Стихи участников поэтического вечера в ЦДЛ 10 марта 2020 г.
У длинного журавля ни ветрил ни руля
и в клюве его зола, а сам – земля
у него в ногах сердца убиенных птах
с людской многочисленной головой
меж парусов и плах
У длинноногой и журавлиной гроша слеза
не стоит пускай а в небе кочует снаряд
из птичьей ключицы ясного взгляда
трубок и перьев и людских, заблудившихся в красных светилах
продольных и мерзлых как метр на лафете стай
Зачем тебе голова твоего мужа, царица?
Она уже – колесо в пене, как конь отскакавший в попоне,
она уже – плица
она уже спица, коей воздух в глазах прожилками вяжут,
она уже пароход на Волге с музыкой по берегам
Зри!
Рок расположен там, где клювоногие Парки
тянут нить, тянут персть в продольное время
нет времени для парохода в музыке среди садов неотъемных
ни пятой ни йотой не смочь туда Року-Судьбе
нет входа времени, пище детерминации, логическому событию
туда. Не быть им в бесшумном крике, небесном лике,
в занебесной трубе.
У длинного журавля ни времени ни рубля,
но кость с нуля и судьба с нуля
и капилляры, вытканы словно плат
на черной земле лежат.
Ах журавль, пенелопин корабль, пожалей царей
дай из клюва испить твоих серебряных снегирей
не уходи от меня колодцем о ста ногах
но возьми меня в небо в мускулистых руках
в мыслящих облаках
Скачет белая лань в темный угол, в короб земной
с разорванной шеей, с родной отцово-девичьей головой
темная лань ты сердце мое не рань
поплачь над птичьей моей, забубенной моей судьбой
пока корни в землю идут, пока ангел мнет целофан
небес, пока время стоит пропадая в дереве и сверчке
пусть бьет из чаши живой и единой на всех фонтан
красной рукой дотянувшись до бакена на реке
а на волнах человек с сердечной землей стоит
сам как бакен, качаясь, горит
видит ясно грудная его земля
полет занебесного журавля.
Прыгали то вверх, то вниз,
на Кавказе загорали,
и маячил коммунизм
где-то там, не за горами.
Партия, рабочий класс,
человек – всего основа…
Но однажды пробил час
для неведомого слова.
Гласность. Ясность. Перестройка.
– С нами будешь? Побожись!
Только хрупкая постройка —
дорогая наша жизнь.
Выпей сладкую отраву!
Чёрный снег ложится, брат,
на равнину, на дубраву,
на провинцию Герат.
Скушай блинчик с пыла, с жара!
Разберёмся – что к чему —
в небе над Килиманджаро,
в историческом Крыму.
Времена летят незримо,
век летит очередной
над Венецией, над Римом,
над империей родной.
На рассвете,
ещё в поле лежал подвенечным нарядом туман,
я пришёл на родник.
Смеясь и плача,
в траве исчезал ручеёк —
словно голос до боли знакомый.
Оступаясь и падая,
за ним бежало сердце.
Ключевая вода ледяным огнём обожгла.
провожаю взглядом облака
с детства не знавал занятия серьёзней
разве что на берегу реки
там где стрёкот со щебетом спорят
глядеть на неутомимую воду
доверяя ветру слетающие с губ слова
Паутина морщин на твоём лице.
Ты долго трудился над цепким узором,
ты был прилежным учеником.
Но всё, что поймал ты в эти силки,
досталось дождю или ветру.
И теперь
(паук запутался в паутине)
твои глаза —
птичьи гнёзда в сетке ветвей.
Зима миновала,
и стая, скользящая по небу,
словно секундная стрелка по циферблату,
не вернётся на старое место
высиживать птенцов.
Мне дерево ближе людей. Это липа
с коленями круглыми. В ночь на балконе —
тиха, полновесна. Скажу «терпелива»,
когда бы не липкие эти ладони.
Кора – будто круп лошадиный в тени;
цветенье – фарфоровой чашки огни
весной на зеленой клеенке.
Табачного дыма веревки.
С тобою деревья весной говорили,
а ты имена окруженью дарила.
Нарцис, Полидевк, человек, гиацинт,
алмазное небо и тусклый Коцит.
Еще водопад, черемша, виноград;
а был еще сон, за собой уводящий
дорогою жизни в сплошной Ленинград;
и авиабомбы саднящий, щемящий,
стирающий звук прижимает к земле;
и слово (какое?) к гортани прилипло:
когда это было? Давно, в январе,
а в Летнем саду распускаются липы.
Сегодня их либе – намытый песок
и слово любовь это липы крылатка.
Нам скажут, что липа – не липа, мулатка;
что солнечный луч это липовый сок.
Он теплый, чуть мыльный, но, все-таки, сладко?
Ты желтую прядку откинешь со лба,
присядешь, обычный сорвешь одуванчик,
подуешь, как будто он маленький мальчик
и он разлетится от слова «волшба».
Летя, он к стеклу прижимается лбом —
во мне и в тебе,
в этой липе,
в любом.
сосуды кровеносные земли
о! неподвижные деревья
земля ты говоришь их шумом
их шелестом зелёным и молчаньем
и корень с силой тянет тёмный сок
из глаза дня
из сердца Мандельштама
и щёлкает щеглом гортань небес
срывает голос
на последней
на непрочной
безымянной высоте
где синь и хруст сияние хрустально
прозрачен лист Новалис Тракль Целан
и свет
как будто мы
как будто ны
как будто вы
к а ч н у л с я
безразличное сиянье солнца
вдаль уводит за собой апрель
а снега растаяли до донца
размывая леса акварель
и выходит на подмостки поля
в черном фраке долговязый грач
но артист не ведает пароля
и трагедии не нужен врач
безразмерные штаны шекспира
и такой же театральный флирт
хоть штаны примерили полмира
но еще не выпили шекспирт
Кружится первый снег упрямый,
летит в осенний водоем,
края которого, как рамой,
охвачены тончайшим льдом.
