Это мирное занятие не подходит как-то ко всей колоссальной и мрачной фигуре кузнеца.
Разговор обрывается.
Переселенцев вовсе мало нынче: только и плывут на плотах. То и дело мимо нас плывут такие плоты, большие и маленькие. Стоят на них телеги, живописные группы мужчин, женщин, детей, лошади, коровы. Огонек уютно горит посреди плота.
Наш пароход разводит громадные волны для таких плотов, и их качает, и усиленно гребут на них.
Эти плоты дойдут до Благовещенска, где и продадут их переселенцы, выручая иногда за них двойные деньги.
– Что, второй пароход всего с переселенцами. А назад едущих довольно…
– Земель мало? – спрашиваю я.
– По Зее есть… не устроено… кто попадет на счастье, а кто мимо проедет, никто ничего не знает…
Это бросает, как бьет молотом, кузнец.
– У вас ввели мировых? – спрашиваю я.
– Ввели.
– Довольны?
– Если не испортятся, ничего.
– Как испортятся?
– Как? Взятки станут брать… Русскому человеку, бедному, дохнуть нельзя, а китайцам – житье. Закона нет жить им в Благовещенске, а половина города китайская… Грязь, как в отхожем месте, у них: ничего…
– Нечистоплотны?
– Падаль едят, конину, собак – грязь… тьфу… Водкой своей торгуют.
– Тайком?
– А так… дешевая и вдвое пьянее нашей… Сейчас напейся, – сегодня пьян, а завтра выпей натощак полстакана простой воды, и опять пьян на весь день… ну и тянется народ за ней… Китаец всякому удобен… Положим, не торопи его только – он все дело сделает. А против русского втрое дешевле… Опять русскому должен – надо отдать… Если по шее ему, и он сдачи умеет дать; а китайцу дал по шее да пригрозил полицией, – уйдет без всякого расчета и не заикнется…
Молчание.
– И вот какое дело, – говорит кузнец, – совсем нет китайских баб. Китайцев, ребятишек – все мальчишки, а баб нет; штук десять на весь Благовещенск не может же десять их такую уйму народить? И вот я в ихней стороне пробирался и чуть под пулю не попал, – у них это просто, – и в фанзах ихних мало баб…
– Прячут от нас, боятся обиды, – глубокомысленно вставляет с мелкими чертами лица матрос.
– Положим, – говорит кузнец, – нельзя и нашего брата хвалить. Не то, что уж на своей стороне, а на ихней без всякого права заберется к ним, то за косу дернет, то толкнет, то к бабам полезет… А ведь китаец, когда силу свою чует, – его тоже не тронь…
Кузнец мотает головой.
– В какую-нибудь ночь да выйдет же от китайцев резня в Благовещенске: все счеты свои сведут… И откуда они только берутся: батальон, два в другой раз вышлют на облаву, всех к реке их, прочь на свою сторону, а на другой день еще больше их…
– Ну, так как же? Чем бы полиция кормилась? Для этого и гонят, чтоб потом опять пустить.
Все те же щи из тухлой солонины на обед и та же, жаренная на горьком масле, солонина.
– Яиц нет?
– Нет.
– Молока?
– Ничего, кроме солонины и сухарей.
Вечером пристали к деревушке. Нашли две курицы, пять бутылок молока. Больше во всей деревне ничего.
– Как же вы живете?
– В прошлом годе наводнением все смыло, нынче посохло, да вот падеж… Год без падежа редко же пройдет… Где бы и посеяли и увеличили бы пашню, что ж поделаешь без скотины? То и дело наново, дочиста обзаводись…
15 августа
Сегодня пошли с четырех с половиной часов утра; тумана почти не было. Идем хорошо и хотим, кажется, на этот раз без приключений добраться до Благовещенска.
Доктор лежит и философствует.
Я смотрю на него и думаю: тип ли это девятидесятых годов если не в качественном, то в количественном отношении. Он кончил в прошлом году. Практичен и реален. Ни одной копейки не истратит даром. Ведет свой дневник, педантично записывая действительность. Ест за двоих, спит за троих. Решителен в действиях и суждениях. Знаком с теорией, симпатии его на стороне социал-демократов, но сам мало думает о чем бы то ни было. Вообще все это его мало трогает. То, что называется квиетист.
– Да-с, господин хороший, – рассуждает он на своей койке, – как у швейцарцев? Восемь часов работы, восемь сна, восемь отдыха… Ну-с, так вот и мы нашу жизнь устроим: семь, ну, черт с ним, девять месяцев работы, а три мои… Пожалуйте, отец диакон, денежки на кон – в Италию… Хорошие места… в Венеции: часовенка на Пиаццете… Этак лежишь, а публика проходит… Пансионерочка какая-нибудь пустит бумажку в тебя и бежит… Из сорока – тридцать красавицы. Песни, воздух: хорошо…
– Ура… Благовещенск! – кричит сверху Н. А.
Мы бросаемся на палубу.
Оба берега Амура плоские, и горы ушли далеко в прозрачную даль.
Благовещенск как на ладони, – ровный, с громадными, широкими улицами, с ароматом какой-то свежей энергии: он весь строится. Впечатление такое, точно город незадолго до этого сгорел. И как строятся! Воздвигаются целые дворцы. Люди, очевидно, верят в будущность своего города.
Положим, в сорок лет город дошел до сорока тысяч населения, являясь центром всей золотой промышленности.
На слиянии Амура и Зеи, против того места Маньчжурии, где наиболее густо население ее.
Пока дела Маньчжурии минуют Благовещенск, но говорят, что с окончанием постройки Маньчжурской дороги вся торговля перейдет в руки русских купцов…
Все во всей Сибири рассчитывают на эту Маньчжурию, от купца до последнего рабочего, и кузнец нашего парохода говорит: – Вот бог даст… Эх, золотое дно…
21 августа
Мы выехали из Благовещенска 19-го.
Пароход наполнен пассажирами, которых раньше мы всех обогнали на лошадях. Теперь они удовлетворенно посматривают на нас: «Что, дескать, обогнали?»
Мы в роли побежденных покорно сносим и приветливо смотрим на всех и вся.
Впрочем, редко видим их, заняты каждый своим делом.
Редко видим, но знаем друг о друге все уже. Кто об этом говорит нам? Воздух, вероятно, пустота Сибири, где далеко все и всех видно. Это общее свойство здешней Сибири: народу мало, интересов еще меньше, и все всё знают друг о друге.
Как бы то ни было, но я знаю, что рядом, например, со мной в такой же, как и моя, двухместной каюте едут две барышни. Одна в первый раз выехавшая из Благовещенска в Хабаровск. Она робко жмется к своей подруге и краснеет, если даже стул нечаянно заденет. Известно, что при таком условии все стулья всегда оказываются как раз на дороге, и поэтому здоровая краска не сходит с ее щек.
