинный ряд подобных им шероховатостей производили впечатление мелочей, о которых полезнее даже и умалчивать, дабы не вносить диссонанса в общую гармонию горделивого ликования торжествующих русских дружин и их маститых вождей…»[66] Наливкин упоминает эпизод «избиения в Гур-Тюбе безоружных жителей, женщин и детей», но называет это «явлением не особенно частым»[67]. Наливкин оценивает «представителей высших классов», т. е. офицеров, как «относительно добродушных и гуманных», туземцы часто находили у них «…защиту от разного рода насилий, производившихся нижними чинами наших войск…»[68]. Не отрицая того, что русские солдаты «беспощадно стреляли и кололи штыками», автор книги называет, тем не менее, период завоевания Средней Азии в 1870-е гг. без всякой иронии «героическим».

В текстах, написанных Наливкиным, такие противоречия можно встретить часто. То, что он говорил, будучи чиновником, обращаясь к власти, не всегда соответствовало тому, что он писал, находясь в открытой оппозиции или в опале. Когда он кривил душой – в первом случае, когда аккуратно следовал бюрократическим правилам служебной иерархии, или во втором, когда, подобно своим будущим историографам, пытался переосмыслить и переписать свою прежнюю жизнь?

Об особенностях наливкинского «пацифизма» и его взглядах 1870-х гг. говорит неизвестная историографам лекция, которую отставной штабс-капитан прочитал в марте 1882 г. на военном собрании расквартированного в г. Намангане 7-го Туркестанского линейного батальона. Лекция называлась весьма красноречиво «Жизненное значение войны и войск. Опыт историко-биологический»[69].

Констатировав, что война не является «безусловным добром», Наливкин задает себе и своим слушателям вопрос: «…неужели же война, практиковавшаяся с незапамятных времен в самых разнообразных формах, могла иметь одно лишь отрицательное значение?…» Ссылаясь на авторитеты Дарвина и Спенсера, докладчик пришел к следующему выводу: «…мы беремся утверждать, что война никогда не была и не могла быть результатом проявления одной только вполне свободной воли человека, мы глубоко убеждены в том, что она всегда являлась одним из тех орудий, при помощи которых природа достигала тех или других целей в отношении человечества, что она была одним из важнейших, хотя часто и временных, но зато сильных импульсов, толкавших человечество по пути цивилизации, прогресса…» Жертвы, даже уничтожение целых народов и стран – это неизбежное «очищение» от тех, «…которые в данный момент, стоя на ступени развития, лежащей далеко ниже современного общечеловеческого уровня, занимают такие территории, на которых может и должна проявляться деятельность других, более совершенных, более приспособленных ко времени наций…». Таковы «неумолимые» и «разумные» законы природы, «…разрешающей жить тем только организмам, которые приспособлены к условиям своего времени и которые не мешают, не становятся на дороге более развитых и приспособленных…». «…На первый взгляд все это может показаться слишком жестоким, несправедливым, похожим на самое грубое проявление права сильного, что не вяжется с представлением о нашей общей матери-природе. Но мы позволим себе сделать такой вопрос: что выгоднее для человечества – прежняя ли Америка, населенная охотничьими племенами индейцев и не вносившая ничего почти в общую сумму человеческого благосостояния, или Америка настоящего времени, обогащающая человечество новыми изобретениями, усовершенствованиями и массою продуктов современной человеческой жизни, добываемых теперь на той же самой почве, которая незадолго перед этим ничего этого не производила? Вероятно, каждый отдаст предпочтение настоящему перед прошлым…»[70]

Политические ограничения не позволяли Наливкину в том же духе говорить о завоевательной политике России, поэтому он использовал пример Америки. Однако контекст – город Наманган, только 6 лет тому назад завоеванный русскими; боевые офицеры, с оружием в руках совершившие не один поход в Средней Азии; взятие год назад Скобелевым укрепления Геок-тепе, тут же ставшее известным по всему миру из-за жестокого убийства сотен мирных туркмен; обострившееся соперничество с Британией на Среднем Востоке – не оставляет сомнения в том, что на самом деле имел в виду Наливкин. Довольно сумбурная смесь всяких идей, в том числе либеральных и народнических[71], которая была в голове начинающего востоковеда-любителя, не только не противоречила империалистической логике, но и непосредственным образом ее формировала.

Существует множество других, более «консервативных» объяснений, помимо пацифистского протеста и «хождения в народ», почему Наливкин захотел покинуть службу в действующей армии, а затем и службу как таковую. Уход в 1876 г. в военнонародное управление мог быть вызван не одной лишь неприязнью к войне, но и только что приобретенным новым семейным статусом, желанием создать семью. В «Моих воспоминаниях о Скобелеве» имеется собственный комментарий Наливкина по поводу мотивов, которые предшествовали отставке 1878 г.: «…Началась кипучая, а для меня лично новая и чрезвычайно интересная деятельность. Надо было вводить основы нашей гражданственности среди чуждого нам и чуждавшегося нас населения. Поэтому являлось необходимым, во-первых, знакомиться с этим населением, с его языком, бытом, и нуждами, а во-вторых, по возможности защищать его интересы, интересы нового русского гражданина и плательщика…»[72] Увидев во время своей работы в качестве помощника (заместителя) начальника уезда, что «господа, заседающие в этом [областном. – С. А.] правлении, не имеют решительно никакого представления о туземце и его быте», Наливкин пришел к выводу, что «знать надо очень и очень многое для того, чтобы не делать глупостей, за которые народ должен будет платиться своей шкурой». И далее: «…Хорошо было бы, думалось тогда мне, выйти на некоторое время [курсив мой. – С. А.] в отставку, надеть халат, уйти в народ и близко, близко с ним познакомиться…» В примечании к этой фразе Наливкин добавил: «…Чем дальше, эта мысль крепла во мне все сильней и сильней, и мне удалось наконец осуществить ее потом, весной 1878 года…»[73]

