В Госплане Проскуряков провернул только полдела: сметы на расширение Пригорской аффинажной фабрики, вернее, цеха по обработке рубинов и гранатов, были рассмотрены и в принципе одобрены, однако решение еще не состоялось, потому что второй день шла теоретическая конференция по внедрению автоматических счетных систем в народное хозяйство.
Однако Проскуряков успел зайти к Иволгину и объяснил ему, что те двести сорок тысяч, которые он просит на расширение производства, принесут отдачу уже через полгода, поскольку новую продукцию после предлагаемого расширения берет, что называется, на корню торговая фирма «Самоцвет», которая уже сейчас готова принять на себя определенную часть расходов.
– Вот пусть они вас и финансируют. – Иволгин посмеялся. – Прямая социалистическая кооперация, мы этого добиваемся и к этому идем. А вы норовите поспокойней, понадежней – урвать у государства, и вся недолга.
– Это меня-то в консерватизме? – в тон Иволгину ответил Проскуряков. – Побойся бога, Мирослав Казимирович! Вы, между прочим, меня за крылья держите, вы! Позвольте мне отладить прямые контакты с фирмами, так я вас деньгами завалю, а вы – все нет и нет и по каждому моему шагу отчет требуете.
– Ладно, – ответил Иволгин, – я думаю, Юрий Михайлович, на следующей неделе вам спустят решение. Ситуация, по всему, в вашу пользу, да и вопрос-то в наших масштабах пустячный – двести тысяч.
– Двести сорок, Мирослав Казимирович, двести сорок.
– Не надо странных цифр, Юрий Михайлович. – Иволгин снова посмеялся. – Эту вашу хитрость – просить двести сорок, чтобы получить двести, все давным-давно поняли. Двести, друг мой, двести, на большее не рассчитывайте.
Из Госплана Проскуряков поехал в институт станкостроения: в лаборатории профессора Никоненко конструировались новые агрегаты для обработки минералов.
– Убиваете сами себя, – сказал Проскуряков, ознакомившись с опытными образцами станков с автоматическим управлением. – Милый профессор, человечество, и в первую очередь его инженерная мысль, рождает такие умные машины, что в конце концов нам программу станет диктовать станок, а не мы ему. Нас убьет автоматика, мы станем ленивыми, ожиревшими, наживем раннюю стенокардию. И не стыдно вам подталкивать человечество к гибели?
Никоненко попросил Проскурякова достать фонды на латунь, но Проскуряков сказал, что это практически невозможно, поскольку фонды распределяет Госснаб и на то, чтобы пробить это, придется потратить несколько недель, а то и месяцев.
– Пластмассы сюда никак не подойдут? – поинтересовался он. – У меня хороший дружок назначен командиром по пластмассам, это бы я смог сделать для вас очень быстро, профессор.
Потом Проскуряков отправился к директору паровозоремонтного завода: надо было получить несколько списанных локомотивов для внутризаводских линий; экономисты подсчитали, что на ряде заводов его системы значительно выгоднее эксплуатировать локомотивы, чем гонять автотранспорт.
Закрыв ладонью трубку, директор завода Самохвалов кивнул Проскурякову на кресло – садись, мол, – а сам продолжал устало объяснять собеседнику:
– Товарищ Захаров, я пятый раз вам повторяю, что могу, исходя из тех же фондов сырья и зарплаты, которые мне отпущены, давать двести процентов плана, удвоить выпуск продукции, но для этого санкционируйте мне свободу действий! Да, да, мне, товарищ Захаров! Не считайте меня самодержцем, пожалуйста! Профсоюзы мне не позволят обижать рабочий класс, да и сам я, между прочим, не из дворян, а из слесарей! Да, да! У меня по штату в КБ сорок человек, сорок молодцов с окладом от ста десяти до двухсот пятидесяти, а мне там нужно всего пять человек с окладом от трехсот до тысячи! Да, да, именно до тысячи! И я должен иметь право объявлять ежегодный конкурс на замещение вакансий по конкретной теме, а не по специальности, записанной в дипломе! Ползунов, кстати, Политехнический не кончал! У меня осмечено двенадцать тысяч на телефонные разговоры с поставщиками, а вот трех толковых снабженцев с окладом в триста рублей и с представительскими я выбить не могу! Да, да, не могу, товарищ Захаров! Я отдаю двенадцать тысяч, а взамен прошу семь, но только так, чтобы этими деньгами можно было маневрировать, а не тратить их лишь потому, что они отпущены! У меня, понимаете ли, двадцать восемь вохровцев, а мне нужны всего три инструктора служебного собаководства и десять овчарок, но мне этого никто не позволит. У нас всем работы хватит! Нет, товарищ Захаров, это не истерика, а боль за порученное мне дело, и вы своим, понимаете, спокойствием не козыряйте! Значит, вы равнодушный чиновник, если спокойно меня слушаете! Вот так вот! А это уж ваше дело!
Самохвалов бросил трубку, выругался и полез за «Казбеком».
– Ну что ты будешь делать, а? – как-то изумленно сказал он. – И все указания дает, все поправляет.