Через Славянку – мост Кентавров
застыл в ноябрьской пустоте.
Здесь можно снять немало кадров,
нам интересны только те,
где луг, взбегающий на всхолмье,
тропой приводит ко дворцу.
Там русский Гамлет скажет:
«Роль мне
не удалась,
хвала Творцу…»
злое – помнят долго.
доброе – только
благодарные потомки.
первым закроется
третий глаз.
потом… два первых.
сегодня твоя тень
похожа на цветок.
пошевели лепестками.
все звали её Сонечка
потому что она любила мармелад.
а больше нипочему…
не подходи зима!
и выставлю жгучие
солнечные лучи.
Зима была прекрасным сном.
Впав без неё в туман, и в жижу,
Как плоский червь на дне морском
Я только в сером цвете вижу.
Как плоский червь. Зачатки глаз,
Нет слуха, нету сердца стука,
Во мраке вод, как Божий глас,
Тень каракатицына брюха.
Вдова жила за старой фермой,
На берегу большой реки.
Была изба от речки – первой,
Сюда и плыли рыбаки.
Краснела горькая калина
За огородом, над водой.
И злая кличка – Магдалина
Прилипла к бабе молодой.
В деревне, сплетнями богатой,
В мешке не спрячешь мужика,
Чьи лодки к пристани горбатой
Несла широкая река.
И взглядом детским любопытным,
В очках, с рахитной худобой,
За бытом вдовьим и постыдным
Я наблюдал за городьбой.
Ах, Акулина, Акулина,
Погасли окон огоньки,
Но та же старая калина
Цветёт весною у реки.
И лодки крепкие другие
Стоят за старой городьбой,
И ходят женщины нагие,
Не осуждённые молвой.
Ах, Акулина, Акулина,
То «Магдалина», то «Чума» —
Крещеньем схоронила сына,
И прибралась за ним сама.
И у натоптанной дорожки
От серых кнехтов до сеней —
Давно не светятся окошки,
Кому-то нужного нужней.
А на обломанной калине
Скворечня старая жива…
Об Акулине-Магдалине
Прими, Господь, мои слова…
Когда в толпе ты встретишь человека…
Когда встает детеныш человека
В могутный рост
И, выворачивая волчье веко,
Свой ловит хвост,
Я ни обмолвкой малой не перечу, —
И страх берет, и что добавишь тут,
Где сонмами приверженцы навстречу
Ему идут.
И лишь одна старуха человека
Не сходит постановочно с ума.
Ее хотел бы написать Эль-Греко,
Но над Толедо грозовая тьма.
Уже ей невозбранно все и можно,
Да мир она отвергла – в чем душа,
На полустанке диком внеположно
Горбушку ноздреватую кроша.
Явится строчка – и сладится всё остальное,
совесть утихнет, утешится сердце больное,
будет хотя бы на миг посрамлён сатана —
только случилась бы, только б явилась она.
Был ли ты счастлив по жизни? Всё это цветочки —
ибо ничто не сравнится с явлением строчки,
лишь бы явилась, а там хоть трава не расти —
можно на лютне играть иль народы пасти.
Впрочем, пока ты, козёл, упражняешься с лютней,
в граде и мире становится всё бесприютней,
и удальцы, облачённые в шёлк и виссон,
тащат в узилище тех, кто не ими пасом.
Пляшет блудница, не путаясь в юбках и шалях,
пьёт гегемон и апостол скребёт на скрижалях,
правит правитель (да славится имя его!),
но как обычно – никто никому ничего.
Значит ли это, что дело доходит до точки?
Может и так, только жди появления строчки —
в морок и в сумрак, в кромешный распыл и распад.
Если не явится – будешь во всём виноват.
Есть у меня дубовый кабинет
в Останкино – не на ТВ, а в парке.
Я сам такой: и есть, и как бы нет, —
я словно бы хранюсь в секретной папке.
Вся жизнь моя из многих букв и цифр —
читателю занятие не на день.
Ты говоришь, элементарный шифр?
Покамест ключ к нему никем не найден.
Ищи, копай, работай как горняк,
зайди с того, потом с другого бока, —
добудешь ключ, хоть и не в тех корнях,
что дуб мой в парке запустил глубоко.
Он тоже пишет книгу бытия,
но ветрогон листву его листает…
Не торопись, ведь как бы буду я,
когда меня уже давно не станет.
Кто посуду моет, досадует на прокладку,
Ибо кран свистит, словно он архаичный стилос:
Как ни ставь заплаты, а дело идет к упадку,
То есть тело идет ко дну, то есть жизнь сносилась.
И тогда взывает к небу посудомойка,
Проклиная кран, из которого каплет капля:
Это все за что мне, господи? Мне и только!
Это травля, господи, это такая травля?
И одной бы капли хватило ей, не протечки,
До которой она терпела еще, терпела…
Ты прости ей, боже, эти ее словечки,
Просто кран чинить – не женское это дело.
«Отступи от меня», – стучала и я по буквам,
Отрекалась некрепким духом в повторном морге.
Благочинным лайкам счет вела по фейсбукам,
Предъявляла: вот учитывай их при торге.
Я хотела платы за эти мои утраты,
Я хотела благ за мою чистоту и веру.
А когда наступал промежуточный час расплаты,
Показанья снимали, как воду по водомеру.
Незаметная течь, бестолковая речь, упреки,
Суесловье, пустоты жизни, строптивый стилос.
Не смиряюсь, но благодарствую за уроки,
На которых я и кран чинить научилась.
Крепостные речи, спорщики с небосводом,
Со крыльца Василия, рифмой скрепляя фразу,
Выходили и мы на площадь перед народом,
Но народ безмолвен был и невидим глазу.
Посылала наша вера нам испытанья —
Безразличье толпы, что хлеще четвертованья,
Умирали наши ямбы среди аилов,
И белели струпья на детушках-книгах, Иов.
