3

Увы, безмятежная идиллия длится недолго – всего каких-то несколько месяцев. Временному раю скоро кладут конец сплошные неприятности, сплошная нужда, сплошное невезение. До того как я перееду в Париж, свет увидят лишь три моих коротких текста: один – в журнале, посвященном прогрессу цветного населения, другой – в журнальчике, учрежденном кем-то из знакомых и дожившем лишь до выхода первого номера, а третий – в издании, в которое вдохнул новую жизнь старина Фрэнк Харрис.

Вслед за этим все, что бы я ни вознамерился опубликовать, будет неизменно удостоверено подписью моей супруги. (За одним анекдотическим исключением, о котором еще пойдет речь.) Окружающие твердо убеждены, что без посторонней помощи мне никак не обойтись. Моя задача – писать; все остальное перепоручено Моне. Тем временем ее работа в театре практически свелась к нулю. За квартиру невесть сколько не плачено. Все менее и менее регулярно я навещаю Мод; алименты выплачиваю, лишь когда нам что-нибудь перепадает. Не сегодня завтра гардероб Моны прикажет долго жить, и я как последний идиот начинаю обходить своих былых возлюбленных, выпрашивая для нее что-нибудь из тряпья. Когда становится невмоготу от холода, она надевает мое пальто.

Мона все очевиднее склоняется к тому, чтобы начать работать в кабаре; я не желаю об этом и слышать. С каждой почтой может прийти извещение, что тот или иной из моих шедевров принят к публикации, а также подтверждающий это приятное известие чек. По городу курсируют не то двадцать, не то тридцать моих рукописей; они разлетаются по назначенным адресам и возвращаются обратно с точностью почтовых голубей. Скоро неподъемной проблемой делаются расходы по рассылке. Неподъемной проблемой становится все без исключения.

В разгар этих неурядиц нас ненадолго выручает возникновение моего старого приятеля О’Мары, который, завязав с «Космодемоником», подрядился на судно, промышлявшее рыбной ловлей на Карибах. Это предприятие помогло ему собрать маленький капиталец.

Не успели мы обнять друг друга, как О’Мара, неподражаемым жестом вывернув карманы, вывалил на стол горстку кредиток.

– Выручка, – лаконично пояснил он. Предназначенная для совместного потребления. Всего набралось несколько сот долларов – достаточно для того, чтобы либо рассчитаться с долгами, либо безбедно просуществовать пару месяцев. – Есть что-нибудь выпить? Нет? Так я мигом.

И вернулся с несколькими бутылками и кучей жратвы под мышкой.

– Где у вас кухня? Что-то не вижу.

– Да тут ее нет; мы, так сказать, дома не готовим.

– Что-что? – изумился он. – Нет кухни? И сколько вы выкладываете за эту хибару?

Когда мы сказали, он заявил, что мы сбрендили, ей-ей, сбрендили. Мона, однако, вовсе так не считала.

– Ну и как же вы управляетесь? – осведомился О’Мара, почесывая затылок.

– Честно говоря, не особенно, – ответил я.

Мона уже готова была разрыдаться.

– Вы что, оба без работы? – продолжал свой допрос О’Мара.

– Вэл работает, – живо откликнулась она.

– По-моему, ты хочешь сказать: пишет, – констатировал он, прозрачно намекая, что мое творчество – не более чем вид досуга.

– Разумеется, – отозвалась Мона язвительно, – а что, по-твоему, он должен делать?

– Что должен делать? Да ничего. Просто мне любопытно, как вы живете… в смысле – на какие шиши?

Он помолчал, а потом спросил:

– Кстати, тот человек, что открыл мне дверь, он кто – домовладелец? С виду вполне цивильный.

– Так оно и есть, – ответил я. – Он виргинец. Никогда не достает нас с квартплатой. Джентльмен до мозга костей.

– Таких ценить надо, – резюмировал О’Мара. – Слушай, может, ему выдать немного? – И указал на кучку бумажек на столе.

– Нет-нет, не трудитесь пожалуйста, – незамедлительно вмешалась Мона. – Ничего страшного, подождет еще немного. К тому же на днях я получу деньги.

– В самом деле? – проронил я, неизменно чуя подвох в таких скоропалительных заявлениях.

– Ну ладно, черт с ним, – заметил О’Мара, разливая шерри, – давайте выпьем. Я, кстати, купил яиц, ветчины и приличного сыру. Жаль, что все корове под хвост.

– Что значит: корове под хвост? – вознегодовала Мона. – У нас в ванной небольшая плита на две горелки.

– Так вот где вы готовите? Господи!

– Нет, мы просто поставили ее туда, чтоб не торчала на виду.

– Но ведь они, наверху, должны слышать запах, разве нет? – не унимался О’Мара, имея в виду владельца квартиры и его жену.

– Конечно, – согласился я, – но они тактичные люди. Делают вид, что не замечают.

– Золото, а не люди, – заключил О’Мара. По его убеждению, на такой такт способны только южане. Впрочем, спустя еще минуту он уже предлагал нам съехать куда-нибудь подешевле, где есть кухня и прочее. – С вашим-то образом жизни, ребята, этим деньгам не продержаться и недели. Я, конечно, пошарю кругом по части работы, но ведь вы меня знаете. Честно скажу, мне надо малость передохнуть.

Я улыбнулся.

– Не дрейфь, – успокоил его я, – все хорошо. Как ни крути, с тобой нам будет легче.

– А где он будет спать? – спросила Мона, далекая от восторга перед открывающейся перспективой.

– Можно купить раскладушку, не правда ли? – Я указал на кучку денег, лежавшую на столе.

– А хозяин?

– Ну, сразу мы ему не скажем. К тому же разве не наша привилегия – принимать гостей, когда они приходят? Кто нас обязывает объявлять, что он тут живет?

– Да я и на полу могу спать, – заявил О’Мара.

– Нет, этого я не допущу! После обеда сходим и купим подержанную раскладушку. А внесем, когда стемнеет, правда?

Сейчас самое время сказать пару слов Моне, почувствовал я. Было очевидно: О’Мара не вызвал у нее горячей симпатии. Слишком уж он, на ее взгляд, прост и прямолинеен.

– Послушай, Мона, – начал я, – когда ты лучше познакомишься с Тедом, он тебе понравится. Мы ведь знаем друг друга с детских лет, не так ли, Тед?

– Да я ничего против него не имею, – отозвалась Мона. – Просто не хочу, чтобы нам указывали, что делать и чего не делать, вот и все.

– Она права, Тед, – признал я, – слишком уж ты, как бы это сказать, напорист. Видишь ли, с тех пор как мы общались, много воды утекло. Все теперь по-другому. И должен заметить, до последнего времени все у нас шло прекрасно. Благодаря Моне. Слушайте, если вы двое не поладите друг с другом, тогда я просто не знаю, что и делать.

– Я исчезну по первому знаку, – заверил О’Мара.

– Извини, – сказала Мона. – Пойми меня правильно: если Вэл говорит, что ты друг, значит в тебе есть что-то…

– А с какой стати он Вэл? – перебил О’Мара.

– Да просто ей нравится звать меня не Генри, а Вэлом. Ничего, привыкнешь.

– Черта с два привыкну. Для меня ты – Генри.

– Ну, в общем, поладим, что тут обсуждать. – Я решил положить конец распре. И подошел к столу проинспектировать принесенную снедь. – Как ты думаешь, не отобедать ли нам? – спросил я.

– Сейчас только одиннадцать, – ответила Мона.

– Знаю, только я что-то проголодался. Эти яйца и ветчина чертовски привлекательны. К тому же мы в последние дни не так уж хорошо ели. Есть смысл наверстать упущенное.

Тут уж О’Мара не мог сдержать свою энергию:

– Пока я здесь, питаться будете по-королевски. Эх, была бы здесь нормальная кухня! Я так умею готовить – пальчики оближешь.

– Мона умеет готовить, – охладил я его пыл. – Мы едим шикарно… когда едим.

– Что? Ты хочешь сказать: не каждый день?

– Он преувеличивает, – ответила Мона. – Стоит Вэлу остаться без завтрака или ужина, и он начинает уверять, будто умирает с голоду.

– И это чистая правда, – заметил я, наливая себе еще шерри. – У меня завтрашний день из головы не выходит. Что-то подсказывает, что он будет нелегким.

– Так ты ничего еще не продал? – спросил О’Мара.

Я покачал головой.

– Худо, – констатировал он. И, подумав, продолжал: – Слушай, дай мне глянуть, что ты там накропал. Если товар того стоит, может, я тебе комиссию сделаю.

– Если товар того стоит? – вспыхнула Мона. – Что ты хочешь этим сказать?

О’Мара расхохотался:

– Господи, да знаю я, что он гений. Может, в том-то и камень преткновения. Этой публике нельзя предлагать такую продукцию, понимаешь? Разбавить надо. А Генри – мне ли его не знать?

С каждой попыткой помочь, какую предпринимал О’Мара, замешательство усугублялось. У меня было предчувствие, что данный альянс долго не продлится. И все-таки: пока есть деньги, отчего бы нам не воспользоваться передышкой? А потом он, даст Бог, найдет себе работу и съедет.

Сколько я знал О’Мару, тот всегда исчезал и возникал как чертик из коробочки – с небольшой заначкой, которой неизменно делился со мной. И пожалуй, ни разу не заставал меня, что называется, на коне. Наша дружба зародилась, когда нам было по семнадцать-восемнадцать. Впервые столкнулись мы в непроглядную ночь на железнодорожной станции в Нью-Джерси. Тогда мы с Биллом Вудраффом были на каникулах на побережье живописного озера. Там нас и навестил их общий босс Алек Уокер, прихвативший с собой для разнообразия О’Мару. Расстояние от станции до фермы, где обитали мы с Биллом, было немаленькое. (Добирались в конной повозке.) Около полуночи мы добрались до фермы. Спать еще никто не хотел. О’Маре не терпелось взглянуть на озеро, рассказами о котором ему прожужжали все уши. Забравшись в лодку, мы поплыли к середине озера, простиравшегося на три мили по округе. Тьма стояла хоть глаз выколи. И вдруг О’Мара, не тратя попусту слов, стянул с себя одежду. Заметил только, что хочет поплавать. И вмиг нырнул в черную воду. Казалось, вечность прошла прежде, чем он вновь появился на поверхности; мы так его и не видели, слышали только его голос. Он пыхтел и отдувался, как морж.

– Что стряслось? – спрашиваем.

– В водорослях запутался, – отозвался он.

Перевернувшись на спину, он на несколько секунд замер, чтобы перевести дыхание. А затем быстро поплыл вперед, энергично загребая руками. Мы следовали за ним, время от времени окликая по имени, уговаривая вернуться в лодку прежде, чем он выдохнется и вконец заледенеет.

Так мы и познакомились. Этот нырок в воду произвел на меня неизгладимое впечатление. Я восхищался мужеством и бесстрашием О’Мары. За неделю, что мы провели вместе на ферме, нам довелось выведать друг у друга всю подноготную. И теперь Вудрафф оказался в моих глазах еще бо́льшим неженкой и слюнтяем. Выяснилось, что он не только малодушен и трусоват: он был жаден и расчетлив. А О’Мара – тот всегда был безрассуден и щедр. Прирожденный авантюрист, он в десять лет сбежал из сиротского приюта. И где-то на юге, прирабатывая на карнавале, повстречал Алека Уокера, который немедленно проникся к нему симпатией и предложил работу у себя в Нью-Йорке. Позднее он взял в свою контору и Вудраффа. С Алеком Уокером в ближайшие годы у нас вообще будет немало совместных начинаний. Так, он станет спонсором, нет, буквально святым-покровителем нашего клуба. Но я забегаю вперед… Собственно, сказать-то я хотел вот что: О’Маре я никогда не мог отказать в чем бы то ни было. Он делился всем и ожидал того же в ответ. По его убеждению, только так и можно вести себя с друзьями. Что до морали, то у него таковой вовсе не было. Ощути он потребность в женщине, с него сталось бы спросить, нельзя ли ему переспать с твоей женой – просто чтобы перебиться до того, как найдет себе бабу. Если надо было вам помочь, а денег у него не было, он мог, ни секунды не колеблясь, где-нибудь стянуть их или подделать подпись на чеке. И при этом не чувствовал ни малейших угрызений совести. Он любил вволю поесть и выспаться всласть. Работу ненавидел, но, принимаясь за какое-нибудь дело, брался за него всей душой. О’Мара был твердым сторонником того, что деньги надо делать быстро. Его девизом было: «Сделай рейс и сматывайся». Испытав судьбу во всех без исключения видах спорта, он обожал охоту и рыбалку. Но уж в чем был настоящим докой, так это в картах: за карточным столом он преображался, становясь, как бы по контрасту с собственной натурой, расчетливым и мелочным. Впоследствии оправдываясь тем, что никогда не играет ради самой игры. Нет, он играл, чтобы выиграть, одержать верх, победить. Подчас не брезгуя и жульничеством, когда бывал уверен, что это сойдет ему с рук. Самого себя, однако, О’Мара видел в романтическом свете – как на редкость дальновидного игрока, наперед просчитавшего все возможные варианты.

Привлекательнее всего в нем было то, как он говорил. Во всяком случае, для меня. Большинство моих друзей находило его однообразным. Но только не я; я готов был слушать, что говорит О’Мара, не испытывая ни малейшего соблазна самому раскрывать пасть. Все, что я делал, – это забрасывал его вопросами. Полагаю, общение с ним так много давало мне именно потому, что ему были ведомы миры, для меня изначально недоступные. Он побывал во многих уголках земного шара, несколько лет прожил на Востоке, в частности в Китае, Японии и на Филиппинах. Мне нравилось, как он рассказывает о восточных женщинах. Он всегда отзывался о них с нежностью и благоговением. Нравилось и то, как он описывает рыб, особенно крупных, этих чудищ морских глубин. Или змей, которые были для него чем-то вроде домашних животных. Цветы и деревья тоже неизменно фигурировали в его рассказах, причем складывалось впечатление, что О’Маре до мелочей знакомы все их разновидности и характерные особенности. Облику моего друга добавляло колоритности и то, что О’Мара не понаслышке знал военное дело: еще до того, как разразилась война, он отслужил срок в армии. Дойдя до ротного старшины, что не забывал подчеркивать. О служебных талантах и добродетелях, коими, по убеждению О’Мары, должен обладать образцовый носитель этого звания, рассуждал так красноречиво и авторитетно, что впору было усомниться: действительно ли полковники и генералы, а не эти маленькие удельные князьки определяют лицо армии? Об офицерах он, напротив, всегда отзывался с неприязнью и презрением, а подчас и с ненавистью.

– Меня пытались подтолкнуть по служебной лестнице, – обронил он как-то, – но я и слышать об этом не хотел. Когда я был старшиной роты, я командовал парадом и сознавал это. Лейтенантом может стать любая бездарь. А вот чтобы быть старшиной, для этого нужно иметь голову на плечах.

Рассказывая, мой друг был в своей стихии. Никогда не торопился, никогда не спешил закончить. Только не О’Мара. И кстати, по трезвой лавочке бывал так же разговорчив, как и в подпитии. Разумеется, в моем лице он обрел незаменимого слушателя. Идеального, если можно так выразиться. Достаточно было кому-нибудь произнести в те дни слова «Китай», «Ява» или «Борнео», заговорить о чем-то далеком, чужом, экзотическом – и я весь обращался в слух.