Это, впрочем, делает ее еще более симпатичной. Вторая – бестужевка. Она едет из Петербурга в Хабаровск учительницей в гимназию. Большие серые глаза смотрят твердо и уверенно. Стройная, сильная фигура. Спокойствие и уверенность в себе и своей силе. Она одна проехала всю Сибирь: для женщины, а тем более девушки, – это подвиг.
– Где счастье? – спрашивает ее кто-то на палубе.
– Счастье в нас, – отвечает она.
Я слышу ее ответ и смотрю на нее. Она спокойно встречает мой взгляд и опять смотрит на реку, берег.
Широкая раньше и плоская долина Амура опять суживается. Снова надвигаются зеленые холмы с обеих сторон. Это отроги Хинчана. Здесь уже водятся тигры, и взгляд проникает в таинственную глубь боковых лощин. Но старого леса нет и здесь: не защитили и тигры, и всюду и везде только веселые побеги молодого леса.
Садится солнце и изумительными переливами красит небо и воду. Вот вода совершенно оранжевая, сильный пароход волнует ее, и прозрачные, яркие, оранжевые волны разбегаются к берегам. Еще несколько мгновений, и волшебная перемена: все небо уже в ярком пурпуре, и бегут такие же прозрачные, но уже ярко-кровавые, блестящие волны реки. А на противоположной стороне неба нежный отблеск и пурпура, и оранжевых красок, и всех цветов радуги. И тихо кругом, неподвижно застыли берега, деревья словно спят в очаровании, в панораме безмятежного заката.
За общим ужином молодой помощник капитана рассказывает досужим слушателям о красоте и величине местных тигров, барсов, медведей.
Медведи здешних мест, очевидно, большие оригиналы: перед носом парохода они переплывают реку; однажды, во время стоянки, один из них забрался даже в колесо парохода.
– И что же? – с ужасом спрашивает одна из дам.
Доктор грустно полуспрашивает, полуотвечает:
– Убили?
Смех, еще несколько слов, и знакомство всех со всеми завязано.
Потерянное время торопятся наверстать. После ужина доктор поет, Н. А. играет, он же по рукам определяет характер и судьбу каждого. Он верит в свою науку и относится к делу серьезно. Одну за другой он держит в своих руках хорошенькие ручки и внимательно рассматривает ладони. Чем сосредоточеннее он, чем больше углубляется в себя, тем сильнее краснеют его уши. Они делаются окончательно багровыми и прозрачными, когда одна из дам, у которой оказался голос и которой он взялся аккомпанировать, совсем наклонилась к нему, чтоб удобнее следить за его аккомпанементом.
После пения он встал, как обваренный, поводит плечами и тихо говорит кому-то:
– Жарко…
Раз уже зашла речь об обществе, долг автора представить его читателю.
Оно состоит из четырех дам, двух господ и нас.
О двух дамах я уже говорил. Прибавить остается, что учительница оказалась тоже сведущей в трудной науке хиромантии и читает по рукам судьбу человека. Но Н. А., очевидно, опытнее ее и с своим обычным деловым видом сообщает барышне разные тонкие детали этой науки. Такой-то значок указывает на то, что человек утонет, а такой-то – удар в голову. Барышня слушает его внимательно, вежливо, с какой-то едва уловимой улыбкой.
Две других – дамы…
Я боюсь погрешить. Из своей каюты я слышал разговор каких-то дам: эти ли, другие – я не знаю.
Речь шла о выкройках, кружевах, вязанье. Долго говорили… энергично, бойко, с завидной энергией жизни… В другой раз я слышал их: лениво одна из них… как бы это выразиться поделикатнее… ну, разбирала, что ли, членов своего общества.
Мелко, все это мелко, как зернышки проса, которые сытая курочка поклевывает. И, опять повторяю, я слышал, но не видел и не знаю, кто были эти дамы. Может быть, заходившие к нам иногда пассажирки второго класса.
Те же две дамы нашего общества, с которыми я познакомился, были несомненно очень милые дамы, именно «нашего общества».
Одна, постарше и посановитее по мужу, уже десять лет проживающая в Сибири, другая, совсем молоденькая, приехавшая прямо с юга – Крыма или Кавказа – попала сюда два-три месяца всего назад, никогда не видала зимы и ждет ее. Ждет так же пассивно, как смотрит на весь божий мир.
Двадцать два года, хорошенькая, но уже располнела и, вероятно, будет и дальше полнеть.
Обе дамы очень дружны, и их звонкий смех то и дело несется то с палубы, то из столовой… Каждый день эти дамы в новых костюмах, причем от простых искусно переходят к более и более сложным. С костюмами меняются и духи.
Здесь, в Сибири, масштаб большой, и тяжелый запах духов пропитал столовую и гостиную парохода.
Младшей даме кажется, что она еще никогда никого не любила, а между тем по руке выходит, что ей трижды, с большими треволнениями, предстоит познать эту любовь. И лицо ее в это мгновение, когда Н. А. усердно ей гадает, – типичное лицо Кармен, когда по картам той выходит смерть и она мрачно смотрит и повторяет: «Смерть, смерть».
Старшая дама тоже интересуется своей судьбой. Она верит всяким гаданьям. Однажды тетя возила ее к гадалкам. В первый раз они не застали гадалку дома, во второй застали, и она все, все рассказала, и все так верно… У гадалки совсем не страшно: иконы, свеча и никакой, решительно никакой, как говорится, чертовщины.
Она протягивает свою, все еще красивую ручку Н. А.
Н. А. сосредоточивается:
– Ваша жизнь раздвоена…
– То есть как?
– В смысле чувства.
– Что? что? Ха-ха… Вот сообщу мужу…
Дама все-таки, кажется, обиделась и рано ушла спать. Сегодня она, впрочем, уже опять гуляет мимо окон моей каюты, улыбается и возбужденно что-то рассказывает учительнице.
Та вежливо слушает эту даму.
Вчера вечером мы с учительницей немного поговорили, – она верит в жизнь, в свою энергию, верит в возможность производительной работы, будет работать для других, для себя, через три года поедет за границу.
Свободная вакансия оказалась только по немецкому языку, который она и взялась преподавать. Будет преподавать язык, а вместе с тем литературу, историю литературы и новейшую.
Все те же зеленые безжизненные берега. Они то сходятся в складки и отдельными зелеными холмами, как наросты, жмутся к реке, то вдруг раздвинутся и уж где-то далеко, в сизой дали, иззубривают горизонты. Тогда сюда, ближе к реке, подходит плоская равнина, низменная, мокрая, поросшая разной негодной зарослью.
Впала Уссури. Амур стал шире Волги у Самары и грозно плещется.