Ничего мы здесь не просили в труде безгрешном,
Разве что молились рифме в углу столешном,
Починяли мир, да не очень-то он чинился.
Вечер длился и длился, как будто из крана лился.
Юрию Ряшенцеву
Если поезд ушёл, надо как-нибудь жить на вокзале —
в туалете, в буфете, под фикусом пыльным, у касс,
ибо нам небеса это место и век навязали,
как вовек полагалось верхам: не спросивши у нас.
Надо ставить заплатки на платья и ставить палатки,
разводить не руками, а кур, хризантемы, костры,
и Писанье читать, и держать свою душу в порядке,
и уехать хотеть за троих, то есть как три сестры.
И кругами ходить, как в тюрьме, по сквозному перрону,
и понять, и проклясть, и смириться, и всё расхотеть,
и без зависти белой смотреть на дурёху ворону,
что могла б и в Верону на собственных двух улететь.
И на этом участке планеты дожить до рассвета,
и найти себе место под крышей и солнцем в виду
раскуроченных урн, и дожить до весны и до лета,
и в тетрадку писать, и не тронуться в этом аду.
И стоять на своём, и пустить в это месиво корни,
и врасти, а потом зацвести и налиться плодом,
ибо поезд ушёл в небеса и свистки его горни,
но остался вокзал, на котором написано: «Дом».
Отечество нам Царское Село.
Мы не поедем в Царское Село:
Все лицеисты пущены в расход,
Обломки лиры снегом занесло,
Отчалил философский пароход
И растворился в дымке голубой,
Ну, а народ – о чём ты, Бог с тобой.
Изъяты книги из библиотек
И сожжены, и вылинял, поблек
Всяк сущий в нём язык, и вот уж век
России нет. Но гиблые места,
Но мачты лучевидные стропил
Без плотников, церквушка без креста,
В грязи – из веток ивовых настил
И синяя оленья немота
Весны, и то течение светил
Над мерзлотой, над вечной
мерзлотой…
И всё пресуществляется в Дары:
Вино и хлеб, и игры детворы.
России нет. Но дискос золотой,
Но Чаша, свет, струящийся в ночи,
Его прямоходящие лучи…
Занявшийся сиянием перегной,
Себя я в этой бездне разместил,
Идя сквозь виноградник Твой
больной
И видя сны, где снег со дна могил
Ещё блестит под северной луной.
На дворе сыропустной седмицы канун
И лохмотья блестят на осях лучевых
По окрестным дворам в облаках кучевых
Словно лебедь Горация лебедь-кликун
Пропуская сквозь прутья морозный озон
Протрубив разорвался на лезвия струн
В бесконвойный рассыпался звон
Копошится у мусорных баков изгой
И как мытарь тряпье твое ветер-хамсин
Ворошит на холме за стеной городской
И горит распускаясь в ночи керосин
Шелестит накрывая тебя с головой
Был в Одессе ресторан Сальери,
а напротив Моцарт был отель.
Оба эти здания сгорели.
Всё сгорело. Город весь сгорел.
Как Одесса оперная пела,
как над морем голос тот летел.
Человечки слеплены из пепла.
Ходят в гости, делают детей.
Не пойми с какого интереса
всё хотят поговорить со мной.
Мне приходят письма из Одессы,
а в конвертах пепел рассыпной.
Там сгорают прежде чем родиться,
не успев построить, сносят дом.
Кормят по новейшей из традиций
щукой, фаршированной огнем.
Пишут мне: здесь нет и тени ада,
круглый год акация цветёт.
Моцарт не страшится больше яда
и в Сальери целит огнемёт.
Китайский деспот Цинь Шихуанди
Во Втором веке до нашей эры
Повелел сжечь все умные книги
И закопать в землю живьем ученых и поэтов
А в своей гробнице
Спрятал в засаде
Армию терракотовых воинов
На случай, если народ поумнеет.
Но по прошествии времени
Всю эту премудрость книжную восстановили
Те кто помнил наизусть эти книги
И приснился мне глиняный страшный сон
Что глиняные солдаты деспота
Пошли в наш век Двадцать первый
Незримым шелковым чайным глиняным путем
По уже открытым Памирам и Уралам
На нашу русскую землю
Чтобы закрыть наши русские книги
И зарыть в нашу русскую землю
Всех кто еще способен думать
Но шли они, как оказалось, напрасно,
Ибо все это уже сделали
Простые русские
Современные деревянные матрешки
И простые русские
Глиняные детские свистульки.
И некому восстановить нашу мудрость
Поскольку никто
Ничего не запомнил
Ажурного дня собирается пена
у леса Верлена, у поля Верлена,
у синей избушки в седых камышах.
А ты не умеешь землицей шуршать.
А ты не умеешь похрустывать сердцем.
Не тронь колокольцы, им видится Герцен.
Они научились звонить ни о ком,
как будто в небесный стучатся райком.
Всё пенится, мнится, кряхтит, остается
синицей во рту, журавлем у колодца,
а ты посторонним киваешь во мгле.
Какие все мёртвые, милый Верлен.
Вон на том берегу косеньком,
Где теплеет в ряске река,
Вымывались дружными веснами
Грузные объемы песка.
Но и там, как водится, высилась
Среднего размера сосна.
Знала ли она, что на выселках?
Ведала ль о боре она?
Вся ее сосновая гордость
Уходила в соты коры,
Мне же в них мерещились кости
Ящеров былинной поры.
Мы вбивали в эти чешуины
Два свирепых гладких крюка,
Ладили "тарзанки", и жмурилась,
Обмирая в струях, река.
И тот берег паводки грабили,
Что пираты южных широт,
Подрезали плавными гранями
Ласковый песчаный живот.
Но сосна не вскоре обрушилась,
Лишь тянулась мягко ко дну,
Словно с хвойной кротостью слушала
Ту свою большую волну.
И вошла в нее королевишной,
Каравельной мачтой легла.
Ну а что с того вихрю вешнему?