Поражало в О’Маре и то – крайне необычное в людях этого типа, – что он много и охотно читал. Чуть ли не первое, что он делал при очередной встрече, – это учинял подробный осмотр имеющимся в наличии книгам. Прочитанные книги также становились полноправным предметом наших разговоров. И замечу, впечатления О’Мары зачастую воздействовали на меня сильнее, нежели впечатления других моих друзей, более начитанных и более критично настроенных. И это понятно: как и я, О’Мара сполна принимал на себя энергетику запечатленного на книжных страницах, как и я, был весь проникнут энтузиазмом. У него не было критического инстинкта. Если та или иная книга вызывала у него интерес, это была хорошая книга, или грандиозная книга, или замечательная книга. Глотая произведения одних и тех же авторов, мы жили в их книгах той же яркой, напряженной, захватывающей жизнью, что и в наших воображаемых странствиях по Китаю, Индии, Африке. Нередко эти экскурсы в область мемориально-фантастического начинались за обеденным столом. За кофе О’Маре вдруг придет на память какой-нибудь занятный случай из его полной крутых поворотов и превратностей судьбы биографии. Мы тут же начнем его подначивать. В результате в два-три часа утра мы еще сидим за столом, уже вполне созрев для того, чтобы снова перекусить – для бодрости. А затем возникает потребность немного пройтись – как он выражался, «набрать в легкие чистого воздуха». Само собой, весь следующий день оказывается сломан. Ни одному из нас не приходит в голову вылезать из постели до полудня. Завтрак пополам с обедом неизменно превращается в весьма продолжительный процесс. А так как никто из нас не приучен жить по принципу «встать пораньше и шагнуть подальше», теперь, когда полдня уже позади, мы, натурально, подумываем о том, чтобы отправиться в театр или кино.

Это было прекрасно – пока были деньги…

Наверное, именно благодаря О’Маре, с его практическим складом ума, зародилась у меня мысль самому печатать и распространять мои короткие стихотворения в прозе. Просмотрев то, что я «накропал», О’Мара пришел к убеждению, что вряд ли найдется издатель, который на свой страх и риск их опубликует. Я сознавал, что он прав. В конце концов, у меня полно друзей и знакомых, и все они, по собственному заявлению, сгорают от желания мне помочь. Так почему бы мне для начала не сбывать свою писанину непосредственно в их руки? Я озвучил эту мысль О’Маре. Он нашел ее превосходной. Итак, я буду рассылать свои произведения наложенным платежом, а он возьмет на себя обязанности коммивояжера, иными словами, будет ходить от конторы к конторе с моими опусами под мышкой. И ведь у него тоже полно друзей… Короче, мы отыскали никому не известного типографа, который составил для нас весьма умеренную смету; он располагал изрядным запасом плотной бумаги разных цветов, каковую и намерен был пустить в дело. Выпускать наметили по одному листу в неделю разовым тиражом пятьсот экземпляров. А жанр мы определили исходя из опыта Уистлера: «натюрморты». Пера Генри В. Миллера.

Смешнее всего (по крайней мере, по прошествии времени), что первое мое стихотворение в прозе, отлившееся в эту форму, вдохновлено было сберегательным банком Бауэри. Нет, отнюдь не горам золота, дремавшего в его сейфах, а архитектуре его нового здания были посвящены строки моего опуса. «Феникс Бауэри» – так я его назвал. Не могу сказать, что оно привело моих друзей в неописуемый восторг, но подобающую мину они сделали. В конце концов, свой дифирамб чуду современного зодчества я оценивал более чем скромно – в стоимость ресторанного завтрака. Продай мы по такой цене пять сотен «натюрмортов», и составилась бы вполне пристойная небольшая сумма.

Наряду с другими способами сбыта мы пытались наладить и годовую подписку – со скидкой. Все наши проблемы были бы с успехом решены, будь мы в состоянии набирать по пять-шесть подписчиков в неделю. Но даже самые преданные из моих друзей сомневались в том, что мое начинание доживет до конца года. Они хорошо меня знали. И были уверены, что пройдет месяц-другой, и я с головой нырну еще в какой-нибудь проект. Максимум, что мне удалось сделать, – это распространить подписку на месяц, а она, понятно, проблем не решала. О’Мару такая реакция моих друзей привела в ярость; лучше уж, заявил он, иметь дело с чужими. Каждое утро, поднимаясь спозаранку, отправлялся он добывать для меня подписчиков. Шастая по Бруклину, Манхэттену, Бронксу, Стейтен-Айленду – словом, везде, где, по его прикидкам, могла светить удача.

Не успел я выпустить два или три «натюрморта», как у Моны родилась новая идея. Она подпишет под ними свое имя и будет разносить их из одной точки Виллидж в другую. Под «точками» имелись в виду злачные места. Подвыпив, посетители не слишком внимательно вглядываются в то, что им предлагают, считала она. К тому же как устоять перед обаянием красивой женщины? О’Мара отнесся к этой новации скептически (с его точки зрения, у нее не было деловой основы), однако Мона была настроена решительно. К тому времени у нас собрался внушительный набор отпечатанных на разноцветной бумаге выпусков; все, что требовалось, – это вымарать из каждого мое имя и вписать ее. Вряд ли кто-либо заметит подмену автора.

Первую неделю все шло как нельзя лучше. «Натюрморты» расхватывали как горячие пирожки. Одни брали все выпуски подряд, другие за один выпуск платили стоимость трех или пяти. Похоже, Мона набрела на золотую жилу. Сплошь и рядом мы получали просьбы выслать тот или иной «натюрморт» наложенным платежом. Сплошь и рядом О’Маре удавалось законтрактовать подписчика – на полгода, на год. Голова у меня шла кругом от наплыва идей, которым предстояло с блеском воплотиться в будущих выпусках. К черту издателей: мы вполне способны сами о себе позаботиться.

Пока Мона совершала ежевечерний обход увеселительных заведений Виллиджа, мы с О’Марой рыскали по городу в поисках свежего материала. Пожалуй, будь мы репортерами в большом газетном синдикате, и то не смогли бы вертеться быстрее и работать оперативнее. Куда только мы не совали нос, во что только не вникали! Один день – сидим на местах для прессы на шестидневных велогонках, другой – у самого каната на дружеском матче по боксу. А вечерами предпринимаем многочасовые пешие походы, вознамерившись, к примеру, во всех деталях изучить, как течет жизнь в Чайнатауне или на Бауэри; или – «для разнообразия» – отправляемся в Хобокен или еще какой-нибудь богом забытый городишко в Нью-Джерси… Как-то раз, пока О’Мара вкалывал на меня в Бронксе, я зашел к Неду и уговорил его пойти со мной в театр бурлеска на Хьюстон-стрит; его спектакли заслуживали того, чтобы быть описанными во всех подробностях. Нед же был необходим мне как иллюстратор. Само собой разумеется, на всякий пожарный случай мы запаслись убедительной легендой: дескать, некоему журналу требуется репортаж. К несчастью, Клео там уже не работала; ее место заняла молодая сногсшибательная блондиночка, с головы до пят источавшая неотразимое эротическое обаяние. Перекинувшись с ней парой слов за кулисами, мы без особого труда уломали ее выпить с нами после спектакля. Она оказалась одной из тех безмозглых шлюшек, какие во множестве плодятся в Ньюарке, Сэндаски и тому подобных дырах. Разражаясь смехом, начинала подвывать как гиена. Обещала познакомить меня со своим приятелем-комиком, но он куда-то слинял. Зато перед нами предстал целый табун девиц из кордебалета; увы, одетыми они смотрелись еще хуже, чем на сцене. За стойкой бара я разговорился с одной из них. И узнал, что она учится… чему бы вы думали?.. Игре на скрипке! Невзрачная, как мышка, сексуальная, как ножка стола, она была тем не менее неглупа и по-своему мила. Нед начал обхаживать блондинку, без особых оснований надеясь, что ему удастся заманить ее к себе в мастерскую, а там…

Воплотить атмосферу такого вечера в ткань «натюрморта» – то же самое, что разгадать замысловатую шараду. Требовался не один день для того, чтобы я смог свести мое стихотворение в прозе к нужному объему. Лист вмещал не больше двухсот пятидесяти слов. А я обычно начинал с двух или трех тысяч, беспощадно элиминируя все лишнее и не идущее к делу.

Что до Моны, она редко возвращалась домой раньше двух часов ночи. Мне казалось, такой образ жизни был ей несколько утомителен. И дело, конечно, не в позднем часе суток, а в атмосфере, царившей в ночных клубах. Правда, от времени до времени она знакомилась там с интересными людьми. Вроде, например, Алана Кромвеля, отрекомендовавшегося банкиром из Вашингтона, округ Колумбия. Птицы такого полета были как раз по ней: ее всегда приглашали присесть за столик и поговорить. Если верить Моне, этот Кромвель был культурным человеком. Начал с того, что разом купил все, что у нее с собой было: выложил за стопку «натюрмортов» семьдесят пять или восемьдесят долларов, а уходя, забыл взять с собой – полагаю, не без умысла. Джентльмен, черт его побери! Примерно раз в десять дней он наезжал в Нью-Йорк по делам. Его всегда можно было встретить в «Золотом орле» или «Гнездышке у Тома». Никогда не покидал ее, не расставшись в ее пользу с полусотенной купюрой. И как утверждала Мона, одиноких душ, вроде этого Кромвеля, вокруг нее вилось немало. Причем весьма состоятельных. Скоро до меня стали доходить слухи и о других – таких, как мебельный магнат, круглый год державший за собой номер люкс в «Уолдорфе», или профессор Сорбонны Моро, в каждый свой приезд водивший Мону по самым экзотическим местам Нью-Йорка, или нефтяной король из Техаса по имени Нейбергер – тот столь безразлично относился к презренному металлу, что всякий раз, вылезая из такси, независимо от проделанного расстояния давал водителю пятерку чаевых. Был в числе ее поклонников и ушедший на покой владелец пивоваренного предприятия в Милуоки, до страсти обожавший музыку. Этот всегда заблаговременно извещал Мону о своем приезде, чтобы она могла составить ему компанию на концерт, ради которого он пускался на такие издержки. Маленькие приношения, какие получала Мона от всех этих типов, во столько раз превышали все, что мы могли в поте лица заработать, что в конце концов О’Мара и я думать забыли о подписчиках. Нераспроданные экземпляры «натюрмортов», скапливавшиеся к концу недели, мы бесплатно адресовали тем, кому, по нашему мнению, они были небезынтересны. Посылали то редакторам газет и журналов, то вашингтонским сенаторам. То главам больших промышленных предприятий – из чистого любопытства, не более того. А подчас – это было еще интереснее – наугад выбирая имена в телефонном справочнике. Как-то раз содержание одного из «натюрмортов» мы телеграфировали директору сумасшедшего дома на Лонг-Айленде – разумеется, назвавшись несуществующим именем. Каким-то совершенно невообразимым – вроде Алоизия Пентекоста Омеги. Просто чтобы сбить того с толку!

Эта озорная мысль пришла нам после очередного визита Осецки, который в последнее время стал у нас частым гостем. Так звали архитектора, проживавшего по соседству; познакомились мы с ним однажды вечером в баре за несколько минут до закрытия. В первые дни он производил впечатление вполне здравомыслящего человека, охотно делясь с нами рассказами о большом конструкторском бюро, в котором работал. Любитель музыки, Осецки обзавелся шикарным граммофоном и по ночам, нализавшись вдупель, врубал его на полную мощь – пока разбуженные соседи не начинали барабанить ему в дверь.

Собственно, в этом еще не было ничего необычного. Время от времени мы появлялись у него в доме, где, кстати, никогда не переводилось спиртное, и вместе с ним слушали его треклятые пластинки. Мало-помалу, однако, в его речах стали появляться странные нотки. Лейтмотивом настойчивых жалоб Осецки было полнейшее неприятие им собственного шефа. Или, точней сказать, подозрения, которые он питал в отношении своего шефа.

Поначалу, правда, Осецки скрытничал, мялся, не решаясь выложить всю правду о своих служебных невзгодах. Но, увидев, что его россказни не вызывают у нас очевидных сомнений или явного неодобрения, с обезоруживающей легкостью отвел душу.

Похоже, шеф решил во что бы то ни стало от него отделаться. Но поскольку у него не было на Осецки никакого компромата, не знал, как это обставить.

– Вот, значит, почему он каждый вечер напускает в ящик твоего письменного стола блох? – подвел итог О’Мара, делая мне знак своей лошадиной ухмылкой.

– Я не утверждаю, что это он. Просто я каждое утро их там нахожу. – И с этими словами наш знакомый начинает скрести себя во всех местах.

– Ну, понятно, не своими руками, – вступаю в игру я. – Отдаст приказ уборщице, и дело с концом.

– Я и уборщицу не могу винить. Вообще не выдвигаю обвинений – по крайней мере, публичных. Просто я считаю: это запрещенный прием. Будь он нормальным мужиком, так прямо выдал бы мне выходное пособие и сказал: видеть тебя не хочу.

– Слушай, а почему бы тебе не отплатить ему той же монетой? – Лицо О’Мары приняло зловещее выражение.

– То есть как?

– Ну… напустить блох в ящик его письменного стола?

– У меня и без того хватает неприятностей, – простонал несчастный Осецки.

– Но ведь работу ты все равно потеряешь.

– Ну, это еще вопрос. У меня хороший адвокат, и он готов меня защищать.

– А ты уверен, что тебе все это не привиделось? – спросил я с самым невинным видом.

– Привиделось? Да только гляньте на эти стаканы под ножками стульев. Он и сюда ухитрился их напустить.

Я бегло огляделся. Действительно, даже ножки столика под граммофоном были погружены в стеклянные стаканы, доверху полные керосином.

– Господи Исусе, – заволновался О’Мара, – у меня тоже все начинает чесаться. Слушай, ты совсем свихнешься, если немедленно не бросишь это место.

– Что ж, – ровным, невозмутимым тоном отозвался Осецки, – свихнусь так свихнусь. Но не подам заявления об уходе. Такого удовольствия ни в жизнь ему не доставлю.

– Знаешь, – сказал я, – ты уже малость не в себе, раз так рассуждаешь.

– Верно, – признал Осецки. – И ты был бы не в себе. Вы что, думаете, это нормально – чесаться ночь напролет, а наутро вести себя как ни в чем не бывало?

Крыть было нечем. По пути домой мы с О’Марой начали раздумывать, как помочь бедолаге.

– С его девчонкой надо потолковать, – заметил О’Мара. – Может, она пособит.

Впрочем, для этого требовалось, чтобы Осецки представил нас своей благоверной. Придется, видно, как-нибудь пригласить их к обеду.

«А вдруг она тоже не в себе?» – подумалось мне.

Вскоре после этого случай свел нас с двумя ближайшими друзьями Осецки – Эндрюсом и О’Шонесси, тоже проектировщиками. Канадец Эндрюс был невысоким коренастым пареньком с хорошими манерами и очень неглупым. Он знал Осецки с детства и, как нам предстояло убедиться, был ему безраздельно предан. Полной противоположностью ему был О’Шонесси: крупный, шумный, пышущий здоровьем, жизнелюбивый и бесшабашный. Всегда готовый удариться в загул. Никогда не отказывающийся от хорошей выпивки. О’Шонесси был не глупее своего собрата, но ум свой предпочитал не выпячивать. Любил поговорить о жратве, о женщинах, о лошадях, о висячих мостах. В баре вся троица являла собой прелюбопытное зрелище – ни дать ни взять сценка из романов Джорджа Дюморье или Александра Дюма. Братство неразлучных мушкетеров, неизменно готовых подставить друг другу плечо. А не познакомились раньше мы потому, что до недавнего времени и Эндрюс, и О’Шонесси были где-то в командировке.

Тот факт, что Осецки подружился с нами, приятно удивил обоих. Они тоже в последние недели стали замечать в его поведении некоторые странности, но не знали, что и думать. Ведь общий их шеф – на этот счет Эндрюс и О’Шонесси были единодушны – мужик что надо. И просто непостижимо, с чего Осецки вздумывалось усматривать в нем источник всех своих несчастий. Если только… видите ли, у Осецки есть девушка и она…

– А с ней-то, с ней-то что такое? – хором перебили мы.

И тут красноречие Эндрюса внезапно иссякло.