Несмотря на некоторые народнические аллюзии в этих объяснениях (которые могли быть привнесены автором уже спустя многие годы, либо вызваны романтическими и прогрессистскими настроениями молодого человека), Наливкин, судя по всему, не был в 1876–1878 гг. ни убежденным народником, ни социалистом. Не было никакого протеста или «хождения в народ», по крайней мере в том смысле, как это нередко понималось в советской историографии, – Наливкин не вел подрывную пропаганду среди населения, не пытался возбудить его недовольство против правительства, а занимался исключительно изучением языков, быта и обычаев, сбором рукописей, о чем говорят написанные им в это время статьи и книги. Не было, как я думаю, какого-то «кишлачного уединения» его семьи, едва ли не разрыва отношений с «обществом» (офицерской элитой), превращения русского дворянина в туземца, о чем писали многие историографы, явно окрашивая этот этап жизни Наливкина в романтические краски[74]. Продолжая активно сотрудничать с властью[75], он планировал вернуться на военную службу, вооружившись полученными знаниями для устройства колониального управления и приобщения туземцев к цивилизации. Что и было им сделано в 1884 г.[76]

На службе у империи?

Соответствует ли имиджу радикала, социалиста, оппозиционера административная карьера В. П. Наливкина начиная с 1884 и заканчивая 1906 г.? В историографических сочинениях акцент делается, как правило, на «прогрессивной», просветительской стороне деятельности Наливкина в этот период его жизни, а также скрупулезно подсчитываются все конфликты, которые он имел с вышестоящими чиновниками. Все это, как минимум, создает впечатление, что Наливкин был каким-то удивительным исключением, подобно В.В. Григорьеву, в ряду туркестанских чиновников.

Н.В. Лукашова пишет: «…у В. П. Наливкина часто происходили столкновения с администрацией края в лице ее многочисленных представителей. Недостаток материала не дает права делать вывод об оппозиционности В. П. Наливкина власти. Но его перемещения по службе и связанные с ними обстоятельства свидетельствуют о его “неугодности” власти…»[77] Лукашова перечисляет: уход в 1888 г. с должности заведующего русско-туземной школы был вызван конфликтом с вышестоящим лицом (имени не называет); переезд в 1896 г. в Самарканд произошел из-за личного конфликта с Ф.М. Керенским, главным инспектором училищ Туркестанского края[78]; возвращение в 1904 г. в Ташкент из Нового Маргелана было итогом развития враждебных отношений со «старым туркестанцем», губернатором Ферганской области и приятелем военного министра Г.А. Арендаренко[79].

Сам Наливкин, доказывая свою неуживчивость во взаимоотношениях с начальством, вспоминал о своей небольшой стычке со Скобелевым: осенью 1876 г. он был назначен комиссаром организационной (поземельно-податной) комиссии, в задачу которой входил сбор статистических сведений о населении и описание земель; столкнувшись с отсутствием знаний и возможностей для такой деятельности, Наливкин изложил свои соображения при личной доверительной встрече с военным губернатором Ферганской области, а вскоре с удивлением узнал, что Скобелев выдал все эти соображения за свои собственные; неприятно пораженный и уверенный в своей правоте по существу вопроса, Наливкин вышел из состава комиссии[80].

Существует ли доказательства, что все эти конфликты носили идеологический, а не служебный характер? Позволял ли Наливкин себе критику начальства, боролся ли с казнокрадством и авторитарным стилем руководства и т. д. – все это не говорит о его оппозиционности или неугодности, если только не предположить, что русская бюрократическая система была изначально порочна и в ней были невозможны в принципе добросовестные, честные люди. Определенная параллель с В.В. Григорьевым, как он описан у Найта, все-таки не дает оснований, вслед за Найтом, утверждать точно, что Наливкин был какой-то «аномалией», исключением, не подтверждающим саидовское правило.

С точки зрения дискуссий о русском ориентализме гораздо более интересным является анализ взглядов Наливкина в этот период и его практической деятельности по отношению к туземному населению. Это большая тема, которая требует специального и очень подробного исследования и которую трудно осветить в одной статье. Но даже предварительное изучение этого вопроса полностью опровергает устоявшиеся стереотипы относительно Наливкина и скорее заставляет вспомнить те характеристики, которые дал российскому ориентализму (в лице Н.П. Остроумова) Халид в споре с Найтом. Наливкин, безусловно, пример того, как ученый-востоковед предоставляет все свои уникальные знания о туземном населении Туркестана в распоряжение имперской власти. В качестве эксперта он писал служебные доклады, отчеты, записки, делал переводы важных документов, участвовал в разного рода комиссиях и заседаниях, его назначали на ключевые должности в системе отношений с туземцами[81]. Остановлюсь чуть подробнее на двух фактах.