Мало ль он мотает бревна?
Вон на том берегу косеньком
Вижу я ее силуэт.
Осенями, зимами, веснами,
Не скажу тебе, сколько лет.
«Кто-то ее раньше ведь выдумал», —
Думаю порой на ходу,
И не просто – в сердце мне вырубил.
Только лишь на грусть-на беду?
И у той обрывистой млечности,
На краю последнего сна,
Так ли мы войдем в свое Вечное,
Как спустилась в реку сосна?
плетут
властвуют
испражняются
пронизывают
похотствуют
сделаны из стихий
действуешь в стихиях
действуешь в единстве стихий
властвуешь властвующими
властвуешь во властвующих
любовь Бога – водопады, реки
Бог рассеял моих врагов, поубивал
плясали медленно, как вылеченные калеки
Гризим, Гевал
в концерт на радостях, женщины пели песни
украшенные другими
а я был спрятан в тёмном зале
лучше бы не теряли в Рувиме
интересней
если б ноздрями дыша, заржали
так я скучал
Бурно работают электростанции,
Вахту несут на морях моряки,
А на параде на верной дистанции
Движутся стройные наши полки.
В небо врезаются истребители,
с громом куранты считают часы,
А человек в неукрашенном кителе
Прячет улыбку в большие усы.
Враг побежден, времена начинаются!
Только вперед и ни шагу назад!
Годы в лаборатории мается
Тихий Мичурин, мир будет как сад!
Где-то поймали на шахте вредителя,
Вновь Карацупа идет по тропе.
Встал человек в неукрашенном кителе,
Шлет он приветствия яркой толпе.
Светит над родиной солнышко ясное,
Всех победим мы в суровой борьбе.
Счастье, что в пору такую прекрасную
Жить не придется ни мне, ни тебе.
Сквозь это зеркало, сквозь лёд
Голодного стекла
Мне память отголоски шлёт
С тех пор, как ты ушла.
Трельяжа пагубная ось
Мой преломляет взгляд,
Как будто шьёт меня насквозь
И тянет нить назад.
Златая нитка ткёт парчу.
Умеет же казнить!
Зеркальный складень я кручу,
Перегибая нить.
И всё-то кажется, что я
Свяжу исток и сход —
И яркой памяти струя
Сама себя замкнёт.
Но рвётся лучик ледяной
Сквозь зеркала оскал,
Смеётся будто надо мной
Голодный лёд зеркал…
Мне повезло, дела мои неплохи,
я на ногах уверенно стою,
и поздний яд сомнительной эпохи
еще не тронул молодость мою.
Еще горит в груди огонь желанья,
и я не сожалею ни о чем —
я испытал любовь и расставанье,
и смерть стояла за моим плечом.
Я разлюбил бездушных и строптивых,
похожих на холодную зарю,
я счастлив был недавно в этих ивах,
а нынче с равнодушием смотрю.
Ушла вода, и обнажились мели,
притихли у причала корабли,
и все, что в этой жизни не сумели,
мы словно крошки со стола смели.
Я сослан в немоту, туда, где уже давно Макар и телята, где зимуют раки,
где в бубен бьёт и старым сухим ребром играет мой ровесник бес,
где в логове слов над листом бумаги согнулся, высунув перо и язык, Акакий
Акакиевич, перебеливая циркуляр, спущенный по инстанциям ему с небес.
Плачь не плачь, утони в слезах, но, если, если тебе изменила Муза,
если над притяжением, над упругой волной словесной утрачена власть,
что тебе жар глаголов, тяжесть существительных, клейковина союзов
и наречий неверная, невесомая и не очень понятная вязь?
Я – ловец и добыча, живу у словесной реки, вдоль её гужевого потока,
там, где бог из плавучей машины, как капитан Немо, вываливается
и подслеповато щурит глаза,
я бреду вдоль течения, бесполезными жабрами хлопая, как после потопа,
и в обратный бинокль, пролетая, безмолвно глядит на меня стрекоза.
Я молчу, я молчу, я молчу, я молчу, покуда по верхней
стороне воды медленно приближается утлый, угрюмый чёлн,
и впустую перебираю мерёжи синтаксиса, трясу грамматики верши:
где откуда куда вот теперь и если впрочем будто и уже ни при чём…
Болеть нельзя. И умирать нельзя,
пока звонят по праздникам друзья
и есть, кого позвать на день рожденья.
Пока не все закончены дела,
в саду ни разу слива не цвела,
не варено сливовое варенье.
У мамы отопленья дома нет.
А мама есть, ей восемьдесят лет,
она не хочет выходить из дома.
Есть яблоки, не пропадать же им?
В кастрюле тесто кажется живым,
такая в нем растущая истома.
А ты томишься, сочиняя стих,
момент для засыпанья пропустив,
полночи провозившись с пирогами.
Раскладываешь по пакетам снедь
и думаешь, что – нет, нельзя болеть,
когда наутро надо ехать к маме.
Этот мальчик, порезавший нежные вены,
этот в сумерках века влюблённый герой,
непорочный, как Блок, как де Сад – откровенный…
Но – гора никогда не сойдётся с горой!
Только лет через двадцать, а может, и больше,
ты услышишь сквозь зуммер отчаянный крик,
что любовь не сгинела, как вечная Польша!
Так порочная Клио развяжет язык.
И сквозь тысячу русских соборов и башен,
и сквозь сто иудейских великих пустынь
ты увидишь, что слеплен из пыли и брашен
этот мир, погружённый то в ужас, то в синь.
И почувствуешь там, на другой половине
то ли космоса, то ли бездонных Бермуд
как колотится в чёрной безжизненной стыни,
твоё сердце, обвитое тысячью пут.
И восстанешь, как сфинкс – из песка или глины,
или вовсе – из боли, тоски, черноты…
И поймешь, что как прежде, чисты и невинны —
и лукавая вечность, и мальчик, и ты…
Владимиру Алейникову
Жил не с краю, – в дальнем том краю,
Где ни городов, ни горожан.