Китайцев все больше и больше. Здесь они старинные хозяева. Они уже однажды владели этим краем и бросили его. Возвратились вторично теперь, потому что в нем поселились те, у которых есть деньги. Эти «те» – мы, русские. Откуда наши деньги? Из России: за каждого здешнего жителя центр приплачивает до сорока рублей. Китайцы гребут эти деньги, без семейств приходя сюда и в том же году отнеся эти деньги туда, в Чифу, на свою родину, опять возвращаются в Россию с пустыми уже карманами, но с непреоборимым решением снова набить эти карманы и снова унести деньги домой.
Все идет, как идет.
Вчера за обедом местный интеллигент говорил:
– Китаец, Китай… Это глубина такая же, как и глубина его Тихого океана… Китаец пережил все то, что еще предстоит переживать Европе… Политическая жизнь? Китаец пережил и умер навсегда для этой жизни. Это игрушка для него, и пусть играет ею, кто хочет, – она ниже достоинства тысячелетней кожи археозавра-китайца: его почва – экономическая и личная выгода… С этой стороны нет в мире культуры выше китайской… То, что человечеству предстоит решать еще, – как прожить густому населению, – китаец решил уже, и то, что дает клочок его земли, не дают целые поля в России… Что Россия? Китай – последнее слово сельской культуры, трудолюбия и терпения… Мы не понимаем друг друга. Мы моемся холодной водой и смеемся над китайцем, который моется горячей. А китаец говорит: «Горячая вода отмывает грязь, – у нас нет сыпи, нет накожных болезней, а холодная вода разводит только грязь по лицу». Платье европейца его жмет, и китаец гордится своим широким покроем. Китаец говорит: «Европеец при встрече протягивает руку и заражает друг друга всякими болезнями, – мы предпочитаем показывать кулаки».
Известно, что китайцы здороваются, прижимая кулаки к своей груди.
Интеллигент продолжал:
– Китаец культурнее и воспитаннее, конечно, всякого европейца, воспитанность которого, вроде англичанина, сводится к тому, что, если вы ему не представлены и если вы тонете, а ему стоит пошевельнуть пальцем, чтоб спасти вас, – он не пошевельнет, потому что он не представлен. И поверьте, у китайца свободы больше, чем где бы то ни было в другой стране. Несносного администратора вы не имеете средств удалить, а у китайцев, чуть лишнее взял или как-нибудь иначе зарвался, быстро прикончат: выведут за ворота города: «Иди в Пекин…» И назад таких никогда не присылают.
– А что вы скажете насчет рубки голов там? Кажется, довольно свободно проделывается это у них? – спросил я.
– Только кажется: попробуй судья отрубить несправедливо голову…
– Правда, что когда случаются возмущения, а европейцы требуют казней, то китайские власти за десять – пятнадцать долларов нанимают охотников пожертвовать своими головами?
– Что ж из этого: китаец не дорожит своею жизнью, – чума, холера, голод и даром съедят…
– Возможен факт, сообщаемый одним туристом, что на вопрос: кого и за что казнят, ему отвечали, что казнят воинов, отбывших свой срок и не желающих возвращаться в свои семейства?
– Вполне возможен: очевидно, мошенник командир не уплатил им жалованья… Все это тем не менее в общем ходе жизни только пустяки…
22 августа
Виден Хабаровск. Где-то далеко-далеко, в зелени, несколько больших розовых зданий – красиво и ново.
– Розовый город, – сказал кто-то.
– Деревня, – поправил другой, – только и есть там, что казенные здания.
Подъезжаем ближе, значительная часть иллюзии отлетает: это действительно большие кирпичные здания – казенные здания, а затем остальной серенький Хабаровск тянется по овражкам рядами деревянных без всякой архитектуры построек.
На пристани множество парных телег, парных крытых дрожек, в пристяжку. Китайцев еще больше: здесь они всюду – на пристани, у своих лавочек, которые двойными рядами, сколоченные из досок, тянутся вверх по крутому подъему. В этих лавочках на прилавках грязно и невкусно лежат: капуста, морковь, арбузы, дыни, груши и яблоки, синие баклажаны и помидоры. Названия те же, что и на нашем юге, но блеска юга нет, нет и существа его – это отбросы скорее юга, все эти бледные, чахлые, жалкие и невкусные фрукты.
В городе музей, и так как до отхода поезда оставалось несколько часов, то мы успели побывать там. Музей хорош, виден труд составителей, энергия. Прекрасный экземпляр скелета морской коровы. Скелет больше нашей обыкновенной коровы с точно обрубленными ногами и задней частью, переходящей в громадный хвост. Как известно, это добродушное животное теперь уже совершенно исчезло с земного шара. Еще в прошлом веке их здесь, у берегов океана, было много, и они стадами выходили на берег и паслись там. А люди их били. Но коровы не боялись, не убегали, а, напротив, шли к людям и поплатились за свое доверие. Даже и теперь в этом громадном, закругленном, тяжелом скелете чувствуется это добродушие, не приспособленное к обитателям земли.
Чучела тигров, медведей, барсов и рысей, чучела рыб, земноводных, допотопных. Дальше костюмы и чучела всевозможных народностей.
Смотришь на эти фигуры, на эти широкие скулы, втиснутые щелками глаза, дышишь этим тяжелым воздухом, пропитанным нафталином, и переживаешь ощущения, схожие с ощущениями при взгляде на скелет морской коровы: многие из них, собственно, такое же уже достояние только истории. Он и живой с застывшим намеком на мысль в глазах кажется только статуей из музея. Я вспоминаю самоеда Архангельской губернии, когда впервые, в дебрях северной тундры, я увидел его, вышедшего вдруг на опушку своей тундры. Неподвижный, как статуя, в своем белом балахоне, таком же белом, как его лайка, его белый медведь, его белое море и белые ночи, безжизненные, молчаливые, как вечное молчание могилы. Не жизнь и не смерть, не сон и не бодрствование, не конец и не начало – какая-то мертвая полоса и в ней вымирающий самоед. Их тысяча или две, и не родятся больше мальчики…
– Надо, надо мальчиков, – говорит тоскливо самоед.
Но мальчиков нет, а рождающиеся изредка редко выживают: и мальчики и девочки – все умирают от той же черной оспы, и напрасно в опорожненную меховую торбу мать сует новое свое произведение – оно заражается.
Но кто выживает, тот вынослив и водку пьет с годового возраста. Тяжело и уморительно видеть, как, почуяв запах этой водки, маленький уродец высовывает голову из своего мешка. И, если ему вольют глоток в рот, он мгновенно исчезает и уже спит.
В передвижениях этот мешок с его обитателем самоед привязывает к своим саням, и прыгает мешок по снегу, догоняя сани.
