Ларочка Морская опомнилась, открыла глаза и поняла, что умерла. Такая ослепительно светлая комната, такая тишина и такие белоснежные занавески, подсвеченные с обратной стороны росписью теплых солнечных лучей, посреди военного времени могли быть лишь на том свете. И этот мальчик – да-да, вот этот, сидящий у окна, стриженный ежиком и глядящий восхищенно светло-карими, почти янтарными глазами, – на самом деле так приветлив быть не мог. Ларочка не очень помнила, откуда с ним знакома, но точно знала, что в реальной жизни ему положено быть хмурым и суровым. Стоп! Это же тот самый красноармеец, что отбирал у людей воду! Усилием воли Ларочка подавила желание улыбнуться в ответ. Жалко, конечно, что парня тоже подстрелили, но это не повод прощать издевательства над мирными жителями.
– Очнулась? – шепотом спросил мальчишка.
Ларочка даже попыталась ответить, но горло пересохло так, что ничего сказать не получилось. Ну и ладно. Об этикете загробного мира Лара знала мало, но надеялась, что отвечать на вопросы внезапных галлюцинаций или даже реальных попутчиков он не обязывает. Вместо новых попыток заговорить Ларочка попыталась привстать, чтобы оглядеться, но движения выходили вялыми, как во сне. Даже ощупать место ранения не получилось. Рука поднималась до уровня глаз – как раз так, что сквозь растопыренные пальцы выставленной вперед ладони можно было смотреть на мальчишку, – а потом бессильно падала на одеяло.
Но откуда на том свете бомбежки? И если их тут нет, то почему незашторенная часть окна заклеена крест-накрест? И звуки! Царившая еще мгновение назад тишина сменилась доносящимся откуда-то издалека гулкими разговорами и хлопаньем дверей.
– Где я? – Ларочка наконец смогла заговорить. Голос звучал слабо, хрипло, и был каким-то чужим, а язык едва ворочался во рту, то и дело словно засыпая.
– Ясное дело, в больнице, – охотно ответил мальчишка. – И это здорово, что ты так быстро очнулась после операции. Добрый знак! Твоя мама так и сказала: если в ближайшее время в себя придет, значит организм справляется, и все будет хорошо.
– Мама? – Ларочка завертела головой в поисках родных, но в палате – теперь ясно было видно, что вокруг удивительно чистая и пустая больничная палата – ни мамы, ни Женьки не оказалось.
– Расскажу тебе, как все было. – Мальчишка подошел поближе и присел на стул возле изголовья Ларочкиной кровати. – Стояло обычное осеннее утро, мы дежурили, как всегда…
– Отбирали воду у несчастных людей, с таким трудом затащивших ее в гору от колодца… – безжалостно поправила окончательно пришедшая в себя Ларочка, от возмущения снова научившись нормально говорить.
– Чего? – опешил мальчишка, но тут же все понял. – А, ты об этом… Ну смотри… – Он не оправдывался, а доброжелательно объяснял. Так, словно Ларочка была маленьким ребенком, спросившим, почему на ромашке гадать можно, а на мушке с большим количеством крылышек – нет. – …значится, что у нас имеется? Приказ срочно доставить в госпиталь три бочки питьевой воды. Воды, конечно, нужно больше, но срочно – именно три бочки. От скорости зависят чьи-то жизни… И вот, одно дело – я трачу время на дорогу, потом распихиваю очередь у колодца – и ведь тогда тоже сказали бы, что издеваюсь, да? Ну и таскаю ведра… И совсем другое – обращаюсь почти под самым госпиталем к коренному населению за помощью…
– Так не обращаются! – фыркнула Ларочка. – Вы стояли с оружием и приказывали! Немцы тоже так всегда делали!
– Немцы? Ну нашла с кем сравнивать! – Мальчишка явно рассердился. На обтянутых смуглой кожей скулах заходили желваки.
Он уже был готов что-то ответить, но тут в коридоре совсем рядом с дверью послышались шаркающие шаги.
– Не выдавай меня! – резко буркнул незваный гость и мгновенно вполз под кровать, при этом с силой дернув на себя Ларочкино одеяло.
В палату вошла пожилая санитарка с висящей через плечо торбой. В руках ее была швабра, в глазах безграничное удивление.
– Да ты крепкая девочка, как я погляжу! – хмыкнула она. – Доктор раньше завтрашнего утреннего обхода к тебе и не планировала, а я смотрю, уже пора. Пить, небось, хочешь?
Санитарка достала алюминиевую кружку и, зачерпнув воды откуда-то прямо из торбы, поднесла ее к губам Ларочки. Она жадно начала пить, тут же ощущая, как с каждым глотком в тело возвращается жизнь, чувствительность и… боль.