Стайки сопок. В кузнице – вальжан.
Я вернусь на родину мою.
Там всё также. Глушь и – тишина.
День минул – не отыскать улик.
Кормчими богатая страна
В рай вела, да завела в тупик.
Но живут. Протянут ковш-потир:
«Пей и не желай нам перемен».
Всяк мудрец. И грешный этот мир
Видит, как из бочки Диоген.
Может быть однажды отболит:
Там ли был им, или здесь я гость?..
В три рядка дома – убогий вид,
В шаге от околицы – погост.
Даль, в которой тысячи дорог.
Миражи над синим ковылём.
Смог уйти – глядишь и вспомнит Бог.
А остался – позабудь о нём.
Станислав Александрович Минаков – поэт, переводчик, эссеист, прозаик, публицист. Родился 22 августа 1959 г. в Харькове. Закончил в Белгороде восемь классов школы № 19 и Белгородский индустриальный техникум (1978) а в 1983 г. – радиотехнический факультет Харьковского института радиоэлектроники Публиковался в журналах, альманахах, антологиях, хрестоматиях, сборниках многих стран. Автор 5 книг стихотворений. Член Национального союза писателей Украины (принят в 1994, исключен по политическим мотивам в 2014), Союза писателей России (2006), Русского ПЕН-клуба (2003). Лауреат Международной премии им. Арсения и Андрея Тарковских (Киев – Москва, 2008), Всероссийской премии им. братьев Киреевских (2009), Харьковской муниципальной им. Б. Слуцкого (1998), «Народное признание» (2005) и др. С 2014 г. живёт в г. Белгороде.
Хуже всех придется тому, кто останется тут один —
озирать опустевшее время вокруг себя —
помраченный ядом напрасных своих седин,
угасающей памяти ниточки теребя.
Он бы рад за усопшими следом сбежать, уйти,
но земля зачем-то носит его, хранит.
Ибо неисповедимы Господни пути,
и непостижим оснований Его гранит.
А оставшийся шепчет: «Боже, я так устал!»
«Господи, – он бормочет, – как всё болит!»
Он доел всю овсянку и даже допил фестал,
но Господь его даты всё длит и длит.
Нескончаем урок. Одиночества двести лет.
Он встаёт и, качаясь, бредёт – за шажком шажок.
Он бормочет псалом, посылая друзьям привет.
И они с облаков помавают: держись, дружок!
Человек тоскует по собаке.
То и есть та самая тоска:
Слышится, как будто паки, паки —
ближний лай из дальнего леска.
Человек глядит на юго-запад,
видит там коричневый закат.
А слезоточивый песий запах
не уходит никогда, никак.
Может быть, пора угомониться,
и наступит в целом благодать.
Ты жива ещё, моя мопсица?
Трудно с расстояньем совладать.
Но помеха ль сотня километров
нам для волевого марш-броска?
Заиграйте на рояле «Petroff»,
чтобы враз покинула тоска!
Ты стареешь. Но всё ж не очень.
А собака – стареет быстро.
Увядает от ночи к ночи,
как карьера премьер-министра.
Отвисают у пёски ушки,
как тесёмки у старой шапки,
льнет седая башка к подушке,
не вмещаются лапки в тапки.
Окликаешь зверька из бездны
и моргаешь на мониторе,
но старания безполезны —
даже если полезно горе.
Понапрасну твой голос дышит,
ничего у тебя не выйдет:
даже если собака слышит,
то мерцаний твоих – не видит
в нетех тщетного интернета.
Кроток сфинкс у камней Хеопса.
Нет на свете грустней портрета —
носогубные складки мопса.
Человечек – собачья обличка – нас на здешней земле посетил.
Притулился, душа-невеличка, погрустил, подышал, отпустил.
Где ты, Сонька, родная мопсонька, где теперь твои машут крыла?
Что ж так мало, столь кратко-тихонько ты меж нас пожила-побыла?
Говорят, у преддверия Рая ты нас встретишь в положенный срок,
подбежишь, золотая, играя, и с собой поведешь за порог.
А покуда – с тревогой незрячих, в непонятке, нахлынувшей враз,
помним глубь человечьих собачьих понимающих преданных глаз.
И когда мы гребём, заметая по углам ежедневную персть,
к нам слетает, летит золотая, золотая собакина шерсть.
В неделю первую Поста
была еда моя проста,
да – тяжек ум. Хотя в капели,
слетавшей с синего холста,
я слыхом слышал Те уста,
что говорили или пели.
В неделю первую Поста
была душа моя чиста
и по отцу сороковины
справляла. И, неся свой крест,
сквозь слезы видела окрест
свои ж безчисленные вины.
Не досчитавши до полста,
я список лет прочел с листа,
и, ужаснувшись, благодарен:
у Гефсиманского куста
мне тоже Чаша – непуста,
напиток огненный – нектарен.
Свечка – тоненький цветочек, свечка – странный огонёк,
света надобный глоточек, окормительный денёк,
рвущий тьму непрободную, эту тягостную жуть,
эту родину родную, помрачённую не чуть,
эту сладкую заразу, этот морок, этот гной,
этот ад, нависший сразу над тобой и надо мной.
А всего-то колыханье – золотое, как слюда.
Однократное дыханье, но посланье – навсегда.
И сияет как ребёнок благодарный имярек…
Свечка – стойкий стебелёнок, свечка – верный человек.
A ceвepный мacтep тaкиe пиcaл oбpaзa,
гдe Aнгeл Гocпoдeнь
нa зeмлю cтpyилcя oчимa,
и cвeт, ниcxoдивший c нeбec дeиcycнoгo чинa,
нa cтpaждyщиx пaдaл, вpaчyя, кaк Бoжья poca.
И cyднoй пeчaтью гopeл нa Eгopии плaщ,
и нe былo ни тopжecтвa, ни тeм пaчe глyмлeнья
нaд змиeм пoвepжeнным,
a пo пecкy иcкyплeнья
шёл пpaвeдник
в кpacнoм,
зaщитник – нe вoлк, нe пaлaч.
