Андрей Битов «Музыка построила мне душу»[1]

Слушая речь и читая прозу Андрея Георгиевича Битова, будто воспринимаю музыку: нередко обволакивающая звуковая волна бывает сильнее понимания смысла. Гипнотизирует и ритм его повествования и, независимо от содержания, ощущение тихо и тайно поющей печали, печали по иному существованию. Очень интересовало, что писателем любимо, что он предпочитал в дорогом моему сердцу искусстве. Давний разговор не устарел. С годами отношения писателя с музыкой стали ближе.


В Вашей прозе не много следов музыкальных пристрастий. Но она наполнена особой музыкой – интонацией певучей, «лигатной» (связанной единой линией просодии). По Вашей литературной и устной речи чувствуется человек, любящий слушать музыку, но никогда не доводилось видеть Вас в концертных залах. Каковы Ваши отношения с этим искусством? Менялись ли они с годами?


Историю моих отношений с музыкой можно уподобить встрече неандертальца с высокой культурой. Но, возможно, именно такое «неандертальство» и позволяет услышать заново то, что представляется бесспорным (и тем не столь интересным) для просвещенного человека? Может, мой путь к музыке тем окажется любопытен, что в нем есть какие-то черты, характерные для всего моего поколения, для встречи неофита с истинной культурой? Ведь если бы общество наше, да не только наше, было на уровне подлинной цивилизованности, если бы у людей существовала органическая потребность в прекрасном, в культуре, а культура жила бы в системе подлинной доступности, тогда каждый легко находил бы нечто свое.


Ныне все более разочаровывает «доступность» (подчас мнимая) ценностей культуры, не уравновешенная иными серьезными и последовательными мерами – духовного, культурного воспитания и не защищенная настоящей, а не симулируемой государственной опекой. Когда же прогрессируют искусственные и естественные отторжения людей от культуры, то услышать настоящую музыку в жизни и в себе нелегко. Конфликты поколений проявлялись и в музыкальных вкусах. А Вы сталкивались с подобным?


И меня, помню, в детстве, юношестве бередила именно та музыка, которая как раз и не входила в систему тогдашнего музыкального воспитания моей семьи! Понимаете, домашние предлагали мне уже готовенькой культуру, которую они в себе вырастили, содержали. А насильственной неизбежности я всячески сопротивлялся. Ленинградская, моя родная семья, имела замечательные традиции. Бабушка – профессор консерватории, преподавала фортепиано; играла на рояле и тетка; композитором был мой дядя по отцовской линии. Всё семейство жило в огромной квартире, где стояли два рояля, – к счастью, их не сожгли в блокаду (они лишь потрескались, да на одном лопнула дека).

Тетка моя, которая была концертмейстером в консерватории, бесконечно разыгрывала руки на 12-м этюде Шопена, в результате чего я, страдая от этих звуков в коридоре, эту музыку просто ненавидел! А после возвращения из эвакуации для меня началась интересная дворовая мальчишеская жизнь, которой противостояло то, что дома заставляли учиться музыке, – хотя способностей у меня не было. Сопротивлялся я невероятно. Шопену было не пробить эту оборону. Теперь-то я могу толковать это так, что подсознательно мне хотелось самому найти свою музыку, то есть осуществить свободу выбора. Хотелось, чтобы культура не была навязана или автоматически унаследована, а пришла из моей действительности, из моей внешней, недомашней жизни, – а оттуда она не приходила. Во дворе и в классе были совсем иные музыкальные вкусы, пристрастия. В те времена и подлинно народные песни почти не звучали, и романсы были запрещены…


Ныне трудно представить, сколь жесткой была в СССР во времена детства писателя (1940-х – начале 1950-х годов) музыкальная «диета». Тогда можно было слышать музыку большей частью по радио, где существовала единственная для всех программа. Из радиоприемника (или «тарелки») доносились бодрые песни-хоры, угрожающе-оптимистичные марши, славящие Вождя, Родину; их перемежали звуки крикливых «народных коллективов», чаще искусственно созданных, с их приглаженным репертуаром. По радио звучал «малый джентельменский набор» прочно залитованной классики; он отфильтровался после различных советских чисток – классовых, «космополитической», «формалистических» и вкусовых. Круг официально доступных музыкальных впечатлений был узок. А за его пределами…


…Конечно, если я слышал иное, непривычное звучание, то просто обмирал от него! «Когда я на почте служил ямщиком…» – вот песня, от которой я сходил с ума. Теперь я думаю, что фольклорное воспитание с детства очень важно: помимо национального самосознания, значение которого иногда запальчиво и бессмысленно обсуждается, атмосфера народного искусства необходима ребенку для погружения в мир истинной музыки.[2]

Может, потому и получилось так, что мои вкусы с детства склонялись к русским песням. Восприятие трудно выстроить с конца или с середины, надо обрести свой нуль отсчета. И такие «музыкальные курсы», думаю, могут строиться по-разному для представителей различных поколений, национальностей, темпераментов. Только после освоения своего человек и способен воистину оценить, понять иное.