Я вспоминаю другого вымирающего инородца, остяка, и его Обь, страну за Томском к северу, необъятную и плоскую, глухую страну, обитатель которой свое жалкое право на существование оспаривает у грозной водной стихии, у хозяина глухой тайги – медведя; где-нибудь, за сотни верст от жилья, встречаясь, они решают вопрос, кого из них двух сегодня будут ожидать дома.
– Если медведь встал на дыбы, – говорит остяк, – медведь мой, – и бросается медведю под ноги.
И пока этот медведь начинает своего врага драть с ног, остяк порет ему брюхо и торопится добраться до сердца. Ничего, что клочьями на ногах висит мясо, медведь уже мертвый лежит на земле.
Но пропал остяк, если умный медведь не встает, на дыбы, а бегает проворно на всех своих четырех лапах, – он сшибет тогда своего врага и задерет его. Не воротится остяк домой, и напрасно будут ждать его голые с толстыми животами дети, истощенная жена, все голодные, изможденные, все в сифилисе, все развращенные негодной по качеству водкой.
Это люди культуры взамен шкур принесли обитателю свои дары…
Хабаровцы, впрочем, пожалуй, могут и обидеться, что по поводу их города, лежащего на сорок восьмой параллели, я вспомнил вдруг о белых медведях и о всей неприглядной обстановке тех стран.
Что еще сказать о Хабаровске? Он основан всего в 1858 году, а назван городом всего в 1880 году. Жителей пятнадцать тысяч. Но, очевидно, это не предел, и город, как и Благовещенск, продолжает энергично строиться.
Торговое значение Хабаровска передаточное – это пункт, от которого с одной стороны идет водный путь, а с другой – к Владивостоку – железнодорожный. Самостоятельное же значение Хабаровска только как центра торговли пушниной, получаемой от разных инородцев. Самый ценный товар – соболь, лучший в мире.
В смысле жизни, в Хабаровске все так же дорого, как и в остальной Забайкальской Сибири…
Жизнь общественная, насколько удалось почувствовать ее, приурочивается к чиновничьим, военным центрам. Памятник графу Муравьеву стоит на самом командующем месте города, виден отовсюду и останавливает на себе внимание своей сильно и энергично поставленной фигурой. Фигура эта с протянутой рукой всматривается в сизую даль той стороны, где граница Китая. И, несмотря на эту твердую решимость, хорошо переданную художником, чувствуется… чувствуется то, что должно чувствоваться в таких случаях, когда смотришь вперед и хочешь увидеть все до конца: чисто физический предел, дальше которого конструкция глаза не позволяет ничего больше видеть.
Это не намек на что бы то ни было – это ощущение художника. Как ни решительна фигура, но необъятная даль захватывает сильнее, и фигура пасует перед ней.
А если мы начнем говорить о понятной аллегории, оставим физику и перенесемся в мир духовный, мир будущих перспектив и последствий содеянного, то там даль еще необъятнее.
Один дал это, другой то – все вместе снова растворили ржавые ворота Чингиз-хана, и теперь уже нет преграды этому желтому типу. И что несет он с собой? Низшие ли это исполнители высшей воли той культуры, которая недоступна им, выродившимся для нее, желтым, вечным рабам новой цивилизации – исполнители на вящую славу прогресса этой культуры, или и сами они способны восприять эту культуру, или же, наконец, не способные к ней, но устойчивые в своей, они растворят в себе всех, без остатка, как растворили маньчжуров, монголов, корейцев и других?..
В лице китайца, каковым мы видим его теперь, всеми силами своей души, всеми помыслами обращенного назад, к своему Конфуцию, мы, очевидно, не имеем дела с прогрессистом. Но способен ли китаец отрешиться от старины, повернуться и пойти вперед? Кто ответит на этот вопрос в виду имеющегося в лице Японии факта, доказывающего эту способность? И способность выдающуюся, ошеломляющую, к которой только и можно вводить поправки вроде того, что у них денег не хватит, или что японцы только способные обезьяны, но без всякого творчества… Поправки, требующие серьезных доказательств во всяком случае.
В вагоне большое общество: военные, разного рода служащие, искатели счастья, изредка, очень изредка какой-нибудь местный негоциант; отдельный вагон-буфет, в нем все общество и оживленные разговоры о китайцах и японцах, о судьбе Востока. Горячие споры, и каждый говорит свое совершенно особое мнение, только его и считает верным, с презрением выслушивая всякое другое.
Вывод один: вопрос, очевидно, большой и жгучий, имеющий множество сторон, и каждый, видящий свою, говорит об единой открытой истине. И ясно, что изучение всех сторон и связанный с ними общий вывод еще дело большой работы будущего. И если теперь все это – темная бездна, освещенная сальными огарками, десятком-другим поверхностных исследователей, то во времена тех, кому строят здесь памятники, бездна эта и этих освещений не имела.
Но если нет знаний – много апломба, легкомыслия, цинизма, с одной стороны, полного подобострастия и приниженности – с другой.
– Китаец – труп, который и расклюют, кто поспеет…
– Китаец? Один русский на тысячу китайцев – и Китай наш: вот что ваш китаец…
– Я шесть месяцев прожил в Китае… Китаец? Что ему нужно? Третировать его en canaille…[5] При англичанине китаец не смеет сидеть, не смеет входить в тот вагон, где сидит англичанин, – тогда Китай, действительно, будет наш… А то, помилуйте, безобразие: во Владивостоке извозчик – русский человек – сидит на козлах, а вонючая манза, со своей косой, развалился на его фаэтоне… Позор.
Рядом с такими взглядами говорят:
– Надо проникнуть и понять, что такое китаец… Его коса, халат, бамбуковая трость и другие комичные внешности закрывают пред вами сущность… Китаец – глубокий философ: он смотрит со своей пятитысячелетней точки зрения… И в шестилетнем ребенке вы уже чувствуете эту пятитысячелетнюю мысль… Культурную мысль…
– В чем культура?!
– Как в чем? Решен величайший вопрос прокормления человека на такой пяди земли, на какой у нас собака не прокормится…
– Что такое японец? – несется с другого конца, – японец годен к культуре только в своих условиях, – голый, на берегу моря, где он наловит каждый день на обед себе рыбы, где на шестидесяти квадратных сажен родится сам-шестьсот рис… А русский человек треть своей силы тратит на борьбу только с холодами…
– Вы хотите знать, кто такой японец? Это француз, англичанин и тот выработанный этикетом Востока воспитанный человек, который даже горло вам перережет, улыбаясь, сюсюкая и потирая себе колени…
– Но вашего японца, обезьяну, презирает китаец и основательно говорит, что японец новому миру так же мало дает, как и мало он дал китайской классике… Что японец? Китаец – глубочайший философ, классик… «Пиши от классика»… Наши писаки у них…
И так далее. Всего не передашь.