Как я уже говорил, 15 лет после возвращения на государственную службу Наливкин служил в Министерстве народного просвещения. В 1884/85 г. Наливкин становится заведующим первой ташкентской русско-туземной школы («приходское училище для детей туземцев») и одновременно работает в качестве преподавателя сартовского и персидского языков в Туркестанской учительской семинарии, которая готовила учителей для работы с туземцами и переводчиков[82]. В 1886 г. им была составлена первая «Азбука для русско-мусульманских школ оседлого населения Туркестанского края», с помощью которой туземные дети могли обучаться русскому языку; год спустя на сартовском языке была издана «Сокращенная история России»[83]. С 1886 по 1888 г. Наливкин участвовал в качестве эксперта в развитии и распространении опыта устройства русско-туземных школ в различных регионах края. В августе 1888 г. Наливкин оставил должность в русско-туземной школе. В 1890 г. в Туркестане была учреждена должность 3-го инспектора народных училищ, в чьи исключительные обязанности входил надзор за всеми русско-туземными и – сделаю паузу, чтобы подчеркнуть – мусульманскими школами. Наливкин занял эту должность и проработал в ней до 1896 г., когда должность 3-го инспектора была упразднена. За это время он самым тщательным образом обследовал все мусульманские высшие школы в Туркестанском крае, описал их и предложил развернутый план реформирования. В 1896–1899 гг. Наливкин работает одним из трех районных инспекторов народных училищ в Самаркандской области, в его подчинение входят как туземные, так и русские школы учебного района.

Таким образом, Наливкин, у которого была заслуженная репутация «лучшего и почти единственного действительного знатока местного края»[84], несколько лет был именно тем человеком, который непосредственно руководил политикой русской власти в сфере туземного образования в масштабах всего Туркестанского генерал-губернаторства. В историографии деятельность Наливкина на этом поприще обычно характеризуется как «просветительская» и «прогрессивная»[85]. Однако саму образовательную политику российской власти историки характеризует часто как «великодержавно-шовинистическую» и «русификаторскую»[86]. Причем в этом несколько прямолинейном определении есть, безусловно, доля истины.

Наливкин, рассуждая в книге «Туземцы раньше и теперь» об этом периоде, пишет, что генерал-губернатор Розенбах создал секретную комиссию, чтобы выяснить, какой должна быть русская политика в сфере образования. Комиссия, в составе которой, судя по всему, был и Наливкин, пришла к выводу, что пока туземцы остаются мусульманами «успешная русификация» их невозможна, причем «не может быть даже и разговоров об обращении их в христианство», но, тем не менее, распространение знаний русского языка и общеобразовательных предметов желательно, так как оно послужит «постепенному интеллектуальному сближению с нами туземцев и к устранению предубеждений против нас». Однако, как признается Наливкин, «за спиной этих слов» все-таки стояли «надежды» некоторой части русского общества «…на возможность русификации инородцев путем распространения среди них знаний русского языка…»[87]. Наливкин вроде бы не был сторонником такой радикальной точки зрения, но его деятельность в качестве инспектора мусульманских учреждений и русско-туземных школ являлась, вне всякого сомнения, элементом колониальной политики. Будучи едва ли не единственным русским экспертом по мусульманскому образованию, он писал о его догматизме и схоластике, об отсутствии развивающих дисциплин и преподавательских методик, о примитивной организации учебного процесса и т. д.[88] В качестве администратора Наливкин, следуя своим прогрессистским взглядам, выступал за усиление контроля над мусульманской средней и высшей школой, введение русского языка и светских предметов как обязательных в программу обучения в них и постепенное преобразование мусульманских школ в русско-туземные[89]. Некоторые его предложения в этой области были даже отвергнуты начальством из-за боязни возможного возмущения мусульман[90].

В этот период своей службы Наливкин активно сотрудничал с выпускниками Казанской духовной академии – Н.п. Остроумовым[91] и М.А. Миропиевым. Последний, характеризуя Наливкина весьма положительно, писал об ошибочности его увольнения с должности 3-го инспектора и отказа от предлагаемых им реформ туземного образования[92]. Тот же Миропиев утверждал, что русские явились в Туркестан «…в качестве пионеров русской цивилизации, проводя в покоренную туземную народную массу разными путями русские взгляды, порядки, обычаи и привычки…», и считал необходимым «перевоспитание души» туземцев, не исключая превращение их в русских и православных[93].

В этой связи интерес представляет оценка, которую дал Наливкину историк П.П. Литвинов в книге «Государство и ислам в Русском Туркестане» (1998). Этот автор стоит несколько особняком в современной историографии, и пафос его исследования заключается скорее в том, чтобы защитить русскую колониальную политику в Средней Азии от несправедливых нападок и обвинений во всех смертных грехах. В литвиновском изображении Наливкин превращается в эффективного колонизатора, который благодаря своим знаниям языка, обычаев, психологии, своему опыту и связям среди туземцев сумел добиться снижения антирусских настроений, добиться соблюдения «требуемых от всех подданных» норм уважения к высшей власти, «примирить интересы российской государственности и мусульманской религиозной школы»[94]. Такое мнение вроде бы противоречит словам самого Наливкина, который позднее, в книге «Туземцы раньше и теперь», пишет о профанации образовательной политики русской власти в Туркестане и ее фактическом провале. Однако полное разочарование и переосмысление наступило только в тот момент, когда бывший заведующий всеми мусульманскими и русско-туземными школами оказался в роли радикального оппонента власти. В 18801890-е гг. Наливкин вряд ли был так категоричен, и его оценка Литвиновым выглядит вполне уместной.