И ничто долго не пробивало детскую музыкальную «слепоту», пока я этот «нуль» не обрел. Им стал фильм «Мусоргский» с А. Борисовым в главной роли.[3]

Может, ныне этот кинофильм и кажется кому-то ужасным, но благодаря ему я полюбил музыку Мусоргского! Ведь он создал самую удивительную, самую смелую русскую музыку. Именно с момента знакомства с фильмом я словно проснулся, стал самостоятельно открывать для себя в музыке то, что… вероятно, всем известно.

Так, в 1960 году на свой первый литературный гонорар я приобрел себе радиолу и костюм. Две мечты того времени: финский костюм, рижская радиола, которая славилась свои звучанием. Лишь для пробы аппаратуры купил я тогда грампластинку Глена Гульда.[4] С этого и начался «провал в небо», в музыку Баха. Может, важно было и то, что я сам приобрел, сам поставил эту пластинку, но ее содержание стало именно моей музыкой. [5]

Потом лет десять, кроме баховского и близких ему музыкальных стилей, я не воспринимал никаких других. Когда ж меня помотала жизнь, наросла усталость, Бах для меня временами бывал уже слишком сильным духовным напряжением. А может, это я сам его «нагружал» более весомым содержанием? Ранее я бесконечно его слушал, как потом Моцарта, полностью погружаясь. Почему после «баховской десятилетки» Моцарт стал мне желаннее? Он давал мне энергию жить. А войти в храм музыки Баха, отяжелев от жизни, я мог уже далеко не всегда. Да, восприятие музыки – это еще и возраст. И лет десять прошло «не расставаясь» с Моцартом. А когда я устал еще больше, вот только тогда для меня случился Россини.


Говорят, Вы сочиняете свои тексты под музыку Россини?


Что Вы! Помню, в моей юности один молодой человек пригласил к себе девушку, зажег свечи, включил запись музыки Баха и начал читать свою прозу… Знаете, я пишу лучше, чем тот молодой человек, и отношусь к своим сочинениям более сурово. Ту высоту, которую я должен достичь, я должен достичь сам – и в тишине.

Моя любовь к Россини… Известно, что настоящая музыка производит впечатление нерукотворной. Таинство ее возникновения, особенности души, судьбы композитора всегда меня очень занимают. Признаться, еле сдерживаю себя, чтобы не попробовать написать об этом. Но осознание моей полной музыкальной необразованности тому мешает. Конечно, я не посмел был описывать «творческий процесс», – но характеры, загадки судеб этих людей меня интересуют безумно. И как раскрывалась их гениальность, как складывался их путь?[6]

Меня интересовало, как можно письменно фиксировать звуки. Кажется, особую нотную скоропись вынужден был придумать Вивальди, ибо не успевал записывать лавину музыки, звучащей через него. Меня интриговала мистика некоей преемственности. Как-то я составил таблицу дат рождений и смертей великих композиторов того периода, который был мне наиболее понятен, доступен: от предбаховского до Моцарта, примерно около века. Оказалось, что время рождений и окончаний сроков жизни больших музыкантов почти совпадает. В 1685 году родились Бах и Гендель, в 1678 – Вивальди, в 1686 – Б. Марчелло, в 1683 – Рамо. Вскоре после смерти Баха (1750) появился на свет Моцарт, а сроки его смерти и – рождения Россини почти совпадают, словно передача эстафеты! Будто один умирает, чтобы родился другой. У меня создавалось впечатление, что человечество словно созрело к этому моменту для того, чтобы родить новую бессмертную музыку. Будто оно именно для этого и перестало когда-то быть стадом обезьян…

