Новость с телетайпа

В один из олимпийских дней взволнованный Дементий, следящий за событиями и постоянно сидящий у телетайпа, сообщил ужасное – умер артист Владимир Высоцкий. Катю это ошеломило. Высоцкого последнее время молва хоронила довольно часто, проблемы со здоровьем у него были, но ни разу еще эти страшные поспешные новости до сообщений ТАСС не доходили. А теперь не поверить было нельзя, там-то всю информацию по сто раз проверяли и перепроверяли. Катя часто слушала его, ценила, как, впрочем, и большинство людей в Советском Союзе, он был идолом и полубогом, без оглядки изливающим в песнях свою раненую душу. Не то чтобы Высоцкий считался большим другом семьи Крещенских, нет, но с ним нередко встречались, очень любили, ходили по его приглашению на спектакли, а в одно лето, когда в Юрмале снимался фильм «Сказ про то, как царь Петр арапа женил», где он и играл того самого арапа, общались довольно плотно.

Роберт с Высоцким в то лето впервые так много соприкасались, хотя знакомы были еще с институтских времен: Крещенский учился в Литинституте, а Высоцкий – в Школе-студии МХАТ, и на совместных вечерах они часто вместе что-то изображали. Вечером, после съемочного дня, когда с Высоцкого смывали негритянский грим, он часто приезжал в гости к большому другу Крещенских Олегу Руднову, председателю местного горисполкома. Тот устраивал шикарные застолья, звал всех, был добрым и компанейским человеком и обитал в маленьком коттеджике на одной из центральных юрмальских улиц.

Высоцкий приходил к Руднову всегда с гитарой и Мариной Влади: обе были ему одинаково дороги. Сначала он устраивал за столом Марину, галантно отодвигая стул и усаживая ее около себя, а с другой стороны пристраивал гитару, бережно ища ей опору, чтобы та ненароком не соскользнула. Катя тогда с восторгом и восхищением наблюдала за этой грациозной женщиной удивительной красоты, за их отношениями и за тем, какими глазами он смотрел на нее… И с высоты своих шестнадцати лет совершенно не понимала, что она в нем, таком некрасивом и неказистом, нашла…

Орали, смеялись, читали стихи, ели юрмальские деликатесы, пили русскую водку. Кроме него. Высоцкий тогда не пил. Хозяева, зная о его пристрастиях, водочку отодвинули на другой край стола, а ему все подкладывали и подкладывали в тарелку простую русскую еду, которую он так любил, главное, чтоб попроще: селедку с картошкой, икру, малосольные огурчики, а потом в ход пошел именной бефстроганов с гречневой кашей – любимое его блюдо.

Он был очень общительный и легко находил с людьми общий язык. Мог говорить обо всем, просто и ясно. Заговорил тогда о Солженицыне, которого только что выгнали из Союза, не побоялся номенклатурного хозяина дома. Но все эти умные разговоры были так, прелюдией к самому важному – чувствовалось, что гости и хозяева ждут того момента, когда поглощение пищи будет наконец закончено и В.С. возьмет в руки гитару. Да и Катя тоже ждала, песни его она знала наизусть, изучив их по старой затертой кассете, которую артист когда-то подарил Крещенским. Было очевидно, что и сам Высоцкий хочет спеть, то есть пообщаться с людьми в другой манере, более близкой и очень для него органичной. Он чуть тогда подождал, пока все закончат жевать, хотя, видимо, его это совсем не раздражало, и начал свой мини-концерт, хитро поглядывая на Марину. Сначала классику: «Коней», «Влюбленных», «Переселение душ», «Альпинистку». Катя шевелила губами, повторяя каждое слово за автором, и в который раз удивлялась, как точно ложатся слова. Видно было, что он сам жил такими выступлениями, которые стали смыслом его жизни, внимательно следил за теми, кто его слушал, а они, в свою очередь, за ним, и это обоюдоострое внимание рождало невероятную атмосферу. Катя смотрела на его мелькающие руки, вздувшиеся жилы на шее, прищуренные глаза и слушала. Его, казалось, разрывало изнутри: песни были такими яркими, а исполнение таким мощным, что было странно на первый взгляд, как такой вроде внешне невзрачный, хладнокровный и скромный человек может извлекать из себя такую сокрушительную энергию. Его по-настоящему штормило, когда он пел. Казалось, что дом взорвется от его напора, что этот внутренний его полтергейст вырвется наружу и примется крушить все на своем пути, засасывая человеческие эмоции в свою воронку. Он брызгал слюной, рвал струны и хрипел, хрипел, хрипел. Сначала все сидели как в филармонии, чинно, а потом, видимо, перестали сдерживаться и стали нагло подпевать в голос и топать в такт. И вот Марина тронула его за плечо и, улыбнувшись, мягко сказала: «Володья, покажи новую, разбойничью». Володья очнулся, перешел из параллельного мира в наш и произнес:

– Да, специально для «Арапа» написал.

И затянул:

– Ах, лихая сторона,

Сколь в тебе ни рыскаю,

Лобным местом ты красна

Да веревкой склизкою…

А повешенным сам дьявол-сатана

Голы пятки лижет.

Смех, досада, мать честна!

Ни пожить, ни выжить!

Ты не вой, не плачь, а смейся —

Слез-то нынче не простят.

Сколь веревочка ни вейся,

Все равно укоротят!

Потом, конечно, песня эта, как и другая, специально написанная для фильма, не вошла в него – «ни пожить, ни выжить», цензура…

Перед чаем Крещенский с хозяином дома и Высоцким вышли тогда на неосвещенное крыльцо покурить, и какой-то мужик с бутылкой пива, примостившийся там же на ступеньках, спросил: «Кто ж у вас так под Высоцкого косит? Не отличишь прям, слушаю, поражаюсь – один в один! Спасибо!»

