III Я, Иван Варравин

В комнате для свиданий я сидел уже десять минут. Зарешеченное окно, привинченный к полу табурет и обшарпанный канцелярский стол, ничего больше. Я привык к тому, что такая мебель обычно скрипит и качается, писать неудобно, а писать, видимо, предстояло много, поэтому приладился коленями, загодя попробовав, как можно будет работать, но, к удивлению своему, обнаружил, что маленький столик был словно вбит в пол, никакого шатания. Впрочем, ничего удивительного, подумал я, в каждой колонии есть слесарные мастерские. Недоделки местной промышленности надежно исправляют за решеткой. Впору внести предложение: «Создадим кооперацию между промышленностью и тюремным ведомством» – колонии, как промежуточный этап между фабричными разгильдяями и требовательным покупателем, стопроцентная гарантия качества.

Сержант ввел в комнату невысокого человека в бушлате. Тупорылые башмаки, нога не по росту большая, сорок четвертый размер; советские джинсы с выпирающими коленками, заштопанный свитер домашней вязки (жена с ним развелась: «Будь он проклят, никогда не прощу того, что он сделал, детям ненависть завещаю и внукам»); лицо запоминающееся; серебряная седина – так некоторые женщины красятся, – подбородок с ямочкой, запавшие щеки и внимательные глаза прозрачно-зеленого цвета.

– Вы Горенков Василий Пантелеевич? – спросил я, смутившись самого вопроса, слишком уж он был неравным, начальственным.

– Я, – ответил Горенков, чуть усмехнувшись.

– Меня прислали из газеты… Мы разбираемся с вашим делом… Я неделю работал в городской прокуратуре.

– У вас сигареты нет? – перебил он меня. – Угостите, пожалуйста.

Я протянул ему пачку «Явы», он закурил:

– То, что там работал чужой, я понял позавчера: вызвал помощник прокурора, предложил пройти медицинское обследование, «мы вас сактируем»… У меня подозрение на туберкулез, есть основание выпустить… Но, как понимаете, я отсюда добром не выйду, только если лишат гражданства и вышлют…

– Вас тут на какую работу поставили?

– Лесоповал.

– По профессии вы инженер-экономист?

– По профессии я дурак. Знаете, что такое дурак? Думаете, глупый недоросль? Не-а. Дурак – это тот, кто верит в правду, в слова, произносимые с трибун, – вот что такое дурак. Когда эта профессия вымрет, мы погибнем. Окончательно. А пока еще в стране есть дураки, можно надеяться, что отчизна не развалится…

…Мама часто рассказывает мне про отца. Его арестовали в сорок девятом. Раненого осенью сорок первого взяли в плен, в концлагере он вступил в Сопротивление, ему поручили войти во власовскую Русскую освободительную армию, работал в их газетах, отступал вместе со штабом Власова в Прагу, там участвовал в его пленении, получил за это орден Красного Знамени, а в сорок девятом забрали как изменника родины… Его реабилитировали в пятьдесят четвертом, через год родился я, а когда мне исполнилось два, он умер от разрыва сердца. Хоронили его с воинскими почестями, были речи и огромное количество венков. Когда я стал комсоргом в классе, а потом секретарем, мне приходилось часто выступать на встречах и конференциях. Сначала это все было в новинку, я волновался, подолгу писал конспекты речей, но потом пообвыкся, наработал несколько расхожих стереотипов и научился не заглядывать в бумажку – это особенно нравилось, поэтому на журфак меня рекомендовал горком комсомола. Весною семьдесят восьмого я писал курсовую. Мама предложила устроить встречу с Надеждой Петровной, директором их библиотеки, – она и ветеран войны, и кандидат философии, и отец ее был участником штурма Зимнего, словом, кладезь информации, прекрасный типаж для большого интервью. Надежда Петровна пришла к нам – у нее матушка парализованная и очень капризная, а жили они в одной комнатушке. Мы начали работать, просидели долго, а когда я, проводив ее домой, вернулся, мама сказала: «Ванечка, а не поменять ли тебе профессию? Ты ведь совсем не умеешь слушать». – «Это как? – опешил я. – Я спрашивал, она отвечала, я набрал поразительный материал». – «У тебя в глазах не было интереса… Надежде Петровне было с тобой скучно. Ты просто спрашивал, а она просто отвечала. Ты не болел ею. А твой отец к каждому человеку относился как к чуду, он любовался собеседником, придумывал его, открывал в нем такое, что тот сам в себе и не предполагал… Твой отец был настоящим журналистом, потому что верил в тайну, сокрытую в каждом, с кем встречался. Просто слушать – ничего не значит, Ваня… Просто слушать и просто говорить – это безделица. Если ты живешь словом, произносимым другим, тогда ты не журналист, а так… Репортер должен быть влюбчивым человеком, понимаешь?»