– Я ведь недавно ее знаю, – только и заметил он. – Одним словом, странная она какая-то. У меня от нее мурашки бегут по коже. – И замолчал.

А его друг – тот и подавно склонен был отнестись ко всему происходящему без особого драматизма.

– Да ладно, нечего из мухи слона делать, – сказал О’Шонесси, рассмеявшись. – Слишком закладывает за галстук, чего уж тут мудрить. Что там чесотка и зуд, когда к тебе что ни ночь кобры да удавы в кровать заползают. А вообще-то, будь я на его месте, я б уж скорее с коброй постель делил, нежели с этой кралей. Есть в ней что-то такое… нездешнее. От вампира. – И опять разразился хохотом. – Словом, говоря без обиняков, пиявка она. Знаете таких?

Все было прекрасно, пока не кончилось: наши прогулки, наши споры, наши поиски и вылазки в город, люди, с которыми мы сталкивались, книги, которые мы читали, пища, которую поглощали, планы, которые строили. Жизнь шипела и пенилась, как шампанское в горлышке едва открытой бутылки, или, напротив, текла вперед с негромким урчанием, напоминая работу хорошо отлаженного двигателя. Вечерами, если на голову нам никто не сваливался, за окном подмораживало, а мы бывали на мели, у нас с О’Марой заводился один из тех разговоров, что частенько затягивались до утра. Подчас поводом становилась только что прочитанная книга – вроде «Вечного мужа» или «Императорского пурпура»[49]. Или «Радужной шейки», этой замечательной повести о почтовом голубе[50].

С приближением полуночи О’Мара начинал нервничать и волноваться. Его тревожила Мона: что она, где она, не грозит ли ей опасность.

– Да ты не волнуйся, – отзывался я, – она знает, как за себя постоять. Что-что, а опыта у нее хватает.

– Ясное дело, – отвечал он, – но черт возьми…

– Знаешь, Тед, стоит один раз дать этим мыслям вывести себя из равновесия, и уж точно сойдешь с катушек.

– Похоже, ты ей доверяешь на все сто.

– А с какой стати мне ей не доверять?

И тут О’Мара начинал хмыкать и мекать:

– Ну, будь она моей женой…

– Ты же никогда не женишься, так какой смысл во всем этом трепе? Помяни мое слово: появится ровно в десять минут второго. Сам увидишь. Не заводись.

Иногда я не мог не улыбнуться про себя. В самом деле, глядя, как близко принимает он к сердцу ее отлучки, впору было подумать, что Мона – его жена, а не моя. И что удивительно: аналогичным образом вели себя чуть ли не все мои друзья. Страдательной стороной был я, а тревоги выпадали на их долю.

Был только один способ заставить его слезть с конька – инициировать очередной экскурс в прошлое. О’Мара был лучшим из всех «мемуаристов», каких мне доводилось когда-либо знать. Вспоминать и рассказывать ему было то же, что корове – теленка облизывать. Питательной почвой для него становилось решительно все, что имело отношение к прошлому.

Но больше всего он любил рассказывать об Алеке Уокере – человеке, который подобрал его во время карнавала у Медисон-сквер-гарден и пристроил у себя в конторе. Алек Уокер был и остался для моего друга загадкой. О’Мара неизменно говорил о нем с теплотой, восхищением и признательностью, однако что-то в натуре Алека Уокера всегда его озадачивало. Однажды мне пришло в голову доискаться, что именно. Казалось, наибольшее недоумение О’Мары вызывало то, что Алек Уокер не проявлял видимого интереса к женщинам. А ведь красавец был хоть куда! Заполучить в постель любую, на кого он положил бы глаз, ему было раз плюнуть.

– Итак, по-твоему, он не педик. Ну, не педик, так девственник, и вопрос исчерпан. А меня спросишь, так я скажу, что он – святой, которого случайно не причислили к лику.

Но это сухое прозаическое объяснение О’Мару никак не удовлетворяло.

– Единственное, что мне непонятно, – добавил я, – это как он позволил Вудраффу вить из себя веревки. Если хочешь знать, тут что-то нечисто.

– Да нет, – поспешно ответил О’Мара, – Алек просто размазня. Его каждый может разжалобить. Слишком уж у него доброе сердце.

– Послушай, – снова заговорил я, исполнившись решимости исчерпать эту тему раз и навсегда, – скажи мне правду… Алек – он никогда к тебе не подкатывался?

И тут О’Мара загоготал во всю мощь своих легких:

– Что? Подкатывался? Да ты просто не знаешь Алека, иначе не задал бы такого вопроса. Слушай, да будь Алек педиком, и то бы он не сделал бы ничего подобного, неужто не ясно?

– Нет, неясно. Разве только потому, что он такой из себя джентльмен. Ты это хочешь сказать?

– Да нет, вовсе нет, – принялся яростно отрицать О’Мара. – Я хочу сказать: даже если б Алек Уокер помирал с голоду, и то б он не опустился до того, чтобы попросить кусок хлеба.

– Тогда дело в гордости, – уточнил я.

– Да нет, не в гордости. А в комплексе мученика. Алек – он обожает страдать.

– Ну что ж, повезло ему, что он не бедняк.

– Ну уж он-то никогда не обеднеет, – обронил О’Мара. – Скорее, воровать начнет.

– Ну, это сильно сказано. Из чего ты это заключаешь?

О’Мара поколебался.

– Я тебе кое-что расскажу, – вдруг выпалил он, – только знаешь: чтоб ни одной душе… Однажды Алек Уокер спер у собственного брата кругленькую сумму; и брат, тот еще сукин сын, вознамерился отдать его под суд. Но сестра – не помню, как ее звали, хоть убей, – так вот, сестра возместила пропажу. Откуда она добыла деньги, понятия не имею. Но сумма была немаленькая.

Я молчал. Меня положили на обе лопатки.

– А знаешь, кто втянул его в эту катавасию? – продолжал О’Мара.

Я непонимающе уставился на него.

– Этот крысенок Вудрафф.

– Да ты что?

– Я ведь всегда говорил, что Вудрафф – дрянь, каких мало, разве не так?

– Так-то так, но все-таки… А ты, стало быть, имеешь в виду: Алек просадил все эти деньги на малыша Билла Вудраффа?

– Вот именно. Слушай, помнишь ту маленькую сучку, по которой Вудрафф так сходил с ума? Он еще потом вроде бы женился на ней?

– Иду Верлен?

– Вот-вот. Иду. Господи, это было: Ида то, Ида се, и так без конца. Прекрасно помню: мы ведь тогда вместе работали. Помнишь, Алек и Вудрафф ни с того ни с сего откатили в Европу?

– Хочешь сказать: Алек приревновал его к этой девушке?

– Господи, да нет же, нет! Как мог Алек унизиться до ревности к этой ничтожной шлюшке? Просто ему хотелось спасти Вудраффа от него самого. Алек понимал, что она – полное ничтожество, и пытался положить конец этой связи. И этот ненасытный ублюдок Вудрафф – не мне рассказывать тебе, что он за фрукт! – заставил Алека прокатить себя по всей Европе. Просто чтобы его мелкое сердчишко не разбилось от боли.

– Ну-ну, – подначил я его, – продолжай, это становится интересным.

– В общем, добрались они до Монте-Карло. Билл начал играть – разумеется, на деньги Алека. Алек и бровью не повел. Так длилось неделями, причем Вудрафф неизменно проигрывал. Коротенький этот загул влетел Алеку в целое состояние. Он был в долгу как в шелку. А малыш Вудрафф – тому, понимаешь ли, еще рановато было возвращаться домой. Ему необходимо было взглянуть на зимнюю резиденцию румынской королевы, потом поглазеть на египетские пирамиды, а потом покататься на лыжах в Шамони. Говорю тебе, Генри, стоит мне только произнести имя этого гаденыша, как вся кровь закипает. Ты считаешь, что по части обираловки с бабами никто не сравнится. Так вот, любой шлюхе, с которой я имел дело, Вудрафф даст сто очков форы. С него станется и медяки с глаз покойника стырить да в карман спрятать.

– Что ж, и, несмотря на все это, Ида заполучила его себе, – подвел итог я.

– Да, и, как я слышал, оттрахала его в хвост и в гриву.

Я рассмеялся. И вдруг разом смолк. Странная мысль пронзила мой мозг.

– Тед, а знаешь, что мне только что пришло в голову? Сдается мне, что Вудрафф – педик.

– Тебе сдается? А я знаю, наверняка знаю, что он педик. Само-то по себе мне это без разницы, но он такой сквалыга, такой кровосос…

– Черт меня побери, – пробурчал я. – Тогда понятно, отчего у него не заладилось с Идой. Н-да… Подумать только: столько лет его знал и даже не заподозрил… Значит, ты уверен, что Алек на этом не зациклен?

– Уверен, что нет, – повторил О’Мара. – Да он от женщин обалдевает. Дрожит как осиновый лист, едва одна из них мимо пройдет.

– Ну и ну.

– Я тебе говорил уже: есть в Алеке что-то от аскета. Он ведь в свое время готовился принять церковный сан. И нежданно-негаданно влюбился в девчонку, которая прокрутила ему динамо. А потом так и не смог прийти в себя… Вот что еще могу тебе рассказать, чего ты тоже не подозревал. Слушай внимательно! Тебе ведь никогда не доводилось видеть, чтоб Алек вышел из себя, правда? И в голове не укладывалось, что он может разъяриться, так ведь? Такой из себя мягкий, любезный, светский, обходительный… Словно в стальной броне. Всегда подтянутый, всегда в отличной форме. Так вот, как-то раз я видел, как он чуть не весь бар уложил на пол – один, без посторонней помощи. Ну, скажу тебе, это было зрелище! Потом, конечно, нам пришлось в темпе уносить ноги. И что же – едва мы оказались в безопасности, как он стал таким же хладнокровным и собранным, как обычно. Помню, попросил меня смахнуть с его пиджака пыль, пока причесывается. На нем и царапинки не было. Заехали в гостиницу, он пригладил волосы, помыл руки. А потом сказал, что недурно было бы перекусить. Двинули мы, по-моему, к Рейзенвеберу. Выглядел Алек безукоризненно, как всегда, и говорил спокойным, ровным голосом, будто мы только что из театра вышли. И кстати, это не было рисовкой: он был на самом деле невозмутим, уверен в себе.

Помню даже, что мы ели, – такой ужин мог заказать только Алек. По-моему, несколько часов из-за стола не вставали. Ему хотелось поговорить. Он все внушал мне, что такого второго человека – я хочу сказать, до того верного христианскому духу, до того близкого самому Иисусу, – как святой Франциск, на всем свете не сыщешь. Намекнул, что во время оно и сам втайне мечтал стать в чем-то похожим на святого Франциска. Знаешь, я ведь частенько доставал Алека за его нерушимое благочестие. Даже обзывал его грязным католиком – в лицо, не за глаза. Но что б я ни говорил, мне никогда не удавалось пронять его по-настоящему. Бывало, он только улыбнется мне такой рассеянной, снисходительной улыбкой, и я уж и не знаю, куда от стыда глаза прятать.

– Никогда не мог я разгадать эту улыбку, – перебил я. – Мне всегда от нее не по себе бывало. Так я и не понял: то ли она от его высокомерия, то ли от наивности.

– Вот-вот! – подхватил О’Мара. – В известном смысле он и был высокомерен – не по отношению к нам, юнцам, а к большинству окружающих. А с другой стороны, он всегда чувствовал себя каким-то… неполноценным, что ли. Наверное, сквозь его христианское уничижение просвечивала гордыня. А может, изящество? Помнишь, как он одевался? А как говорил: на каком безупречном английском, с мягким ирландским прононсом… нет, этот малый был не промах! А уж когда умолкал… Что тут скажешь: если что-то и могло сбить меня с панталыку, так это то, как он замыкался в себе, словно улитка в раковине. У меня только мурашки по коже бежали. Ты, верно, заметил: он всегда умолкал, когда собеседник готов был выйти из себя. Умолкал в критический момент, как бы оставляя тебя в подвешенном состоянии. Как бы приглашая: ну-ну, давай ярись в свое удовольствие. Понимаешь, о чем я? В такие минуты я и распознавал в нем монаха.

– И все-таки, – заговорил я, обрывая его монолог, – не понимаю, что побудило его связаться с таким подонком, как Вудрафф.

– Это-то как раз просто, – самоуверенно возразил О’Мара. – Ему хотелось обратить гаденыша в собственную веру. Алеку необходимо было поупражняться на таком человеческом отребье, как Вудрафф. Для него это была проба духовной мощи. Не думай, что он не знал, каков на самом деле Вудрафф. Нет, он его насквозь видел. Как раз Вудрафф-то, с его мелочностью и себялюбием, и стал мишенью Алекова альтруизма. Как и подобает мученику, он тратил и тратил себя без остатка… Вудрафф ведь так и не узнал, что ради него Алек пошел на кражу. Да и не поверил бы, если б ему сказали, крысенок. Да, я не говорил тебе, что недавно налетел на Вудраффа? На Бродвее.

– Ну и что он теперь поделывает?

– Должно быть, сутенерствует, – проронил О’Мара.

– Зато вот точно знаю, чем занимается Ида. Теперь она у нас артистка. Сам видел афиши с ее именем во всю длину. Надо будет сходить на нее посмотреть, а?

– Без меня, – отрезал О’Мара. – Подожду, пока в аду не встречу… Слушай, да ну ее к дьяволу, эту сучку, и Вудраффа в придачу! Надо ж, черт меня дернул столько времени на них потратить! Скажи-ка лучше, ты об О’Рурке что-нибудь знаешь?

– Об О’Рурке? Да нет. Странно, что ты о нем спросил. Нет. Признаться, я о нем и не вспомнил с тех пор, как работу бросил…

– Стыдно тебе должно быть, Генри. О’Рурк – король. Не понимаю: такого человека – и выкинуть из головы. Он же тебе вроде как отец был, да и мне, правду сказать. Отчего ж мне не поинтересоваться, как он живет-поживает?

– Можно как-нибудь вечерком сходить его проведать. Не на другой планете живем.

– Так давай не откладывать, – отозвался О’Мара. – Для меня просто побыть с ним рядом – что душу очистить.

– Странный ты парень, – сказал я. – Одних терпеть не можешь, на других молиться готов. Будто все время собственного отца ищешь.

– В точку попал: именно это я и делаю. Тот сукин сын, что себя моим отцом называет, – как я к нему отношусь, ты знаешь. Как ты думаешь, чего он боится, этот кусок дерьма? Что в один прекрасный день я свою сестру трахну. Слишком уж мы дружны, на его взгляд. И этот-то подонок двадцать лет назад упрятал меня в сиротский приют. Вот еще один ублюдок, на пару с Вудраффом, кому я с наслаждением оторвал бы сам знаешь что. Правда, у него и отрывать-то нечего. Суется всюду, работая под русского, извращенец чертов из Галиции. Да будь у меня предок типа О’Рурка, из меня наверняка вышло бы что-нибудь путное. А так – не знаю, для чего скроен, на что годен. Плыву себе по течению. С Церковью воюю… Да, между прочим, сестрице моей я ведь чуть не вставил. Наверно, старый хрен меня на эту мысль и навел. Какого черта, что в этом странного: двенадцать лет ее не видел. И какая она мне теперь сестра? Всего-то смотрящаяся женщина во цвете лет, очень соблазнительная и очень одинокая. Не знаю уж, какая сила меня удержала. Кстати, надо бы ее проведать. Говорят, не так давно замуж вышла. Может, и не худо бы нам с ней, ну, как это говорят, перепихнуться… Господи, Алек пришел бы в ужас, услышь он меня сейчас.