И ecли cмятeнный в нaдeждe вcxoдил нa пopoг,
тo видeл: клoнилиcь к нeмy cocтpaдaнные лики —
cквoзь кpивдy cтoлeтий, oбмaннyю cyмpaчь oлифы,
oклaдoв oкoвы —
и Maтepь, и Cын, и Пpopoк.
He злaтa cycaльныe,
a – cинeвa, биpюзa
нa нимбax яcнeли дыxaниeм гopниx oтмeтин.
Hecyeтным cepдцeм
вoзвыcьcя дo мыcли o cмepти.
Taкиe
киpиллoвcкий мacтep
пиcaл oбpaзa.
Се – сидит Зеведей, починяющий сети.
«Где же дети твои?» – «Утекли мои дети.
В Галилее ищи их, во всей Иудее,
позабывших о старом отце Зеведее».
Так речет Зеведей, покидающий лодку.
И мы видим тяжелую эту походку
и согбенную спину, поникшие руки,
ветхий кров возле Геннисаретской излуки.
А вдали, как поведано в Новом Завете,
оба-двое видны – зеведеевы дети,
что влекутся пустыней, оставивши дом их,
посреди первозванных, Мессией ведомых.
Да, мы видим: они, Иоанн и Иаков,
впредь ловцы человеков – не рыб и не раков —
босоного бредут посреди мирозданья
нам в укор и в усладу, в пример, в назиданье.
Вот – пред тем, как приблизится стражников свора,
сыновья Зеведея в сиянье Фавора,
вот – заснули под синим кустом Гефсимани —
от печали и скорби, как будто в тумане,
и всегда – как надёжа, защита, основа —
обнимает Иаков, старшой, Богослова.
Нам откроют деянья, где явлены братья:
Иоанн златокудрый – ошую Распятья,
и, сквозь дымчатый свет тополиного пуха,
мы Святаго увидим сошествие Духа,
а потом – как, зашедшись от злобного хрипа,
опускает Иакову Ирод Агриппа
меч на шею, святую главу отсекая;
у апостольской святости участь тякая.
Дальше мы озираем весь глобус как атлас:
Компостеллу из космоса видим и Патмос,
и Сантьяго де Куба, Сантьяго де Чили…
Это всё мы от братьев навек получили
в дар – свечение веры, величие жертвы.
Те, что живы, и те, кто пока еще мертвы,
грандиозную видят Вселенной картину,
окунаясь в единую света путину,
где пульсирует Слово Христово живое,
за которым грядут зеведеевы, двое.
…Да, понятен посыл, и отрадна идея.
Отчего же мне жаль старика Зеведея?
Если тополь за окном,
Ничего не надо боле.
С ним – без муки и без боли
За оконный окоём
Можно кануть. Голубой,
Безсловесный, безпечальный,
Глубиною изначальной
Он врачует нас с тобой.
Трепет, ропот. Лист и ветвь.
Ничего в нём больше нету —
О покое два завета:
Тихий звук и слабый свет.
Плат – заплата на заплате
У него, но ты не плачь.
Мы за счастье не заплатим:
Тополь – царь, а не палач.
Тополь – плот, и тополь – поле.
Пальцы слепятся в щепоть.
Гул целебный, дар тополий
Единяет дух и плоть.
Это – я ль? А это – ты ли?
Явь? Или её испод?
Волны света золотые.
Тополь. Воля. Путь. Господь.
Марине Кудимовой
Когда пространство ополчится
и горечь претворится в ночь,
грядет тамбовская волчица —
одна – товарищу помочь.
И на рассерженны просторы,
где дух возмездья не зачах,
но искорёженны которы,
глядит с решимостью в очах.
Гнетёт серебряные брови
и дыбит огненную шерсть,
и слово, полное любови,
в ней пробуждается как весть.
«Почто, безпечный мой товарищ,
ты был расслаблен, вял и снул!
Покуда тварь не отоваришь,
не размыкай железных скул!
Сжимай – до вражьего издоха —
любви победные клыки!»
Кровава хворая эпоха,
но лапы верные – легки.
Всё происходит именно тогда
Когда не происходит ничего
Из глаз бежит весёлая вода
И горний свет ложится на чело
И счастье обнимает – как беда
И с этим не поделать ничего
Слабеющие губы шепчут «да»
Молчи не говори мне ничего
Не ведать и не видеть ничего
К щеке живой далёкая щека
На миг приникла будто на века
Чего ж ещё? Не надо ничего
Превыше – быть не может ничего
Для каждого попавшего сюда
Свет с Темью разделяет лишь слюда
И больше между ними – ничего
Ты плачешь? Успокойся, ничего,
Нет разницы меж «ныне» и «всегда»
Всё будет непременно и тогда
Когда уже не будет ничего
Сын по скайпу показывает ему пятимесячного внука.
Внук, солнечный малый, лыбится и пищит.
Он говорит сыну: «Какой смешной глазастый пищун!».
Дочь по скайпу показывает ему его собаку.
Та сопит, кладет башку на лапу и глубоко задумывается.
Он говорит дочери: «За эти три года она еще больше стала
походить на тюленя. И пятачок у неё поседел».
Жена по скайпу показывает ему большие сливы из их сада.
«Ты в новой красивой блузе, тебе идёт, – говорит он жене. – Сладкие?»
«Да, очень», – отвечает жена.
Родилась в 1985 г. в городе Карталы Челябинской области. Окончила архитектурно-строительный факультет Южно-Уральского государственного университета, факультет журналистики Челябинского государственного университета, Литературный институт имени Горького. Публиковалась в журналах «Октябрь», «Знамя», «Арион», «Графит» и др. Обозреватель отдела культуры газеты «Комсомольская правда».
