Я помню зимний солнечный день, когда приехал отец.
Наш двор был завален сугробами: таким белым снегом, что до боли в глазах. Мы с мамой шли по тропинке среди высоких сугробов, а навстречу к нам бежал мой отец. Высокий, стройный, в шинели, схваченной ремнем портупеи. Мы не виделись больше года. Шла война, он служил во внутренних войсках и был комендантом Подольска.
Папа взял меня на руки, обнял и крепко поцеловал маму. По дороге домой она рассказала, что наш дом разбомбили, мы переехали в соседнее здание и заняли свободную комнату, хозяева которой были в эвакуации. Два месяца назад они возвратились, и весь наш скарб, включая диван с двумя откидными тумбами, вынесли из квартиры.
– Теперь мы живем в подъезде под лестницей, – сказала мама, как будто в этом не было ничего, о чем стоило беспокоиться.
Мне никогда не забыть отцовское лицо, когда он увидел наш угол под лестницей: диван и ржавую печь, которую топили дровами из досок. Их, кстати, было трудно найти. За войну в Москве сожгли все заборы.
Мама хотела согреть чаю, но отец ушел и вернулся только под вечер. Тогда я впервые услышала слово «ордер». Потом мама рассказывала, что папа явился в комендатуру и потребовал, чтобы его семье дали жилье.
Наш диван погрузили в машину, меня с мамой посадили в кабину, и мы поехали по заснеженным московским улицам. Полуразрушенные, разбитые бомбежкой здания в сумерках казались могильными памятниками. Над крышами уцелевших домов вились дымки. Их вместе со снегом сдувало с крыш порывистым ветром.
Скоро мы приехали на Мясницкую. Отец забрал меня из кабины и понес к подъезду. Помню, как резко взвизгнула разбухшая дверь, и мы втроем, вместе с мамой, вошли в парадное. На лестнице была темнота.
Когда поднялись на второй этаж, отец позвонил в дверь. Нам открыли, и мы оказались в длинном коридоре с тускло горящей лампочкой. Там пахло нафталином, непросохшей одеждой и калошной резиной. Все без исключения двери были открыты. Коридор уходил в противоположный конец квартиры, откуда доносился прогорклый запах жареной рыбы. Еще оттуда пахло газом и хозяйственным мылом. Там была кухня.
Мы двинулись по коридору. Кухня была большой, как мне тогда показалось, размером с два школьных класса. По одной стене стояли четыре газовые плиты. По другой – столы. В одном углу сушилось белье, в другом были две чугунные раковины с торчащими из стены водопроводными кранами.
На кухне хлопотали одни только старухи. Все – седые, чистенькие, в белых кофтах, темных юбках и трикотажных жакетах. Отставив шкворчащие сковородки и кипящие чайники, они окружили нас и стали расспрашивать.
– Новые жильцы?
– По ордеру?
– В дальнюю комнату?
Отец показал ордер и спросил, где находится эта самая комната. Ему указали. Пока мы шли по коридору обратно, за нами, шаркая, бежала старушка и что-то неразборчиво лопотала.
Для себя я сразу же назвала ее Белой Бабушкой, потому что у нее были седые волосы с прической «под полечку», а на плечах лежала белая шаль.
Она все бежала за нами и что-то лопотала, лопотала…
Когда мы дошли до комнаты, нам удалось понять, что она проживала здесь со своей компаньонкой, на которую был оформлен ордер, но та умерла.
– Мне некуда идти… Другого жилья у меня нет… – Сказав это, Белая Бабушка заплакала, уткнувшись в концы своей белоснежной шали.
Мама развернула ее к себе и строго сказала:
– Мы с дочерью два месяца жили в подъезде под лестницей. Неужели вы думаете, что я выгоню на улицу пожилого человека?