Не менее интригующей для исследователей является деятельность Наливкина в 1899–1901 гг. на должности старшего помощника особых поручений при туркестанском генерал-губернаторе. Этот период, как правило, выпадает из историографических обзоров. Ни Лунин, ни Лукашова о нем почти ничего не говорят. Я думаю, дело здесь не только в том, что этот период в жизни Наливкина слишком непродолжительный, а скорее в том, что он совершенно не вписывается в тот портрет закоренелого «народника» и почти революционера, которые оба автора рисуют. Последние публикации на эту тему историка Д.Ю. Арапова проливают свет на деятельность Наливкина в эти годы.

В 1898 г. генерал-губернатора А.Б. Вревского сменил новый начальник Туркестанского края – С. М. Духовской. Эта смена совпала с событием, наложившим отпечаток на все недолгие годы правления Духовского, – Андижанским восстанием, которое произошло под знаменем мусульманского джихада. Многие прежние принципы политики в Туркестане были пересмотрены тогда в сторону ужесточения[95]. Одной из главных задач туркестанского генерал-губернатора стало определение отношения власти к исламу. В том же 1898 г. Духовской в «отзыве военному министру» высказался за усиление «надзора» за мусульманскими школами и вакуфными имуществами, для чего предлагал создать «Туркестанское духовное правление» во главе с председателем из русских, «знакомых с шариатом, тюркским и персидским языками»[96]. Генерал-губернатор не называл имен претендентов на эту должность, но с большой, почти стопроцентной, вероятностью можно утверждать, что речь шла о Наливкине, который считался лучшим знатоком местных языков и шариата, а к тому же был хорошо знаком с мусульманской элитой. Более того, похоже, что первый проект нововведений в исламскую политику составлялся при непосредственном участии Наливкина. Так, намерение усилить контроль за мусульманскими школами и вакуфами очень напоминал план реформ, который он составил, будучи 3-м инспектором народных училищ, а тот факт, что Министерство народного просвещения в «отзыве» Духовского не фигурировало, объясняется конфликтом Наливкина с главным инспектором края[97].

В 1899 г., как уже говорилось выше, Наливкин был назначен старшим чиновником особых поручений при Туркестанском генерал-губернаторе[98]. В конце 1899 г. им была подготовлена служебная записка «О возможных соотношениях между последними событиями в Китае и усилением панисламистского движения»[99]. Записка имела широкое хождение в коридорах российской власти. Что же предлагал царский администратор? Говоря о «пробуждении», под влиянием европейцев, мусульманского мира, Наливкин указывал: «…мусульманская культура, оставаясь мусульманской, никогда не может не только ассимилироваться, но и даже вполне примириться со всем вообще укладом жизни европейских народов…», а значит, по мере «все большего и большего наседания на них европейской культуры» у мусульман появляется все «более и более сильное желание сбросить с себя это ненавистное для них иго». Наливкин пугал высокопоставленных читателей столкновением «нас» («христианских народов») с «полудиким и фанатичным мусульманством», страшным «газаватом» против «европейской цивилизации», который «неизбежно вспыхнет», как только панисламизм объединится и окрепнет: «…Мы, несомненно, должны спокойно и обдуманно ждать общемусульманского газавата, наиболее тяжелая часть борьбы с которым выпадет, конечно, на долю России в силу особенностей ее географического положения…» И далее Наливкин делал вывод: «…прежде всего нельзя не признать безусловно желательными скорейшей постройки железной дороги от Оренбурга до Ташкента и постоянного нахождения в Туркестанском крае такого количества войск, которое могло бы быть достаточным на тот случай, если бы одновременно с открытием военных действий на южной и восточной границах края вспыхнули беспорядки среди местного мусульманского населения…» В этой записке можно увидеть очень консервативного деятеля, защитника устоев империи, почти реакционера.

Итак, в 1880-1890-е гг. Наливкин максимально приблизился к тем центрам, где вырабатывалась политика управления Туркестанским краем, и мог влиять на эту политику. При этом, что выглядит парадоксальным, но вполне закономерным, востребованность Наливкина с его прогрессистской и даже либерально-народнической позицией и хорошим знанием местных реалий совпала с ужесточением колониального режима. Изучая на протяжении многих лет роль ислама в жизни туркестанских туземцев, Наливкин пришел к выводу, что религия и «духовенство» оказывают негативное влияние на местное общество, сдерживая его развитие. Такая оценка лучшего знатока туземного быта полностью совпадала с провозглашенной Духовским новой политикой противодействия исламу.

Зададимся вопросом: подпадает ли деятельность Наливки-на в колониальной администрации в Туркестанском генерал-губернаторстве под саидовское определение «ориентализма»? Отвечу словами его современника – Ю.О. Якубовского, который в своем панегирическом очерке о Наливкине писал: «…Его, без преувеличения, можно назвать одним из настоящих завоевателей Туркестана. Этому завоеванию, замирению и устроению он способствовал не столько оружием, сколько пером и тесным общением с туземцами, изучая среди них язык, быт и историю края, и этим он сделал больше, чем то, что могли сделать пушки и пролитая кровь…»[100]

Кризис ориентализма?

Что же случилось с Наливкиным в 1906–1907 гг.? Как считает Д.Ю. Арапов, он «резко ушел “влево”»[101]. Почему это произошло? Как иначе сформулировал этот вопрос «старый туркестанец» Г.П. Федоров, лично знавший Наливкина, «как он мог оставаться вице-губернатором [в Ферганской области в 1901–1904 гг. – С. А.], будучи социалистом, или по каким соображениям он мог променять красную подкладку на красную гвоздику?»[102]. Федоров – и, видимо, многие бывшие сослуживцы Наливкина – был искренне поражен, что «этот добродушный, благожелательный человек, этот всегда аккуратный и исполнительный чиновник, этот лояльный [курсив мой. – С.А.] гражданин» вдруг стал социал-демократом, противником и яростным критиком власти[103].