– Пей, пей, – подбадривала санитарка. – Не скули. Это наркоз отходит, так положено. Раз в себя пришла, и жара нет, то теперь на поправку пойдешь. Через пару месяцев, глядишь, уже и бегать будешь, как все. Молодой организм возьмет свое. А тем, у кого полостные ранения, каково, представляешь? Им ни есть, ни пить нельзя первое время. А твое дело – пустячное. Как доктор говорит: свежий воздух, нормальное питание… и дело с концом. Ой! – Тут санитарка недовольно глянула на окно. – А где же он, наш воздух-то? Ей-богу, я окно открывала! Сквозняком, небось, захлопнуло…
Когда она начала орудовать шваброй, Ларочка поняла, что искать укрытия под кроватью было плохой идеей. Санитарка попалась хорошая – трудолюбивая и старательная.
– Голова болит, – тихонько пожаловалась Ларочка, невесть зачем пытаясь спасти странного красноармейца, – Можете шваброй не шорхать? И так тошно…
– Ишь! – Санитарка, кажется, обиделась. – Нашлась пава! Понимаю еще, если б на рану жаловалась, а то – голова. Я-то могу не шорхать, но тогда грязища разведется, рана твоя загноится, кто отвечать будет перед твоей строгой матерью? – заворчала она, но, для порядка взмахнув еще пару раз шваброй, недовольно удалилась.
Ларочке вдруг стало очень себя жалко. И потому, что обидела ни в чем неповинную добрую женщину, и потому, что бок болел все сильнее, и каждый вздох теперь отдавал по всему телу жгучей резью, и потому, что настоящая жизнь – та, которую Ларочка загадывала себе на послевоенное время – могла никогда и не состояться. А ведь и в прошлом этой волнующей, еще в детстве намечтанной большой взрослой жизни тоже, считай, не было.
Год окончания школы Ларочка помнила отлично. Экзамены, милые вечеринки с патефоном у одноклассницы Валюши, грандиозные планы. Ларочка мечтала пойти в журналистику и усердно готовилась к поступлению на филологический, Валюша собиралась замуж, еще одна Валюша, тоже одноклассница, переезжала с родителями в Москву, где собиралась штурмовать МГУ. После комсомольского собрания, посвященного выпускному вечеру (разбирали неблаговидное поведение Борьки, который притащил джазовые пластинки и попытался устроить танцульки вместо праздника!), сразу два одноклассника признались Ларочке в любви и готовности ждать ответа сколько придется. Обоим (хотя Борька, конечно, нравился Ларочке куда больше) было отвечено, мол, не выдумывайте глупости, нам всем сейчас об учебе думать надо. Но оба были «взяты на крючок», и после вступительных экзаменов с обоими Ларочка собиралась сходить в кино. Валюша уже и платье пообещала дать… И тут – война… Первым делом поменялись профессиональные интересы. Стало ясно, что настоящую пользу миру можно приносить, только спасая жизни людей, поэтому Ларочка устроилась санитаркой, но участвовать в жизни госпиталя старалась как настоящая медсестра: пыталась узнать как можно больше, сначала думала про медучилище, но теперь решила метить на вершину и готовилась поступать в медицинский, как только его реэвакуируют в Харьков. Вопросы личной жизни, естественно, перенеслись на неопределенное «после победы». Ничьих ухаживаний, даже если они и были, Ларочка два последних года не замечала, целиком отдаваясь работе, бытовым хлопотам, заботам о Женьке и желанию помочь настрадавшейся за время недолгого фронтового опыта матери. Ни в кино, ни в театры не ходила – хотя сверстники и сейчас, и во время фашистской оккупации не брезговали подобным способом отвести душу. Она даже не читала ничего художественного, считая, что теперь не время, и с обеими Валюшами, растившими детей каждая в своем тылу, переписку почти не вела – пару раз отправляла открытки к праздникам в ответ на пространные письма, но душу не открывала. Потому что не было сейчас у Ларочки никакой души, заморозилась на время войны – закрылась в ожидании.
И вот теперь оказалось, что волшебное «после победы» может и не наступить никогда. Не выдержи Ларочка сейчас операции – кстати, интересно, что за ранение? кто оперировал? что именно делали? – так и умерла бы, вообще не пожив.
– Эй, ты спишь? – У изголовья снова появилась веснушчатая физиономия странного красноармейца. – Я так и не рассказал. Ты послушай же. Мы собирали воду, никого не трогали, и вдруг – выстрел. Один. Громкий! И ты тут со своим криком: «Ложись! Спасайся! Немцы!»… Я только и успел, что схватить тебя на руки да в кузов переложить.
– Ты не мог! – возмутилась такому нахальному искажению реальности Ларочка и тут же добавила, оправдывая свое право на компетенцию: – Я же медик!
– А что, медики у нас нынче железом набитые? – удивился мальчишка. – Натурально – вот так вот, – он изобразил жест, как будто укачивал младенца, – поднял и переложил в машину. Не тяжело совсем.
– Нельзя раненого хватать без осмотра! – перебила Ларочка. – Бывают такие травмы, что лишнее движение убить может. Мы же не на поле боя, где все средства хороши. Ты должен был соблюдать правила!