Так мы и перескакивали с одной темы на другую, пока – ровно в десять минут второго, как я и предсказывал, – не возникла Мона. Держа в одной руке сверток с дорогой снедью, в другой – бутылку бенедиктина. Похоже, добрые самаритяне по-прежнему не обходили ее вниманием. На сей раз в этой роли выступил – кто бы вы думали? – удалившийся на покой пекарь из Уихокена. К тому же человек незаурядной культуры. Хотите – верьте, хотите – нет, но на всех ее обожателях, будь то почтенные лесорубы, боксеры, кожевники или ушедшие на покой уихокенские хлебопеки, лежал неизгладимый отпечаток культуры.

Беседе нашей пришел конец, как только Мона появилась на пороге. О’Мара взял себе за правило глуповато ухмыляться, едва она принималась рассказывать о новейших своих приключениях; Мону это откровенно злило. Но раньше обстояло еще хуже. Поначалу он ее без конца перебивал, задавая оскорбительно прямые вопросы типа: «Так ты хочешь сказать: он даже не попытался тебя облапить?» И так далее в том же духе – вещи, которые у нас в доме были строго табуированы. Постепенно О’Мара приучился держать язык за зубами. Лишь изредка отпуская какую-нибудь двусмысленную шуточку или слегка завуалированный намек, до которых Мона не снисходила. Временами, впрочем, рассказы ее бывали столь неправдоподобны, что мы оба прыскали со смеху. Забавнее всего было то, что и она не отказывалась от своей партии в общем хоре, хохоча с нами до упаду. А еще страннее – то, что, вдосталь насмеявшись, она как ни в чем не бывало возобновляла повествование с того места, на котором ее перебили.

Случалось, она призывала меня в свидетели, предлагая подтвердить какую-нибудь из невероятных своих фантазий, что, к вящему удивлению О’Мары, я делал не моргнув глазом. Я даже расцвечивал ее выдумки весьма эффектными деталями собственного сочинения. Слыша их, она серьезно кивала, будто речь шла о чем-то неоспоримом, изначально не подлежащем сомнению, либо, напротив, о вымысле, многократно повторенном и совместно нами отрепетированном.

В мире кажущегося и мнимого она чувствовала себя как рыба в воде. Она не только верила в собственные россказни: она вела себя так, будто самый факт изложения служит дополнительным свидетельством их достоверности. Само собой разумеется, все вокруг в то же время убеждались в обратном. Повторяю, все вокруг. Последнее лишь укрепляло ее собственную убежденность в том, что линия поведения выбрана верно. Логика Моны мало в чем совпадала с Евклидовой.

Я тут говорил о смехе. В сущности, ей был знаком до тонкостей лишь один его вид – истерический. Ибо, точности ради замечу, чувство юмора у нее почти отсутствовало. Оно пробуждалось только в присутствии людей, которые сами были начисто лишены такового. В обществе Нахума Юда, юмориста до мозга костей, она улыбалась. Улыбалась доброжелательно, снисходительно, ободряюще; так улыбаются умственно отсталым детям. Улыбка Моны, надо признать, напрочь отличалась от ее же смеха. Ее улыбка была теплой и неподдельной. А вот смеялась она совсем иначе – резко, пронзительно, устрашающе. Ее смех мог не на шутку обескуражить. Я познакомился с нею задолго до того, как услышал этот смех. Меж ее смехом и ее слезами почти не было разницы. В театре ее обучили технике «сценического» смеха. Он был ужасен. Меня до костей пробирало.

– Знаешь, кого вы двое мне иной раз напоминаете? – спросил О’Мара с тихим ржанием. – Пару конфедератов. Все, чего вам недостает, – это артиллерийской дуэли.

– Зато здесь тепло и уютно, не правда ли? – пожал плечами я.

– Слушай, – вновь заговорил О’Мара с самым серьезным видом, – если б здесь можно было застрять на год или два, я бы сказал: слава тебе господи. Уж мне ль не понимать, что мы тут как сыр в масле катаемся! Да у меня много лет не было такого расслабона! Но самое занятное – мне тут все время кажется, что я от кого-то прячусь. Будто совершил преступление и не помню какое. Ничуть не удивлюсь, если в один прекрасный день сюда нагрянет полиция.

И тут мы все трое, не сговариваясь, прыснули. Полиция! Ей-ей, смешнее ничего не придумаешь.

– Делил я как-то комнату с одним парнем, – затянул О’Мара очередную из своих бесконечных историй, – и он был совсем чокнутый. Я узнал это, только когда по его душу заявились из сумасшедшего дома. Богом клянусь, на вид – нормальнейший из людей: говорит нормально, делает все нормально. Пожалуй, только это и обращало на себя внимание: слишком уж он был нормальный. Я тогда без гроша сидел и в таком раздрае, что даже на поиски работы сил не было. А он работал водителем – в трамвайном парке на Рейд-авеню. В пересменок приходил домой, отсыпался. Бывало, принесет с собой кулек с пирожками и, только разденется, поставит на плиту кофейник. Говорил мало. По большей части сядет у окна и знай шлифует себе ногти. Иногда примет душ, разотрется как следует. В хорошем настроении предложит сыграть в пинокль. Мы играли по мелочи, и он не мешал мне выигрывать, хотя порой и замечал, что я жульничаю. Я никогда не расспрашивал, кто он, что он, а сам он не рассказывал. С каждым днем жизнь будто заново начиналась: было холодно, он говорил о том, как холодно; тепло было – о том, как тепло. Никогда ни на что не жаловался, даже когда ему зарплату урезали. Тут бы мне и насторожиться, да я как-то не обратил внимания. Он был такой добрый, участливый, тактичный, непритязательный; пожалуй, худшее, что я мог о нем сказать, – занудноват был. Ну а мог ли я на него дуться, раз он так хорошо со мной обходился? Ни разу не сказал: пора тебе, дескать, оторвать зад от койки и начать шевелить руками и мозгами. Нет, все, что ему хотелось знать, – это хорошо ли мне, а если нет, то почему. Я понял: он во мне нуждается – наверное, жить один не может; но и тут ничего не заподозрил. В конце концов, куча людей не переносит одиночества. Как бы то ни было – не знаю уж, зачем я вам все это рассказываю, – как бы то ни было, однажды, как я уже говорил, раздается стук в дверь, и снаружи оказывается человек из сумасшедшего дома. Тоже, замечу, на вид вполне здравомыслящий. Вошел этак спокойненько, поглядел по сторонам, сел и начал говорить с моим соседом. Легко так, непринужденно, без нажима: «Ну что, Икинс, будем собираться?» Икинс, так этого парня звали, отвечает: «Ну конечно», тоже легко, непринужденно, без нажима. А пару минут спустя выходит из комнаты, сказав, что ему надо зайти в ванную да вещи собрать. Служащий, или кто там он был, ничего такого не заподозрил и позволил ему выйти. А потом принялся со мной разговаривать. (Собственно, только сейчас он со мной и заговорил.) До меня не сразу дошло, что он и меня за чокнутого держит. Смекнул, лишь когда он стал задавать мне этакие странные, непривычные вопросы: «Вам здесь нравится? А кормит он вас хорошо? Вы уверены, что вам тут удобно?» И так далее в том же роде. Я настолько не уловил подвоха, что вполне вошел в роль, которую будто для меня и придумали. А Икинс – тот уже проторчал в ванной добрых четверть часа. Я уж начал ерзать на месте, думая о том, как буду доказывать, что никакой я не псих, приди служащему охота в придачу и меня с собой прихватить. Вдруг дверь в ванную мягко отворяется. Поднимаю глаза и вижу: стоит там Икинс в чем мать родила, с наголо выбритым черепом, а на шею повесил шланг от душа. И ухмыляется – так, как я никогда прежде не видывал. Ну, я враз и похолодел.

– Готов, сэр, – рапортует он по-военному.

– Икинс, – говорит служащий, – что это тебе вздумалось так разодеться?

– Но я не одет, – мягко возражает Икинс.

– Вот это я и хотел сказать, – невозмутимо отвечает служащий. – Так что поди оденься. Будь паинькой.

Икинс не шевельнулся, ни один мускул не дрогнул.

– Какой костюм вы хотите, чтоб я надел? – спрашивает.

– Тот, что у тебя с собой был, – отвечает служащий, начиная ерепениться.

– Но он весь рваный, – жалобно говорит Икинс и опять ступает вглубь ванной. А через секунду возникает, держа в руках костюм. Весь исполосованный.

– Ничего страшного, – отвечает служащий, делая вид, что ничего из ряда вон выходящего не происходит, – я уверен, твой друг одолжит тебе костюм.

И оборачивается ко мне. Я объясняю, что мой единственный костюм – тот, что на мне.

– Подойдет, – талдычит служащий.

– Что?! – кричу я дурным голосом. – А я – что я буду носить?

– Фиговый листок, – отвечает тот, – и смотри, чтоб он на тебе не скукожился!

В этот момент по оконному переплету кто-то постучал.

– Держу пари, полиция! – закричал О’Мара.

Я подошел к окну и отдернул занавеску. За окном стоял Осецки, глуповато ухмыляясь и нелепо шевеля кончиками пальцев.

– Это Осецки, – сказал я, направляясь к двери. – Судя по всему, под градусом. А где же ваши друзья-приятели? – осведомился я, пожимая ему руку.

– Разбежались, – грустно констатировал он. – Полагаю, не выдержали нашествия блох… К вам можно? – Он остановился в холле, как бы не испытывая особой уверенности в том, что его примут с распростертыми объятиями.

– Входи! – закричал О’Мара изнутри.

– Я вам помешал? – Он смотрел на Мону, не догадываясь, кем она мне приходится.

– Это моя жена Мона. Мона, это наш новый друг Осецки. У него сейчас кое-какие проблемы. Не возражаешь, если он у нас немного побудет?

Мона тут же протянула ему бокал бенедиктина и ломтик кекса.

– Что это такое? – спросил он, принюхиваясь к густой жидкости. – Откуда это у вас? – Он переводил взгляд с одного на другого, словно присутствующие таили от него какой-то страшный секрет.

– Как вы себя чувствуете? – спросил я.

– В данный момент хорошо, – ответил он. – Возможно, даже слишком. Чувствуете? – Он дыхнул мне в лицо, ухмыляясь еще шире и окончательно уподобляясь рододендрону в цвету.

– А как блохи поживают? – осведомился О’Мара светским тоном.

Мона сначала хихикнула, затем громко рассмеялась.

– Дело в том, что… – начал объяснять я.

– Можете ничего не скрывать, – успокоил меня Осецки. – Это уже не секрет. Скоро доберемся до сути. – Он поднялся. – Извините, не могу это пить. Слишком пахнет терпентином. А кофе у вас не найдется?

– Разумеется, – ответила Мона. – Может быть, сделать вам сэндвич?

– Нет, только чашку черного кофе… – Краснея, он опустил голову. – Я, знаете ли, только что хлебнул с друзьями. Боюсь, я им поднадоел. И я их не виню. Им в последние месяцы порядком досталось. Знаете, временами мне кажется, что я и впрямь сошел с катушек. – Он помолчал, изучая, какое впечатление произведет на нас его признание.

– Ну, не расстраивайтесь, – сказал я, – все мы немножко того. Вот О’Мара только что рассказывал нам про психа, с которым вместе жил. Сходите с катушек сколько вашей душе угодно, только мебель не ломайте.

– Да вы бы и сами свихнулись, – вновь заговорил Осецки, – если б эти твари всю ночь напролет сосали у вас кровь. И весь день тоже. – Он приподнял брючину – продемонстрировать оставленные тварями кровавые следы. Икры Осецки были сплошь испещрены царапинами и ссадинами. Мне вдруг стало чертовски жаль его. Зря я в тот раз поднял его на смех.

– Может, вам переехать в другую квартиру?.. – предложил я неуверенно.

– Не поможет, – буркнул он, обреченно глядя на пол. – Они от меня не отстанут, пока я не уволюсь – или не поймаю их с поличным.

– По-моему, ты собирался как-нибудь прийти к нам на обед вместе со своей девушкой, – напомнил О’Мара.

– Да, конечно, – подтвердил Осецки. – Просто в данный момент она занята.

– Занята чем? – не отставал О’Мара.

– Не знаю. Я приучил себя не задавать лишних вопросов. – Он еще раз во весь рот ухмыльнулся. Мне показалось, его зубы чуть зашатались. Во рту у него блеснуло несколько металлических обручей.

– Я к вам заскочил, – продолжал он, – увидев у вас свет. Знаете, мне что-то не хочется идти домой. – Очередная ухмылка. Читай: блохи, мол, так и этак. – Не возражаете, если я еще чуть-чуть посижу? У вас такой хороший дом. Светлый.

– А как же иначе? – съязвил О’Мара. – У нас тут все бархатом обито.

– Увы, не могу сказать того же о своем, – грустно вымолвил Осецкий. – Весь день чертить, а по ночам крутить пластинки – не слишком-то это весело.

– Ну, девушка-то у тебя есть? – не унимался О’Мара. – С ней и повеселиться можно. – И фыркнул.

Хорьковые глазки Осецки еще больше сузились. Он остро, почти враждебно вглядывался в О’Мару.

– Ты к чему клонишь? – спросил он неприязненно.

О’Мара добродушно улыбнулся и покачал головой. Не успел он открыть рот, как Осецки снова заговорил.

– С ней одна мука, – выдавил он из себя.

– Прошу вас, – вмешалась Мона, – нет никакой необходимости все нам рассказывать. Мне кажется, вам и так задали слишком много вопросов.

– Да я не против, пусть допрашивает. Просто интересно, что он прознал про мою девушку.

– Не знаю я ничего ровным счетом, – ответил О’Мара. – Просто ляпнул по глупости. Выкинь из головы!

– Не хочу я ничего выкидывать, – запротестовал Осецки. – По мне, лучше уж расстаться с этим грузом, чем в себе носить. – И умолк, опустив голову, не забывая, впрочем, уминать сэндвич. А спустя несколько секунд прикончил его, поднял голову, улыбнулся улыбкой херувима, встал и потянулся за пальто и шляпой. – В другой раз расскажу, – сказал он. – Уже поздно. – У самой двери, прощаясь, он еще раз ухмыльнулся и заметил: – Кстати, если окажетесь на мели, дайте мне знать. Немного всегда готов вам одолжить, если понадобится.

– Хочешь, домой тебя провожу? – вызвался О’Мара, не находя лучшего способа выразить признательность за эту нежданную доброту.

– Спасибо, сейчас мне лучше побыть одному. Никогда не знаешь…

И Осецки затрусил по улице.

– Да, так чем кончилось с этим малым Икинсом, о котором ты нам рассказывал? – спросил я, когда за Осецки закрылась дверь.

– В другой раз расскажу, – пробурчал О’Мара, одаряя нас одной из неповторимых ухмылок Осецки.

– Нет в этой истории ни слова правды, – констатировала Мона, направляясь в ванную.

– Ты права, сестрица, – сказал О’Мара. – Я все выдумал.

– Брось, – не отставал я, – мне-то ты можешь рассказать.

– Ну ладно, – согласился он, – хочешь знать правду, потом не жалуйся. Итак, не было никакого Икинса – был мой брат. Он тогда скрывался от полиции. Помнишь, я тебе рассказывал, как мы вместе удрали из сиротского приюта? Так вот, с тех пор прошло десять лет – а может, и больше, – прежде чем мы встретились. Он двинул в Техас, где нанялся ковбоем на ранчо. Эх, хороший был парень. А потом с кем-то крепко повздорил – должно быть, пьян был – и по нечаянности пристукнул. – Он сделал глоток бенедиктина, затем продолжал: – В общем, все было как я рассказывал, только никакой он был не чокнутый. И явился за ним не служащий из сумасшедшего дома, а мужик из полиции. Ну, тут я наделал в штаны, доложу тебе. В общем, разделся я, как он велел, и отдал все свое тряпье брату. Тот был и шире меня, и ростом выше; словом, я знал, что ему ни в жизнь не влезть в этот костюм. Ну, сказано – сделано, пошел он в ванную одеваться. Я надеялся, что ему хватит ума вылезти через окно ванной наружу. Мне невдомек было, с чего это тот офицер не надел на него наручники; ну, подумал, у них в Техасе на этот счет свои правила. И тут меня осенило: вот выскочу сейчас в чем мать родила на улицу и завоплю благим матом: «Режут! Режут!» Добрался я только до лестницы: о ковер споткнулся. И вот уже оседлал меня этот детина, пасть рукой зажал и обратно в комнату тащит.