Тот период мне виделся и открытием, и вершиной прекрасного. Композиторы той поры были также исполнителями божественной музыки. Впрочем, не являются ли они более посредниками высшей воли, нежели творцами? Их деятельность стала подвигом человека – его чистоты, веры, истовости, служения. Наверно, эти человеческие качества способствовали тому, что великие музыканты, как кажется нам, слушателям, творили тогда так свободно и обильно, и им сразу открывались некие сокровенные тайны искусства. Недаром, по легендам, маленький Моцарт заиграл на скрипке, как только взял ее в руки…

Не зря вокруг имен великих музыкантов-провидцев вырастают мифы об их особой исключительности. Я очень люблю красивую историю, рассказанную Владимиром Федоровичем Одоевским в новелле о Бахе: мальчиком будущий композитор пробрался в храм, играл на органе. Музицируя, он устал, уснул, и приснилось ему не что-нибудь – а строение Мира! И с тех пор он его знал. Знал, на уровне Бога…


Но существует мнение, и даже распространенное, что серьезная, классическая музыка стала ценностью музейной, устарела, «заакадемизировалась», подобно форме концертного слушания и опере. Что Вы думаете по этому поводу?


Как я могу с этим согласиться? Старая музыка выстроила мне душу. Она помогла мне жить именно в некоем совершенном мире. Это вечное, живое творчество. Оно умереть или устареть не может! Возможно, после гибели мира только музыка и останется. А может, она была и до рождения нашего мира… Слушать хорошую музыку, открыть новое для себя сочинение ранее не известного исполнителя – подлинные события жизни.

Сейчас я думаю, что в трудные времена потаенное, отстраненное от суеты мое существование «под музыку Россини» было благом, счастьем. Меня поражает этот человек. Написать бы о том периоде, когда Россини надолго замолчал (как композитор) – на самой вершине пути, в самом расцвете. Россини мне помогает жить и своим таинственным молчанием, своей недеградацией, стойким терпением, энергией и светом, понять которые в наше время невозможно. Когда я слышу инструментальные эпизоды в частях «Маленькой торжественной мессы» Россини[7], то чувствую, как далеко вперед за эти годы молчания ушла его музыка (говорят, он ее не записывал, а эдак насвистывал). Знаете, сначала мне нравились только инструментальные эпизоды у Россини. Оперу я совсем не любил, – кроме Мусоргского.


За что Вы не любили оперу?


Мы не любим за то, что не знаем. И за то, что у нас нет ключа, или сталкиваемся с очень дурным исполнением. Сейчас мне ясно, когда по телевизору спрашивают молодых людей о классике, а те гордо говорят о своем неприятии оперы, что даже и сами «допрашивающие» подчас считают, что классику надо лишь уважать – ведь нередко у неверующих более возвышенные, хотя отвлеченные представления о Храме, чем у завсегдатая. Но не надо заграждать дорогу к музыке фальшью. А правду больно узнавать, – и в музыке, и в литературе.

Как я сам с этим столкнулся? Сначала, полный унаследованного от моей семьи предубеждения против музыки Шостаковича, я ее с трудом выносил, лишь заставлял себя ее слушать. Но однажды ее сила меня «пробила» (это было знаменитое трио), и с тех пор стала мне необходима. Пожалуй, так же и начинать читать тексты Достоевского, Толстого заведомо трудно, больно. Чувствуешь, что сейчас с тобой что-то сделают, твоя личность безвозвратно изменится. Изначально не хочется меняться, с собой проделывать эту мучительную работу. Такова нормальная инертность необразованного человека.

А что делать, если необразован? Если нет ни фундамента, ни диапазона… Откуда возможность выбора? Когда у вас «полголовы как будто нету…»?

Так пел мой друг Сергей Салтыков[8], замечательный бард: «Муж пришел с войны увеченный, полголовы почти что нету…» С XX века как ужасы начали происходить, так и не переставали. Какова голова того мальчика, у кого первое воспоминание – ленинградская блокада, как для меня? Каково будет сознание малыша, который, пережив землетрясение, обстрел – спасся? Только спасшиеся и живы. Какой ценой? Что стало для нас нормой?