– Я, знаете ли, товарищ Самохвалов, иной раз во сне вижу прошлые годы, когда чувствовал себя солдатом: день кончился, а служба идет. Живи себе, отчеты пиши – не каплет. А теперь хочется рвануть, и права для этого вроде бы дали, ан нет, все за фалды норовят ухватить, перестраховщики проклятые.
– У вас валидола нет? Я свой дома оставил. – Самохвалов отложил папиросу.
– Э, миленький вы мой, так нельзя. Надо бы нам с вами еще увидеть небо в алмазах… Я валидол не употребляю, только коньячок: пятьдесят граммов – и никакой боли.
– За пьянство во время работы прогонят. – Самохвалов усмехнулся. – Ну, что у вас? По поводу трех локомотивов? Я подписал, теперь вам надо поднажать на министерство, я туда отправил.
Проскуряков вернулся к себе в главк только после трех. Он успел в столовую за полчаса до закрытия, но рассольник уже кончился, и отварная курица тоже была вычеркнута из меню. Проскуряков запретил приносить ему еду в кабинет и вместе со всеми обедал в столовой. Иногда буфетчицы оставляли для него рассольник и курицу, но сегодня работала какая-то новая буфетчица, и ему пришлось довольствоваться порцией бульона и зразами с гречневой кашей.
В приемной его ждали человек восемь.
Первым вошел журналист, с которым они беседовали неделю назад, – готовилось выступление нескольких хозяйственников, и Проскуряков «наговорил» большую, очень злую статью.
– Вот, – сказал журналист, – посмотрите, Юрий Михайлович, я тут записал ваши соображения. Если согласны, завизируйте.
Проскуряков взял карандаш и, делая быстрые пометки на полях, внимательно прочел все шесть страниц машинописного текста.
– Это, пожалуй, снимите, – попросил Проскуряков, – вот эту фразу. Я здесь как пророк вещаю: поскромней надо. Я лучше поставлю вопрос, а вы уж от своего имени выскажете рекомендации.
– Со всем остальным согласны?
– Иначе бы я не говорил всего этого.
Потом он принял уборщицу Ануфриеву, которой комиссия исполкома отказала в двухкомнатной квартире, потому что один из ее троих сыновей недавно получил жилье.
Выслушав Ануфриеву, Проскуряков сердито покачал головой и снял телефонную трубку.
– Так это же старший сын, Галина Федоровна, – говорил он секретарю исполкома, – у него своя семья, понимаешь? У Ануфриевой муж погиб в ополчении, одна трех хлопцев подняла. Двое-то с ней остались, причем один из армии пришел, не сегодня – завтра жену приведет.
Он долго слушал ответ Галины Федоровны, а потом, нахмурившись, хлопнул ладонью по столу.
– Товарищ дорогой, давайте же наконец вытащим всех из подвалов! Хорошо, я передам в ваш фонд площадь из моих резервов; пусть наш управдел Сагадеев подождет, ничего, их трое. Ануфриевой надо помочь. Что рабочие скажут, Галина Федоровна, об этом следует думать, об этом! Да… Вот именно. Не стоит нам с тобой в этом вопросе конфликтовать. Да… Ну хорошо. Это ответ. Спасибо тебе. Она завтра зайдет. Кланяйся своему Миколе Ивановичу.
Он положил трубку, вздохнул, устало потер лицо и поморщился:
– Да не плачь ты, Прохоровна. Иди завтра получай ордер.
Потом он принял товарищей из Таджикистана и Хабаровского края, провел летучее совещание с директорами двух заводов, посмотрел на часы – было уже семь, вызвал к себе плановиков и попросил их подготовить проект приказа, не дожидаясь бумаги из Госплана, поскольку двести тысяч на расширение ювелирно-аффинажной фабрики будут, как и просили, отпущены; вызвал машину и собирался было уезжать домой, когда дверь кабинета неслышно отворилась и вошел Пименов.
Проскуряков даже привстал с кресла от удивления и остро вспыхнувшего чувства тревоги.
Пименов быстро подошел к приемнику, включил его, настроил на «Маяк» и сказал:
– Плохо дело, Юрий Михайлович: Налбандов сгорел.
– Как? – шепотом спросил Проскуряков. – Арестован?
– Пока нет. Приехал в Москву, идиот, машину покупать, он за машину отца родного продаст, влип в историю и дал деру. А поддельный паспорт оставил здесь, в Москве, и весь товар на девять тысяч исчез – тю-тю…
– Ну и что делать?
– Так я за этим к вам и прилетел, – ответил Пименов. – Только вы не волнуйтесь, я дождался, пока секретарша ушла, так что мы одни.
Проскуряков достал из шкафа, где стояли ровные томики классиков и пухлые справочники, бутылку коньяка, налив себе пятьдесят граммов в зеленую мензурку и, покачав головой, странно усмехнулся.
– Вы что? – осторожно спросил Пименов.
– Так… Ничего, – откинувшись в кресле, ответил Проскуряков и закрыл глаза. – Смешная у нас жизнь, товарищ дорогой. Сейчас… отдышусь и поеду… Давай подскакивай в «Ласточку», там обсудим, что делать.