– Ну и прыть у вас, а, мистер? – спрашивает. И этак легонько врезает мне кулаком по челюсти. – А брат ваш, если и вылезет из окна, далеко не уйдет. У меня снаружи люди стоят, его дожидаются.

И в этот момент выходит мой брат из ванной, легко и непринужденно, как всегда. А вид у него в этом костюме – что у клоуна в цирке, да еще голова обрита.

– Брось, Тед, – говорит, – они меня заарканили.

– А что с моим тряпьем будет? – хнычу я.

– Отошлю тебе почтой, как на место прибудем, – отвечает. Опускает руку в карман и достает несколько мятых бумажек. – Вот, поможет тебе продержаться, – говорит. – Что ж, рад был с тобой повидаться. Ну, бывай здоров.

И его увели.

– И что было дальше?

– Дали ему пожизненное.

– Что ты говоришь!

– Правда-правда. И за это тоже можешь сказать спасибо сукину сыну нашему отчиму. Не отправь он нас тогда в сиротский приют, ничего бы этого не случилось.

– Господи боже мой, нельзя же все на свете валить на этот злосчастный приют.

– Еще как можно! Все, все плохое, что со мной приключилось, берет начало оттуда.

– Но, черт тебя возьми, не так уж плохо у тебя все сложилось. Посмотри вокруг: сплошь и рядом людям приходилось и потяжелее. И все-таки они выныривали. Так что кончай валить на отчима все свои грехи и неудачи. Окочурится он, что тогда будешь делать?

– И когда окочурится, клясть не перестану. Он так передо мной виноват, что я его и на том свете достану.

– Ладно, а как насчет твоей матери? Ведь и она приложила к этому руку, разве нет? А на нее ты зла не держишь.

– Она у меня полоумная, – сказал О’Мара горько. – Нет, ее мне просто жаль. Ей сказали – она сделала. Нет, к ней у меня нет ненависти. Простодушная дуреха, вот она кто. Слушай, Генри, – продолжал он, резко меняя тактику, – тебе этого не понять. Ты в сорочке родился. По тебе жизнь не прошлась колесом. Ты везучий. И у тебя способности. А кто я? Изгой. Отвергнутый всем миром. Из меня, может, тоже получился бы писатель, сложись жизнь иначе. А так я даже пишу с ошибками.

– Зато считать наверняка умеешь.

– Нет уж, не пытайся меня успокоить. Конченый я человек. Все от меня стонут. Ты единственный, к кому я всегда хорошо относился, ты хоть понимаешь это?

– Оставь, – сказал я, – ты становишься сентиментальным. Лучше выпей еще!

– Я ложусь, – объявил он. – Займусь снолечением.

– Снолечением?

– Ну да, разве ты никогда этого не делал – не лечился сном? Закрываешь глаза и представляешь себе все таким, каким хотел бы увидеть. Потом засыпаешь, и тебе снится, что все так и есть. Утром чувствуешь себя не так погано… тыщу раз такое проделывал. Научился в сиротском приюте.

Сиротском приюте! Забудешь ты о нем когда-нибудь? С ним покончено… это было сто лет назад. Неужели не можешь уразуметь этого своей башкой?

– Ты хочешь сказать, никогда не прекращалось.

Мы замолчали. Потом О’Мара спокойно разделся и юркнул под одеяло. Я выключил верхний свет и зажег свечу. Стоя у стола и раздумывая над тем, что произошло между нами, я услышал тихое:

Послушай…

– В чем дело? – Одно мгновение я думал, что он сейчас разрыдается.

– Ты и половины всего не знаешь, Генри. Самым ужасным было ждать, когда мать придет навестить меня. Проходили недели, месяцы, годы. А она не появлялась. В кои веки придет письмо или посылочка. Всегда одни обещания. Приедет, мол, на Рождество, День благодарения или еще какой праздник. Но так ни разу не приехала. Не забывай, мне ведь было всего три года, когда я туда попал. Мне нужна была материнская нежность. Монахини были добры, ничего не могу сказать. Некоторые так очень. Но одно дело – целовать монахинь, а другое – собственную мать. Я все время ломал голову, придумывая, как бы сбежать. Только об одном мечтал: оказаться дома и обнять мамочку. Знаешь, она у меня была хорошей, только слабовольной. Как все ирландцы, как я. Ничего ее не волновало. Как нажито, так и прожито. Но я ее любил. И чем дальше, тем любил все больше. Когда я сбежал, я был как дикий жеребенок. Инстинкт влек меня домой, но я тогда подумал: а если они отошлют меня обратно в приют? И почесал не останавливаясь, покуда не добрался до Виргинии, где познакомился с доктором Маккини… есть такой орнитолог.

– Знаешь, Тед, – сказал я, – лучше займись снолечением. Извини, если кажусь не слишком чутким. Я, наверно, чувствовал бы то же самое, окажись на твоем месте. Черт возьми, завтра будет новый день. Думай о том, в какую передрягу попал Осецки!

– Это я и делаю. Он тоже сирота, одинокий. А еще хочет одолжить нам денег! Господи, как ему должно быть погано!

Я лег спать с твердым намерением выбить из О’Мары все мысли о чертовом сиротском приюте. Однако всю ночь я гонял как сумасшедший на своем старом велосипеде или играл на рояле. Вообще-то, иногда я слезал с велосипеда и играл какую-нибудь пьеску прямо посреди улицы. Во сне совсем не трудно ехать на велосипеде, имея при себе рояль, – это только наяву подобные вещи затруднительны. Самые восхитительные ощущения я испытывал в Бедфорд-Рест, куда переносился во сне. Это было место на полпути от Проспект-парка до Кони-Айленда по знаменитой дорожке для велосипедистов, где все, ехавшие в Кони-Айленд и обратно, останавливались на короткий отдых. Здесь, на площадке, окруженной деревьями и шпалерами вьющихся растений, мы и располагались: демонстрировали свои велосипеды, хвастались мускулатурой, растирали друг друга. Велосипеды стояли, прислоненные к деревьям и ограде, – красавцы, сверкающие хромом, лоснящиеся от смазки. Папа Браун, как мы звали его, был за арбитра. Чуть ли не вдвое старше, он не уступал лучшим из нас. Всегда в толстом черном свитере и вязаной шапочке. Лицо худое, в резких морщинах и такое обветренное и загорелое, что казалось черным. Про себя я называл его «Черным всадником». Он работал механиком, и велогонки были его страстью. Все мы любили этого простого, не особо речистого человека. Это он подал мне мысль пойти в милицию, чтобы иметь возможность гонять в их учебном манеже. По субботам и воскресеньям я неизменно встречал Папу на велосипедной дорожке. В гонках он был мне как отец родной.

Думаю, самым восхитительным в тех сборищах на площадке была страсть к велосипедам, объединявшая нас. Я не помню, чтобы мы с теми ребятами говорили о чем-то, кроме велосипедов. Мы могли есть, пить и спать в седле. Много раз в неподходящее время дня или ночи я встречал одинокого велосипедиста, которому, как мне, удавалось улучить часок-другой, чтобы пролететь по гладкой, посыпанной песком дорожке. Иногда мы обгоняли какого-нибудь всадника. (У конных была своя отдельная дорожка, параллельная нашей.) Эти видения из иного мира не существовали для нас, как и придурки на автомобилях. Что до мотоциклистов, то их мы считали просто non compos mentis[51].

Как я говорил, я вновь переживал все это во сне. С самого начала и вплоть до тех не менее восхитительных моментов в конце катания, когда, как заправский гонщик, переворачивал велик вверх колесами, обтирал его, смазывал. Каждая спица должна была сверкать чистотой; на цепь нужно было положить смазку, закапать масло во втулки. Если колеса выписывали восьмерку, их следовало выровнять. Тогда машина была в любой момент готова к поездке. Возился с велосипедом я всегда во дворе, прямо под нашим окном. При этом приходилось стелить газеты, чтобы успокоить мать, которая ругалась, обнаружив масляные пятна на каменных плитах.

Во сне я изящно и легко качу рядом с Папой Брауном. У нас была привычка милю или две ехать медленно, чтобы можно было поболтать и сберечь дыхание для последующего бешеного рывка. Папа рассказывает о работе, на которую хочет меня устроить. Я стану механиком. Он обещает научить меня всему, что нужно. Я радуюсь, потому что единственный инструмент, которым пока умею пользоваться, – это велосипедный ключ. Папа говорит, что в последнее время присматривался ко мне и решил, что я смышленый парень. Его беспокоит, что я постоянно болтаюсь без дела. Я пытаюсь объяснить: это хорошо, что я не работаю, можно чаще кататься на велосипеде, но он отвергает мой довод как несостоятельный. Он полон решимости сделать из меня первоклассного механика. Это лучше, чем работать в бойлерной, убеждает он. Я не имею ни малейшего понятия, что делают в бойлерной. «Ты должен быть в форме к гонкам в следующем месяце, – предупреждает он. – Пей больше жидкости – сколько влезет». Я узнаю́, что в последнее время его беспокоит сердце. Доктор считает, что следует на время оставить велосипед. «Я скорей умру, чем послушаюсь его», – говорит Папа Браун. Мы болтаем о всяких пустяках, о каких только и можно болтать во время велосипедной прогулки. Неугомонный ветерок; начало листопада. Под колесами шуршит бурая, золотая, багряная листва. Мы уже хорошо разогрелись, размялись. Неожиданно Папа резко жмет на педали и пристраивается в хвост велосипедисту, мчащемуся мимо нас на бешеной скорости. Обернувшись на ходу, кричит мне: «Это Джо Фолджер!» Я пускаюсь вдогонку. Джо Фолджер! Он же из тех, кто участвует в шестидневных гонках. Интересно, думаю, какую он сейчас задаст скорость? К моему удивлению, Папа скоро вырывается вперед, увлекая за собой меня, и Джо Фолджер пристраивается за мной. Сердце неистово бьется. Три великих гонщика: Генри Вэл Миллер, Папа Браун и Джо Фолджер. Где Эдди Рут и Фрэнк Крамер? Где Оскар Эгг, доблестный швейцарский чемпион? Подайте-ка их сюда! Пригнувшись к рулю, не чувствуя ног, несусь я – только сердце грохочет в ушах. Ноги и руки, в сложном взаимодействии, работают четко и слаженно, как часовой механизм.

Внезапно мы вылетаем к океану. Страшная жара. Мы дышим часто, как собаки, но в то же время свежи, как маргаритки. Великие ветераны гонок. Я слезаю с велосипеда, и Папа знакомит меня с великим Джо Фолджером. «Лихой паренек, – говорит Джо Фолджер, оглядывая меня. – Готовится к большой гонке?» Неожиданно он наклоняется, ощупывает мои бедра и икры, мнет предплечья и бицепсы. «Подъемы ему нипочем будут – прекрасные данные». Я до того взволнован, что краснею, как школьник. Теперь бы встретить как-нибудь утром Фрэнка Крамера; то-то удивлю его.

Мы неторопливо идем; каждый ведет свой велосипед одной рукой. Как ровно он катится, послушный уверенной руке! Потом усаживаемся выпить пива. Я неожиданно начинаю играть на рояле, просто чтобы доставить удовольствие Джо Фолджеру. Оказывается, Джо Фолджер сентиментален; я ломаю голову, что бы такое сыграть, что ему наверняка понравится. В то время как мои пальцы нежно касаются клавиш, мы переносимся, как бывает только во сне, на стадион где-то в Нью-Джерси. Тут же расположился на зиму цирк. Не успеваем мы опомниться, как Джо Фолджер принимается крутить на велосипеде мертвую петлю. Зрелище не для слабонервных, особенно когда сидишь так близко к вертикальному треку. Тут же расхаживают клоуны, одетые и раскрашенные, как им полагается; одни играют на губных гармошках, другие прыгают через скакалку или отрабатывают падение.

Вскоре вся труппа собирается вокруг нас, наши велосипеды отставляют в сторону и принимаются проделывать фокусы а-ля Джо Джексон. Разыгрывая, конечно, при этом пантомиму. Я чуть не плачу, потому что мне никогда не собрать велосипед – на такое множество частей они разделили его. «Не тужи, малыш, – говорит великий Джо Фолджер, – я отдам тебе свой. На нем ты выиграешь все гонки!»

Каким образом там оказался Хайми, этого я не помню, но он вдруг вырастает передо мной, и вид у него ужасно подавленный. Он хочет сообщить, что у нас забастовка. Я должен вернуться в контору. Курьеры собираются завладеть всеми нью-йоркскими такси, чтобы на них доставлять телеграммы. Я прошу Папу Брауна и Джо Фолджера извинить меня за то, что так бесцеремонно покидаю их, и прыгаю в поджидающую машину. Пока мы едем в Голландском туннеле, я засыпаю, а когда открываю глаза, вновь вижу себя на велосипедной дорожке. Сбоку от меня Хайми – крутит педали крохотного велосипедика. Он похож на толстячка с рекламы покрышек «Мишлен». Сжавшись в седле, он едва поспевает за мной. Мне ничего не стоит схватить его за шкирку и поднять вместе с велосипедом и так ехать, держа его на вытянутой руке. Теперь его колеса крутятся в воздухе. Он ужасно доволен. Хочет гамбургер и молочный коктейль с солодом. Легко сказать. Проезжая мимо деревянного помоста на пляже, хватаю гамбургер и коктейль, другой рукой кидаю монетку продавцу. Мы едем по пляжу – гонка с препятствиями, – выскакиваем на деревянный настил и словно взмываем в синеву. У Хайми вид малость ошарашенный, но не испуганный. Только ошарашенный.

– Не забудь утром отослать путевые листы, – напоминаю я.

– Осторожней, мистер М., – умоляет он, – в прошлый раз мы чуть не въехали в океан.

И тут на кого, вы думаете, мы натыкаемся? На моего старого приятеля Стасю, пьяного в дым. Приехал на побывку. Ноги колесом, как положено кавалеристу.

– Это что за огрызок с тобой? – угрюмо интересуется он.

Как это похоже на Стасю – с ходу начинать браниться. Вечно его приходится сперва успокаивать, а уж потом разговаривать.

– Вечером уезжаю в Чаттанугу, – говорит Стасю. – Надо возвращаться в казармы. – И машет на прощанье.

– Это ваш друг, мистер М.? – с невинным видом спрашивает Хайми.

– Он-то? Да это просто чокнутый поляк, – отвечаю.

– Не нравятся мне эти польские иммигранты, мистер М. Пугают они меня.

– Что ты хочешь сказать? Мы в Соединенных Штатах, не забывай!

– Так-то оно так, – говорит Хайми. – Да только поляк везде поляк. Нельзя им доверять. – И он начинает выбивать зубами дробь. – Пора мне домой, – добавляет он несчастным голосом, – жена будет беспокоиться. Вы не торопитесь?

– Так и быть. Тогда поедем на метро. Это будет немного быстрей.

– Только не для вас, мистер М.! – говорит Хайми с дрожащей ухмылкой.

– Хорошо сказано, малыш. Я чемпион, это верно. Посмотри на мой рывок…

И с этими словами я рванул как ракета, а Хайми остался стоять, воздев руки и вопя, чтобы я вернулся.