Налицо кризис, который произошел в политических взглядах Наливкина[104]. Какими были его проявления?

Наливкин с большим воодушевлением принял перемены 1905 г. и активно включился в политическую жизнь. В июне 1906 г. не пожилой еще генерал по собственному прошению ушел в отставку. В 1907 г., как я уже упоминал, он стал депутатом «левой» II Государственной Думы и примкнул к радикальной и довольно многочисленной фракции социал-демократов. В своих предвыборных выступлениях Наливкин был весьма категоричен: «…Я – дворянин и поэтому иду в Думу для того, чтобы отречься от своего дворянства. Россия должны стать демократическим государством, служащим народу, не сословиям и кастам. Я – солдат и иду в Думу, чтобы приняться за прежнее свое дело – войну, войну с теми, кто давит и гнет народ, войну за народное благо и народную свободу…»[105]Правда, добавляя при этом, что «…война, какова бы она ни была, есть самое ужасное и отвратительное явление в жизни людей…»[106]. Газеты того времени называли Наливкина «старым оппозиционером местной администрации» и «крайним левым»[107].

II Государственная Дума просуществовала недолго и уже 3 июня 1907 г. была распущена Николаем II. Однако Наливкин успел публично выступить на одном из ее заседаний с крайне резкой, левой речью о российском правосудии[108]. Это выступление удивило и разочаровало многих туркестанцев. Как писал Бартольд, «…вместо того, чтобы воспользоваться своим исключительным знанием Туркестана на благо этого края, [Наливкин] произнес ничем не оправдываемую оскорбительную речь против русских судебных деятелей…»[109]. От Наливкина ждали, что он попытается обратить общественное мнение на проблемы Русского Востока, а он сам как будто о Востоке забыл. Логика поведения одного из самых известных востоковедов и туркестанцев явно противоречила ориенталистскому взгляду!

Свои изменившиеся убеждения Наливкин сформулировал в неопубликованной рукописи «Мое мировоззрение», которая датируется 1908 г.[110] Анализируя ее содержание, Лунин писал: «…На первый взгляд читателя подкупают некоторые места рукописи… говорящие о вступлении человечества в “фабричный период”, о приближении эры социализма, которая “освободит человека от рабства у «золотого тельца», у кумира собственности” и т. п. На самом же деле рукопись оказывается густо пропитанной идеологией толстовства, и ход рассуждений Наливкина сводится в основном лишь к мечтам о некоем расцвете “свободного индивидуализма”, об отказе людей от “имущества, которым они могут не обладать”, от следования “стезей наживы”, об их переходе к праведной жизни по принципу “все мое ношу с собой”, ибо всякое лишнее имущество “отнято или украдено у неимущих”, к рассуждениям о “преступлении и наказании” в духе философии “непротивления злу”, к абстрактной вере в торжество “добра и справедливости” и т. д.»[111]

«Мое мировоззрение», которое, кстати, развивает и продолжает многие темы лекции 1882 г., действительно производит странное впечатление. Исходя из тезиса о том, что «мировая материя проникнута мировой силой, мировой энергией, являющей собой основное свойство этой материи», Наливкин выстраивает довольную сложную цепочку умозаключений, которая должна объяснить тотальность и беспристрастность законов природы, с одной стороны, и необходимость-неизбежность вполне определенных социальных порядков и нравственных установлений – с другой. Подробные морализаторские рассуждения на самые разнообразные темы (о чистоплотности, умеренности, трудолюбии, аскетизме и пр.) легко уживаются с утверждением, что «каждое добро, будучи всегда относительным и условным, приводит в конце концов к относительному же злу, и наоборот». Доказывая закономерное вступление человечества в эпоху социализма, автор в то же время обращается к себе: «…Не отдавай резкого предпочтения никакому учению, никакой теории, никакой религии. Все они вышли из рук человека, все они не более как преходящие формы, а потому все они, в целом, а не в обломках, чем старше, тем сильнее распространяют яд трупного разложения…» Провозглашая свои оппозиционные политические предпочтения, он призывает: «…не будь рабом идеи или учения. Поэтому не принадлежи ни к какой секте, ни к политической, ни к религиозной, ибо каждая секта есть религия, а каждая религия есть секта, а сектантство развивает в человеке фанатизм, омрачающий его рассудок…» «…Ничем не дорожа, ни пред чем не преклоняясь и ничего не превознося, – пишет Наливкин, – человек получает возможность ничего особенно упорно и страстно не желать, ничем особенно не огорчаться и ничему особенно не радоваться, что, в свою очередь, открывает пред ним новый горизонт личной, ни для кого не опасной, никому не вредящей свободы…»[112] Наливкинский социализм нес на себе отпечаток не столько толстовства, как утверждает Лунин[113], сколько модного в свое время ницшеанства.

В этих отвлеченных рассуждениях заложены и те принципы, которые стали определять новый взгляд Наливкина на имперскую политику. Один из таких принципов, например, гласит: «…культурный человек не совершеннее некультурного, а лишь более последнего приспособлен к условиям переживаемого им культурного времени… Равным образом и сама культурность не совершеннее и не лучше некультурности, ибо и та, и другая являют собой не более как результат воздействия совокупности всех условий культурного и некультурного времени, разных эпох существования человечества, подобных эпохам геологическим, из коих ни одна ни лучше, ни хуже другой…»[114] Эволюционистская аргументация, основанная на фатальности происходящих перемен и безразличии к конкретным формам культуры, приводит к заключению, что все эти культурные формы равноправны и одинаково преходящи. За чем следует отрицание отношений соподчиненности между разными культурами.

