– Вы, гражданин Лакоба, садитесь, – Матюшин и выглядел неважно, бледно-сероватая кожа на щеках переходила в тёмные круги под красными глазами, и чувствовал себя плохо. Боль в голове пульсировала, усиливалась от света и звуков, в груди что-то сдавливало, руки едва заметно дрожали. И ведь он не пил, наоборот, работал, засиделся допоздна с кражей ситца, а потом взял папки Травина и Екимовой и пытался понять, что их объединяет. – Много времени наш разговор не займёт.
– Меня спрашивал уже, – Лакоба уселся на стул, закинул ногу на ногу, достал папиросу. – Закурю?
– Да, конечно, – следователь попытался не дышать, от запаха табака его тошнило. Он не понимал, зачем нужно ещё раз допрашивать подозреваемого, а точнее, и это следствие уже доказало, виновного в преступлении. Но прокурор позвонил судье, судья – старшему следователю Лессеру, а тот уехал в Опочку, где на мукомольном комбинате одного из грузчиков задавило телегой. – В протоколе допроса от четырнадцатого апреля вы, гражданин, признались, что виновны в покушении на убийство Травина Сергея Олеговича. От своих слов не отказываетесь?
– Нет, – Лакоба затянулся, выпустил дым в сторону Матюшина. – Чистосердечное признание – это уже искупление вины, так наше пролетарское государство считает и коммунистическая партия большевиков. И разве я пытался убить, только припугнуть, не виноват, что этот Олегович большой такой.
– Для протокола. Вы – Лакоба Леонтий Зосимович, 1889 года рождения, родом из Гудауты, член ВКПб с 1922 года, сотрудник Наркомвнешторга, Псковское таможенное отделение, в Пскове проживаете в доме восемнадцать на Пролетарском бульваре, второй этаж, комната номер одиннадцать. Всё верно?
– Так всё.
– Давайте ещё раз пройдёмся по событиям пятницы, 13 апреля 1928 года. Расскажите подробно, что вы в этот день делали.
– Эй, послушай, я же согласился, что стрелял, что виноват, зачем какую-то пятницу вспоминать.
– Леонтий Зосимович.
– Просто Леонтий зови, что за барские какие обиходы. Хорошо, утром я на работу ушёл, рядом совсем, через дорогу. Работал, работал, работал, на товарную станцию ездил, груз оформил и проводил, вечером пришёл. Лёг спать. Сейчас снова работать пойду. Что тебе ещё рассказать?
Матюшин старательно водил пером по листу бумаги, думая, как бы хорошо пойти, взять наган и застрелиться. Или сначала этого Лакобу пристрелить, а потом самому, прямо в висок, прохладной свинцовой пулей, и тогда головная боль навсегда отступит.
– Про Глафиру Екимову расскажите.
– Эх, что говорить? – Лакоба плюнул на папиросу, затушил её пальцами. – Такая хорошая женщина, говорила, что любит, что хочет детей, а потом так плохо поступила. Зачем? Я ей подарки покупал, не бил, не кричал, она как царица была.
– Леонтий, – Матюшин решил, что обязательно вступит в партию – каждому коммунисту полагался наган, а то и винтовка, – своими словами, без моих вопросов, расскажите, как всё с Глафирой вышло.
– Я домой пришёл, темно уже, устал, есть хотел, а дома никого, холодно, форточка открыта, вот ведь глупая женщина, нельзя так оставлять. Подумал, что к подруге пошла, лёг спать. Утром проснулся – никого нет, я один, туда, сюда, возле стола письмо лежит, ветер его уронил, наверное. А там такое, я совсем плохой стал, голова кругами, туман в глазах. Бросила меня.
– К подруге, говорите? – следователь уцепился за слово, хоть он и записывал то, что говорил Лакоба, до сознания доходила только какая-то часть.
– Подруги у неё, следователь, – Лакоба вздёрнул руку вверх, – любимый мужчина дома голодный, страдает, а она где-то веселится. Я к её подруге ходил.
– Зоя Львовна Липкина.
– Да, она. Говорю, скажи мне, уважаемая Зоя Львовна, где Глаша, а она не знает. Я и вспомнил, что начальник у них, который работать поздно заставляет, а Зоя говорит, нет, не такой он, не заставляет. Тут у меня с глаз пелёнка упала.
– Пелена.
– И она тоже. Словно кто подсказал, что неспроста они там в выходной вместе, вот я и пошёл спросить вежливо. А он мне нехорошо сказал, грубо, что ударит. Я не хотел, но как тут ещё поступить, да.
– Так Глафира задерживалась?
– Эх, как есть.
– Часто?
Лакоба задумался, начал загибать пальцы.
– С нового года семнадцать раз, – наконец сказал он, акцент почти пропал. – Даты сказать?
– А вы помните?
– Я, гражданин следователь, на таможне работаю, я всё помню. Сколько вагонов прошло, какой вес, что за товар, кто сопровождал, кто ордер подписал, какой номер литеры, с детства память такая. Или вы думаете, что партия меня просто так на это место поставила?
– Ничего я не думаю, – буркнул Матюшин, вписывая в протокол даты. Там же он зачем-то отметил, что память у Лакобы отличная, хотел было зачеркнуть, но не стал. – Вы уверены, что письмо от Глафиры?
– Почерк её знаю, у буковки «р» она внизу чёрточку ставит наклонную, и много других примет имеется. Мне ведь надо подписи проверять, сличать с образцами, а если на такое внимания не обращать, граница как решето станет, любой сможет бланк взять и подписать. Вот ты сейчас пишешь, у тебя петелька у буквы «о» почти посерёдке, у каждого своё отличие есть.