– Должен, – улыбнулся красноармеец. – Но, знаешь, у меня судьба такая, как какое правило ни напишут – так мне его неизменно нарушать приходится. И ни разу еще вреда от этого не было. Тем более, правила ваши медицинские я знать не обязан. Инженер я. Сейчас – сержант 124-го отдельного мостостроительного батальона капитана Федорова. Жалко, конечно, что с фронта отозвали. Но это не за провинность какую, ты не подумай. Просто раз мы Харьков освобождать помогали, то нам теперь тут все и восстанавливать. Без толковых строителей сейчас тут никак не обойтись. Шутка ли, к зиме 142 организации союзных наркоматов и республиканских органов власти разместить надо! А где, спрашивается? Ждем четкого плана по фронтам работ, а пока вот – кто где помощь просит, туда нас и направляют. Рабочие руки везде нужны, не говоря уже об инженерной смекалке.
Все это Лариса и без таких пространных объяснений прекрасно знала.
– Я газеты читаю, – усмехнулась сурово. – Объясни толком, что ты тут, – она обвела глазами палату, – тут, у меня делаешь.
– Митя я, – сказал мальчишка со значением, будто это что-то объясняло. – Митя Санин, – представившись, он по привычке протянул руку, но тут же смущенно одернул, сообразив, что у раненой нет сил отвечать на рукопожатие. – В общем, когда ты крик подняла, все попадали и головы руками позакрывали. Только твой брат не растерялся, помчался за матерью. И вовремя. Пока мы грузовик на дорогу вывели, твоя мама уже нам наперерез выскочила. «Я врач, – кричит, – знаю всех кого надо! Гоните в госпиталь!» Ну а мы туда и гнали. На месте она уже сама всех на уши поставила, добилась для тебя срочной операции. С того света тебя, считай, вытащили. Говорят, еще чуть-чуть, и не спасли бы уже…
– Ну, спасибо тебе, Митя Санин, – выдавила из себя Лариса. А что, собственно, можно было еще сказать?
– Да не за что! – легко отмахнулся мальчишка. – Мне все равно по пути было. Мы ж к этому госпиталю в помощь сейчас и приставлены. Воды, правда, не добрали. Но за общей суматохой этого пока никто не заметил. Но потом заметят, конечно, будет мне внушение с выговором. А, не впервой!
Ларочке от всех этих сведений стало еще тоскливее. Бедная мама! С ее слабыми нервами только такого стресса еще не хватало. И как, интересно, обстоят дела у тех, чьи братья не кинулись за помощью и чьи матери не водили знакомства с лучшими хирургами города?
– Много людей еще от стрельбы пострадало? – спросила Лариса.
– Да в том-то и дело, что никто больше, – посерьезнел Митя. – Я, собственно, не только проведать тебя пришел, но и передать кое-что. Кто знает, может, когда тебя в общую палату переведут и навещать разрешат, меня уже в другое место помогать направят. А через третьих людей такие вещи передавать как-то неблагородно. Вот!
Он достал из-за пазухи аккуратно сложенную Ларочкину косынку с кровавым пятном посередине.
– Ты так за этот платок хваталась и так его к себе прижимала, что я сразу понял – это бросать нельзя. Сунул в карман, забыл, а вот теперь вспомнил.
Ларочка, кривясь от боли, протянула руку, взяла платок, сунула под подушку. Вещь, конечно, нужная, но не настолько, чтобы ради ее передачи кому-либо тайно в больницу пробираться.
Загадочный Митя меж тем продолжал:
– Я инициалы на нем вышитые – Д. Д. – случайно увидел. Сообразил, что, видимо, тут замешаны дела сердечные, и решил, что лучше тебе этот платочек лично в руки отдать. Верно? Сначала подумал: да отдам родне, сами разберутся. А потом смекнул: брат у тебя Евгений, мама – Вера, никакими «Д. Д.» и не пахнет. Вдруг у тебя тайна какая с этой вышивкой связана, а я ее на всеобщее обозрение отдам? Нехорошо.
Ларочка едва сдержала смех. Мальчишка – тоже мне детектив! – напридумал себе всякого. Романтический возраст, что тут скажешь.
– Лет-то тебе сколько? – не удержалась она от вопроса.
– Двадцать два, а что? – ошарашил парень. Выглядел он ровесником Женьки, и общалась с ним Ларочка соответственно.
– Врешь небось? – строго спросила она.
– Вру, – ничуть не смутился Митя. – Двадцать один с половиной на самом деле. Но это-то тут при чем?
Ларочка не нашлась, что ответить. Тут гул голосов в коридоре усилился.
– Кто-то идет! – подскочил Митя. – Слушай, я что сказать хотел. Ты подумай про эти свои тайные дела попридирчевей. Никому не говорю, чтобы случайно твою тайну всем не раскрыть, да и к тебе не хочу лезть с советами, но если стреляли в тебя из-за этого Д. Д., то, может, стоит об этом кому-то сказать? Попросить защиту там или еще чего?