Многие анормальности культурной жизни стали нормой…


…однако вхождение в норму уродств и есть уродливое искажение психики! Скажем, в моем культурном, интеллектуальном развитии столько искажений с детства! Чувствуя неполноту, органическую закрытость многому, развиваешься с непоправимыми утратами. Не повторяйте: «Народ сажали ни за что». Народ – это человек. Народ-человек сопротивлялся, сопротивлялся злу. Сказать народу, что его ни за что ни про что замучили, унизительно. Нет, было подлинное народное сопротивление, оно замолчано, в пылу разоблачений. Погибшие молчат, выжившие устали. В обывательском смысле, люди счастливее, если не знают глубины своих невзгод; долгожданные истины им не по плечу. Испытывая тяжесть правды, люди становятся несчастнее. И сопротивление историческому процессу раскрытия преступлений прошлого идет от нежелания честно, без иллюзий осознать положение. Но иного пути нет. Преодоление общей беды начнется с себя.

Ну вот, казалось бы, частный случай: народная музыка в нашем быту. Очень ли мы переживали раньше, что в нашей жизни ее все меньше и меньше?


Да нет, поголовно внедряли советскую песню! Она заменила фольклор. Сверху поддерживали искусственные «народные» коллективы с идеологически выдержанным репертуаром. По данным музыкально-социологического исследования Г. Головинского и Э. Алексеева «Музыкальные вкусы молодежи Москвы», – в 1980-х годах самым непопулярным жанром была подлинная народная песня, которую отторгали «первые поколения в городе».


Это же повсеместный стыд! Повсюду в мире знают свои песни, а что поют русские? Будучи в Финляндии, я испытал этот позор особенно остро. Мы, несколько писателей, были на встрече с любителями литературы. После беседы, выпив, достали финны – что б Вы думали? – листки с нотами и начали петь хором, на голоса, в том числе свои исконные мелодии. У них веселье, единение в народной песне, счастье, а у нас – тоска. Ибо когда хозяева простодушно предложили: «Ну, спойте что-нибудь свое», мы, я, писатели Маканин и Крупин, «деревенщик» по направлению, – ничего спеть не можем. Финны начали петь за нас. Вроде мы песни знаем лучше, но исторгнуть звуки песен – ни Окрасился месяц багрянцем, ни Степь да степь кругом, – не способны! Это тоже «полголовы нету»!


Судорожный ритм нашей культурной жизни вызван бросками от догмы к догме, перечеркивающей предыдущую. Оттого – уничтожение основ, подрыв корней. Не потому ли молодежь самозабвенно «впадает» в модные направления развлекательной музыки?

Молодежь хочет быть вместе со всем миром. Она уже не верит в универсальность только нашей, отечественной культуры. Это совпадает с общим глобальным процессом: стремлением к некоему «мировому уровню» во всем. Ведь долгое время у молодежи была отнята легальная возможность знакомства с зарубежными достижениями, в том числе в рок, поп-музыке; отнята возможность самовыражения, легального правдивого музыкального высказывания о себе. И вот – компенсация. Что на них сердиться? Мне слышен в рок-музыке сильный, интересный ритмический импульс, там есть свое мастерство, проявления таланта, индивидуальностей. Это тоже какой-то вход в другой музыкальный мир. Может, «врубаясь» стихийно, увлекаясь, начинают и другое слушать более осознанно?


Разве возможны перерастания, совмещения интересов и к искусству прошлого?


Почему же нет? Мне-то в юности увлечение джазом, спиричуэлс[9] не помешало искренне полюбить классическую музыку! Хотя, конечно, ребенок, юноша обычно тяготеет к суетности, не хочет хранить традиции. Если что-то навязывают, даже самое достойное, это его отталкивает. Мне долгое время была не близка музыка романтиков. Только теперь она оживает для меня. И вообще ширится круг того, что мне любо. Хотя, быть может, только бетховенская музыка вызывает по-прежнему прочное «юношеское» сопротивление.


Вопреки мнению о популярности Бетховена, доводилось встречать неприятие его музыки и у душевно тонких людей. Может, это отторжение связано с навязыванием государственной идеологией «революционного пафоса» его музыке? С преобладанием ранее драматизировано-дидактического её исполнения?