«Пожалуйста!» – ответил Высоцкий. Мужик в темноте даже не понял, в чем дело.

А когда, покурив, вернулись, никто уже не мог усидеть за столом и все пустились в какие-то глупые разухабистые танцы с топаньем, свистом и криками. Марина прошлась павой, эдакой лебедушкой, наступая на Высоцкого и его гитару. Он, притоптывая, пятился, улыбался во весь рот и орал припев еще и еще. От них шел какой-то свет, когда они смотрели друг на друга, свет, который ощущался совершенно явно, это было взаимное восхищение, что ли, безраздельная нежность. Потом, уже после Юрмалы, с Крещенскими общались и в Москве, ходили на «Гамлета», где он рвал горло монологом, и на «Вишневый сад».

И вот теперь это известие. Катя не знала, как сообщить об этом родителям, связь всегда была односторонняя – звонили только они из переговорного пункта или через спецсвязь Гостелерадио, а номера телефона администрации Дома творчества у Кати не было. Вечером, уже дома Катя переворошила все газеты, чтобы еще раз подтвердить точность этой информации, и нашла только одну-единственную скупую заметку в газете «Вечерняя Москва»: «Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Министерство культуры РСФСР, ЦК профсоюзов работников культуры, Всероссийское театральное общество, Главное управление культуры исполкома Моссовета, Московский театр драмы и комедии на Таганке с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине артиста театра Владимира Семеновича Высоцкого и выражают соболезнование родным и близким покойного».

И все, и больше ничего.

Весть о смерти Высоцкого разлетелась тогда быстро, сарафанное радио сработало мгновенно, и на следующий день у Театра на Таганке собралась гигантская черная толпа, люди расходиться не собирались до самых похорон. В совершенно пустой Москве эта огромная живая масса людей на внушительной по размерам площади смотрелась жутко.

Крещенские страдали издалека, приехать на похороны так и не смогли – билеты купить было невозможно. В общем, та олимпийская Юрмала прошла скорей под горестным знаком Высоцкого, который перешиб по переживаниям спортивные страсти.

И все, и сама Олимпиада вскоре ушла вместе с огромным белым флагом с пятью кольцами, который аккуратно сложили и вручили ее хранителю. Улетел и Олимпийский Мишка. На следующее утро маленькая Лиска, хотя уже и не маленькая, десятилетняя, вышла во двор с биноклем и стала смотреть в небо в ожидании, что Мишка приземлится именно на их участке. Голову держать постоянно задранной было сложно, уставала шея, поэтому Лиска иногда ложилась на землю и просто смотрела в стратосферу. Когда ее звали есть, она быстро вбегала в дом и выносила тарелку на улицу, чтобы не пропустить, как Мишка будет плавно, помахивая рукой, опускаться к ним на полянку, уворачиваясь от засохших сосновых веток и мечущихся переделкинских птиц. Но так его и не дождалась. Это было ее вторым разочарованием в Олимпиаде. А первым – что сестру не показали по телевизору. Зато хоть папа написал песню, которая ей понравилась и которую она бубнила себе под нос:

– Реет в вышине и зовет олимпийский огонь

золотой.

Будет Земля счастливой и молодой.

Нужно сделать все,

Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.

Солнце стартует в небе, как в первый раз.

Еще до старта далеко, далеко, далеко,

Но проснулась Москва.

Посредине праздника, посреди Земли.

Ах, как шагают широко, широко, широко

По восторженным улицам

Королевы плаванья, бокса короли.

Сегодня никуда от спорта не уйдешь,

от спорта нет спасения!

А стадион гремит, как будто подошла

волна землетрясения!

Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,

Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.

Реет в вышине и зовет олимпийский огонь золотой.

Будет Земля счастливой и молодой.

Нужно сделать все,

Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.

Солнце стартует в небе, как в первый раз.

Этот яркий день мы надолго,

надолго запомним с тобой,

Будет Земля счастливой и молодой.

Москва просторна, а над нею, над нею, над ней

В небе флаги плывут,

Словно разноцветная стая облаков.

Сегодня лучше и добрее, добрее, добрей

станет все человечество.

В спорте есть соперники, в спорте нет врагов.

Сегодня никуда от спорта не уйдешь,

от спорта не избавиться.

Сегодня на Земле прибавится тепла

и радости прибавится!

Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,

Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.

Будто медаль!

Реет в вышине и зовет

олимпийский огонь золотой.

Будет Земля счастливой и молодой!

Ощущение после Олимпиады еще долго оставалось высоким, праздничным, азартным и торжественным, и Катю, да и не только ее, не покидало чувство гордости за наших спортсменов, за то, что наполучали медалей больше всех, что показали всему миру, что значит советский спорт! Почти все люди на улице улыбались, просто так, неосознанно, от созданного Олимпиадой и хорошо закрепленного настроения. Всеобщее состояние радости оказалось довольно стойким, казалось, что в воздухе распылили какие-то эндорфины гордости, которые постоянно будоражили мозг. И отец, конечно, внес свою лепту в это ощущение – стихами, статьями, песнями и олимпийскими гимнами, которые лились отовсюду, а еще тем, что просиживал сутками у телевизора, смотря все – ну почти все – соревнования, которые вещал телевизор, и время от времени кричал могучим голосом: «Ну, давай! Давай! Да-а-а-а-а-а-а-а-а! Ура-а-а-а-а-а! Наши-и-и-и! Наши-и-и-и!»

Загрузка...