…Я потом долго тренировался перед зеркалом, говорил с несуществующими собеседниками, наигрывал доброту во взгляде, репетировал улыбки, гримасы сострадания, сочувствия, жадного интереса. На первых порах помогало, но все перевернулось, когда я напечатал в молодежке очерк о дворовых хулиганах и их главаре Сеньке Шарикове. Меня поздравляли – «гвоздевой материал». Вечером в редакцию пришла его мать: «Что ж мне теперь делать, когда Сеньку посадили? У меня двое малышей, я по ночам работаю на станции – на двенадцать рублей больше платят за ночные дежурства… С кем мне детишек оставить? Они ведь, когда просыпаются, плачут, воды просят, на горшок надо высадить, а Женя и вовсе писается, подмывать надо, это ж все на Сеньке было… Тимуровцев хоть каких пришлите…»

…Я провел с детьми Шариковой две ночи, добился освобождения Сеньки (начальник отделения милиции на меня не смотрел, играл желваками, мужик совестливый, пенсионного возраста, терять нечего).

– Вообще-то, – говорил он скрипучим, безнадежно-канцелярским голосом, – сажать надо не его, а ваших комсомольских говорунов. Что ребятам во дворе делать? Ну что?! Спортплощадки нет? Нет. Подвалы пустые? Пустые. Но танцзал – ни-ни, запрещено инструкцией… В библиотеке интересные книги на дом не дают, да и очередь на них… Придет какой ваш ферт в жилете и айда ребятам излагать о Продовольственной программе или про то, как в мире капитала угнетают детский труд… А у Сеньки с его братией от вашего комсомольского занудства уши вянут… Им – по физиологии – двигаться надо, энергию свою высвобождать… А вы – бля-бля-бля, вперед к дальнейшим успехам, а его мать девяносто три рубля в месяц получает… На четверых…

Назавтра я отправился в ЖЭК. Начальница только вздохнула: «На какие шиши мы спортплощадку построим? Живем в стране «нельзянии», все расписано по сметам: тысяча – на уборку, три тысячи – на ремонт, и точка. Пусть мне даже ремонт не нужен, жильцы за подъездами глядят, не позволяют корябать стены гвоздями, так ведь все равно эти деньги мне никто не разрешит перебросить в другую статью, а сама я пальцем не пошевелю – кому охота смотреть на небо в клеточку?! У нас, молодой человек, исстари заведено: что сверху спущено – то и делай, а сам не моги… Холопы и есть холопы! А смело вам так говорю, потому что являюсь инвалидом труда, на хлеб с молоком хватит…»

Вот тогда я вспомнил мамины слова про то, как отец придумывал себе людей. Наверное, это было для него средством защиты: выдумав в каждом встречном добрую тайну, не так безнадежно жить. Действительно, человек творец собственного счастья, только одни воруют и покупают дорогую мебель, а другие придумывают мир хороших людей, чтобы пристойно вести себя на земле – между прошлым и будущим. И то и другое у всех одинаковое, только жизни разные…

– Василий Пантелеевич, – сказал я Горенкову, – ваше дело изучает экспертная комиссия… То, что я смог понять, говорит за то, что вы ни в чем не виновны.

– Правильно. Но меня не удовлетворит амнистия, списание по болезни, изменение статьи… Я требую сатисфакции…

– Вы в своих жалобах не упоминали имен… Хотите назвать тех, кто судил вас?

– Этих винить нельзя – бесправные люди… Их положение ужасное. Они ведь программу «Время» смотрят, «Правду» читают… Всех теперь зовут к перестройке, смелости, инициативе, но ведь те, кто меня судил, по сю пору живут законами, которые призваны карать за инициативу и смелость. Бедные, бедные судьи! Я их жалею… А обвиняю я нашего замминистра Чурина – он одобрил мои предложения, позволил начать эксперимент до того, как это было введено в отрасли, я поверил ему на слово, без приказа. А когда нагрянули ревизоры – слишком большая прибыль пошла, слишком быстро я начал сдавать объекты – и увидели, что я перебрасываю деньги из статьи «Телефонные переговоры» на премиальные, из графы «Роспись стен» на соцбытсектор, борец за решения двадцать седьмого съезда Чурин отказался от своих слов и сказал, что я на него клевещу, никакого разрешения он не давал.

– Можно несколько вопросов?

– Давайте. Только если я начну очень уж заводиться – остановите. Злость, знаете ли, от сатаны, от нее слепнешь и теряешь логику.

– Объясните, как вам удалось за год вывести трест из прорыва?

– В деле все есть.

– Ваши показания написаны очень нервно, Василий Пантелеевич, – ответил я. – Вы ж их в тюрьме писали.

– Можно еще сигаретку?

– Оставьте себе пачку.