Действительно, как определить, что отталкивает в музыке Бетховена? В ней, при божественно-моцартовской структуре звуковой ткани и драматургии, для меня ощутимо некоторое чрезмерное, насильственное настаивание высшей силы человека над природой. На Бетховене, по моему мнению, «ломается» история музыки. Для меня это культурно-экологический вопрос. Думаю, до Бетховена люди, которые входили в музыку как в пласт природы, имели такую мораль: личность подчинена могуществу музыки, погружена и растворена в сложностях профессии, требующей жестокой выучки. Те же, кто бросал резкий вызов традиции, природе, чаще всего не вызывали тогда у многих мастеров ни отклика, ни согласия. «Умер собака-Вольтер», – писал Моцарт-отец сыну. В бетховенской музыке мне слышится утверждение приоритета человека над природой, с чего начинается ее разрушение, ее подчинение потребительским запросам человека… Эдакого Сверх-Человека.[10]


Соглашаясь с позицией экологической, заступлюсь за Бетховена. Его отчаянное сопротивление своей болезненной природе и обстоятельствам бывало в советской идеологии приспособлено для внемузыкальных интересов. Его Музыка полна радости, чистой детскости и счастливой созерцательности, веселья, тишины. Мало в ней от того образа набычившегося борца, недовольного, все сокрушающего, который навязан пропагандой и стал массовым мифом.


Но нелюбовь уже мне трудно побороть, так вот… И еще, кстати, ненавижу «общее место»: мол, большой талант себе всегда дорогу «пробьет». Ведь неизвестно, как он при этом будет изуродован! Да и пробьет ли?.. Почему нужно все пробивать? При таком отношении к драгоценному человеческому дару прогрессирует самовытравление культуры. Думают, что культура ценна теми, кто «пробился».


…а невостребованные таланты людей вянут, гаснут…


Ну да, сколько утрачено! Когда я слушаю интерпретации музыки в исполнении Владимира Горовица[11], я думаю о своих погибших для большой музыки родителях. Я узнаю их несостоявшиеся судьбы в этом стиле исполнения, в ином пути судьбы! Будучи детьми, мои родители знали языки, играли на различных инструментах. Но потом это стало не нужно. Незаметно и последовательно вытравлялась прежняя культура, вытравлялась из самих себя.

Еще одно меня мучает: вечное наше «нет времени». Когда на культуру нет времени, не нужны запреты «сверху» – культуре уже места нет! Есть лишь те, кто «пробился», сумел «пролезть»: тогда побеждает абсолютная власть общего мнения, принимаемого за свое.

У меня был такой случай. Жили мы, уже в Москве, рядом с певицей, о которой я ничего не знал и не стремился узнать. И не осознавал, какой талант, какая душа живет совсем близко! И лишь когда почти силком она «вытянула» меня на свой концерт, я понял, что моя соседка – великолепная, уникальная музыкантша. Я услышал голос неповторимой чистоты и прелести: это была Виктория Иванова[12].

Увы, слушать музыку в концертном зале я не могу: знаете ли, не приучен. Отвлекаешься, наблюдая за людьми, мучаешься. Я привык к домашнему слушанию пластинок. Это как чтение – не вслух, а «про себя».


Как же тогда Вы победили предубеждение против оперы, без театра немыслимой?


Любовью к опере меня заразили мои друзья-медитерранцы, уроженцы Грузии и Армении. Они благоговеют перед этим феноменом, обожают итальянскую оперу; ведь там, где они родились, краски сочнее, климат мягче. Условности оперного жанра постепенно перестали меня раздражать, сквозь них я услышал Музыку. Полюбил оперы Россини, Верди. В беседе с журналистом-итальянцем я получил поучительный для каждого национального самосознания урок. Он спросил, люблю ли я что-нибудь итальянское. Конечно, отвечаю: живопись Кватроченто, музыку Россини. Знаете, ничего не дрогнуло довольством на его лице. «Ведь это уже мировое», – была реакция. Он, похоже, имел в виду лишь то итальянское, что не вошло в общее культурное наследие, характерно и понятно только на Апеннинах. Таково различие нашего восприятия: современный интеллигент-итальянец не считает только своими, лишь национальными, великие и воспринятые многими иными народами создания человеческого гения. Его не распирает от гордости за них, будто это его личные достижения или семейные реликвии: «ведь это уже мировое». Зачем немцу гордиться лишь немецкой кровью Баха, если он умеет читать его партитуры? Зачем итальянцу гордиться только тем, что он одной национальности с Россини, – ближе к гению становишься, если знаешь, а то и помнишь наизусть оперные партии!

Гордыня, да еще и не просвещенная, печально сказывается на современной культуре. Ее все время побивают именем прошлых достижений: «А где ныне наш Пушкин? Наш Достоевский? Мусоргский?» Но нельзя постоянно назначать наместников великим фигурам. Быть собой – единственное, что можешь дать людям. Если же начинают занимать «внутренний пост», то становятся добычей политики междоусобицы, и – собственного бескультурья. Человек, догадывающийся о том, сколь многого он не знает, полагаю, уже прошел определенное душевное развитие. Знаете, весь мой литературный путь есть догадка о культуре и возмещение ее утраты, возмещение незнания… И тут тоже есть опасность – перепутать догадку со знанием и умением. Я настолько, знаете ли, осмелел на этом пути, что все охотнее берусь не за свое дело. То книжный дизайн, то музыкальная компиляция, то произнесение-пропевание пушкинских стихов в ансамбле.


