Странным образом иной раз складывается наша жизнь: сидишь, работаешь, прикидываешь – не съездить ли куда-нибудь, но время терпит, а дома дел хватает, договор, аванс, ой-е-ей! – а днем московская суета и гонка на такси, и дела тебе нет до каких-то отдаленных точек земного шара, но в это время кто-то где-то произносит твое имя, и собеседник незнакомца кивает головой, у этих двух людей возникают свои планы на твой счет, снимается трубка, звонок, еще звонок, а ты в это время останавливаешься возле какой-нибудь кофеварочной машины, а твой дружок из толпы машет тебе рукой и кричит:
– Тебя весь день разыскивают какие-то шишки! Тебя посылают на кинофестиваль в Аргентину! А ты смотришь на него с печалью, «совсем забегался мой товарищ, как-то глупо стал шутить», но на другой день начинаются сборы, и ты уже чувствуешь себя чужаком в крикливой толпе возле кофеварки и на вопросы отвечаешь:
– Нет-нет, я уезжаю в Аргентину.
– Это невозможно, я еду в Аргентину.
– Что? Какая ерунда! Я лечу в Аргентину. Право, человек, уезжающий через пару дней в Аргентину, обладает некоторыми преимуществами перед другими мирянами. Он может даже совершить какой-нибудь глупый поступок, и никто на него особенно не обидится. Что, мол, с него возьмешь, ведь он через пару дней куда-то уезжает.
В последние часы перед отлетом ты убеждаешься, подобно некоей сумасбродке из стихов Винокурова, что «мир – это легкая кутерьма». Будто ты едешь в Ленинград, столь же естественным образом ты собираешься в дорогу, бросаешь в чемодан какое-то бельишко, какие-то книжки, лепечешь какие-то чужеродные слова – «таможня», «виза», «досмотр», выбегаешь, погоня за зелеными огоньками, сутолока Столешникова переулка, его наивная роскошь, а также ночь, стоп-сигналы муравьиными отрядами убегают вверх по Самотеке, кружение снега, напоминающее о литературе XIX века, но хотя бы что-нибудь у тебя сосало под ложечкой, ты прыгаешь кузнечиком из такси на асфальт, с асфальта – в магазин… Ох, выйдет тебе боком эта суета!
Под небом знойной Аргентины,
Где небо южное так сине,
Где женщины как на картине,
Там Джо танцует с Клё…
Белые смокинги и черные смокинги, а я – в сереньком пиджачке. Даже английские «ангримены» вырядились в смокинги, а я, балда эдакая, на ночном коктейле в «Алвеар-Палас-отеле» – скромняга парень в сереньком пиджачке.
Президент фестиваля сеньор Марио Лосана – это: тоненькие усики, офицерская стать, кастильская кровь, а? – без всяких примесей, сочная улыбка любителя сочных бифштексов.
– Господа, туалет чехословацкой актрисы Валентины Тиловой превзошел все наши ожидания. Мы можем поздравить сеньору Валентину и вручить ей…
Американский актер Чак Палане – это: ручищи ниже колен, ручищи при медленном движении проносятся чуть впереди тела, ручищи в основном, но плюс к ним бесстрастная маска бывалого ковбоя.
– Ар ю рашен? Ай есть украинец, май батько Охрименко…
Телевизионная звезда Аргентины Амбар Ла-Фокс – это: грудь, грудь, грудь, грудь, грудь, грудь и плюс бедра.
– Да, господа, да! Да-да-да! Оп-ля, тра-ля-ля!
Профессор Бомбардини – это: голубые, представьте, очки, внушительный массив лба, но, вообразите, – вертлявый зад.
– Неореализм себя изжил, сюрреализм себя изжил, реализм не существует, авангардизм дышит на ладан, а неоавангардизм изжил себя, еще не родившись. Вот так, сеньоры, печальная картина.
Французская актриса Фабиана Дали: умопомрачительное золотое платье со шлейфом, за шлейфом хвост фоторепортеров, томные взгляды на мужчин, на профессора Бомбардини, быстрые взгляды на Амбар Ла-Фокс, Валентину Тило-ву и других прелестниц, которым нет числа, – еще посмотрим, кого объявят «Мисс Фестиваль».