Митя уже запрыгнул на подоконник и вещал из-за шторы:
– Подумай сама! Кто стрелял-то? Случайные хулиганы? Все может быть, но совпадение, конечно, очень странное. Я бы на твоем месте подумал, кто может желать тебе смерти и как сделать так, чтобы он снова до тебя не добрался!
Ларочка нашла силы поднять руку и многозначительно постучать кулаком себе по лбу. Надо же такую ахинею придумать!
– Зря ты так! – прокомментировал Митя уже с ветки склоненного возле окна дерева. – Спасаешь тут тебя, выговор получить рискуешь, а ты никакие предупреждения всерьез принимать не хочешь! Как знаешь, конечно. Дело твое. Но, как по мне, так никакой «Д. Д.» твоей жизни стоить не может. Зря ты его покрываешь. Подумай сама: стреляли средь бела дня, прицельно, именно в тебя. Какие уж тут тайны?
Митя окончательно исчез, а в ушах притихшей Ларочки все еще крутилось предупреждающее: «Стреляли… прицельно… в тебя…»… Цимес был еще и в том, что знакомый с инициалами Д. Д. у Ларочки действительно имелся. И хотя к принесенной Митей косынке этот человек никакого отношения не имел, но единственные «тайные дела», существовавшие в жизни Ларочки, и впрямь были плотно связаны с этим Д. Д. Но не мог же он из-за этого пойти на убийство? Ларочка ведь не признавалась, что знает его тайну, да и сама себе пообещала никому ничего не рассказывать. С чего бы ему было стрелять?..
– Верой я стала благодаря сестре моей, Сонечке, – неспешно вещала Двойра и даже шуточки свои фирменные уже выдавала не скупясь. – Хотелось бы сразу Верой и Правдой, но, ты ж понимаешь, на второе у нас газетная монополия, так что меня не поймут.
С тех пор, как выяснилось, что с Ларочкой все не так плохо, что она жива, а все необходимые для ее выздоровления меры уже предприняты, Морскому стало существенно легче. Ехать в госпиталь сейчас было бессмысленно – Ларочку держали там не вполне законно, на операцию согласились исключительно из-за срочности и перевели сейчас в удаленную, закрытую от всех палату, откуда, как только будет возможно, обещали сразу «сплавить» в обычную гражданскую больницу, где уже можно будет и навещать, и общаться, и проверять качество перевязок. В милиции сегодня тоже делать было нечего – Двойра написала все необходимые заявления и получила разрешение прийти завтра, узнать, кому поручено дело. Вернее, поручено ли кому-либо, потому что, как ей сказали: «В городе сейчас столько работы, что метаться по поводу каждого одиночного выстрела не представляется возможным, но вы все равно приходите, если что – заявление придется забрать». Рыдала Двойра, как выяснилось, просто «потому что накопилось». И узнав о том, что в Ларочку стреляли, и требуя от знакомого хирурга немедленной помощи, и ожидая под дверью результат операции, и даже потом в милиции – Двойра не проронила ни слезинки, а вот при встрече с Морским, осознав, что все самое страшное уже позади, внезапно расклеилась. Но довольно быстро пришла в себя и, любезно разрешив проводить ее до дома, рассказывала теперь Морскому про свое житие-бытие.
– Ты же знаешь мою сестру, – продолжала бывшая жена. – Она с тех пор, как ее благоверный погиб на финской, стала чокнутая. В первых рядах добровольцев на фронт ушла, ни себя, ни нервов семьи не жалея.
Морской сочувствующе закивал, прекрасно помня, как они половиной города пытались убедить одержимую желанием отомстить за смерть мужа Сонечку для начала хотя бы просто на курсы медсестер пойти. Но нет. Она ринулась на передовую, откуда, кстати, писала бодрые письма, свидетельствующие, что нет лучшего учителя, чем опыт, и лучшего ангела хранителя, чем полное безразличие к собственной жизни и осознание совершеннейшей своей правоты. Была она простой санитаркой, но, судя по наградам и местам, завуалированно упоминавшимся в письмах (точные названия военная цензура вымарывала густыми черными чернилами), в первые же месяцы войны умудрилась увидеть столько, сколько и сейчас не каждому солдату довелось.
– Однажды, – продолжала Двойра, – Сонечка спасла одного весьма уважаемого человека. Фамилию не называла, но, если я правильно догадалась, о ком речь, то он, увы, давно и плотно женат. Но зато влиятелен и, как оказалось, добро помнить умеет.
– Ты неисправима, – хмыкнул Морской.
О Двойрином навязчивом желании утешить потерявшую супруга сестру новым замужеством уже ходили легенды.
– А что такого? – ничуть не смутилась Двойра. – Она сама мне говорила, что мужчина в общем-то ничего, симпатичный. Правда, когда она его лично видела, то разглядеть не удосужилась, потому впечатление составляла потом по газетным портретам. – Поняв, что заинтриговала Морского окончательно, Двойра с наслаждением продолжила рассказ. – Спасла она его так: во время какого-то боя, подбирая раненых и перетаскивая к своим, наткнулась на явный труп, с которым ни один нормальный медик связываться бы не стал. Вообрази – лежит себе мужик с разможженным черепом, его мозги – рядом… Но Соня моя – девушка хозяйственная – мозги обратно в черепушку положила, мужика на себя взвалила и поползла. Наградили ее потом за храбрость, в том числе и недельным отпуском, на что в первые месяцы войны, как ты понимаешь, не всякий настоящий герой рассчитывать мог. А я считаю, что ей за такое слабоумие надо было направление выписать прямиком в дурдом на лечение!.. Там у нее теперь и без Якова крепкие родственные связи имеются!..