А в чем Вы слышите близость литературы и музыки? Романа и симфонии?

Вероятно, сравнение искусств – порочный путь, чреватый бездной ошибок. Описать одно искусство с помощью иного является серьезным искусом, но обычно кончается провалом; искусство выражает себя лишь само. Ближе всего к пространству прозы, по-моему, оказываются сон и музыка. Причем музыка – скорее, как искусство композиции.

Есть такое чудо: русская повесть. Это оригинальный жанр отличается от, казалось бы, близких ей новеллы, рассказа, long-story и т. д. Отличается она и от романа европейского типа (на Западе романная форма достигла особой музыкально совершенной формы, близкой опере, симфонии), и – от русского необъятного романа-глыбы, каждый раз неожиданного, «дикого», совершенно самобытного по форме и, может, сравнимого лишь с ораториально-сакральным «действом», но без строгого следования канону. Русскую повесть я сильно ощущаю как музыку, по ее форме, композиции, где все пропорции и кульминации «проверяются» как бы музыкальным чутьем. Допустим, в повести несколько глав, и невозможно не почувствовать некую близость к концертам, квартетам, сонате. Если это не было бы манерно, части иногда можно было бы назвать Аллегро, Анданте и т. п.[13]

Зачастую именно по красоте композиции – не сюжетной, а по соразмерности соотношений частей получаю представление о том, получилось или не получилось сочинение. Есть музыкальные опусы различного эмоционального содержания, где в титуле отражены их функции во времени: Музыкальный момент, Прелюдия, Увертюра, Постлюдия. А в литературе величиной, определяющей жанр, часто является количество страниц текста. Для меня качественно важно дыхание в прозе: его свобода, своеобразие и ритм многое определяют. Литературный текст есть связанность абсолютно всех слов в прозе, причем это нельзя создать только логическим путем…


…как и в музыкальном шедевре: все определяет отсутствие случайных звуков, взаимообусловленность компонентов, ритм формы


Да, пульсация, дыхание художественного текста близки музыкальному созвучию всех элементов. Таинство это трудно соблюсти, особенно в романе. В повести осуществимее, для меня, возможность создать непрерывное, долгое дыхание. Заметил: важным показателем удачи в только написанной повести является ее объем. Знаете, первое впечатление получаешь от своего труда, когда повесть вернется к тебе от машинистки.[14] У меня так происходит: если чувствую, что повесть получилась, приношу от машинистки 82 страницы теста – ровно! Числовая символика невольно проступает и изнутри произведения: так, после написания «Уроков Армении» я обнаружил, что в повести 7 глав, 33 подглавы…


А кто из русских писателей тоньше чувствует музыку русской речи?


В том смысле, о котором я сейчас говорил, лучший «композитор в прозе» – Владимир Набоков. Он был и блестящим шахматным композитором…


Двоюродный брат писателя, Николай Набоков, был композитором. Но у В. Набокова, – сын которого стал певцом-баритоном,немного письменных свидетельств о музыке…


Да, хотя у Владимира Набокова есть признание, что музыка для него – только шум, но в его литературных описаниях музицирования явственно слышу саму музыку! Настолько ярко передано ощущение, которое должно возникнуть при слушании… Настоящий читатель – также исполнитель литературного текста, как в музыке; он при чтении воспроизводит не сюжет, не внешнее содержание книги, а творческий процесс ее создания. В том родство литературы и музыки: они взывают к понимающему, просвещенному ценителю – в каком-то смысле, сотворцу автора. Потому активна и значительна роль истинного любителя искусства. Необходима культура и нужен меценат…[15] Скажу вещь неприятную, может, несправедливую: есть приметы того, что людям нравится скорбеть. То некая подмена, легкий способ почувствовать себя хорошими. Во времена запретов каждое «подпольное» нарушение позволяло носить некую маску посвященности. Со снятием запретов уже нет такой приманки к культуре, к искусству. Во времена свобод каждый должен значить лишь то, что он в действительности собой представляет.

Загрузка...