А в контраст с этим разнообразием мнений нашей интеллигенции здесь простой народ на протяжении от Иркутска до Владивостока точно сговорился в однообразном своем мнении.
– От китайца не стало житья: работает, а что ест? Деньги наши все перетаскает на свою сторону…
Разноречие в отзывах понятно. Простой человек исходит из факта, интеллигент же, как выразился один возвращающийся переселенец по поводу переселенческого дела, – от своего большого ума.
23 августа
Из окна вагона я вижу все ту же долину Уссури, поросшую болотной травой, вижу далекие косогоры, покрытые лесом.
– Хороший лес?
– Лесу здесь нет хорошего и пахоты нет, растительный слой ничтожен, подпочва, видите… да и болотиста…
Резервы, из которых взята земля для железнодорожного полотна, знакомят хорошо с строением почвы – вершка два чернозем, дальше белая глина.
– Год-два – колоссальный урожай девственной почвы, а затем удобрение…
Кругом все так же пустынно и дико, – нет жилья, нет следов хозяйства.
– Да, здесь нет ничего… Верст за триста, не доезжая Владивостока, начнутся поселения, да и там пока плохо…
Относительно сельского хозяйства здесь два диаметрально противоположных мнения. Одни говорят:
– Здесь особенная природа: один год в сажень, полторы вырастет пшеница, и одно зерно в колосе, а на другой год баснословный урожай, весь сгнивший от дождей, или соберут, начнут есть – судороги и все признаки отравления… Так и называются наши пшеницы – пьяные… Вы видите, что здесь природа и сама не выработала еще себе масштаб: о каком серьезном переселении может быть речь… Да надо сперва привезти сюда пятьсот тысяч и все их оставить на этих сельских опытах… Донских казаков, несчастных, переселили… Два года побились: пришли во Владивосток, поселились табором – везите назад… Второй год живут: женщины проституцией занимаются… А там, где как-нибудь устроились, еще хуже: захватили все к речкам, а полугоры и горы, отрезанные от воды, обречены, таким образом, на вечную негодность: участки надо было наделять не вдоль реки, а от реки в горы, – тогда другое и было бы…
– Да там болота…
– Осушите.
– Разве это посильно переселенцу?
– Это работа не переселенца… И без этой работы ни о каком серьезном заселении края речи быть не может…
Рядом с этим:
– Ерунда! Чудные места! Богатейшие места! Свекла, сахарные заводы, винокуренные, пивные заводы, табаководство… Земли сколько угодно…
– На сколько человек?
– По крайней мере на шестьдесят тысяч.
– Что вы? шестьсот тысяч.
– Тысяч сто двадцать, – решает авторитетно третий.
Во всяком случае для прироста стомиллионной России, все эти три цифры, если даже сложить их вместе, не составят особенной находки.
Что касается до того, действительно ли чудные места, лучшие для свеклы, табаку, то, судя по внешнему впечатлению, сопоставляя рядом с этим заявление о невыработанном-де еще и самой природой масштабе, казалось бы следовало усомниться. Но уверяют здесь так энергично…
Положим, здешние обитатели всегда, что бы ни заявляли, заявляют энергично и категорично… Некоторые злые языки говорят, что обитатель здешний попросту любит приврать. Без всякого дурного умысла.
Один в порыве откровенности так аттестовал себя и других:
– Врем; такого вранья, как здесь, не встретите нигде… Это специальное, особенное вранье: род спорта… Мы охотно отдаем залежавшийся хлам приезжему или вымениваем на интересное для нас… А если так, настоящий разговор, так ведь ничего мы в сущности не знаем, потому что едим, пьем – хорошо и едим и пьем – разговариваем, но ничего, кроме получений в разных видах денег от казны, не делаем. Прежде хоть на манз (китайцев) охотились, когда они с наших приисков хищнически возвращались к себе на родину: теперь и это запрещено… Теперь оправдываем хунхузов и ждем, когда благодарный китаец сам придет и окажет: «За то, что ты оправдал меня на суде, я покажу тебе уголь…» А другому покажет золото, а третьего надует: деньги выманит и ничего не покажет.
24 августа
Верст за пятнадцать – двадцать перед Владивостоком железная дорога подходит к бухте и все время уже идет ее заливом. Это громадная бухта, одна из лучших в мире, со всех сторон закрытая, с тремя выходами в океан.
Ничего подобного тому, что произошло в Сант-Яго с испанским флотом, здесь немыслимо.
Отрицательной стороной Владивостокского порта являются туманы и замерзаемость порта с конца ноября по март.
Для льда существуют ледоколы; туманы то появляются, то исчезают, и во всяком случае и лед и туманы не являются непреоборимым злом.
Все остальное за Владивостокскую бухту, и принц Генрих, который теперь гостит во Владивостоке, отдавая ей должное, сказал, что порт этот оправдает и в будущем свое название и всегда будет владеть Востоком.
Город открывается не сразу и не лучшей своею частью. Но и в грязных предместьях уже чувствуется что-то большое и сильное. Многоэтажные дома, какие-то заводы или фабрики. Крыши почти сплошь покрыты гофрированным цинковым железом, и это резко отличает город от всех сибирских городов, придавая ему вид иностранного города.
Впечатление это усиливается в центральной части города, где очень много и богатых, и изящных, и массивных, и легких построек. Большинство и здесь принадлежит, конечно, казне, но много и частных зданий… Те же, что и в Благовещенске, фирмы: Кунст и Альберс, Чурин, много китайских, японских магазинов. Здесь за исключением вина на все остальное порто-франко.
На улицах масса китайцев, корейцев, военных и матросов. На рейде белые броненосцы, миноносцы и миноноски. В общем, своеобразное и совершенно новое от всего предыдущего впечатление, и житель Владивостока с гордостью говорит:
– Это уже не Сибирь.
И здесь такая же строительная горячка, как и в Благовещенске, Хабаровске, но в большем масштабе.
Со всех сторон лучшей здешней гостиницы «Тихий океан» строятся дома массой китайцев, и от этого стука работы не спасает ни один номер гостиницы. С первым лучом солнца врывается и стук в комнату, и мало спится и в этом звонком шуме и в этом ярком свете августовского солнца. Особый свет – чисто осенний, навевающий покой и мир души. Беззаботными туристами мы ходим по городу, знакомимся, едим и пьем, пробуя местные блюда. Громадные, в кисть руки, устрицы, креветки, кеты, скумбрия, синие баклажаны, помидоры – все то, что любит и к чему привык житель юга. Не совсем юг, но ближе к югу, чем к северу.
А вечером, когда яркая луна, как в волнах, ныряя то в темных, то в светлых облаках, сверкает над бухтой, когда огни города и рейда обманчиво раздвигают панораму гор, все кажется большим и грандиозным, сильным и могущественным, таким, каким будет этот начинающий карьеру порт.
