Историко-литературные сюжеты, объединенные под обложкой этой книги, связывает типологическая общность. Все они представляют собой результат в той или иной степени конфликтного взаимодействия поэта и структур государственной власти. Во всех случаях – и в случае Мандельштама, написавшего антисталинское стихотворение, репрессированного за это и потом (отчасти) помилованного Сталиным; и в случае Пастернака, неожиданно для себя становящегося в связи с арестом Мандельштама собеседником Сталина; и в случае Бродского, пытавшегося обустроить в СССР личную социокультурную нишу и в результате подвергшегося репрессии в виде ультимативного предложения покинуть родину, – «литературная» сторона конфликта предпочитает персонифицировать власть, так или иначе пробуя выстроить вполне содержательный диалог с верховным правителем, со Сталиным или Брежневым. Однако – и на этом мы делаем акцент в наших разысканиях – во всех случаях коммуникация остается односторонней: власть не хочет и не способна этот диалог поддержать, относясь к разрешению конфликта не «содержательно», но исключительно технологически. Ответом государства на претензии художника в лучшем случае является молчание, в худшем – директивное и/или силовое действие.
Предметом нашего рассмотрения становятся, в одном случае, поведенческая стратегия поэта (Бродский), в другом – последствия написания и обнародования им стихотворения, приравненного как самим автором, так и его современниками к поступку, к политическому действию (Мандельштам), в третьем – с ложное и взаимосвязанное сочетание поступков с эпистолярными и художественными текстами (Пастернак). В этой связи нам кажется важным напомнить о принципиальной нераздельности и уравненности слова и биографического текста, свойственных русской литературной традиции, к которой принадлежат Мандельштам, Пастернак и Бродский, о «глубокой жизненной действенности смычки между биографией и поэзией»[1]. В своей книге, посвященной (ре)конструкции авторской личности Карамзина, Ю.М. Лотман дает классическое объяснение российской нерасчленимости «слова» и «дела», связывая ее с высочайшим статусом литературы в русской культуре, когда после ее секуляризации в эпоху петровских реформ «на освободившееся место божественного Слова» становится «Слово человеческое», авторское[2].
Такая сакрализация Слова утверждала в культуре совершенно особый, «профетический» статус Поэта. Именно в качестве небом избранного певца Поэт чувствовал себя равным властителю и мог выстраивать прямой диалог с верховной властью, поверх социальных барьеров и условностей. «Но представление о том, что поэзия – не профессия, не источник существования, не игра или забава, а миссия, ко многому обязывало»[3].
Важнейшим из обязательств, которые налагал статус Поэта, являлась его независимость. Применительно к российской ситуации, начиная с Пушкина[4], это независимость от сильных мира сего, прежде всего – от государства, всегда игравшего гипертрофированную роль в истории России. В известном письме А.А. Бестужеву Пушкин, чьи биография и творчество фактически задали для русского культурного сознания классическую модель взаимоотношений Поэта и Царя, писал:
наша словесность, уступая другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит [она] на себе печати рабского унижения. Наши таланты благородны, независимы. С Державиным умолкнул голос лести – а как он льстил?
О вспомни, как в том восхищенье
Пророча, я тебя хвалил:
Смотри, я рек, триумф минуту,
А добродетель век живет.
Прочти послание к А<лександру> (Жук<овского> 1815 году). Вот как русский поэт говорит русскому царю[5].
Специфический драматизм сюжету взаимоотношений Поэта и государства (персонифицируемого авторитарным правителем – Царем; государем или партийным вождем соответственно) придает у нас то обстоятельство, что, принадлежа к одному историко-культурному контексту, и Поэт и Царь в России не имеют общей для них аксиологии и, следовательно, общего языка для диалога. Царь отрицает право Поэта на особый «экстерриториальный» статус, отказываясь от инициируемой Поэтом коммуникации «на равных» и отвергая, таким образом, все претензии Поэта на независимость. Для власти Поэт не может существовать вне (чуждых ему) формально-бюрократических структур, обеспечивающих функционирование авторитарного государства. В решении императора Николая Павловича сделать Пушкина камер-юнкером, чтобы «пресечь <…> претензии поэта на профетизм»[6], в отказе Сталина разговаривать с Пастернаком о «жизни и смерти», в вопросе судьи Савельевой Бродскому «кто причислил вас к поэтам?»[7] – одна логика.
Существенно и то, что частный, «литературный» конфликт поэта и власти является здесь знаком более глобального исторического конфликта, который Мандельштам на допросе в ОГПУ 25 мая 1934 года точно определил как «противопоставление: „страна и властелин“»[8], где Поэт репрезентирует угнетаемое и бесправное общество, чья система ценностей отлична от государственной и чья коммуникация с властью полностью нарушена.
Когда исследователи, описывая составляющие социокультурного статуса Поэта в России, справедливо говорят о претензиях на равенство с властью и независимость как о центральных его качественных характеристиках, они имплицитно солидаризируются с «общественным» ракурсом. В рамках же «государственного» понимания ценности того или иного деятеля культуры первостепенное значение традиционно имеет не эмансипация художника от режима, но, наоборот, – степень его самоидентификации с властью. Именно близость к власти определяет в ее глазах легитимность художника и градус внимания, с которым она готова воспринимать его обращенные к ней слова. Огрубляя, можно сказать, что именно поэтому авторские стратегии, скажем, Карамзина и Максима Горького в итоге оказываются успешными в плане прижизненного государственного внимания и признания, а Пушкина или Пастернака – нет (а пограничные случаи типа Маяковского – приобретают дополнительные интерес и заостренность).
Игнорирование этого непримиримого ценностного противоречия, представление конфликтующих литератора и государства как действующих в рамках одной аксиологии и картины мира приводят к серьезному упрощению историко-культурной ретроспективы и созданию своего рода новых культурных мифов. Популярнейшими сюжетами такой мифологии стали, в частности, «диалог» между Мандельштамом/Пастернаком и Сталиным и эмиграция Иосифа Бродского из СССР.
Между тем при историко-литературном рассмотрении и реконструкции этих сюжетов становится ясно, что авторы, следующие в данных случаях традиционной для русской культуры модели поведения Поэта, сталкиваются здесь со столь же традиционной моделью государственного реагирования на враждебный и/или внеположный системе элемент. Будучи эксплицирован, механизм этого столкновения позволяет увидеть частные случаи инвариантного противостояния Поэта и Царя во всей их возможной исторической полноте, составленной – как это свойственно не прямолинейным схемам, а самой жизни – из очень разных обстоятельств, от подлинно трагических до комических, и наоборот.
Первоначальные версии вошедших в эту книгу статей публиковались в интернет-издании Colta.ru и в альманахе Wiener Slavistische Jahrbuch. Для настоящего издания они были существенно дополнены и доработаны.
Автор искренне признателен за помощь, разговоры и разнообразное содействие при подготовке составивших книгу текстов Якову Гордину, Томасу Венцлове, Никите Елисееву, Антону Желнову, Якову Клоцу, Юрию Левингу, Олегу Лекманову, Александру Мецу, Павлу Палажченко, Сергею Пархоменко, Александру Соболеву, Роману Тименчику, Андрею Устинову, Лазарю Флейшману, Ирине Шевеленко. Мой друг и издатель Андрей Курилкин стал и моим внимательным редактором – я благодарен ему за ценные советы и замечания. Благодарю также Алексея Гринбаума и Фонд по управлению наследственным имуществом Иосифа Бродского за разрешение цитировать неопубликованную переписку поэта.