Потом, помню, я, не слезая с седла, руковожу потоком такси. На мне свитер в яркую полоску, в руке мегафон, и я управляю движением. Город словно исчез, растворился в тумане. Еду как сквозь облако. С верхнего этажа здания «Американ тел энд тел» президент с вице-президентом шлют послания; в воздухе парят хвосты телеграфных лент. Словно опять Линдберг[52] возвращается домой. Легкости, с которой я объезжаю такси, проскакиваю между ними, обгоняю, я обязан старому велику Джо Фолджера. Этот парень умел управляться с велосипедом. Тренировка? Это самая лучшая тренировка, какая только может быть. Сам Фрэнк Крамер не смог бы выдать такое.

Наилучшая часть сна – возвращение в Бедфорд-Рест. Все ребята снова там, кто на чем, велосипеды вычищены и сияют, седла подогнаны, а у самих важный вид – задирают носы, словно ловят, откуда ветер. Как хорошо опять оказаться с ними, трогать их мускулы, осматривать их велосипеды. Листва стала гуще, и нет той жары. Папа собирает их вокруг себя, обещает на сей раз погонять как следует…

Когда я появился вечером дома – это все тот же вечер, не важно, сколько времени прошло, – мать поджидала меня.

– Сегодня ты был хорошим мальчиком, – сказала она, – разрешаю взять велосипед с собой в кровать.

– Правда? – воскликнул я, не веря собственным ушам.

– Да, Генри, – ответила она, – Джо Фолджер был у нас и только что ушел. Он говорит, что следующим чемпионом мира будешь ты.

Неужели так и сказал, мама? Нет, правда?

– Да, Генри, слово в слово. Он сказал, что нужно получше тебя кормить. А то ты худенький.

– Мамочка, я самый счастливый человек на свете. Дай я тебя расцелую.

– Не глупи, ты знаешь, что я не люблю этого.

– Ну и что, мамочка, все равно поцелую. – И я так крепко стиснул ее в объятиях, что чуть не задушил.

– Ты и в самом деле разрешаешь, мамочка? Взять с собой в кровать велосипед?

– Да, Генри. Но только не запачкай простыней!

– Не волнуйся, – завопил я, не помня себя от восторга. – Я проложу старые газеты. Хорошо я придумал?

Я проснулся и стал шарить вокруг себя в поисках велосипеда.

– Чего ты пытаешься найти? – закричала Мона. – Последние полчаса ты постоянно хватаешь меня.

– Я искал велосипед.

– Велосипед? Какой велосипед? Ты, должно быть, еще спишь.

– Спал, – улыбнулся я, – и видел восхитительный сон. Про свой велик.

Она прыснула со смеху.

– Знаю, что звучит глупо, но сон был потрясающий. Как мне было хорошо!

– Эй, Тед, – позвал я, – ты здесь?

Нет ответа. Я позвал снова.

– Ушел, наверно, – пробормотал я. – Который теперь час?

Была середина дня.

– Хотел сказать ему кое-что. Жаль, что он уже ушел. – Я перевернулся на спину и уставился в потолок. Перед глазами плыли обрывки сновидения. Я испытывал неземное блаженство. И голод. – Знаешь что, – проговорил я, еще не вполне проснувшись, – стоит, пожалуй, сходить к двоюродному братцу. Может, одолжит на время свой велосипед. Как думаешь?

– Думаю, что ты впадаешь в детство.

– Может быть, но мне очень хотелось бы снова покататься на том велике. Он принадлежал гонщику-профессионалу; он продал мне его на треке, помнишь?

– Ты мне уже несколько раз рассказывал об этом.

– И что с того, разве тебе не интересно? Ты, наверно, никогда не каталась на велосипеде, да?

– Никогда, зато каталась на лошади.

– Это ничего не значит. Жокеем быть – другое дело. А, черт, глупо, наверно, думать о том велосипеде. Столько лет прошло.

Я резко сел в постели и уставился на нее:

– Что с тобой сегодня? Что тебя гложет?

– Ничего, Вэл, ничего. – Она слабо улыбнулась.

– Это уже слишком, – не отставал я. – Ты на себя не похожа.

Она спрыгнула с кровати, сказала:

– Одевайся, а то скоро стемнеет. Я приготовлю завтрак.

– Отлично. Можно яичницу с беконом?

– Все что хочешь. Только поторопись!

Я повиновался, хотя не видел причин торопиться. Настроение у меня было отличное, и я был голоден как волк. В ожидании завтрака я раздумывал, что ее мучит. Может, наступают ее дни?

Очень жаль, что О’Мара удрал так рано. Хотелось бы рассказать ему кое-что пришедшее мне в голову, когда я просыпался. Ладно, думаю, что не забуду.

Я раздвигаю шторы, и солнце затопляет комнату. Мне кажется, что этим утром на улице особенно красиво. На другой стороне, у тротуара, стоит лимузин, ожидающий миледи, которая делает покупки. На заднем сиденье – две борзые, сидят спокойно и с достоинством. Цветочница вручает миледи огромный букет. Вот это жизнь! Однако мне нравится моя. Если б только у меня снова был тот велосипед, больше ничего не было б нужно. Сон не выходит у меня из головы. Чемпион! Что за странная идея!

Едва мы кончаем завтракать, Мона объявляет, что ей нужно побывать в одном месте. Уверяет, что к обеду вернется.

– Пожалуйста, – говорю, – иди, раз надо. Ничего не могу с собой поделать, но я чувствую себя до того чудесно, что не выразить словами. Что бы ни случилось сегодня, все равно мне будет хорошо.

– Прекрати! – говорит она умоляющим голосом.

– Прости, детка, но тебе тоже станет лучше, как только выйдешь на улицу. День прямо-таки весенний.

Спустя несколько минут она уходит. Я ощущаю такой прилив энергии, что не могу решить, за что взяться. Наконец решаю не делать ничего – просто нырну в подземку и поеду на Таймс-сквер.

По ошибке я вышел на Центральном вокзале. На Мэдисон-авеню мне приходит мысль заглянуть к моему старому приятелю Неду. Я не видел его целую вечность. (Он опять занялся рекламой и проталкиванием всяческого товара.) Зайду, поздороваюсь и тут же уйду.

– Генри! – вопит он. – Сам Бог тебя послал. Я горю! Раскручивается большое дело, а у нас все больны, сидят по домам. Вот это, – он помахал листом бумаги, – нужно кончить к вечеру, пропади оно пропадом. Вопрос жизни и смерти. Не смейся! Я говорю серьезно. Погоди, дай объяснить…

Я уселся и стал слушать. Если коротко, он пытался написать о новом журнале, который они проталкивали на рынок. Пока у него была только голая идея, и ничего больше.

– У тебя получится, уверен, – умолял он. – Напиши что угодно и сколько угодно, в пределах разумного. Мне ничего не приходит в голову, говорю тебе. За этим делом стоит старик Макфарланд – ты знаешь его, так ведь? Мечется у себя в кабинете, как тигр в клетке. Грозит всех поувольнять, если немедленно не сдвинем дело с мертвой точки.

Ничего не оставалось, как согласиться. Я взял его листок и сел за машинку. Вскоре я уже строчил как из пулемета. Должно быть, я написал три или четыре страницы, когда он на цыпочках подошел, чтобы проверить, как продвигается дело, и начал читать, заглядывая мне через плечо. Минуту спустя он уже аплодировал и кричал: «Браво! Браво!»

– Сойдет? – спросил я, оглядываясь на него.

Сойдет? Да это просто грандиозно! Слушай, ты лучше того парня, который сидит на этом. Макфарланд с ума сойдет, когда прочитает… – Он замолчал, довольно потер руки и хрюкнул. – Знаешь что? У меня есть идея. Хочу представить тебя как нового сотрудника, которого я нанял. Скажу Макфарланду, что уговорил тебя взяться за эту работу…

– Но я не хочу работать!

– Тебе и не обязательно это делать. Конечно не обязательно. Я просто хочу его успокоить, только и всего. Кроме того, главное, что я хочу, – это чтобы ты поговорил с ним. Ты знаешь, кто он и все, что он сделал. Можешь ты малость польстить ему? Умасли его! А потом начни легкий треп – понимаешь, о чем я. Намекни, что знаешь, как сделать, чтобы журнал расхватывали, чем завлечь читателя и прочую подобную муру. Не стесняйся заливать. Он в таком состоянии, что проглотит что угодно.

– Но я ни черта не смыслю в журнальном деле, – запротестовал я. – Лучше ты сам говори. А я, если хочешь, сзади постою.

– Нет уж, говорить будешь ты. Неси что придет в голову. Поверь, когда он прочтет, что ты написал, он выслушает все, чего бы ты ни сказал. Я не зря сижу на этом деле. Сразу вижу, если что стоящее.

Делать было нечего, пришлось согласиться.

– Но не вини меня, если все запорю, – шепнул я, когда мы на цыпочках направились в святая святых.

– Мистер Макфарланд, – сказал Нед как мог учтивей, – тут мой старый друг, которого я недавно нанял. Он был в Северной Каролине, работал над книгой. Я упросил его приехать и помочь нам. Мистер Миллер, мистер Макфарланд.

Когда мы жали друг другу руку, я бессознательно отвесил почтительный поклон этому столпу журнального мира. Секунду-другую мы молчали. Макфарланд изучал меня. Должен сказать, он мне сразу понравился. Человек действия. Но чувствовалось, что есть в нем поэтическая жилка, это было видно по всему его поведению. «Этот уж точно свое дело знает», – подумал я про себя, удивляясь в то же время, как это он терпит вокруг себя всяческих недоумков и чокнутых.

Нед тут же объяснил, что я появился несколько минут назад и за это короткое время, почти ничего не зная о проекте, написал вот эти заметки, на которые он предлагает обратить внимание.

– Вы писатель? – спросил Макфарланд, глядя на меня и одновременно пытаясь читать протянутые ему листы.

– Вам лучше судить, – дипломатично ответил я.

Последовало несколько минут молчания, в течение которых Макфарланд внимательно читал мой опус. Я чувствовал себя как на иголках. Так просто такого, как Макфарланд, не проведешь. У меня мгновенно выветрилось из головы, что я там написал. Ни одной строчки не мог вспомнить.

Неожиданно Макфарланд поднял глаза, тепло улыбнулся и сказал, что мои заметки выглядят обещающе. Я почувствовал, что он удерживает себя от еще большей похвалы. Теперь он внушал мне почти что любовь. Обманывать такого человека – последнее дело. На него я работал бы с радостью – если бы вообще стал на кого-нибудь работать. Уголком глаза я заметил, что Нед одобрительно кивает.

На мгновение, собираясь со словами, представляю, что сказала бы Мона, стань она свидетелем этой сцены («И не забудь сказать О’Маре об отцах!» – шепчу я про себя).

Макфарланд заговорил. Он начал так спокойно и плавно, что я не сразу осознал это, а когда осознал, то опять убедился, что он не такой простак. Болтали, что он человек конченый, что его идеи устарели. В свои семьдесят пять он был куда как крепок. Человека такой закваски никогда не выбьешь из седла. Я внимал ему с сияющим лицом, время от времени согласно кивая. Этот человек был мне по душе. Начиненный грандиозными идеями. Игрок и сорвиголова… Я спрашивал себя: может, серьезно подумать о том, чтобы работать на него?

Старикан говорил и говорил, не думая останавливаться. Несмотря на все сигналы, подаваемые Недом, я не мог улучить момент и вклиниться в его речь. Макфарланд явно был рад нашему вторжению; его распирали идеи, он мерил шагами комнату да так и рвался в бой. С нашим появлением у него появилась возможность выплеснуть все, что в нем накопилось. Я был всецело за то, чтобы дать ему выговориться. Время от времени я энергично кивал или восклицал, удивленно или согласно. К тому же чем дольше он будет витийствовать, тем уверенней я буду, когда придет моя очередь говорить.

Макфарланд кружил по комнате, то и дело тыча рукой в развешенные по стенам схемы, графики и карты. В любом уголке мира он чувствовал себя как дома, он пересек земной шар не один раз, так что мог говорить со знанием дела. Насколько я понял, он хотел поразить меня глобальностью замысла: охватить народонаселение всей земли, богатых и бедных, невежественных и образованных. Журнал должен был выходить на нескольких языках, в разных форматах. Ему предстояло совершить революцию в журнальном деле.

Наконец Макфарланд выдохся и замолчал. Уселся за громадный письменный стол и налил себе воды из красивого серебряного кувшина.

Вместо того чтобы попытаться показать, какой я умный, я, после почтительной паузы, сказал, что всегда восхищался им и его идеями. Я говорил искренне и был совершенно уверен, что именно это и требовалось в тот момент. Я чувствовал, что Нед все больше нервничает. Он думал только о том, чтобы я толкнул речь, показал товар лицом. В конце концов он не утерпел:

– Мистер Миллер хотел бы поделиться мыслями относительно…

– Нет-нет! – воскликнул я, вскакивая. Нед озадаченно взглянул на меня. – Я хочу сказать, мистер Макфарланд, что было бы глупостью с моей стороны предлагать свои скороспелые соображения. Мне кажется, вы знаете предмет гораздо полнее и глубже.

Макфарланд был откровенно доволен. Вспомнив вдруг о том, с чем я явился, он глянул в листки, лежавшие перед ним, и изобразил сосредоточенность.

– Долго вы это писали? – спросил он, изучающе глядя на меня. – Раньше занимались чем-то подобным?

Я признался, что это первая моя попытка такого рода.

– Так я и думал, – проговорил он. – Может, поэтому мне понравилось то, что вы написали. Чувствуется свежий взгляд. И вы прекрасно владеете языком. Над чем сейчас работаете, позвольте узнать?

Своим вопросом он припер меня к стене. Ничего не оставалось, как быть искренним и честным, каким он был со мной.

– Видите ли, – забормотал я, – я только недавно начал писать. Пытаюсь пробовать себя в разных жанрах. Несколько лет назад написал книгу, но думаю, не слишком удачную.

– Это и к лучшему, – заметил Макфарланд. – Не люблю блестящие молодые дарования. Нужно пуд соли съесть, прежде чем сможешь что-то сказать. То есть прежде, чем у тебя будет что сказать людям. – Он в раздумье забарабанил пальцами по столу. Потом заключил: – Мне хотелось бы прочесть какой-нибудь из ваших рассказов. Они у вас из реальной жизни или вымышленные?

– Надеюсь, вымышленные.

– Прекрасно! Может быть, вскоре мы попросим у вас что-нибудь для журнала.

Я просто не знал, что на это сказать. Выручил Нед:

– Мистер Миллер скромничает, мистер Макфарланд. Я прочитал почти все, что он написал. У него настоящий талант. Я даже думаю, что он гений.

– Гений, гм! Это еще интересней, – отреагировал Макфарланд.

– Не считаете ли вы, что мне следует доработать эти заметки? – вставил я, обращаясь к старику.

– Не торопитесь, – ответил он, – у нас уйма времени… Скажите-ка мне, чем вы занимались до того, как начали писать?

Я коротко поведал о своих юношеских похождениях. Когда я начал рассказывать о том, что испытал в Космококковом царстве, он выпрямился в кресле. Вопрос следовал за вопросом. Макфарланд заставлял меня углубляться в подробности. Вскоре он уже расхаживал по комнате, словно тигр. «Продолжайте, продолжайте! – подбадривал он меня. – Я слушаю». Он жадно ловил каждое слово и то и дело восклицал: «Превосходно, превосходно!»

Неожиданно он резко остановился передо мной:

– Вы уже написали об этом?

Я отрицательно покачал головой.

– Хорошо! Если бы я заказал серию очерков… как, смогли бы вы написать их так, как только что рассказывали?

– Не знаю, сэр. Надо попробовать.

– Попробовать? Вздор! Надо не пробовать, а делать, друг мой. Делать не откладывая… Возьми! – И он протянул мои странички Неду. – Не позволяй этому парню тратить время на подобные пустяки. Найди для этого кого-нибудь другого.

– Но у нас некому этим заниматься, – ответил Нед, восхищенный и одновременно приунывший.

– Тогда иди и найди! – взревел Макфарланд. – Для такого дела нетрудно найти людей.