Ходим мы по улицам, ходят матросы наши, русские, немецкие, чистые, выправленные щеголи, гуляют дамы, офицеры, едут извозчики, экипажи-собственники. Это главная улица города – Светланская; внизу бухта, суда. Садится солнце, и толпы китайцев и корейцев возвращаются с работ.
Китайцы подвижны, в коротких синих кофтах, таких же широких штанах, завязанных у ступни, на ногах туфли, подбитые в два ряда толстым войлоком. Нижний ряд войлока не доходит до носка, и таким образом равновесие получается не совсем устойчивое. Китайская толпа оживлена, несутся гортанные звуки, длинные косы всегда черных, жестких и прямых волос спускаются почти до земли. У кого волос не хватает, тот приплетает ленту.
Корейцы – противоположность китайцу: такой же костюм, но белый. Движения апатичны и спокойны: все это, окружающее, его не касается. Он курит свою маленькую трубку, или, вернее, держит во рту длинный, в аршин, чубучок с коротенькой трубочкой и степенно идет. Шляпы нет – на голове его пышная и затейливая прическа, кончающаяся на макушке, так же, как и модная дамская, пучком закрученных волос, продетых цветной булавкой. Лицо корейца широкое, желтое, скулы большие, выдающиеся; глаза маленькие, нос картофелькой; жидкая, очень жидкая, в несколько волосков, бородка, такие же усы, почти полное отсутствие бакенбард. Выше среднего роста, широкоплечи, и в своих белых костюмах, с неспешными движениями и добродушным выражением, они очень напоминают тех типичных хохлов, которые попадают впервые в город: за сановитой важностью и видимым равнодушием прячут они свое смущение, а может быть, и страх.
Много японок, в их халатах-платьях в обтяжку, с открытой шеей, широчайшим бантом сзади, без шляпы, в своей прическе, которую делает японка раз на всю неделю, смазывая волосы каким-то твердеющим веществом. Ходят они на неустойчивых деревянных подставках. Упасть с ними легко, чему мы и были свидетелями: японка загляделась, потеряла равновесие и, подгибая коленки, полетела на землю. Японки низкорослы, мясисты, с лицом без всякого выражения. Не крупнее и мужское поколение японцев, в своих европейских костюмах, шляпах котелком, из-под которых торчат черные, жесткие, как хвост лошади, волосы.
Китайцы – каменщики, носильщики, прислуга; японцы – мастеровые. Высший класс китайцев и японцев захватил и здесь торговлю. В руках у русских только извозчичий промысел.
Среди японцев множество отставных солдат, резервистов, запасных унтер-офицеров и офицеров.
– Эти желтые люди обладают четвертым измерением: они проходят чрез нас, а мы не можем…
Это говорит местный житель.
Мы в это время подходим к какой-то запрещенной полосе, и нам говорят:
– Нельзя!
– Секрет от нас, своих, – поясняет местный житель, – а эти, с четвертым измерением, там: каменщик, плотник, слуга, нянька, повар, – они проходят везде, без них нельзя. Они знают все, их здесь в несколько раз больше, чем нас, русских, и среди них мы ходим и живем, как в гипнозе.
Всё здесь, действительно, в руках желтых. Пусть попробует, например, думающий строиться домовладелец выжечь кирпич на своем заводе, а не купить его у китайца. Такого собственного кирпича рабочий китаец изведет хозяину почти вдвое против купленного у китайца.
– Плохой кирпич – бьется.
Если хозяин начнет ругаться, китайцы бросят работу и уйдут, и никто к этому хозяину не придет, пока он не войдет в новое соглашение с их представителем.
Представителем этим называют одного китайца, который искусно руководит здесь всем китайским населением, облагая их всякого рода произвольными, но добровольными поборами. Частью этих поборов он кое с кем делится, часть остается в его широких карманах. Но зато все вопросы, касающиеся правильности паспортов, для китайца не страшны, и свободно процветает азартная игра в китайских притонах.
Терпеливый, трудолюбивый китаец оказывается страстным игроком и зачастую в один вечер проигрывает все накопленное им. Проигрывает с сократовским равнодушием и опять идет работать.
В китайских кварталах грязно, скученно, и в доме, где русских жило бы двести, их живет две тысячи. Такое жилье в буквальном смысле клоака и источник всех болезней.
Теперь свирепствует, например, сильнейшая дизентерия.
Китайцам все равно, играют… каждый притон платит кое-кому за это право по сто рублей в день. Таких три притона, итого сто тысяч в год… Разрешить их официально и улучшить на эти деньги их же часть города: строить гигиеничные дома для них, приучать к чистоте…
Я был в домах, занятых китайцами, задыхался от невыносимой вони, видел непередаваемую грязь, видел игорную комнату и грязную, равнодушную толпу у обтянутого холстом стола. При нашем появлении раздался какой-то короткий лозунг, и толпа лениво отошла, и какой-то пронырливый китаец с мелкими-мелкими чертами лица подошел к нам и заискивающе объяснял:
– Так это, так, на олехи иглали…
Я познакомился с одним очень интересным жителем.
– Все это на моих глазах, – говорил он, – совершилось уже в каких-нибудь пятнадцать лет, что хозяином стал китаец. Откажись он сегодня от работ, уйди из города, – и мы погибли. Задумай Варфоломеевскую ночь, и никто из нас не останется. Вот как, например, они вытеснили наших огородников: стали продавать даром почти, а когда всех русских вытеснили, теперь берут за арбуз рубль, яблоко семь копеек. А вот как они расправляются с вредными для них людьми. Один из служащих стал противодействовать в чем-то главе здешних китайцев. В результате донос этого главы, что такому-то дана взятка, и в доказательство представляется коммерческая книга одного китайца, где в статье его расходов значится, что такому-то дана им взятка… А на следствии, когда следователь заявил, что этого недостаточно еще для обвинения и нужны свидетели, этих свидетелей была представлена дюжина… Китайцу, когда нужно для его дела, ничего не стоит соврать… Вот вам и китаец… А так, что хотите, с ним делайте… Маньчжуры их били, били, а теперь от маньчжур только и осталось, что династия да несколько городовых… Да-с, – мрачно заключает мой знакомый, – мы вот гордимся нашей бескровной победой – взятием Порт-Артура, а не пройдет и полувека. как с такой же бескровной победой поздравит китаец всю Сибирь и дальше…
Поздно уже. Ночь, южная ночь быстро берет остатки дня. Небо на западе в огне, выше дымчатые тучи нависли, а между ними там и сям светятся кусочки безмятежной золотистой лазури.
– Будет ветер.
Ночь настоящая южная: живая, тревожная, темная и теплая.