Непосредственно к теме имперской политики Наливкин обратился в серии статей, опубликованных в «Русском Туркестане» в июне-июле 1906 г., некоторые из них я уже упоминал ранее. Эти статьи, как и сочинение «Мое мировоззрение», возвращают нас к лекции, прочитанной 30 лет тому назад на военном собрании в г. Намангане[115]. И не только потому, что в них изложены воспоминания о 1870-х гг., но и потому, что главной темой публикаций стала опять война и войска. В 1906 г., имея перед глазами унизительный опыт Русско-японской войны, который, судя по всему, он оценивал очень резко и болезненно, социалист Наливкин полностью переосмысливает и меняет свои прежние убеждения начала 1880-х гг.

В статье «Несколько слов о завоевательной политике» отставной генерал пишет: «…ныне никаких оправданий этих нападений [завоевательных войн. – С. А.] нет и не может быть, невзирая на разглагольствования дипломатов о культурных, якобы, миссиях народов, разбойничествующих, но считающих себя все-таки культурными…»[116] Автор повторяет свои рассуждения о политической смерти и исчезновении отдельных народов из-за «крайней некультурности» и «недостаточной наследственной культуроспособности», но уточняет их: «…народы, создавшие раньше относительно высокие цивилизации и затем отошедшие ко сну, к состоянию необходимого для них покоя, отдохнув в достаточной мере и пробуждаясь постепенно, всегда в большей или меньшей мере имеют шансы на новый период бодроствования, на новый период культурной жизни, ибо внутри себя они носят уже наследственные потенциальные задатки культурной жизнеспособности…»[117] Дальше – больше. Наливкин раскритиковал «европейскую цивилизацию» за построение здания, которое поражает своей «вычурностью» и «неконструктивностью», «алчной погоней за внешним блеском», которая ведет к «нравственной распущенности», к «истощению нравственной, нервной силы». По мнению автора, Европа ворвалась в мир Востока, стала «бесцеремонно будить и тормошить», «нагло требуя отвечать на бесконечные вопросы», стала силой насаждать европейскую культуру, что привело к «озлоблению» мусульманского Востока против европейской цивилизации и неизбежному «тяжкому реваншу» под знаком «могучего и жизнеспособного ислама». «…Мусульманство… не замедлит выдвинуть из своих недр то или другое подобие Японии…»[118]

Наливкин повторяет почти один к одному все свои тезисы, изложенные в записке 1899 г., но вывод делает абсолютно противоположный – европейская цивилизация должна отступить, отказаться от своей мессианской идеологии, признать другие цивилизации равноправными себе, направить свою энергию на собственную внутреннюю трансформацию. По форме это все еще ориентализм, который апеллирует к «Европе» и «Востоку» как отдельным мирам и использует имперские метафоры «сна» и «пробуждения». По содержанию же это попытка по-новому интерпретировать взаимоотношения «Европы» и «Востока», направить взгляд с границ «европейской цивилизации» на его центр [119].

Итак, генерал и активный деятель имперской власти становится социалистом, чье мировоззрение представляет собой довольно хаотическую смесь либерально-социалистических и ницшеанско-толстовских идей. Переосмыслил ли Наливкин свое представление о роли России в Средней Азии?

Я уже упомянул вышедшую в 1913 г. книгу «Туземцы раньше и теперь». Написана она была, по словам автора, в первой половине 1905 г., т. е. до появления Манифеста Николая II, по просьбе туркестанского генерал-губернатора Н.Н. Тевяшова и представляла собой первоначально своего рода обращение к царскому чиновнику. В тексте книги можно обнаружить самые разные ипостаси Наливкина.

Наливкин-колонизатор отмечает положительные результаты русского завоевания – прекращение междоусобиц и водворение относительного порядка, ознакомление туземцев с основами русской «гражданственности и культуры». Наливкин упоминает почту и телеграф, которые производили «неотразимое впечатление», казначейства и банки, суд, введение выборного начала и реорганизацию податного дела, повышение материального достатка населения, развитие экономики, освобождение от древнего домостроя, возможность ездить по миру. Все это пробило брешь в стене, отделявшую «полусонный, замкнутый мирок от неугомонно-шумного мира европейской цивилизации»[120]. В этой части рассуждений прочитываются ориенталистские представления. Но Наливкин-социалист идет дальше – он показывает и негативную сторону. Мужчины шли в «открывшиеся нами питейные заведения» и спивались там, женщины «охотно шли на содержание к русским» [121]. В этом автор видел не саму «свободу», а ликование «раба, почуявшего свободу». Наливкин пишет о взяточничестве и продажности русских чиновников, в том числе самых высокопоставленных, об «этнографическом завоевании» (т. е. переселении русских), которое превратилось в насильственное отбирание земли у туземцев. Наливкин говорит и о продажности народного суда, и утрате авторитета русского суда, о возрастании повинностей.

Наливкин-колонизатор откровенно пишет о попытке «возможно широкого распространения среди туземцев знаний русского языка, русской грамоты и др. предметов нашего школьного преподавания», за которой прятались «смутные и тщательно маскировавшиеся негласные надежды на возможность русификации туземного населения»[122]. «Большинство интеллигентных русских людей» были «искренне убеждены» в необходимости распространения знаний государственного языка среди «инородцев» и верили, что русификация туземцев вполне возможна. Наливкин-социалист признается, что «нравственные» результаты «практики» русско-туземных школ были «очень скверные»[123].