– Да, месье. О нет, месье! О нет, нет, нет…
Промышленник Сиракузерс, буйвол мясной индустрии: характерные черты буйвола мясной индустрии, мощный загривок, седая щетка на голове, черные брови, золотой зуб соседствует с платиновым, палец с диамантом чешет ухо, в котором – рубин.
– Да-да, господа, так и напишите – я за слияние мясной индустрии с кинематографом.
Английский актер Том Куртней, одинокий стайер писателя Силлитоу и режиссера Ричардсона: низкий рост, быстрые движения, резкий смех, уверенность в себе, чувство юмора, чувство гнева, как и полагается «ангримэну».
– Я сердитый молодой человек. Я вот говорю с вами, сеньора, а сам оглядываюсь все время во гневе, оглядываюсь во гневе, честное слово.
Генерал в отставке Пистолетто-Наганьеро: каска, латы, ржавый меч, три метра аксельбантов, пол метра усов, на одной руке четыре кольца, на другой – семь.
– Мне все понятно, сеньоры, – плутократы и коммунисты хотят поссорить нашу авиацию с флотом, столкнуть лбом мотоциклетные и саперные части, ефрейторов натравить на сержантов. Не выйдет, сеньоры, я – начеку!
Продюсеры, режиссеры, правительственные чиновники, дипломаты, военные в белых и черных смокингах, в мундирах, декольтированные жены этих господ и звезды в драгоценностях беспрерывно и медленно перемещались под лепными, вычурными потолками, проходили мимо с улыбками, представлялись друг другу, поднимали бокалы с gin-n-tonic, с hayball, с mar-tiny, украдкой почесывались, позировали снующим по залу фотографам, и мне совсем что-то стало скучно и тоскливо, хотя я впервые был на таком буржуазном коктейле и мне должно было быть хотя бы любопытно как писателю. Еще не прошло и двух дней, как я вылетел из морозной Москвы, расстался с сердитыми и встревоженными друзьями, с больной женой, с маленьким Китом, пролетел над Европой и попал в Париж, где бушевал мартовский ветер и хлопали шторы на улице Риволи и осыпались стеклянные витрины на Елисейских Полях, а потом – ночью – в «Боинге» над Испанией, над Средиземным морем, над Африкой, и – чашка кофе в Дакаре из рук сенегальца, и – над южной Атлантикой, и – над Рио-де-Жанейро, где косо под крылом простерлась Копакобана и обозначилась Сахарная голова, и – над желто-зеленой Южной Америкой, и вот попал в эту парилку, в толпу статистов среди аляповатых декораций «Альвеар-Палас-отеля». Весь этот коктейль показался мне сценой из дурного фильма тридцатых годов. Я уже много путешествовал до этого, но нигде не приходилось видеть такой жизнерадостной и старомодной буржуазности, такой отрыгивающей буржуазности, такой, черт возьми, совершенно карикатурной буржуазности.
Потом, в середине фестиваля и к концу, когда помпезность лопнула и все малость слиняло и стало нормальней, естественней, я понял, что был несправедлив и зря представлял себе публику в «Альвеаре» как сплошную буржуазную массу. Там, конечно, бродили в толпе симпатичные и толковые люди – тот же Том Куртней, и Тони Ричардсон, и Станислав Ружевич, и мексиканец Рубен Рохо, и Амбар Ла-Фокс оказалась вполне «свойской бабой», и там был Васко Пратолини, но я его тогда не знал, да и вообще почти не различал лиц, а видел только груди, пузища, зады, зобы, стекляшки, пуговицы, и парился, и злился в своем сером пиджачке.
– А кто этот господин в сером?
– Это, конечно, русский офицер. Его прислали сюда под видом писателя.
В аэропорту Буэнос-Айреса нашу делегацию сразу отделили от всех других пассажиров, завели за какой-то барьерчик и здесь сфотографировали, ослепили вспышками, небритых, помятых, в шерстяных рубашках и теплых куртках. Фотографов было человек тридцать, но вот странность: снимок появился только в одной маленькой газетке.
Снимок был черен, но все же четыре белых пятна – наши лица – смутно маячили на нем. Подпись к снимку гласила вот примерно что: «На международный кинофестиваль в Мар-дель-Плата прибыла делегация русских. Слева направо: Борис Ситон, русский писатель, друг Чехова (это глава нашей делегации Виктор Сытин), Басили Либанов, продюсер-финансист (это артист Вася Ливанов), Альберта Бурлак, киноактриса (это наш переводчик Альберт Бурлак, лысоватый, небритый парень), Борис Арсенов, офицер пожарной охраны киностудии «Мосфильм» (это – я).