Морской понимал, что половина Двойриного рассказа – художественное преувеличение, но не знал, с какой стороны подступиться, чтобы начать уточнять.
– Так вот, – продолжала Двойра. – Как раз во время того самого отпуска Сонечка мне всю эту историю и рассказала. Пишет, говорит, спасенный слова благодарности из госпиталя и спрашивает, не нужно ли ей чего. Она, ты же знаешь это глупое создание, отвечает, мол, «мне бы только чтобы вы поправились поскорей и помогли нашей армии разгромить врага». И тут, значится, приходит весть о моей мобилизации. Тут Сонечка и сорвалась, впала в истерику, написала своему спасенному, мол, сестра моя точно в плен попадет, это ж с ее еврейским счастьем единственный возможный исход ее службы в армии. Просить бронь для меня не стала – да и не приняла бы я такого подарка, что ж это – все коллеги мои на войне, а я в тылу нежусь? – а попросила подсобить с документами. Ну, если я в плен попаду, то про национальность чтоб никто не догадался. Это мы тут наивные были, а Соня моя к тому времени уже хорошо знала, как нацисты с еврейским народом обходятся. Менять имя и национальность в документах дело вообще-то у нас разрешенное, но долгое. Сонечка просила посодействовать, чтобы до моего отъезда на фронт все решилось. Так вот и стала я Дубецкой Верой Андреевной. На фронте ни разу смысла этого перевоплощения не ощутила, а вот когда тут, в Харькове, оказалась в оккупации, новые документы пригодились. Внешне ж ни по мне, ни по Ларисе, как моя медсестра еще до войны говорить любила, «ничего такого не скажешь». А документы – вот они.
– Как Хаим отнесся? – не удержался от вопроса Морской. Дед Хаим – Ларисин дедушка и отец Двойры и Сони – был категорическим противником русификации имен. Когда весь мединститут ради облегчения дальнейшего продвижения по карьерной лестнице массово из Соломонов превращался в Санек, а из Элек в Ольг, Хаим своим дочерям даже думать о таком шаге запретил.
– Кто ж его поймет, – ответила Двойра-Вера. – По крайней мере ни разу не упрекнул и в письмах с той поры ни разу не назвал ни меня, ни себя по имени. Ему, я думаю, Соня все объяснила. Предчувствие у нее было, что мне в войну Двойрою оставаться никак нельзя.
– Хорошо, что никто из старых знакомых тут, в Харькове, тебя при немцах не выдал, – Морской обрадовался, что нашел повод похвалить сплоченность и взаимовыручку остававшихся в оккупации граждан.
– Да, – усмехнулась горько Двойра. – С соседями и коллегами повезло – одни выехали, другие вымерли. Никого из прежних знакомых не встречала. А кого встретила, когда сообразила, что надо все же идти трудоустраиваться, тот меня не узнал. Кривая, – она покрутила палкой в воздухе и тут же снова ловко на нее оперлась, – опухшая от голода… Мало что от прежней Двойры осталось, да, Морской?
Он непроизвольно вздрогнул. Конечно опухшая… Видя голодные отеки и их последствия на лицах чужих людей, Морской с легкостью мысленно ставил диагноз, но в первые минуты общения с Двойрой подумал какое-то нелепое «устала, постарела, выплакала все глаза»… Мозг попросту отказывался осознавать тот факт, что пока Морской в далеком тылу получал хоть какой-то, но все же паек, небольшие продуктовые презенты от госпиталей, куда возил с воодушевляющими выступлениями коллег по перу и обменивал, что мог, на восточные витаминные фрукты, его дочь и ее мать были на грани голодной смерти.
– А про какие новые связи Сонечки в дурдоме ты так красочно рассказывала? – решил сменить сложную тему Морской. Они уже были в начале Лермонтовской, и, чтобы занять недолгий оставшийся отрезок пути, достаточно было какой-нибудь легкой темы о новых знакомых Сони.
– Так Лариса же с первых дней, как в Харьков приехала, сразу на Сабурову дачу работать пошла! – оживилась Двойра. – Поначалу там на территории эвакогоспиталь № 2 был. Потом фашисты пришли, из дружественных нам инстанций осталась только психбольница. Туда Ларочку и взяли санитаркой – Света Горленко похлопотала. Она с зимы 41-го там и работает, и живет. Официально – была уборщицей в немецком лазарете и техперсоналом в психушке, сейчас тоже на подобных должностях числится, но сама – ты же ее знаешь – считает себя книгохранительницей.