Наливкин-социалист беспощадно критикует имперскую практику и расхожие «знания» о туземцах. Русские, по его мнению, не хотели ничего знать о жизни местного населения, не изучали их языки, «пытались в своих канцеляриях решить административное уравнение с тысячью неизвестных»[124], довольствуясь «противоречивыми восклицаниями» «самозваных знатоков»[125]; «…мы постепенно привыкли к нему, привыкли думать, что все-таки кое-что знаем и смыслим… и чем дальше, тем все больше и больше запутывались в хаосе, возникшем на почве наших собственных – невежества, малой культурности и самомнения…»[126]. Наливкин-социалист видит и «другую сторону». Он пытается анализировать, какие представления о русских были у туземцев, как туземцы изучали русских. Наливкин вновь, как и в записке 1899 г. (повторяя ее отдельными кусками), говорит о «пробуждении» панисламизма, который, «протирая глаза после многовековой спячки», собирается противостоять «христианской (европейской) культуре». Однако в отличие от той своей записки, в которой он предлагал после Андижанского восстания 1898 г. увеличить количество войск в Туркестане, Наливкин пишет: «…Мы много говорили и писали об идущих и не идущих к делу вещах: о косности туземцев; о мусульманском фанатизме; о происках Англии и Турции; о панисламизме; о неблагодарности туземцев, якобы облагодетельствованных Россией; о чрезмерном, якобы, увеличении народного благосостояния, дающего возможность туземцам заниматься не общеполезными делами, а разными глупостями; о необходимости держать туземное население в ежовых рукавицах, и т. д. Мы договорились и дописались даже до таких нелепостей, как необходимость время от времени, периодически, проходить по краю с огнем и мечом, дабы производить на полудиких азиатов должное впечатление…»[127] Главная, «наиболее существенная» же причина восстания – «тяжкие, хронические недуги нашей официальной жизни»[128].

Совершенно новая мысль Наливкина-социалиста: главное в преобразовании «туземного» мира – преобразовать самих себя! Наливкин не стесняется писать: «…Таким образом, отрешившись от наших обыденных, иногда несколько узких и не совсем правильных взглядов на способ оценки чуждых и несвойственных нам форм общественной и иной жизни, мы должны будем признать, что ко времени завоевания нами Туркестанского края туземное, сартовское общество стояло уже на относительно высокой ступени общественности и культурности…»; Наливкин увидел в этом обществе свои «идеалы» и даже элементы «либерализма»[129], по его мнению, во многих отношениях «эти полудикие азиаты» были «неизмеримо культурнее нашего народа»[130]. Чтобы выйти из тупика взаимного недоверия и отчуждения, Наливкин-социалист предлагает «забыть старые счеты» и «дружно, весело, рука об руку идти далее по широкому пути общечеловеческого прогресса и обнечеловеческого единения»[131].

Весь ход рассуждений в книге «Туземцы раньше и теперь» основан, вне всякого сомнения, на антиориенталистской логике, хотя, конечно, в авторском словаре все еще сохраняется ориенталистская лексика. Последняя большая работа Наливки-на – это признание кризиса ориентализма, т. е. признание того, что попытки обрусения туземцев, в смысле привития им русской (европейской?) культуры и русской гражданственности, потерпели неудачу.

Наливкин-социалист пытается перекодировать прежнюю ориенталистскую оппозицию «Европа / мусульманский Восток» в новую, антиориенталистскую оппозицию «эксплуататоры / пролетарии», видя в ней и подлинную причину конфликтов, и способ решения проблем. В 1906 г. в «Русском Туркестане» он опубликовал статью «Туземный пролетариат», которая еще раз увидела свет в 1917 г. – в «Туркестанских ведомостях»[132]. Туземный пролетариат («…Туземная беднота! Имя тебе легион…»), согласно Наливкину, – это отдельная социальная общность, не равная туземцам вообще[133], и именно она должна «играть немаловажную роль в грядущей жизни края»[134]. Завершает статью Наливкин пожеланием русским социалистам помочь туземному пролетариату с пока «недостаточно проясненным» сознанием «проснуться»[135]. Нетрудно заметить, что автор по-прежнему пользуется ориенталистской риторикой и воспроизводит прежнюю схему патронажа передовой русской культуры (социалистов) над отсталыми окраинами («непроснувшиеся» пролетарии). Но это уже вовсе не тот ориентализм, который оставлял за собой исключительное право говорить о «Востоке» и от имени «Востока», а антиориенталистская модификация ориентализма, которая предполагает объединение интересов русских социалистов и туземных пролетариев, их общую идентичность[136].

* * *

Необычная судьба Наливкина – вовсе не исключение в истории Русского Туркестана. Данный случай нельзя назвать «аномалией» в том смысле, как н. Найт оценивает В.В. Григорьева, хотя между двумя русскими востоковедами можно найти явные сходства. Пример Наливкина (да и Григорьева) как раз достаточно типичен. Значительное число туркестанских интеллектуалов, в том числе находящихся на государственной службе, сочувствовало идеям прогресса, конституционализма, либерализма и пр.[137] Какое-то их число поддерживало социалистические (не обязательно в марксистской интерпретации) или близкие к ним оппозиционные взгляды. Среди них было много бывших уастников революционного движения, неблагонадежных, находящихся под негласным надзором, кого власть ссылала или отправляла на окраины в надежде избавиться от опасного «элемента».