Отец в тот же день уехал в Подольск, а Белая Бабушка стала жить с нами в нашей двенадцатиметровой комнате. Она спала на своей кровати, а мы с мамой – на диване с откидными круглыми тумбами. По вечерам Белая Бабушка подолгу сидела на стуле и смотрела в окно.
Однажды я спросила у мамы:
– Что она делает?
Мама ответила:
– Наверное, молится.
С тех пор я знаю, что молиться можно даже так, глядя в окно.
Постепенно мы с мамой перезнакомились со всеми обитателями нашей квартиры и узнали от них много интересных историй. Днем двери комнат были открыты, все жили одной общей жизнью.
Самую большую комнату, слева от входа, занимал известный кардиолог, профессор Леонтий Яковлевич Белоцерковский. Ему и его жене Серафиме Васильевне принадлежала еще одна, смежная комната.
В следующей комнате, дальше по коридору, проживала семья их дочери, Нины Леонтьевны. Она тоже была кардиологом и работала вместе с отцом. Ее муж Владимир Сергеевич Ротенберг служил зубным техником. Это были тихие интеллигентные люди, которые говорили между собой то по-русски, то по-французски.
К слову сказать, французским языком владели не только они. Две комнаты напротив, в нашем ряду, принадлежали старушкам, бывшим медсестрам Софье Васильевне и Елизавете Петровне. Они когда-то работали с профессором, но к тому времени уже вышли на пенсию. Елизавета Петровна рассказывала, что служила медсестрой у Антона Павловича Чехова. Такие разговоры возникали часто и были всем интересны. Софья Васильевна не имела и доли подобных заслуг, но зато она была родной сестрой Серафимы Васильевны, жены профессора Белоцерковского.
Когда я заходила к кому-то из них в комнату, мне говорили:
– Инночка пришла с la poupée[1].
С этой la poupée охотнее всего я заходила в комнату к бывшей санитарке профессора Александре Филипповне, еще одной жительнице нашей большой квартиры. Александра Филипповна была абажурщицей. На пенсии она стала шить абажуры. В ее комоде хранились куски нежнейшей шелковой ткани, кружев, лент и бахромы. Их обрезки доставались мне для игры в лоскутки.
Все эти милые бабушки, включая профессорскую жену Серафиму Васильевну, никогда не выходили на кухню в халатах, а только хорошо причесанными и прибранными. Драгоценностей никто из них не носил, потому что все жили бедно.
Правда, через много лет я узнала: это было не совсем так…
Одну из девяти комнат нашей квартиры занимали мы с мамой и Белой Бабушкой, которую на самом деле звали Еленой Викторовной. Еще одну – Фаина Евгеньевна Глейзер. Она служила в какой-то скучной конторе и сама по себе была мало чем примечательна. Другое дело – ее дочь с красивым именем Лиля. Она и сама была словно цветок – тонкая, прозрачная, нежная и очень красивая. Лиля была студенткой.
В последней, девятой комнате у кухни, жил бывший генерал царской армии Михаил Георгиевич Еремин. Он был крепким, лысым, ходил по квартире в высоких сапогах и во френче. Я ни разу не видела его в пижаме или в штатской одежде. Зато его жена, бывшая барыня Вера Михайловна, носила роскошный шелковый халат, из-под которого виднелось жабо ее кружевной кофточки. Они были бедны как церковные мыши. И если бы их не подкармливал прославленный агроном-биолог с третьего этажа, они бы умерли с голоду.
Конечно, жильцы нашей квартиры делились друг с другом продуктами. И когда к нам из Подольска приезжал папа и привозил мешочек муки, мама пекла пироги и всех угощала. Одна барыня-генеральша держала фасон. Теперь я понимаю: самым страшным для нее было поступиться своей гордостью.
Вот я и рассказала обо всех, кто жил в нашей квартире, и словно окунулась в то время. Что касается засовов на дверях, этого не помню. Двери постоянно были открыты. А ведь засовы, как вы сказали, располагались со стороны коридора. Вот я их и не видела.