Конечно же Морской Свету прекрасно знал. Большая умница, ответственная, труженица, хороший товарищ. И, кстати, отличная мать забавного малыша Володечки и верная жена Николая Горленко – которого, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте – Коля был младше, – Морской имел удовольствие причислять к кругу своих самых близких друзей.
– Жена красноармейца-добровольца, который на гражданке был не кем-нибудь, а следователем угрозыска, и который бесстрашно разрывал на мелкие куски любую бандитскую морду, – и вдруг уборщица при немцах?! – изумился Морской. – Как такое может быть?! Впрочем, – тут он осознал, что его родная дочь тоже там работала, – я не вправе делать выводы, пока не узнаю точно, в чем там дело. Точнее, – под тяжелым взглядом Двойры Морской быстро опустил глаза, – точнее, я… в принципе… ну… не вправе делать выводы… Я понимаю…
Распахивая перед бывшей женой дверь подъезда, он замялся, не зная, идти дальше или нет. Второе предполагало, что надо сговориться, как лучше встретиться завтра, чтобы и к Ларисе сходить, и в милицию по ее делу вдвоем наведаться.
– И давно это тебе нужно приглашение? – Двойра заметила сомнения Морского. – Пойдем, там Женька дома, он будет тебе рад. Заварки, правда, нет, но кипяток с сахаром вприкуску тоже бодрит. Я думаю, ты знаешь.
С тяжелым сердцем Морской начал подниматься по ступенькам. Несметное количество раз он бывал в этом доме. И всегда – на правах близкого друга хозяина, ценителя шумных и щедрых застолий. Без Якова дом казался осиротевшим.
– Что, удивляешься, куда попал? – остановившись передохнуть, спросила Двойра. – Без стекол и с обгорелыми стенами подъезд, как видишь, выглядит не очень. И это ты еще не видел разломанный чердак. Увидишь – поразишься.
– Сильно больно ходить? – Морской заметил, что при подъеме по ступенькам Двойра опирается на палку уже всерьез и останавливается отдохнуть на каждом пролете. – Это последствия того ранения, после которого тебя демобилизовали?
– Та и то, и это, – отмахнулась бывшая жена. – Бедро – последствие ранения, нога – неосторожного обращения с водой. – И тут же пояснила: – Весной, пока лед еще не сошел, мы в прорубях воду брали. Я, как ты знаешь, грацией и ловкостью никогда не отличалась, подскользнулась, чуть не свалилась с моста… В итоге ногу крепко повредила.
– Счастливица! – По зимнему Андижану Морской тоже знал, что такое набирать воду в проруби с моста. – Могла бы и под лед уйти.
– Вот именно! – охотно согласилась Двойра. – С тех пор считаю, что родилась в рубашке, и пропагандирую отстоянный талый снег как крайне полезный для здоровья способ что-нибудь выпить.
Двойра полезла за ключами, и Морской снова обратил внимание на «похоронку» в ее руке. Взял, поднес к глазам, прочитал.
Возле проруби на Лопани, зима времен оккупации
– Соседку берегу, – смутилась Двойра. – Помнишь, когда в самом начале войны в Харьков волна беженцев нахлынула, я все боялась, что нас уплотнят? Держалась тогда, как дура, за отдельную жилплощадь. А в феврале 43-го, когда домой вернулась и узнала, что на комнату Якова какой-то женщине ордер дали, даже обрадовалась… Было с кем потолковать длинными одинокими вечерами. Соседка у нас человек небывалого духа и мужества. Знал бы ты, какие мы тут с ней чудеса жизнелюбия проявляли в самые сложные месяцы. Сейчас она, кстати, как наши пришли, так сразу по специальности на завод работать вышла. Даром что пенсионерка. Трудится, трудится, еще и на ночных сменах постоянно. Думаешь, из-за пайка или жалования? Нет! Ради сына. Завод оборонный, и ей кажется, что чем больше они вместе с этим заводом сделают, тем легче ее сыну на фронте придется, тем быстрее он домой воротится. А он, – Двойра потрясла в воздухе «похоронкой», – вот он где. Я почтальоншу нашу утром встретила. Узнала, что несет… Нельзя вот так обухом по голове матери давать… В общем, ищу слова, думаю, как подготовить почву… У соседки моей еще дочка есть – затерялась где-то в эвакуации. Думаю, может, переключу ее мысли на поиски, а потом уже и извещение покажу. Не знаю…
Едва они вошли в квартиру, из дальней комнаты вышел Женька. Высоченный, еще по-подростковому сутулый и нескладный, но глядящий совсем по-взрослому.
– Дядя Морской, вы?! – не скрывая радости, ахнул он. – Вот здорово! Ну теперь у Ларисы точно все будет в порядке. Да и у меня! Да и у всех нас!
Морской крепко обнял Женьку, моргая с удвоенной скоростью, чтобы не показать никому навернувшиеся вдруг на глаза слезы. Этого ребенка он знал с рождения, ну а с этим взрослым парнем надлежало еще познакомиться. В два голоса Морской и Женька несли какую-то нелепую стандартную ахинею, но слова сейчас были не главное.