– Слушаюсь, сэр.

Макфарланд снова подошел ко мне и поднял палец.

– Что до вас, молодой человек, – заговорил он, чуть не брызжа слюной мне в лицо, – отправляйтесь домой и садитесь за работу. Нынче же вечером. Мы пустим ваш материал в первом номере. Только никакой литературы, понятно? Я хочу, чтобы вы рассказали свою историю читателям точно так же, как минуту назад рассказывали ее мне. Сможете надиктовать ее стенографистке? Полагаю, что не сможете. Очень плохо. Это был бы наилучший выход. Теперь слушайте меня… Я уже не желторотый юнец. Много повидал и встречал массу людей, которые считали себя гениями. Пусть вас не беспокоит, гений вы или нет. Не думайте даже о том, что вы писатель. Просто рассказывайте – легко и естественно, как если бы рассказывали приятелю. Будете рассказывать мне, ясно? Я ваш приятель. И я не знаю, писатель вы или нет. У вас есть что рассказать мне, и это мне интересно… Если справитесь с этой работой, предложу вам кое-что более интересное. Я могу отправить вас в Китай, Индию, Африку, Южную Америку – куда захотите. Мир огромен, и такому парню в нем всегда найдется место. К тому времени, когда мне стукнуло двадцать один, я уже трижды объехал земной шар. К двадцати пяти знал восемь языков. В тридцать владел несколькими журналами. Не один раз был миллионером. Но для меня это ничего не значило. Не позволяйте деньгам занимать все ваши мысли! Я и разорялся – пять раз. И сейчас разорен. – Он постучал себе по голове. – Если здесь варит, если есть смелость и воображение, всегда найдутся люди, которые ссудят тебя деньгами… Он бросил быстрый взгляд на Неда и сказал: – Я проголодался. Не можешь ли послать кого-нибудь за сэндвичами? Совсем забыл про ланч.

– Я сам схожу, – ответил Нед, направляясь к двери.

– Захвати побольше, чтобы нам всем хватило! – крикнул вдогонку Макфарланд. – Ты знаешь, с чем я люблю. И кофе принеси – покрепче.

Вернувшись, Нед увидел, что мы болтаем, как старые приятели, и расплылся от удовольствия.

– Я только что рассказывал мистеру Макфарланду, что ни в какой Северной Каролине не был, – признался я. Физиономия у Неда вытянулась. – К тому же он знает дом, в котором я живу. Судья, что прежде жил в нашей квартире… в общем, они с мистером Макфарландом давнишние друзья.

– Думаю послать этого молодого человека, – сказал Макфарланд, – в Африку, после того как он напишет для нас серию очерков. В Тимбукту! Он говорит, что всегда мечтал туда попасть.

– Прекрасно, – отозвался Нед, раскладывая сэндвичи на письменном столе Макфарланда и разливая кофе.

– Путешествовать надо, пока молод, – продолжал Макфарланд. – И когда в кошельке негусто. Помню, как я в первый раз оказался в Китае… – Не докончив, он принялся жевать. – Если забываешь поесть, значит ты еще живешь.

Я ушел от него через час или около того. Голова у меня шла кругом. Нед вынудил меня пообещать, что я закончу свои заметки дома, не ставя об этом в известность шефа, и сказал, что я, без сомнения, понравился старику. Макфарланд поймал меня в холле, когда я ждал лифт. «Не подведешь меня? Отправь материал сегодня же, срочной почтой. Работай всю ночь, если понадобится. Благодарю!» И он пожал мне руку.

Когда я вернулся домой, в квартире было темно. Я был в таком возбуждении, что пришлось пропустить пару стаканов шерри, чтобы немного остыть. Интересно, что скажет Мона, когда узнает о грандиозном моем успехе. Я совсем забыл о заметках, лежавших в кармане, – я мог думать только о Тимбукту, Китае, Индии, Персии, Сиаме, Борнео, Бирме, великом колесе судьбы, пыльных караванных дорогах, ароматах и диковинах Дальнего Востока, лодках, поездах, пароходах, верблюдах, зеленых водах Нила, мечети Омара… Древний Фес, неведомые языки, джунгли, вельд, нищета, калеки у храмов и монахи, фокусники, лекари-шарлатаны, соборы, пагоды, пирамиды. В голове у меня такое творилось, что, не появись кто-нибудь вскоре, я бы сошел с ума.

Я сидел в таком состоянии в большом кресле у окна. Трепетало пламя свечи. Неожиданно дверь тихо отворилась. Это была Мона. Она подошла ко мне, обняла и нежно поцеловала. Я почувствовал слезы на ее лице.

– Тебе все еще грустно? В чем, черт возьми, дело?

Вместо ответа она села мне на колени. Мгновение спустя она уже рыдала на моей груди. Я дал ей поплакать, молча поглаживая по голове.

– Это так ужасно? – спросил я наконец. – Неужели даже мне не можешь рассказать?

– Нет, Вэл, не могу. Слишком это отвратительно.

Слово за слово, и я все-таки вытянул из нее, что произошло. Опять ее семейка. Она должна была повидаться с матерью. Дела обстояли хуже, чем всегда. Что-то там с закладной – надо срочно платить, иначе они лишатся дома.

– Но главное не это, – сказала она, продолжая хлюпать, – а то, как она со мной обращается. Как будто я грязная. Она не верит, что я замужем. Обозвала меня шлюхой.

– Раз так, то, ради бога, брось думать о ней, – разозлился я. – Мать, которая говорит такое, не имеет права называться хорошей матерью. Нет, это невероятно. Где мы возьмем три тысячи долларов, да еще срочно? Она, должно быть, рехнулась.

– Пожалуйста, Вэл, не надо. Мне от этого только становится хуже.

– Я ее презираю, – не мог успокоиться я. – Не моя вина, что она твоя мать. По мне, так она просто пиявка. Пусть сама разбирается со своими делами, безмозглая старая сука.

– Вэл! Вэл! Пожалуйста… – Она снова зарыдала, пуще прежнего.

– Хорошо, больше не скажу ни слова. Извини, что позволил себе выразиться.

В этот момент звякнул дверной колокольчик, потом раздался быстрый стук в оконную раму. Я вскочил и бросился открывать. Мона продолжала плакать.

– Будь я проклят! – воскликнул я, увидев, кто пришел.

– И следовало бы тебя проклясть – прячешься от близкого друга столько времени. Я тут за углом живу, а о тебе ни слуху ни духу. Как всегда, а, шельмец? Ладно, как поживаешь? Могу я войти?

Это был Макгрегор, которого в тот момент мне хотелось видеть меньше всего.

– Что стряслось… кто-то умер? – воскликнул он, увидев свечу и Мону, съежившуюся в кресле и горько плачущую. – Поссорились, что ли? – Он подошел к Моне, протянул руку и, помявшись, погладил ее по волосам. – Не позволяй ему обижать себя, – промямлил он, пытаясь изобразить участие. – Нашли чем заниматься в такой прекрасный вечер. Вы, ребята, еще не обедали? А я-то хотел пригласить вас пойти куда-нибудь. Не представлял, что у вас тут дом плача.

– Бога ради, можешь ты помолчать! – взмолился я. – Почему бы не подождать, пока я все не объясню.

– Пожалуйста, Вэл, не говори ничего, – проговорила сквозь слезы Мона. – Сейчас я буду в порядке.

– Вот это другой разговор, – сказал Макгрегор, сел рядом с ней и с глубокомысленным видом изрек: – Никогда не стоит отчаиваться.

– Ради бога, хватит чушь молоть! Разве не видишь, что у нее неприятности?

Макгрегор тут же переменился. Вскочив на ноги, он спросил:

– Что случилось, Ген, что-то серьезное? Извини, если лезу не в свое дело.

– Ладно уж, только помолчи немного. Я рад, что ты зашел. Может, это хорошая мысль, пойти куда-нибудь пообедать.

– Вы идите, а я лучше побуду дома, – умоляюще сказала Мона.

– Если я могу чем-нибудь помочь… – начал Макгрегор.

Я расхохотался:

– Можешь, конечно можешь. Найди нам три тыщи долларов к утру!

– Господи, из-за этого-то вы в таком горе? – Он вынул из нагрудного кармана толстую сигару, откусил кончик. – А я уж думал, у вас действительно трагедия.

– Это шутка, – ответил я. – Дело совсем не в деньгах.

– Я всегда могу вам одолжить десятку, – бодро сказал Макгрегор. – Когда речь заходит о тыщах, мне это дико слышать. Никто не в состоянии взять и выложить три тыщи долларов, или ты этого не знаешь?

– Да не нужно нам трех тысяч, – отмахнулся я.

– Тогда что она плачет, просто так?

– Пожалуйста, уйдите и оставьте меня в покое, – всхлипнула Мона.

– Мы не можем этого сделать, – сказал Макгрегор, – это не по-спортивному. Слушай меня, девочка, что бы там ни было, уверяю, все не так уж плохо. Всегда найдется выход, помни это. Вставай, пойди умойся, приоденься, ладно? На этот раз я отведу вас в хороший ресторан.

Дверь неожиданно распахнулась. На пороге стоял О’Мара, слегка под мухой. Вид у него был такой, будто он принес нам манну небесную.

– А ты каким образом здесь оказался? – приветствовал его Макгрегор. – Последний раз мы виделись, когда играли в покер. Ты меня обжулил на девять баксов. Как дела? – И протянул ему лапу.

– О’Мара живет с нами, – поспешил я объяснить.

– Тогда понятно, – сказал Макгрегор. – У вас, ребята, действительно есть о чем волноваться. Я бы не доверял этому типу, даже если б на него надели смирительную рубаху.

– Что тут у вас происходит? – всполошился О’Мара, заметив, что Мона забилась в уголок кресла и лицо у нее все в слезах. – Что стряслось?

– Ничего серьезного, – бросил я, – потом расскажу. Ты обедал?

Прежде чем он успел что-то ответить, Макгрегор заволновался:

Его я не приглашал. Конечно, он может пойти, если сам за себя заплатит. Но не как мой гость.

О’Мара только усмехнулся. Он был в слишком хорошем настроении, чтобы расстраиваться по пустякам.

– Слушай, Генри, – О’Мара сделал плавный жест и ухватил бутылку шерри, – я много чего могу порассказать тебе. Нечто потрясающее. Удачный был сегодня день.

– У меня тоже, – сообщил я.

– Не возражаете, если и я угощусь? – спросил Макгрегор. – Я смотрю, вы такие сегодня удачливые и счастливые, может, я тоже развеселюсь, если выпью.

– Идем мы обедать или нет? – стал торопить О’Мара. – Не могу ничего рассказывать, покуда не усядемся где-нибудь за столиком. Не хочется комкать такую историю.

Я вернулся к Моне:

– Ты уверена, что не хочешь пойти с нами?

– Да, Вэл, уверена, – ответила она слабым голосом.

– Ну пойдем, – стал уговаривать ее О’Мара. – У меня для вас потрясающие новости.

– Конечно, соберись, возьми себя в руки, – поддержал его Макгрегор. – Не каждый день я приглашаю людей пообедать, особенно в хорошем ресторане.

В результате Мона наконец согласилась. Мы уселись, поджидая, когда она приведет себя в порядок. Выпили еще шерри.

– Знаешь, Ген, – сказал Макгрегор, – я, кажется, могу кое-что сделать для тебя. Чем ты сейчас занимаешься? Пишешь, я полагаю. И сидишь без гроша, да? Слушай, нам в офисе нужна машинистка. Платят не много, но это поможет как-то перебиться. Я хочу сказать, пока ты не станешь известным. – Он отвел глаза и хихикнул.

О’Мара рассмеялся ему в лицо:

Машинистка! М-да!

– Это чрезвычайно благородно с твоей стороны, Мак, – сказал я. – Но в данный момент мне не нужна работа. Она у меня уже есть. Как раз сегодня я получил сногсшибательное предложение.

Что? – завопил О’Мара. – Ну и ну, не говори мне такого! Я только что договорился насчет тебя – тоже отличная работа. Об этом я и хотел рассказать.

– Вообще-то, это не совсем работа, – объяснил я, – а разовый заказ. Я буду писать серию очерков для нового журнала. А потом, может быть, поеду в Африку, Китай, Индию…

Макгрегор был вне себя.

– Забудь об этом, Генри, – взорвался он, – тебя просто дурачат. Работа, о которой говорю я, даст тебе двадцать долларов в неделю. Это реальные деньги. Пиши свои очерки в свободное время. Если там у тебя выгорит, ты ничего не потеряешь. Идет? Но скажи честно, Генри, неужели ты еще не знаешь, что нельзя верить подобным обещаниям? Когда ты только повзрослеешь?

В этот момент к нам присоединилась Мона:

– Что вы тут говорили о какой-то работе? Вэл не собирается идти работать. Так что все это чепуха.

– Ладно, пошли, – скомандовал Макгрегор. – Местечко, куда я вас приглашаю, во Флэтбуше. Я на машине.

Мы забрались на сиденья и покатили в ресторан. Хозяин, похоже, хорошо знал Макгрегора. Наверно, тот бывал здесь не раз.

Я изумился, когда Макгрегор сказал:

– Заказывайте что хотите. Может, сперва по коктейлю, не против?

– Есть у него хорошее вино? – осведомился я.

– Кто говорит о вине? – вскинулся Макгрегор. – Я спросил, не желаете ли сперва пропустить по коктейлю?

– Не откажусь, конечно. Я только еще хочу взглянуть на карту вин.

– Это похоже на тебя. Вечно с тобой трудности. Давай, я не против, заказывай вино, если нужно. Я к нему не притронусь. У меня от этой кислятины желудок болит.

Нам подали превосходный суп, затем сочных жареных утят.

– Говорил я, что это отличное местечко? – торжествовал Макгрегор. – Когда я тебя обманывал, негодяй ты этакий, скажи мне… Так ты не желаешь работать за машинкой, это тебя не устраивает, да?

– Вэл – писатель, а не машинистка, – резко ответила за меня Мона.

– Знаю, что он писатель, но писатель тоже должен иногда что-то есть, разве не так?

– Неужели он похож на голодающего? – парировала Мона. – Ты что, пытаешься купить нас своей хорошей кормежкой?

– Я не стал бы разговаривать в таком тоне с добрым другом, – начал закипать Макгрегор. – Я просто хотел быть уверен, что у него все в порядке. Я знавал Генри, когда ему жилось несладко.

– Те времена прошли, – сказала Мона. – Пока я с ним, ему никогда не придется голодать.

– Прекрасно! – раздраженно воскликнул Макгрегор. – Иного я от тебя и не ожидал. Но ты уверена, что всегда сможешь поддерживать его? А если с тобой что случится? Если заболеешь и не сможешь зарабатывать?

– Ты говоришь чушь. Со мной просто не может ничего случиться.

– Многие так думают и тем не менее ошибаются.

– Кончай, не то накаркаешь, – взмолился я. – Слушай, скажи нам правду. Почему тебе так хочется, чтобы я пошел на эту работу?

Он широко улыбнулся.

– Официант, еще вина! – крикнул он, потом, посмеиваясь, сказал: – Разве могу я что-нибудь скрывать от тебя, Генри? Значит, правду. Правда в том, что я хотел, чтобы ты был рядом, а так было бы, согласись ты на мое предложение. Мне не хватает тебя. Вообще говоря, платят там только пятнадцать в неделю; я собирался накидывать тебе пятерку из своего кармана. Просто за удовольствие видеть тебя рядом, слушать твои бредни. Ты представить себе не можешь, какие они все тоскливые, эти ублюдки-юристы. Я и половины не понимаю из того, о чем они говорят. Что до самой работы, то ее не много. Ты мог бы писать какие хочешь рассказы – или что ты там пишешь. Это я имею в виду. Ты знаешь, последний раз мы виделись больше года назад. Сперва я обижался. Потом подумал: черт, ведь он только что женился. Я знаю, как это бывает… Значит, ты всерьез решил заделаться писателем, да? Что ж, тебе видней. Это тяжелое дело, но, может, ты сумеешь победить. Я сам иногда подумываю, не начать ли мне тоже писать. Конечно, я никогда не считал себя гением. Когда вижу, каким хламом завалены полки в книжных магазинах, понимаю, что гении никому не нужны. Здесь царит такое же паскудство, как в адвокатском деле, хочешь – верь, хочешь – не верь. Не сомневайся, я обо всем договорился! Мой старик был разумней любого из нас, когда завел скобяную торговлю. Еще всех нас переживет, хрен старый.