Острые и порою едкие статьи Евгении Коробковой на сайте «КП», ее легкие, ироничные посты на Фейсбуке читаю всегда с удовольствием. Впервые познакомившись со стихами Евгении, была удивлена, но не очень. Кого-то они мне напоминали, но тоже не очень. Обэриуты? Конечно же! Можно сказать: тепло-тепло… но все же – не горячо. И тут умер поэт, связь с которым обнаружилась в моем сознании мгновенно. Ранний Лимонов, открещивающийся от обэриутов, вроде бы и совсем их не читавший.
Позволю себе небольшой мемуар. Историю эту – рассказываю впервые. Март 1974 года, я, недавняя выпускница Литинститута, только что пришла работать в журнал «Октябрь». Каждый день мне на стол ложилась кипа стихов, присылаемых «самотеком». Однажды взгляд мой привлекла рукопись, где стихи были написаны разноцветными чернилами: синими, красными и зелеными. Стала читать: впечатление ошеломительное, не похожее ни на что существовавшее тогда в литературе – «смесь абракадабры с гениальными проблесками» – отозвался позже об этих стихах важный литературный критик. Разумеется, опубликовать это было невозможно. Но все же я решила показать рукопись коллегам по редакции. Опытная литературная дама, одни ухом услышав прочитанное, едва глянув на рукопись, заключила: это сумасшедший. Почему так думаешь? – удивилась я? – Потому что только в психушке так пишут и так расцвечивают рукопись разными чернилами. Да смотри, и имя тоже выдуманное – Эдуард Лимонов…
Я счастлива, что в нынешние времена могу рекомендовать читателям «Плавучего моста» эти необычные стихи необычного автора, и «необычность» их уже не вызывает столь чудовищной реакции, как всего полвека назад. Во-первых, обэриутско-лимоновская литературная ветвь уже исторически вписана в русскую поэзию, во-вторых, перед нами автор, органически продолжающий эту линию. Я ничуть не сомневаюсь, что Евгения Коробкова похожа на свои стихи – честные, открытые, искренние. Зазор между автором и стихами – минимален.
Надежда Кондакова, поэт, редактор ПМ
Ведро воды из сердца набери
Пока на дне мерцают фонари,
Сочатся вакуоли авокадо.
Осталось мало, но не в этом суть
Подняться чуть, потом спуститься чуть,
А на двоих уже не хватит яда.
Останься на ступеньках, посмотри,
Пока огонь вращается внутри
И крутятся знакомые квадраты.
Иголка ли споткнется на ребре,
Улыбка ли на тонком серебре
Мелькнет и разобьется о когда-то.
Вода уйдет, впитается в песок.
Знакомое лицо наискосок
Порвется как ненужная бумажка.
В проделанную дырку на ремне
Привидится когда-нибудь не мне
Про «нарисуй мне гробик для барашка».
В этой жизни надо как-то жить.
В этой жизни надо как-то смерть.
Но куда ни выберешь смотреть —
всюду виновато государство.
Ходят крысы утром по Тверской,
ходят люди, мучаясь тоской,
ходят тетки с надписью такой:
«Помогите сыну на лекарство».
У стены «Макдональдса» стоит
Улыбаясь, модный инвалид.
У него обрубок от ноги,
В левом ухе у него сережка.
У него написано вот так:
«Помогите
на
бигмак»
Люди смотрят, замедляют шаг,
И дают немножко.
Вот слепая девочка поет,
только ей никто не подает
(потому что выберет народ
инвалида, чтоб свалил отсюда).
Потому что, если не фигня,
из бигмака вырастет ступня:
вот сейчас посередине дня
Будет чудо.
Старушка стащила творожный сырок.
Она получила хороший урок:
Старушку за это постыдное дело
Прилюдно ругала начальник отдела.
Господи, нет!
В наушниках Dolby Stereo.
Выбегу,
Включая громкую песню.
Господи,
Я хочу стареть, как дерево,
Чтобы
не выходить на пенсию.
Что мне Сократ, что мне Платон;
к чему ньютоны и протоны?
Куплю я нарезной батон
(люблю я свежие батоны).
Не знаю, как прожить не зря,
что в этом мире добродетель?
Батон крошу, прохожих зля,
но доставляя радость детям.
Да, инвалидов-голубей
я тоже радую.
Быть может,
кормить их – в сотни раз умней,
чем в офисе бумажки множить,
играть с компьютером в лото,
лепить на батарею жвачку…
Пусть лучше осень рвет пальто,
как обезумевший Башмачкин.
Дождь, как старая пластинка,
Так шипит, что слов не слышно.
Липнут листья на ботинки,
На афишах мокнет Пьеха.
Люди прыгают неловко
Через лужи, как по крышам.
Я стою на остановке,
Жду трамвай до теплотеха.
Этот день еще не прожит.
Воду пьют из луж окурки.
Что случится мигом позже —
Правда – я совсем не знаю.
Я прошу, хоть слов не слышно:
«Здесь, внизу я, в белой куртке,
Разреши не знать о лишнем,
Дай мне просто ждать трамвая!»
Закройте шкаф. О, бельевой сквозняк,
Как сильно дует ветер полотняный…
Туда еще не прятался никто…
В игре свою победу предвкушая —
Забраться в шкаф. Блуждать среди пальто.
Но, задней стенки шкафа не нашарив, —
Открыть глаза. А вместо шубы – ель,
И теплый снег, как драп, повис стеною,
И вертикальным горизонтом щель
От двери шкафа светит за спиною.
Свет фонаря приклеился ко льду.
Прозрачная изба, открыты двери.
Не подходи. Беги домой скорее.
Там спит колдун.
На снег сползла рогатая луна.
Лес оживает. И на фоне этом
Уже дрожат, как пальцы колдуна,
Снежинки, перечеркнутые светом.
Успеть. Вбежать. И выбрать ЭТУ жизнь,
Захлопнув старый шкаф уже снаружи.
– Ты прятался так долго? Ну, держись!