Множество огней, и сильнее движение по Светланской улице. Едут торопливо экипажи, снуют пешеходы, из окон магазинов свет снопами падает на темную улицу. Темно, пока не взойдет луна. Кажется, провалилось вдруг все в какую-то темную бездну, в которой снизу и сверху мигают огоньки. Там, внизу, море, там, вверху, небо, но где же эти огоньки? Между небом и землей? Да, там: они горят на высоких мачтах белых, не видных теперь броненосцев. Там между ними теперь и германских три судна. Принц Генрих угощает гостей обедом, и лихо пьют, говорят за его столом и хозяева и гости.
Принц, кажется, хочет ехать до Благовещенска.
Одного из адъютантов наших, приставленных к нему, он спросил:
– Стоит ли ехать в Благовещенск?
Адъютант замялся: сказать «не стоит» казалось ему неловко как представителю своей страны, с другой стороны, и соврать не хотелось.
– Жители Благовещенска будут счастливы видеть ваше высочество.
– Ну, я не для громких китайских фраз приехал сюда.
Принц любит немецкий язык и настоятельно требует употребления его в разговоре с ним не только от мужчин, но и от дам. Передают, что на благотворительном гулянье здесь, на предложение на французском языке одной красивой продавщицы шампанского, он сказал:
– Сейчас я не буду пить, но вечером у вас в доме выпью, если вы будете говорить со мной по-немецки.
– Но я говорю совсем плохо.
– У вас есть время выучить.
Было четыре часа дня.
Дама покраснела, подумала и тихо ответила:
– Я выучу…
– Но принц шутит, – по-русски резко проговорила одна из более старших дам своей растерявшейся подруге.
– Но и madame шутит, – отвечал принц на этот раз тоже по-русски, – в несколько часов нельзя выучить язык.
Кстати, о благотворительном гулянье. Это благотворительное гулянье устраивается ежегодно и дает до десяти тысяч чистого сбора. Оно продолжается весь день. Публика, по преимуществу, китайцы. Они страшно раскупают билеты аллегри, кричат от удовольствия, глядя на японский фейерверк, и, когда из лопнувшей в небе ракеты вылетает то бумажный китаец, то бумажный корабль, они как дети бегут к тому месту, куда он должен спуститься. Надутый бумажный пузырь, искусно изображающий нарядного китайца, не спеша спускается, а толпа жадно вытянула руки, весело хохочет, кричит и ждет не дождется, когда опустится фигура настолько, чтоб схватить ее сразу всем.
Еще пример китайской азартности: торги.
На всякие торги китайцы жадно стремятся, набивают цены, и на этот раз даже не помогает во всех остальных отношениях строгая, выдержанная, корпоративная организация.
30 августа
Все эти дни прошли в окончательных приготовлениях: покупаем провизию, разные дорожные вещи.
В свободное же от покупок время знакомимся с местным обществом, и жизнь его, как в панораме, проходит перед нами. Один драматический и опереточный театр действует, лихорадочно достраивается другой – там будут петь малороссы; работает цирк.
Мы были и в театре и в цирке. Что сказать о них? Силы в общем слабые, но есть и таланты. В общем же житье артиста здесь сравнительно с Россией более сносное, и здешняя публика относится к ним хорошо. Хорошо относится и печать.
Первого сентября выходит еще одна, новая, третья газета здесь. Дело издания в руках бывшего политического ссыльного, с которым я познакомился у бывшего его тюремного начальства на Сахалине.
Это был интересный обед, с разговорами о Кеннане и всем пережитом.
Один горячо настаивал на том, что все дело было сильно раздуто, другие, напротив, доказывали, что раздутого ничего не было. Я лично склонялся к доводам последних, так как у первых было больше азарта в нападении, чем фактов…
Речь заходит о побывавших здесь литераторах: Чехове, Дедлове, Сигме, Дорошевиче.
– Да что литераторы, – говорит хозяин дома, – это в прежнее время было что-то особенное, а теперь? Из всех сидящих здесь кто не литератор? Каждый из нас пишет в газетах – я, он, они, в столичных… Все умеем и мысли свои высказать, и литературно изложить их, и… приврать.
– Кстати, проверить один факт, – говорю я, – про одну даму на Сахалине, которая будто бы секла заключенных.
– Кто такая?
Я называю фамилию и говорю, что она жаловалась мне на пароходе на то, что на нее так жестоко наклеветал Чехов.
– Сечь она не секла, но по лицам била сапожников, портных…
Со всех сторон следуют энергичные подтверждения. На этот раз кажется все настолько достоверным, что я решаюсь этот факт занести в свой дневник и тем восстановить репутацию своего коллеги.
Может быть, в свое время она так же горько будет жаловаться кому-нибудь и на меня. Но при чем я тут? И если говорят все, что дама эта действительно была нехорошая, злая дама, злоупотреблявшая своим, и даже не своим, а положением своего мужа, то пусть и знает эта дама, что все, конечно, можно сделать: и злоупотребить своим положением и не стесняться своим человеческим долгом, но потом для всякого наступает история, которая и клеймит каждого его клеймом.
Я не называю имени этой дамы потому, что имя это – звук пустой для всего русского общества, а для ее общества достаточно и сказанного, чтобы безошибочно узнать, о ком речь идет.
Вечером я ужинал с несколькими из здешних обитателей, а после ужина один из них позвал меня прокатиться с ним по городу и его окрестностям.
Это была прекрасная прогулка. Мой собеседник, живой и наблюдательный, говорил обо всем, с завидной меткостью определяя современное положение дел края.
– Вот это темное здание – военного ведомства, а напротив, вот это, морское: они враги… Они только и заняты тем, как бы подставить друг другу ножку. Это сознают и моряки и сухопутные… И случись осложнение здесь, мобилизация там, что ли, если не будет какой-нибудь объединяющей власти… А вот ведомство путей сообщения и контроля: опять на ножах. Опять постановка вроде того, что кто зеленый кант носит, тот мошенник, кто синий надел, тот непременно честный: я так, а я так, а в результате, что стоит рубль, обходится в сотни. Терпит казна…
– Это не только в Сибири.
– Знаю… И средство от всего этого и там одно: объединенные министерства с министром – ответственным главой.
– Скажите мне откровенно: что представляет из себя собственно ваш край? Способен он к самостоятельной культуре или вечно так будет, что, сколько Россия приплатит здесь, столько за исключением жалованья остальное унесут китайцы?