– Погоди ты, – не вытерпел О’Мара, – могу я вставить словечко? Генри, я уже больше часа пытаюсь сказать тебе кое-что. Я сегодня встретил парня, который без ума от тебя. Он выложил денежки за годовую подписку на «натюрморты»…

– «Натюрморты»? О чем это он? – воскликнул Макгрегор.

– Мы потом тебе расскажем… Продолжай, Тед!

О’Мара, как водится, начал от печки. Насколько я понял, он так и не смог уснуть после нашего разговора о сиротском приюте. Сначала его одолевали мысли о прошлом, потом обо всем на свете. Несмотря на то что он не спал, он поднялся рано, горя желанием что-то предпринять. Сунув мои листы – все скопом – в портфель, он решил предложить их первому встречному. На счастье, он передумал и отправился в Джерси-Сити. Первое место, куда он ткнулся, оказалось лесоскладом. Хозяин только что явился в контору и был в хорошем настроении.

– Я налетел на него, как грузовик с кирпичом, просто сшиб с ног, – рассказывал О’Мара. – По правде говоря, не помню, что я плел. Я знал только одно: что должен продать ему твои творения.

Босс оказался славным парнем. Он ничего не понял, но готов был помочь. Каким-то образом О’Маре удалось повернуть все так, что это выглядело как сугубо личное дело. Он старался ради своего хорошего друга Генри Миллера, в которого свято верил. Парень был не большой любитель книг и прочего в том же роде, но перспектива оказаться благодетелем будущей знаменитости, как ни странно, ему понравилась.

– Он подписывал чек, – продолжал О’Мара, – когда мне пришла мысль заставить его раскошелиться еще. Сперва я, конечно, спрятал чек в карман, а потом вытащил твои рукописи. Я положил всю кипу ему на письменный стол, сунул, можно сказать, под нос. Он немедленно захотел узнать, сколько тебе понадобилось времени, чтобы написать такую уйму слов. Я сказал: шесть месяцев. Он чуть не свалился с кресла. Естественно, я трещал без умолку, чтобы он, чего доброго, не начал читать твою писанину. Немного погодя он наклонился и нажал кнопку. Явилась секретарша, и он скомандовал: «Принесите папки по той рекламной кампании, что мы вели в прошлом году».

– Мне уже все понятно, – поскучнел я.

– Погоди, Генри, дай закончить. А теперь – хорошая новость.

Я позволил ему молоть дальше. Как я и предвидел, речь шла о работе. Только не нужно было ходить в контору каждый день: можно было работать дома.

– Конечно, время от времени придется приходить к нему на часок, – продолжал О’Мара. – Он умирает от желания встретиться с тобой. Больше того, он будет прилично платить. Для начала семьдесят пять долларов в неделю. Каково? Ты получишь от пяти до десяти тысяч. Как пить дать. Я сам бы взялся, если б умел писать. Я принес тут какую-то дрянь, он хочет, чтобы ты взглянул. Тебе это написать – раз плюнуть.

– Заманчиво, – сказал я, – но я уже получил сегодня предложение получше этого.

О’Мара выслушал меня без энтузиазма.

– Сдается, – подал голос Макгрегор, – что вы, парни, прекрасно обойдетесь без моей помощи.

– Все это глупости, – изрекла Мона.

– Слушай, – обиделся О’Мара, – почему ты не даешь ему немного заработать честным путем? Это всего на несколько месяцев. Потом он может поступать как знает.

Слово «честный» прозвучало для Макгрегора как сигнал.

– Чем он сейчас занимается? – спросил он и поглядел на меня. – Думаю, что ты пишешь. Что это такое, Ген, над чем ты сейчас работаешь?

Я рассказал в двух словах, избегая подробностей, чтобы не шокировать Мону.

– Думаю, в кои-то веки О’Мара прав, – заметил Макгрегор. – Тут тебе ничего не светит.

– Занимались бы лучше своим делом, – выпалила Мона.

– Ну-ну, не заносись, – скривился Макгрегор. – Мы старые друзья Генри. Никогда не советовали ему ничего плохого, разве не так?

– Он не нуждается в советах, – отрезала Мона. – Сам знает, что делать.

– Ладно, сестренка, тогда сама и выкручивайся! – Он резко повернулся ко мне. – Что это за предложение, о котором ты начал рассказывать? Что-то там про Китай, Индию, Африку…

– А-а, это? – протянул я и заулыбался.

– Чего ты темнишь? Слушай, может, возьмешь меня секретарем? Я тут же брошу свою контору. Я серьезно, Генри.

Мона вышла под тем предлогом, что ей нужно позвонить. Это означало, что она и слышать не желает о «предложении».

– Что ее мучит? – спросил О’Мара. – Отчего она плакала, когда я вернулся?

– Ерунда, – ответил я. – У ее стариков сложности. Полагаю, дело в деньгах.

– Она у тебя со странностями, – покачал головой Макгрегор. – Ничего, что я так говорю? Я знаю, что она предана тебе, но ее идеи все какие-то несуразные. Доведет она тебя до беды, если не будешь начеку.

– Ты мало смыслишь в жизни, – в тон ему закудахтал О’Мара. Глаза у него блестели. – Поэтому-то я и суетился так утром, чтобы помочь тебе.

– Знаете, парни, перестаньте беспокоиться обо мне. Я знаю, что делаю.

– Черта с два ты знаешь! – закричал Макгрегор. – Ты говоришь это с тех пор, как я тебя знаю, – и чего ты достиг? Всякий раз, как мы встречаемся, у тебя новые несчастья. Когда-нибудь ты попросишь меня спасти тебя от тюрьмы.

– Ну хорошо, хорошо, только давайте поговорим об этом в другой раз. Она возвращается, сменим тему. Не хочу раздражать ее больше, чем нужно, – у нее сегодня трудный день.

– Так что у тебя на самом деле много отцов, – продолжал я без паузы, глядя в упор на О’Мару. Мона опустилась на стул. – Это вроде того, что я говорил только что…

– Это что, какой-то шифр? – удивился Макгрегор.

– Не для него, – ответил я, не меняя невозмутимого выражения лица. – Надо было бы объяснить тебе, о чем мы разговаривали прошлой ночью, но это заняло бы слишком много времени. Во всяком случае, как я уже говорил, когда я проснулся, я точно знал, что тебе сказать. – Все это время я не сводил глаз с О’Мары. – И сон тут был ни при чем.

– Что за сон? – спросил Макгрегор, начиная злиться.

– Сон, который я только что рассказывал тебе. Послушай, дай мне договориться с ним.

– Официант! – позвал Макгрегор. – Узнайте у этих джентльменов, что они хотят выпить, хорошо? – И нам: – Пойду отолью.

– Ситуация такая, – продолжал я, обращаясь к О’Маре, – тебе повезло, что ты потерял отца, будучи еще ребенком. Теперь ты можешь обрести отца подлинного – и подлинную мать. Но важней все-таки обрести отца, нежели мать. Ты уже обрел нескольких отцов, но не знаешь об этом. Ты богач, парень. Зачем воскрешать мертвого? Обернись лицом к живым! Черт подери, кругом полно отцов, куда ни глянь, отцов лучших, чем тот, что дал тебе свое имя, или тот, что отправил тебя в приют. Чтобы найти подлинного своего отца, сперва надо стать хорошим сыном.

О’Мара только часто моргал.

– Продолжай, – попросил он, – это звучит интересно, хотя я ни черта не понимаю.

– Но это просто, – сказал я. – Вот смотри – возьмем, к примеру, меня. Ты когда-нибудь задумывался над тем, как тебе повезло, что ты нашел меня? Я тебе не отец, зато какой отличный брат. Задаю я тебе какие-нибудь дурацкие вопросы, когда ты даешь мне деньги? Заставляю искать работу? Говорю что-нибудь, если ты день напролет валяешься в постели?

– Что все это значит? – требовательно спросила Мона, невольно улыбаясь.

– Ты отлично знаешь, о чем я говорю, – откликнулся я. – Ему нужно, чтобы его любили.

– Всем нам это нужно, – сказала Мона.

– Ничего нам не нужно, – возразил я. – Если уж говорить правду. Мы счастливчики, каждый из нас. Едим каждый день, хорошо спим, читаем книги, которые нам нравятся, ходим иногда посмотреть какое-нибудь шоу… а еще у нас есть друзья, то есть мы сами. Отец? На кой он нам сдался? Слушайте, тот сон мне все объяснил. Даже велик мне не нужен. Если я могу покататься во сне, прекрасно! Это лучше, чем на самом деле. Во сне не проколешь колесо; а если проколешь, это ничего не значит. Можно кататься весь день и всю ночь и ничуть не устанешь. Тед был прав. Нужно научиться снолечению… Не приснись мне тот сон, я не встретился бы сегодня с Макфарландом. О, я же еще не рассказал вам об этом? Ну ничего, как-нибудь в другой раз. Главное в том, что я получил возможность писать – для нового журнала. И возможность путешествовать…

– Ты мне ничего не говорил об этом, – навострила уши Мона. – Я хочу знать…

– О, звучит это прекрасно, – сказал я, – но боюсь, опять ничего не выйдет.

– Не понимаю, объясни, – настаивала Мона. – Что ты будешь писать для него?

– Историю своей жизни, ни больше ни меньше.

– А?..

– Не думаю, что смогу. Во всяком случае, так, как он хочет.

– Ты чокнутый, – заметил О’Мара.

– Собираешься отказаться? – спросила Мона, совершенно сбитая с толку.

– Мне надо подумать.

– Ничего не соображаю, – заволновался О’Мара. – Такой шанс выпадает раз в жизни, а ты… ведь человек вроде Макфарланда может в два счета сделать тебя знаменитым.

– Знаю, – ответил я, – но именно этого я и боюсь. Еще не готов к тому, чтобы стать знаменитым, не готов к успеху. Или, вернее, не хочу такого рода успеха. Между нами – говорю вам как на духу, – я не умею писать. Пока не умею! Я это понял в ту минуту, когда он предложил написать эти чертовы очерки. Потребуется много времени, прежде чем я научусь говорить то, что хочу сказать. Может быть, не научусь никогда. И скажу вам другое, раз уж затронул эту тему… До того как это произойдет, я не хочу нигде работать… ни в рекламе, ни в газете, ни где-то еще. Все, что я хочу, – это брести своей дорогой. Повторяю, я знаю, что делаю. Чего хочу. Может быть, это неразумно, но это мой путь. Не могу я идти никакой другой дорогой, это вы понимаете?

О’Мара молчал, но я чувствовал, что он меня одобряет. Для Моны это, конечно, было слишком. Она-то считала, что я недооцениваю себя, но была ужасно довольна, что я не собираюсь идти работать. Она снова повторила то, что говорила мне всегда: «Я хочу, чтобы ты поступал так, как велит тебе душа, Вэл. Не хочу, чтобы ты думал о чем-то еще, кроме своей работы. Не важно, сколько на это уйдет времени, десять лет, двадцать. Не важно, если ты никогда не добьешься успеха. Просто пиши!»

– На это уйдет десять лет? – спросил вернувшийся в этот момент Макгрегор.

– На то, чтобы стать писателем, – ответил я, добродушно улыбнувшись.

– Ты все о том же? Забудь! Ты и сейчас писатель, Генри, только никто не знает об этом, кроме тебя. Вы уже кончили есть? Мне надо кое-куда заехать. Пошли отсюда. Я подброшу вас до дому.

Мы спешно покинули ресторан. Он вечно спешил, этот Макгрегор, даже, как оказалось, играя в покер. «Дурная привычка, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – Я даже никогда не выигрываю. Будь у меня настоящее дело, я б не занимался такой ерундой. А так я просто убиваю время».

– Зачем тебе убивать время? – спросил я. – Разве не можешь остаться с нами? Точно так же мог бы убить время, болтая с нами. То есть если тебе непременно надо убивать время.

– Ты прав, – рассудительно ответил он, – никогда об этом не задумывался. Не знаю, но у меня потребность быть постоянно в движении. Это моя слабость.

– Ты хоть читаешь что-нибудь?

– Пожалуй, что нет, Генри, – засмеялся он. – Жду, когда ты напишешь свою книгу. Может, тогда опять начну читать. – Он закурил сигарету. – Нет, иногда я раскрываю какую-нибудь книжку, – застенчиво признался он, – но все что-то не то попадается. Потерял я вкус к чтению. Прочитываю несколько строк, чтобы скорей заснуть, правда, Генри. Теперь я так же не способен читать Достоевского, или Томаса Манна, или Гарди, как и готовить. Не хватает терпения… и интереса нет. На работе слишком изматываешься. Помнишь, Ген, как я учился, когда мы были мальчишками? Господи, как я был тогда честолюбив! Готов был мир перевернуть, помнишь? А теперь… ладно… черт с ним! В моем деле начхать, читал ты Достоевского или нет. Важно одно – способен ли выиграть процесс? Уверяю тебя, для этого не нужно большого ума. Если ты действительно не дурак, стараешься отвертеться от выступлений в суде. Чтобы другие делали за тебя грязную работу. Да, это известное дело, Генри. С души воротит талдычить одно и то же. Если хочешь, чтобы руки оставались чистыми, нельзя становиться юристом. Потому что в ином случае будешь голодать… Я вот вечно упрекаю тебя, что ты ленивый сукин сын. Но наверно, я тебе завидую. Тебе, похоже, всегда хорошо. Тебе хорошо, даже когда ты подыхаешь с голоду. Мне никогда не бывает хорошо. Зачем я женился, ума не приложу. Наверно, чтобы сделать несчастным другого человека. Просто удивительно, как я тираню ее. Чего бы она ни делала, мне все не так. Только и знаю, что орать на нее.

– Брось, – сказал я, чтобы подбодрить его, – не такой ты плохой, каким себе кажешься.

– Ты так думаешь? Пожил бы со мной несколько дней. Послушай, я такое ничтожество, что сам себе противен, – как тебе это нравится?

– Почему бы тогда не перерезать себе горло? – широко улыбнулся я. – В самом деле, когда все так плохо, ничего другого не остается.

– И это ты мне говоришь? – закричал он. – Я каждый день об этом думаю. Да, сэр, – он резко стукнул кулаком по баранке, – каждый день я спрашиваю себя, стоит жить дальше или нет.

– Беда в том, что это у тебя не серьезно, – сказал я. – Надо только спросить себя, и поймешь.

– Ты не прав, Генри! Все гораздо сложней, – запротестовал он. – Хотел бы я, чтобы было так просто. Подбросить монетку и сделать, как она ляжет.

– Это не способ, – отозвался я.

– Знаю, Генри, знаю. Но и ты знаешь меня. Помнишь былые времена? Господи, я даже не мог решить, сходить в сортир или не сходить. – Он принужденно засмеялся. – Ты заметил, что чем становишься старше, тем меньше все зависит от нас. Ты уже не споришь на каждом шагу. Только ворчишь.

Мы подрулили к дому. Он задержался, чтобы попрощаться.

– Помни, Генри, – сказал он, не отпуская педаль газа, – станет невмоготу, приходи, для тебя всегда найдется работа в «Рэндал, Рэндал и Рэндал». Двадцатка каждую неделю… Почему бы тебе хоть изредка не заглядывать ко мне? Не заставляй меня все время бегать за тобой!

Загрузка...