После фотографирования нас провели в таможню, в отдельное помещение, где осуществлен был досмотр наших чемоданов. В досмотре участвовало от десяти до двадцати усатых, волооких красавцев. Из чемодана Басили Либанова была извлечена металлическая трубка.
– Ля бомба, – неудачно сострил Либанов.
Красавец нажал кнопку, из трубочки с двух сторон что-то выскочило. Красавец отбросил трубочку и упал на пол. Все красавцы залегли. «Басили» поднял трубочку над головой. Это были плечики для костюма. Красавцы встали.
– Ну, а это что такое? – спросил старший красавец, вынимая из моего чемодана повесть «Апельсины из Марокко».
– Беллетристика, – поклонился я.
Красавец взялся листать мою злополучную повестушку, потом унес ее к себе, в маленькую комнатушку, видимо увлекся. Вернулся нахмуренный. Усы стояли косо на лице, а брови сошлись и торчали вверх, как редакторская птичка.
– Где вы видели таких молодых людей? – сурово спросил он.
– В жизни, – скромно ответил я.
– Много пьют в этой вашей книжке, – сказал он.
– С получки, – пояснил я.
– А апельсины – это что, символ?
– Вроде бы так, – сказал я.
– Выходит – символизм? Символический намек, вроде бы так?
– Да что вы, – испугался я. – Никаких намеков. Простая история. Простая жизнь. Любовь.
– Слушайте меня внимательно, – хмуро заговорил он. – Проблема типичности – важнейшая проблема литературы. Типические характеры в типических обстоятельствах, с конкретизацией определенных исторических и социальных предпосылок, а также с учетом морально-этических и эстетических принципов времени – вот что нужно читателю, лирро-бутылло сик!
Мы уставились друг другу в глаза, я в его знойные, туманные очи, он в мои блеклые северные буркала, мы молчали и чуть покачивались, задумчиво мыча. Над нами кружила, жужжа, крупная муха с изумрудным фюзеляжем. Она кружила ровно и монотонно как заведенная, а потом вдруг рванулась в форточку и, набирая высоту, исчезла в солнечном блеске, – видно, полетела в родную нашу Европу.
– У нас этих апельсинов навалом, – просиял вдруг мой красавец. – С наркотиками бывают перебои, а апельсинов – ешь не хочу.
Он бросил книжку на белье и захлопнул мой чемодан.
У дверей таможни толпились и заглядывали внутрь любопытные, главным образом в полицейской форме, было их не меньше взвода. Наконец мы сели в машины и покатили по плоской нежнозеленой равнине, посреди которой высились гигантские рекламные предметы, сигаретные коробки и бутылки, что в соседстве с маленькими домиками и черепичными крышами сообщало пейзажу какую-то надреальность.
Вполне могло оказаться, что на равнине вдруг появился бы человек, соответствующий своими размерами не домикам, а коробкам и бутылкам. Качнувшись, он отхлебнул бы из бутылки и вытащил бы из коробки сигарету величиной с заводскую трубу.
И вот мы въехали в этот невероятный город, увидели его теснины, шеренги небоскребов, поднимающихся на холмы и спускающихся с холмов, необычайно пышные и огромные памятники бесчисленным генералам, весь этот шумный, лихой и таинственный город в закате лета.
Здесь были и привычные для глаза маленькие площади, перекрестки и углы, похожие на европейские, парижские или даже ленинградские места, но это соседствовало с чем-то особенным, с чем-то не совсем выразимым, с какой-то удивительной странностью, связанной для нас со словами «Южное полушарие», «Новый свет», «под небом знойной Аргентины танцуют все танго»…
Видимо, не только я это чувствовал. Вася Ливанов вдруг засмеялся и сказал:
– Тезка, что-то в этом городе есть пиратское, а? Понимаешь, такое ощущение, как будто что-то здесь осталось от тех времен…
От каких времен, он и сам, конечно, толком не знал, и слово «пиратское» ничего, конечно, не определяло, а только лишь в самой ничтожной степени окрашивало наше сложное впечатление от этого города.