Определенное вольнодумство проникало и в самые верхи туркестанской власти. Военный министр А. Редигер в своих воспоминаниях описывает историю пребывания на должности туркестанского генерал-губернатора в 1906 г. Д.И. Субботича (сына сербского поэта и политика Йована Субботича), члена Военного совета и георгиевского кавалера. Назначенный в Туркестан в качестве человека, который должен был быть «твердым» и «даже жестоким», Субботич по приезде выступил с «крайне либеральной» речью и стал проводить весьма мягкую по отношению к левым политику. «…Нам и в голову не приходило, – писал Редигер, – что он может оказаться либералом и, если не крайне левым, то по малой мере “кадетом”… кому могло прийти в голову усомниться в этом отношении в старом и заслуженном генерале?..»[138]

Даже наиболее консервативная часть колониальной элиты позволяла себе вполне либеральные рассуждения о «прогрессе, основанном на науке и истинном просвещении»[139].

Скажу больше: некоторые реформы, которые власть проводила в Туркестанском крае, выглядели более либеральными, чем аналогичные преобразования в самой России. Аграрная реформа, которая фактически уничтожила крупное частное землевладение и передала землю без выкупа в наследственную собственность крестьян, напоминала «земельный передел», о котором грезили российские народники. Власть ограничила активность православной церкви и заняла относительно мягкую позицию по отношению к «туземным евреям», которые, в отличие от своих европейских собратьев, не были поражены в правах. Конечно, я упомянул эти примеры не для того, чтобы доказать, будто правительственная политика в Туркестане не носила имперского и подавляющего характера. Дело в другом. Российская власть ощущала себя на азиатских окраинах «Европой» (как это очень точно сформулировал Ф.М. Достоевский в своем дневнике) в гораздо большей степени, чем это она могла себе позволить в Центральной России, и в гораздо большей степени подчинялась логике прогрессистского мессианства, которое, как власти казалось, совпадает с имперскими интересами государства. Кроме того, власть смотрела на присоединенные территории как на «белый лист», на котором можно рисовать что угодно, и у нее были в большей степени развязаны руки для самых различных социальных экспериментов.

Вряд ли нужно доказывать или оспаривать тот факт, что цивилизаторская миссия, которой империя оправдывала свое завоевание Средней Азии, основывалась не только и не столько на идеологии подавления, уничтожения «низших» рас и народов (хотя, конечно, и она имела своих поклонников) или их христианизации и русификации, сколько – в какой-то момент – на идеологии просвещения и окультуривания «отсталых» обществ. Во второй половине XIX в. идея человеческого прогресса не только не вступала в противоречие с имперской политикой, но была ее составной частью, я бы сказал ее центральным нервом, поэтому успешная карьера человека с либеральными и даже народническими убеждениями, каковым был В. П. Наливкин, в административных структурах Туркестанского генерал-губернаторства не была чем-то странным. Известная доля романтизма и гуманизма вполне органично могла присутствовать в колониальной политике, придавая империи нравственные черты и компенсируя ее репрессивные действия[140].

Другими словами, превращение генерала Наливкина в товарища Наливкина оказывается не таким удивительным и неожиданным, как это кажется на первый взгляд. В политической и идеологической системе координат он, безусловно, довольно резко передвинулся из верхушки административной элиты в оппозицию. Но этот сдвиг стал результатом всего предыдущего опыта Наливкина в аппарате колониального управления[141]. Итогом карьеры человека, дослужившегося до чина гражданского генерала, стало разочарование в тех целях, которые ставила перед собой имперская власть в Туркестане, и в тех средствах, которые она использовала для их достижения. Туземцы, которых «законы природы» должны были заставить принять более высокую культуру, не только не желали изучать русский язык и приобщаться к российской гражданственности, но и все больше тяготели к исламу и к оппозиции по отношению к России. Вину Наливкина возложил на саму Россию и в ее лице – на всю «:европейскую цивилизацию», которая так и не смогла стать по-настоящему нравственным примером для туземцев, погрязнув в коррупции, невежестве и прочих пороках[142]. Вслед за этим последовал радикальный вывод о том, что субъектами взаимодействия в дальнейших прогрессивных преобразованиях должны быть не «Европа» и «Восток», отношения между которыми носят характер господства и подчинения, а социалисты и пролетариат, между которыми неизбежно подлинное партнерство[143]. Наливкин не только предложил разрушить представление о «Востоке» как едином целом, но и отказался от своей «европейской» идентичности, заменив ее на социалистическую идентичность.

У кризиса ориентализма в России были свои специфические причины. Это и неясное промежуточное положение Российской империи между «Западом» и «Востоком», и политический кризис устаревшего царизма, и проблемы экономической модернизации в аграрной стране, и пр. Перефразируя слова Ленина, можно сказать, что Россия была слабым звеном в цепи ориентализма. Однако в данной статье я стремился отметить прежде всего конфликты внутри самого ориенталистского дискурса. Поднятая на самый высокий уровень мера осознания цивилизаторской миссии русского человека неизбежно обнаружила противоречия ориентализма как идеи и практики, что, в свою очередь, должно было, видимо, столь же неизбежно привести к отказу от ориенталистского взгляда и к замене его альтернативной идеологической схемой. Получилось ли это у Наливкина или не получилось – другой вопрос. Но сама попытка преодолеть ориенталистский тупик была сделана и это заставляет нас посмотреть на ориентализм как на сложный, изменяющийся и даже способный к отрицанию себя самого «способ мышления».

Загрузка...