– С какой стороны, – раздумчиво начал мой собеседник, – взять вопрос. Во всем этом крае прежде всего что-то роковое и такое же неизбежное, как роды, что ли… Пришло время, и взяли Порт-Артур, хотя отплевываются и отплевывались от него все… Но все-таки край мог бы быть несомненно не той пиявкой, какой он является теперь для остальной России… с нашествием сюда китайцев, то есть рабочих рук, одна сторона таким образом решается, но другая сторона остается открытой: у нас денег нет… Надеялись мы на Русско-Китайский банк, но… банк в коммерческом отношении стоит очень хорошо. Но предприятия, которые могли бы здесь развиться, не создаются: деньги дают на краткосрочный кредит… на несколько месяцев… на такой кредит предприятия не создашь и с таким кредитом только запутаешься… А дела много, но и денег надо много… Это не Россия: здесь для дела надо весь капитал сполна, и если хоть десятой части его не хватает, то дело будет сорвано: кредита нет… Совершенно нет… А есть и золото, и каменный уголь, и руды: свинцовая, железная, соль каменная есть. Можно и сельскохозяйственную культуру вести: и скот, и сахар, и табак, и пиво пойдет… Да как не пойти? Вы посмотрите, какие цены: бутылка пива рубль, фунт сахару двадцать пять копеек, хлеб, мясо… На все ведь безумные цены… Лес… Но вот лес наш: при разработке в один год с ним не повернешься, а таких здесь, которые могли бы затратить капитал на два года – нет… Возьмите другое громадное дело – рыба… Ведь такого изобилия рыбы нет на остальном побережье земного шара. Три осенних месяца, когда идет кета, чтоб метать свою икру в Амур, ее столько, что руками можно ловить. А ведь это та же лососина… За ней стадами плывут акулы, кашалоты… Два года тому назад убили в бухте кита… В лове пуд рыбы обходится копейка… Но для организации сбыта нужны пароходы-ледники, во всех европейских центрах склады-ледники… Солить рыбу? нужна соль, а ее нет: немецкая соль у нас стоит семьдесят копеек, с Сахалина пятьдесят, но и не годится, и оба эти сорта соли не годятся, – они получаются вываркой, а следовательно в них и йод и натр, и все это дает негодный для продажи товар… Нужна комовая соль… Японцы здесь вертятся, но народ безденежный… Все, на что хватает их, – это удобрительными туками увозить эту рыбу к себе… Миллиона два пудов вывозят… Иностранные капиталы сюда бы… Но не идут в такие сложные дела…
– Почему?
– Положение неопределенное – боятся произвола, взяточничества…
1 сентября
Сегодня вышел первый номер новой, здесь третьей газеты – «Восточный вестник». Редакция газеты, очевидно, чистоплотная. Лучшая будущность – пятьсот подписчиков, и следовательно людей собрала к этому делу не его денежная сторона.
Сегодня вечер я провел в их кружке, и вечер этот был один из лучших здесь проведенных вечеров.
Хозяйка дома, госпожа М., она же секретарь редакции, из числа тех беззаветных, которые своей любовью к делу, любовью особенной, как только женщины умеют любить дело, перенося на него всю ласку и нежность женской натуры, – греют и светят, вносят уютность, вкус, энергию…
Выхлопотать разрешение, получить вовремя случайно запоздавшую телеграмму и таким образом прибавить интерес номеру, не спать ночь, чтобы номер вышел вовремя, выправлять корректуру и огорчаться от всего сердца, если какая-нибудь буква выскочила-таки вверх ногами, – вот на что проходят незаметно дни, годы, вся жизнь…
2 сентября
Сегодня вечер в морском собрании в честь принца Генриха. Мужской элемент представлен на вечере и в количественном и в качественном отношении эффектно. Большинство военных, всех сортов оружия. Из штатских налицо вся колония немцев. Налицо и весь деловой мир города. Большинство – это люди, своими руками сделавшие себе свое состояние. Многим из них пришлось начинать снова в жизни, после выслуженной каторги, ссылки. Но здесь, на крайнем Востоке, мало обращают внимания на прошлое, руководствуясь немецкой поговоркой: за то, что было, еврей ничего не даст: важно то, что есть.
Зато дам мало, молодых и того меньше, барышень и совсем наперечет. Костюмов особых не было. Выдавалась одна жившая очень долго в Париже и, очевидно, прекрасно усвоившая все приемы великих франтих Парижа. Костюм ее бледных тонов, с нежно-лиловыми цветами, низенький корсет, лиф, схваченный на оголенных плечах маленькими бархатками, вся фигура изящная и в то же время декадентски небрежная, несколько дорогих камней, небрежно брошенных по костюму, делали ее на мой по крайней мере взгляд и взгляд моих знакомых царицей вечера.
В ее движениях, манерах – свобода парижанки, к которой, очевидно, плохо привыкает местное общество.
На первых порах, говорят, ей особенно трудно пришлось здесь; но затем все вошло в колею. Много помогло то обстоятельство, что виновница толков мало обращала на них внимания и, молодая, изящная, с оригинальной, хотя, может быть, и некрасивой наружностью, окружила себя блестящей молодежью морских офицеров.
Это ее штат, и за ужином симпатичные хозяева вечера в значительном числе откочевали за ней наверх, оставив своих гостей-немцев на попечение своих старших членов да сухопутных представителей наших войск.
Один из немецких гостей сидел и за нашим столом. Он хорошо говорил по-немецки, но ни на каких других языках не говорил, в то время как кругом его русские офицеры бойко перебрасывались на французском, английском и немецком языках. Не удалось немецкого гостя вызвать и на более широкую тему в разговоре: все сводилось к его кораблю, его форме и ближайшим поездкам. Зато уверенность и снисходительность этой боевой единицы были поистине завидны. Очевидно, всех нас он считал чем-то неизмеримо ниже его стоящим. Все это чувствовали и с добродушием русских относились к своему гостю, усердно подливая ему шампанское.
Когда коснулись китайского и японского вопросов, гость-немец категорически заявил, что и тех и других надо так держать. Он при этом показал на свой кулак и наивно улыбнулся. Поддержку он нашел в одном господине, который взялся, очевидно, научно обосновать этот вопрос. Он заговорил о желтой расе, о том, что, как известно, раса эта имеет совершенно отличную от нас культуру, и затем искусно перешел к немецкому, русскому и английскому кулакам, так же необходимым-де желтой расе, как воздух, пища, сон. Немец улыбался, кивал ему головой и постоянно чокался с ним. И так как задача и заключалась в том, чтобы гость-немец пил, то господин и заслужил в конце концов признательность хозяев. Я уехал сейчас после ужина, но до шести часов утра ублажали моряки своих гостей. Многие из хозяев не выдержали этого винного боя, тогда как немцы, выпив неимоверное количество вина, все-таки на своих собственных ногах дошли до извозчика.
– О, дьяволы, как здоровы они пить, – говорили на другой день, – нет возможности споить их.
Впрочем, отдавая должное, и между нашими были молодцы в этом отношении.
3 сентября
Возвратился с вечера в час ночи, а в семь часов утра пароход, на котором я уезжал из Владивостока, уже выходил из бухты в открытый океан.