– Криминалист тоже подтвердил, что её письмо, – зачем-то сказал Матюшин, автоматически занося и эти слова Лакобы в протокол, – хорошо, вот здесь распишитесь и дату поставьте.
– Что-то ты совсем плохой, – Лакоба наклонился, примериваясь ручкой к листу бумаги, – эй, гражданин следователь, ты что? Погоди умирать.
Матюшин прикрыл глаза, как ему показалось, буквально на секунду, а когда открыл, вокруг толпились люди, его вынесли на крыльцо и пихали под нос ватку с нашатырём.
Травин тоже чувствовал себя неважно. К Черницкой в пятницу он не пошёл, понадеявшись на Мухина и его чудодейственный массаж, но банщик только руками развёл.
– Нету Фомича, – сказал он, – может, случилось чего, только пацана уже и посылал к нему, а дома нету никого. Али уехал. Ты проходи, парок сегодня знатный, душу прочистишь, захочешь, веником тебя отхожу.
Душу Сергей прочистить попытался, залез на верхнюю полку, и там ему стало нехорошо, голова закружилась и сердце застучало сильно. Кое-как спустился вниз, остыл, сидя на скамье. На улице стемнело, фонари в Алексеевской слободе стояли редко, он шёл осторожно, обходя лужи. Возле забора остановился, привалившись к дереву, отдышался – всего-то четыре сотни шагов сделал, а казалось, что несколько километров бегом с полной выкладкой. В дом зашёл, когда дыхание полностью восстановилось, не хватало ещё детей пугать.
Насчёт Мухина были у него подозрения, и они окрепли, когда Лиза ему тетрадку показала.
– Вот, – сказала девочка, – смотри, поставила мне Варвара «хорошо». Она смешная такая сегодня была, начнёт что-то объяснять, а потом замолчит и в окно смотрит, и не ругала никого, даже Петьку Анохина, хотя надо было бы, он бумагой плевался. Школа завтра во вторую смену, можно мне с утра погулять? Ребята на торговую площадь идут, а потом вдоль стены по Запсковью, полкласса точно будет. Мы договорились у вас там встретиться, на площади, можно я у тебя на работе посижу до десяти? Я тихо-тихо буду сидеть, возьму учебник и портфель. Как мышка. И уроки я уже все сделала. Смотри, и прописи, и математику, и историю.
Так что утром в субботу они вышли из дома вместе. Лиза держала Травина за руку, в другой руке он нёс два портфеля – свой и воспитанницы, погода стояла пасмурная, тучи собирались тесными компаниями и решали, не намочить ли им этих людишек, снующих внизу. Окончательное расставание с Варей никак на его настроении не сказалось, наоборот, как только определённость появилась, мысли о ней словно отрезало. Не было желания узнать, что там у них с Мухиным, и неприятных эмоций от того, что она теперь с другим, он не испытывал.
Пока они шли к почтамту, Сергею показалось, что какой-то беспризорник уж слишком пристально на них смотрит, опасности он не почувствовал, но мальчишку запомнил и в голове отложил, просто по привычке. Вчерашняя одышка прошла не до конца, когда они дошли до дома 7 на Советской, Травин снова слегка запыхался.
На первом этаже Циммерман спорил с Зуровым из Островского райпочтамта. Ивану Мелентьевичу было за шестьдесят, в Пскове у него жила дочь.
– Вот, – Семён протянул Травину толстую папку, – наконец-то отчёт привезли.
– Задержался, потому что данных по выигрышному займу не было, кожевенные мастерские заказали, но только вчера оплатили, и щетиночная артель, а ещё монастырь купил, – объяснил Зуров. – Я Семёну Карловичу пытаюсь это втолковать.
– Хорошо, но в следующий раз, Иван Мелентьевич, заранее сообщите, а то я больше предупреждать не буду, – усмехнулся Сергей. – Заодно посмотрю, как у вас учёт наладился.
Зуров заверил, что с учётом теперь в Острове всё замечательно, и попытался сбежать, но Циммерман был начеку, подхватил старика под руку и повёл в отдельную комнату.
– Человек работает на почте, – говорил он Сергею, вертя в руках папиросу, – сегодня потратил два часа, чтобы добраться утренним поездом, который в багажном вагоне привёз письма из Острова, и теперь уедет только в три, вместо того чтобы прислать заказной бандеролью. Билеты счетоводам снесёт, компенсацию получит, жучила.
– Скорее завтра вечерним поедет, а сегодня с семьёй побудет, – Травин выпроводил Лизу на прогулку и занимался текучкой. – Ты скажи, что за история с этим займом?
– Их, собственно, для населения два, – Семён с сожалением поглядел на папиросу, засунул её в карман, – те, что у нас продаются. Остальные в банке, мы ими не занимаемся. Так вот, у нас один крестьянский, на три года, и второй индустриальный, на десять лет. Интересная ситуация, обычные люди берут индустриальный, артельщики и прочие нэпманы крестьянский, там процент такой же, а погашение раньше.
– Ты бы какой взял?
– Никакой, – Циммерман вздохнул, – до чего курить хочется, а Муся не разрешает. Ты, Сергей, когда женишься?
– Глядя на тебя – никогда.
– Это несправедливо, почему одни страдают, а другие… Эх… Так вот, индустриальный нам с тобой всё равно брать на червонец в месяц по разнарядке, и по три гривенника раз в полгода получать десять лет. Его по подписке распространяют, особо желающих-то нет свои кровные просто так выкладывать. А крестьянский для колхозников, они продукцию сдают, а им половину облигациями. Хочешь – не хочешь, а возьмёшь. Казалось бы, крестьянский только для выкупа сельхозизлишков должен пойти, но отчего-то берут его больше, чем обычно, и совсем не крестьяне.