– Как живешь-то? Учишься? Отцу пишешь? Матери помогаешь?
– Она сама кому хочешь поможет, что, вы ее не знаете, что ли!.. Вы лучше про Ларису расскажите. Что говорят врачи? Когда мы к ней пойдем?
– Пойдем завтра, но эти два вопроса совершенно один с другим не связаны!..
Двойра сложила руки на груди, не скрывая умиления. Потом пошла ставить чайник, пробормотав, что давно Женьку таким довольным не видела, и по такому случаю, наверное, в доме найдется не только сахар, но и варенье. Велела Женьке подготовить его самодельную керосинку на случай, если им придется засидеться затемно. Он кинулся выполнять поручение, утаскивая Морского за собой, и не без гордости сообщил, что вот этот кружок под бутылкой делается из консервной банки, а фитиль можно и из любой рванины смастерить. А в нижнюю банку можно керосина совсем чуть-чуть лить – буквально на донышке.
И тут в комнату вошел кот. Большой, мраморно-серый, по всему видно, что старый. Он посмотрел на происходящее с едва сдерживаемой иронией.
– Что это? – обалдел Морской, помня, что Двойра отродясь не держала домашних животных. – Э-э, Двойра, ты вообще в курсе, что у тебя тут э…
– Во-первых, я Вера! – тут же воскликнула Двойра. – А во-вторых, это удивительная история, – хитро сощурилась она. – Знакомься, Хутряк, – торжественно сообщила, обращаясь к коту, – это – Ларин отец. – Повернулась – Знакомься, Морской, – это Хутряк. – Нельзя было не заметить, что к коту она обратилась с куда большим почтением. – Хутряк – и кот, и вместе с тем наглядное свидетельство моей добропорядочности, – продолжала Двойра. – Однажды он сам к нам пришел и стал тут жить. Как в квартиру просочился – не знаю. Как дожил до 43 года – не знаю. Чем питался – понятия не имею. Мы его, по крайней мере, ничем не подкармливали. И даже наоборот. Ты знаешь, Морской, что всех собак-кошек-крыс и неохраняемых лошадей в нашем городе давно пустили на мясо? Мой завкафедрой, как одно из самых жутких воспоминаний зимы 42-го, рассказывал, что они с коллегой – оба большие любители животных и родители малолетних детей – специально тогда котами обменялись, потому что своего убивать куда сложней… И вот, в какой-то момент мы с соседкой доголодались до того, что решили – чем мы хуже всех. Выбрали время, когда детей не было дома. Соседка в свою комнату спряталась, я взяла скальпель и… в общем, не смогла. Целую вечность мы тогда с котом друг другу в глаза смотрели и так сдружились, что, когда соседка с криком «Ой, нет, не надо, я передумала!» к нам на кухню влетела, я уже и забыла, зачем скальпель в руках держу. Хутряком, кстати, кот как раз после того случая стал. До этого – облезлый был, тощий, страшно смотреть… А как сдружились – так вдруг расцвел, и такой мохнатый оказался, что соседка все собиралась хутро с него повычесывать да носки связать…
Слушая Двойру, Морской слегка отвлекся, к тому же внимание его привлекли разложенные по подоконнику газетные вырезки.
– А это что, Двера? – Морской с чувством неподдельной брезгливости прочел одну из статей. С виду вроде обычная газета, выполненная на манер той же самой «Соціалистичной Харківщини», но если вчитаться…
– Во-первых, я Вера, а не Двера! – На этот раз, похоже, Двойре не очень-то хотелось рассказывать, но деваться было некуда. – Во-вторых, что, сам, что ли, не видишь? Газета. «Нова Україна», при немцах тут выпускавшаяся. Я – человек читающий. С мартовской подпиской на «Соціалістичну Харківщину» обманули: деньги вперед вообще не слишком хорошая практика для наших времен. Так пришлось на «Нову Україну» переключиться. Я много номеров проштудировала. С самого 41 года почти все выпуски нашла. Сделала, вот, подборочку…
Морской не хотел это видеть, но был не в силах отвести глаза. За три года войны он ни разу до этого не сталкивался с таким наглядным свидетельством гнилости фашистского нутра.
«Виселення жидів як захід порятунку» называлась статья в одной из многочисленных оскорбительных вырезок. «Московсько-жидівська влада залишила чимало своїх агентів на Україні» гласила другая, призывающая писать доносы на возможно еще оставшихся в Харькове евреев. Вот и более ранняя заметка, еще за декабрь 1941 года. В ней сообщается, что издан указ, согласно которому все евреи Харькова под угрозой расстрела должны в двухдневный срок переселиться в гетто.
– Но зачем, Вера? – не мог взять в толк Морской. – Зачем ты хранишь эту мерзость?
