В антрактах они часто спорили об… эмоциях.
Виолончелист Рудольф, плотный молодой блондин с начинающейся лысиной, всегда отстаивал их существование.
Скрипач, – крепкий, с желтоватым лицом брюнет, – всегда противоречил ему. Фамилию он носил причудливую – Роксанов; имя и отчество – обыкновенные, – Павел Николаевич.
– Что такое эмоции в наш век, когда властвует машина, если даже признать их существование? – разглагольствовал он. – Где сострадание? Где любовь? – не вижу. Не знаю, как вы, господа, – а я с каждым днем всё более убеждаюсь, что человек – лишь мыслящая машина. На мой взгляд, думать иначе, значит – притворяться.
Музыканты по-разному реагировали на такие тирады. Пианист недоверчиво молчал, барабанщик ухмылялся туповатой улыбкой, и только Рудольф вскипал.
– Как вы можете жить с такими убеждениями, Павел Николаевич?! – спрашивал он, тщетно стараясь сдерживаться. – На вашем месте я бы давно намылил веревку.
– Удивительный вы человек!.. – неизменно отвечал Павел Николаевич и спокойно канифолил смычок.
Он давно служил в кинематографе «Ориенталь». Прямой, как метр, вечно спокойный, – ловко перебирая пальцами левой руки, он извлекал из своей скрипки безукоризненно чистый звук, но без намека на какое-либо чувство. Никто из сотоварищей-музыкантов не видел его другим.
Таким он был и сегодня, но…
Ему выпало играть соло чрезвычайно грустную мелодию. На экране – за столом, в полумраке каморки, сидит человек. Локти лежат на столе. Лицо утонуло в ладонях. Пальцы судорожно перебирают кожу лба. На миг человек проводит ладонями по волосам, открывая темное лицо затравленного зверя. В уголках глаз – затаенная надежда. Потом – приступ отчаяния, и лицо застилает сероватый туман.
Всё это, сопровождаемое томительной мелодией скрипки, захватывало даже самых нечутких зрителей.
Рудольф, в изумлении, похожем на ужас, косился на Павла Николаевича, – с ним, в самом деле, творилось нечто необычайное: во-первых, играл он проникновенно; во-вторых, изменил своей машинной позе, – наклонившись вперед, он точно приобщал к звукам всё свое существо; в-третьих, лицо его так полно передавало переживания гнетущего одиночества, что можно было бы и не смотреть на экран.
Рудольф почти в трансе наблюдал Роксанова. Несколько оправившись, он подтолкнул барабанщика, тупо созерцавшего свои барабаны. Тот вытаращил глаза.
Но на экране уже красовался кабачок нынешнего Парижа, и они едва не прозевали вступления в фокстрот.
При первом режущем аккорде Павел Николаевич выпрямился, как ни в чем не бывало. Поза его как будто говорила:
«Не знаю, как вы, господа, а я – лишь машина». Облик, так поразивший Рудольфа, бесследно исчез.
После окончания сеанса, когда укладывали инструменты, Рудольф ехидно ткнул пальцем в одно место в нотной тетрадке скрипача.
– А почему здесь раскисли, Павел Николаевич? – Голос Рудольфа дрожал от торжества.
Но на лице Павла Николаевича отпечаталось такое неподдельное непонимание, что Рудольф разом был выбит из колеи.
– Раскисли, – я говорю! – В его голосе уже звучала желчь.
– Уж не хотите ли вы сказать, что я что-то переживал, играя соло? Не думаю… Ха-ха… Ерунда…
Рудольф в бешенстве повернулся, чуть не застряв в дверях с виолончелью. Оставшиеся молчаливо протянули друг другу руки и разошлись.
Роксанов размеренным шагом дошел до ближайшей трамвайной остановки и сел в трамвай, который тотчас же тронулся.
Трамвай был полон, хотя перевалило за полночь. Лица, залитые электрическим светом, казались утомленными. Павел Николаевич равнодушно их озирал. О чем он думал?
«А она симпатична!» – мелькнуло в его голове, когда он скользнул взглядом по молодой женщине, сидевшей перед ним.
И мимолетная тревога охватила его:
«Полно! Машина ли я?»
Но он сразу отогнал эту «нелепицу» троекратным: ерунда!
Выйдя последним из трамвая, он направился к отелю «Анабиоз», где второй год снимал квартиру в третьем этаже.
«Так будут ходить люди будущего», – думал он, тщательно соразмеряя дыхание с количеством шагов. Людей будущего он представлял машинами «без души, без любви, без лица».
Войдя в отель, он окунулся в полумрак и тишину. Но только на миг: с площадки второго этажа до него вдруг донеслись странные голоса, точно спорили мужчина и женщина.
Павел Николаевич стал поднимать по лестнице, пока не достиг того места, откуда шли голоса.
На фоне коричневой двери вырисовывалась женщина. Павел Николаевич сразу узнал ее: это была та, которую он только что в трамвае нашел симпатичной.
Женщина взволнованно приблизилась к нему.
– Прошу вас, взгляните: что с этим человеком? Он хотел передать мне какую-то записку, едва я пришла сюда. А потом -зажал ее в руке и… смотрите…
Павел Николаевич уже смотрел.
Человек в фуражке телеграфиста повис на правой подмышке на барьере лестницы. Ноги лежали на пыльном полу. Он остановил на Роксанове своей остеклевший взор. Так – с минуту. Затем, с усилием поднявшись, человек, шатаясь, шагнул к Павлу Николаевичу. Глаза стали чуть осмысленней.
– Господин. Телеграмма. – просипел он, внезапно сунув Павлу Николаевичу в руку смятый клочок. И, безнадежно махнув левой рукой, телеграфист побежал вниз: вернее, скатился по перилам на той же правой подмышке. Задребезжала входная дверь.
После минуты колебания Павел Николаевич развернул хрустящий листок, действительно, оказавшийся телеграммой. Она гласила:
«Крушение. Погиб Александр Васильевич Верлинский».
В недоумении Павел Николаевич протянул было телеграмму женщине, глядевшей на него выжидательно, и вдруг… отдернул руку назад, точно дотронулся до самовара.
– Что с вами?
Он ответил ей что-то успокоительное, хотя в глазах еще стояли слова на визитной карточке, прикнопленной к двери: «Маргарита Александровна Верлинская».
И Павел Николаевич ясно почувствовал, что не в силах отдать ей телеграмму.
– Телеграмма касается лично меня, – сказал он, собравшись с духом. – Пьяный телеграфист, очевидно, перепутал адреса. Безобразие!.. Следовало бы заявить об этом, куда следует.
И, вежливо поклонившись на ее «благодарю вас», Роксанов поднялся к себе.
Наступившая ночь показалась ему ужасной. В передней он остановился у зеркала, готовясь к. самобичеванию.
– Ты ли это? – шептал он, вглядываясь в свое осунувшееся лицо. – Унижение и позор!.. Понятен телеграфист с его пьяным состраданием: трезвым – он легко исполнил бы свой долг. Но ты-то, надеюсь, – трезв! Только сегодня ты совершенно искренно спорил, доказывая отсутствие сострадания; и вот – оно объявилось, вопреки разуму. Ха!.. Не хватает еще любви.
В таком духе разговаривал с собою Павел Николаевич до рассвета. Под утро ему удалось забыться, после того как, крадучись, он сбегал на площадку второго этажа и несколько раз обалдело перечел визитную карточку…