– Спасибо… Так вот, я собрал рабочих самого отстающего СУ, начальника у них не было, но главный инженер – золотой парень… Сто сорок в месяц, кстати, получал… А пьянь меньше чем за триста палец о палец не пошевелит: сядут на кирпичи, газетку развернут и читают передовицы… Ладно… Собрал я их и объявил: «Чтобы построить семнадцатый дом, надо освоить семьсот тысяч… По плану мы должны сдать объект в конце третьего квартала. Я прикинул, что каждый день стоит две тысячи. Если сдадите дом по высшему качеству на день раньше срока – две тысячи ваши, премию распределяйте сами. На десять дней раньше срока управились – делите двадцать тысяч». Меня на смех: «Это что ж, мы по тысяче можем премию получить?» – «Если на месяц раньше обернетесь – по полторы…» До ночи говорили, не верили мне люди: веру убить недолго, сколько ее раз у нас убивали, а вот восстанавливать каково? Но все же подписали мы договор: от имени треста – я, от стройуправления – треугольник… Дом принимала общественность, а не только комиссия. Телевидение потом приехало. В газетах писали… Второй дом сдало двенадцатое СУ – тоже по моему принципу: все, что сэкономили – во времени, – ваше. После этого подписали договор со всеми СУ, а тут – стук в дверь, час ночи, все как полагается: расхищал соцсобственность в особо крупных масштабах, добровольное признание спасет от вышки, признайтесь, что руководство стройуправлений от своих премий золотило вам лапу… Я ведь и Лениным поначалу защищался, про тантьему говорил, то бишь процент от прибыли, и не простой, а валютный, и про то, что надо учиться у капиталистов хозяйствовать, и приводил цитаты с двадцать седьмого съезда, а мне клали на стол закон, принятый в тридцать девятом году, и спрашивали: «Где, кто и когда его отменил?» Я поначалу попер: «Читайте газеты, слушайте телевидение, там про это каждый день говорится!» – «Мы живем для того, чтобы следить за выполнением законности, а вы ее нарушили… Газеты и телевидение – лирика, сегодня одно, завтра – другое, насмотрелись за тридцать лет всякого… Отвечать вам не перед редакцией или телевидением, а перед буквой действующего закона».

– Передохните, – предложил я, заметив, как бумажно побледнел Горенков. – Пауза не помешает.

Он усмехнулся:

– Мне пауза не помешала… Тринадцать месяцев в тюрьме – нужная школа, избавляет от иллюзий… Если бы все действительно хотели перестройки, инициативы, рывка вперед, давно бы опубликовали закон, отменяющий все запреты, коими так славилась Русь-матушка. Человек – винтик, ему дозволено выполнять только то, что предписано начальником, инициатива – штука опасная, можно не совладеть, да и чувство собственного достоинства появляется в людях, как с ними управишься?! Особливо если ты необразованный осел и рос так, как принято: со стула – в кресло, а оттель – в кабинет, и не потому, что голова светлая, а из-за того, что тебя – к собственной выгоде – просчитали те, кто расставляет кадры… Карнавал петрушек, ей-богу… Не сам себя человек делает, а его сановно назначают те, кто создает для себя послушное исполнительское большинство, – безмолвное и тупое.

– А почему заместитель министра Чурин не был вызван в судебное заседание? – спросил я.

– А почему он не был вызван к следователю? – Горенков пожал плечами. – Да потому, что отказался от самого факта встречи со мной. Не был я у него на приеме – и все тут…

– Вы к нему как попали?

– Меня вызвали в Москву телеграммой.

– А кто ее подписал?

– Откуда я знаю, – Горенков, не сводя с меня глаз, полез за новой сигаретой. – Предсовмина Каримов пригласил, сказал, что, мол, из Москвы телеграмма: в связи с назначением начальником треста прибыть на беседу.

– К кому?

– К заместителю министра.

– Какому?

– Об этом я его не спросил.

– Почему?

– Да разве я думал, что через год в острог сяду? Знай я прикуп, жил бы в Сочи… Вот вы ставите вопрос, а я снова себя казню: как же не учены мы закону! Отчего англичанин без юриста шага не ступит, а мы про кодекс вспоминаем, лишь когда на нары сядем?! Почему?!

Я хотел ответить ему, что эту тему исчерпал в своем творчестве такой знаток нашей истории и права, как Василий Белов, но, решив не вдаваться в литературные хитросплетения, уточнил:

– Значит, телеграмма с вызовом пришла не в трест?

– Должность эта – номенклатура Совета Министров, туда и сообщили…

– Кто подписывал ваше назначение?

– Чурин.

– А разве можно подписывать, не побеседовав с тем, кого назначаешь на такую работу?

– Значит, можно, если ему следователи поверили… Он сказал, что обо мне «доложил аппарат». И все. «Я верю своим товарищам по работе, вполне компетентный коллектив единомышленников».

– А кто с вами из его «единомышленников» беседовал?

– Чуринский помощник, потом главный технолог и начальник управления кадров Хрипов.

– А почему вы их не вызвали в суд?

– Зачем? Они же не давали мне разрешения на эксперимент. Я и не просил их вызывать… Кадровик и есть кадровик – что скажут, то проштемпелюет.

– Вы хорошо знакомы с Рустемом Исламовичем Каримовым?

Горенков насупился:

– Тоже интересуетесь, сколько я ему давал в лапу? Следователь сулил снять с меня три года, если я дам ему такие показания…

– Я бы сказал вам правду, Василий Пантелеевич… Я стараюсь не лгать, мозг утомляет… Мне очень симпатичен Каримов…

– Будете держаться этого мнения, даже если его посадят? А посадят его, видимо, скоро… И – поделом…

– Почему?

– Потому что идеалистов надо карать, они убивают веру, без них спокойнее жить…

Загрузка...