– А чтобы помнить, – Двойра гневно сверкнула глазами. – Вот представь, попадется тебе какой-нибудь… ну, неплохой немец – а среди них ведь тоже всякие люди встречались, – скажет, мол, жаль, что война, у меня дома дети, не хочу воевать… И ты чувствуешь, что сейчас таять начнешь, и думаешь, мол, ладно, с этими тоже можно как-то ужиться… И тут ты – бабах! – вспоминаешь газетенку эту и много еще чего. Мозги моментально прочищаются, и нет в тебе больше никаких добрых чувств к врагу и терпимости. – Говоря все это, Двойра сделалась похожей на одержимую. – Или вот, – продолжала она, – двадцатые числа августа, недавно совсем… Город в огне. Артиллерия днем шпарит не переставая. Люди все сидят по подвалам, на улицу выходят только самоубийцы. День сидим, два сидим… Ни еды, ни воды, ни понимания, что будет завтра. И тут – нá тебе! – полевая немецкая кухня. Развозит горячую пищу и питье. Я тогда поймала себя на мысли, что вместе с соседями по подвалу готова немцев благодарить как спасителей.
– Мама! – вмешался возмущенно Женька. – Сколько раз я тебе объяснял: они специально вас тогда кормили, чтобы вы не обезумели и не кинулись массово из города бежать. Потому как если бы жители побежали, то все дороги были бы загромождены. А немцам, чтобы драпать, пространство нужно! Они вас кормили, чтобы на месте удержать, нам в школе рассказывали!
– До того, как это в школе начнут рассказывать, еще дожить надо было, – отмахнулась Двойра. – А тут – вот оно, все под рукой. Вспомнил подборку из «Нової України» – и никакой больше к этим гадам благодарности. Если сомневаться начал – в тайник полез, достал эти вырезки, пересмотрел еще раз, и сразу все в голове на место встало!..
– Тайник? – Морской вспомнил, как в ранней юности они с Двойрой надумали копить деньги. – В матрасе ты, что ли, хранила свои газетные сокровища?
– Смеешься? – фыркнула Двойра. – Матрас в любой момент забрать могли для любых своих немецких надобностей. Заходили в дома, брали что видели, не спросясь. Я под полом хранила, между досками. А сейчас вот решила, что можно уже достать.
«…Их жидовский вождь ведет!» – прочел Морской окончание стихотворения, подписанного хорошо знакомой ему фамилией. Да! Он знал автора лично. Кроме того, прекрасно помнил его бравые коммунистические стихи и в жизни не заподозрил бы этого поэта в антисемитизме. Что за безумие? Быть может, строка нарочно добавлена редактором? Морской и раньше слышал про сотрудничество оставшихся в Харькове литераторов с разрешенной нацистами газетой, но никогда не думал, что советский человек может дойти до такого. Хотя… Представив на секундочку, будто не уехал в эвакуацию и, не имея никаких средств к существованию, получает предложение от новой газеты поработать в качестве культурного обозревателя, Морской понял, что не знает, нашел ли бы в себе силы отказаться. Особенно, если бы на его ответственности была умирающая с голоду Галочка или Лариса… Нет, сам бы он никаких гадостей, естественно, не писал бы. Делал бы свое дело – просвещал людей, рассказывал про культуру… А то, что редактор вмешался и вставил пару идеологических строк или поставил соседним материалом какую-то восхваляющую фашизм ересь – ну так разве автор тут виноват? В конце концов Морской ведь тоже был согласен далеко не со всем, что писалось в том же «Сталинском знамени».
– Знаю, о чем ты подумал, – снова заговорила Двойра. – Но нет. Ты бы, надеюсь, не стал. И себе я тоже запретила бы. Сколь красивые слова про науку и искусство ты бы ни писал, если ты притягиваешь ими внимание к отвратительной газетенке, призывающей ненавидеть и убивать людей, значит ты преступник! – Она поднесла поближе к свету страницу, на которой рядом с новеллой еще одного известного до войны автора красовался приказ «всем жидам явиться к восьми утра с вещами»… Морской тяжело вздохнул, отворачиваясь.
– Слабак ты! – не отставала Двойра. – Чуть знакомую фамилию видишь, так сразу белое с черным готов перепутать. А о настоящих друзьях – тех, что от приказов, опубликованных в этой газетке, погибли, – забываешь. Плохо забывать о друзьях!
– Эй! – вмешался Женька. – Что вы все о грустном и тяжелом. Ведь праздник же – дядя Морской приехал. Давайте лучше о чем-то другом поболтаем. Ну, дядя Морской, рассказывай, как там в твоем далеком Андижане.
В этот момент стены дома затряслись от ужасного, безудержного крика – вернувшаяся со второй смены соседка нашла забытую Двойрой в коридоре похоронку.
– Чтоб тебя! – подскочила Двойра и гаркнула почему-то на Морского: – Развел тут встречи-речи, я и позабыла обо всем! За мной! Спирта у нас нет, значит, понадобится время и твое, Морской, хваленое умение сочинять искренние и утешающие громкие слова.
Все четверо – метнувшийся под ноги кот Хутряк, судя по всему, тоже был обеспокоен и хотел помочь – кинулись успокаивать бедную женщину.