Ты весь в снегу и пропустил свой ужин…
А после долго думать: зря, не зря
Ушел тогда, что было там такое?
Но дважды эту дверь открыть нельзя
И до конца не обрести покоя.
А я не собиралась умирать
а я не собиралась умирать
Я в лес за земляникой собиралась.
– Надень ушанку, – кто-то говорит
чтоб не схватить отит на оба уха.
– Надень ушанку, – кто-то говорит, —
Не то схлопочешь страшный гайморит.
– Надень ушанку, – кто-то говорит, —
у нас же не понос, так золотуха.
А я не собиралась умирать,
Я в лес пришла, но там стояла осень
Я вместе с ней осталась постоять,
надела шапку, как велела мать,
Но мне и в шапке было сорок восемь.
Над этим можно прослезиться,
Судьба живущих нелегка:
Вороне не нужна лисица,
Но их связали на века!
Я как решетку раздвигаю строчки.
И мысль догнать не может, хоть и силится,
Как я проникла сквозь штрихи и строчки
Туда, где побежит моя лисица.
Есть у меня лишь миг, ползу по дереву,
Сидит ворона, хлопает ресницами,
Я не боюсь свободного падения,
Боюсь, что не увижу я лисицу.
«Ворона, – говорю, – подвинься, детка,
Что ты расселась, будто бы царица?
Я тоже посижу на этой ветке,
Мы будем вместе ждать мою лисицу.
Ворона, ешь свой сыр, да поживее,
В моем мешке сто плавленых томится,
Их сброшу для лисицы, пусть жиреет,
Мне ничего не жалко для лисицы».
В мой зад впились иголки старой ели,
От боли на зубах скрипит силициум.
Вороне хорошо, там пух и перья…
Но я терплю, все от любви к лисице.
И как хочу работать я вороною,
Чтоб сыр кидать, но не кричать милицию,
Считать, что мы – как Петр и Феврония,
Но только в образе Вороны и Лисицы.
Я стою и смотрю ей в глаза, а сам тут же придумываю
имя, хоть никогда его не слышал. Имя скользящее и
волнующее. Илаяли.
Но пары из них не получится.
В универе закончились пары.
Смотри – голубей на крыше
Пасет горбатый чердак,
И рядом бегут троллейбусы,
Огромные, как сенбернары,
Расплескивает лужи
Чуть позади
Чудак.
Запах цветущих яблонь, запах корицы пряный
В воздухе растворились рябиной на коньяке.
Город плывет румяный.
Её обнимает пьяный.
Он сочинил ей имя
На неземном языке.
Будто бы вышел из мрака
(На это хватило мига,
Вспыхнувшего, как факел,
И оправданье всему),
Когда он заметил тихо:
«Вы потеряете книгу».
Она потеряла больше,
В ответ улыбнувшись ему.
Посвящается Н. М.
За спиною дышит ерунда.
Все пройдет и больше никогда…
В парке клены. Небо голубое.
Не фугас, не бомба, а гроза!
Излучают детские глаза
Этот странный мир перед собою.
Что же мы зависли как отстой?
С чем боролись в жизни? С пустотой?
Стопка фотокарточек пылится,
Спрятанная детскою игрой,
Он, она и даже мы с тобой —
Ничего не значащие лица.
Посмотри на снимки и поймешь:
Смерти нет, ты больше не умрешь.
Существует правило простое:
Живы все, ведь каждого из нас
Кто-то в жизни подхватил и спас
Перед тем, как стать нам пустотою.
Здравствуй, Лиза.
До свиданья, Лиза.
Вот и все. Спасибо за беседу.
Мне сегодня утром дали визу,
Это значит, – скоро я уеду.
Было все бессмысленно и криво,
Но была, была одна отрада.
Хороши и свежи были сливы
Сливы из чиновничьего сада.
Не печалься: крыша над тобою,
А в окне еще такое лето!
Крутится ромашковое поле,
Целое ромашковое поле
Без ответа.
Это Игорь Владимирович Вишев,
слепой старик,
Катающийся на лыжах
в парке Гагарина.
Чтобы зрячая жена
не отстала и не потерялась, —
Он привязывает к затылку
фонарик.
Весна
Новодевичье
У Марии Грановской
Члена КПСС с 28 года
Свили гнездо скворцы
По ночам
В многоэтажке
На берегу Сены
Горели окна.
Горели так,
Что служили маяком
для кораблей, приходящих в порт.
Это были окна Флобера.
А вот это – мое окно.
И оно тоже горит по ночам,
К нему слетаются мотыльки.
А я почему-то верю и верю, как дура,
что когда-нибудь
дождусь корабля
Поэт, литературовед. Родился в Москве в 1939 г… Автор шести книг о Пушкине и поэзии Серебряного века, а также трех книг стихов: «Общий вагон» (М.: Современник, 1987), Стихи разных лет (С-ПБг.: Сфера, 1994), «Лепта» (С-ПБг.: Супер-издательство, 2016). В 2017 – 2019 годах стихи публиковались в журналах «Человек на земле», «Интерпоэзия», «Плавучий мост», «Новый свет», «Гостиная», «Этажи», «Дети Ра», «Эмигранская лира», Литературная газета, НГ- EXLIBRIS. Лауреат премии «Бежин луг» Союза российских писателей 2019. Составитель посмертных книг Василия Аксенова по материалам его американского архива. Старший научный сотрудник ИМЛИ РАН. Живет в Москве.
Тот «блажен, кто смолоду был молод»,
классика словами говоря,
перед нами был нерусский город,
шифер крыш и звёзды января…
Вспышка зажигалки, сигарета,
скомканный волненьем разговор —
ты совсем с другого факультета,
у тебя неотразимый взор.
Пусть потом раздоры и проклятья,
и развод в финале через суд,
помню это первое объятье,
корпус общежитья, институт.
Зря ты губы прячешь в полушалок,
ведь рука твоя в моей руке…
Звёзды – это вспышки зажигалок,
что в небесной светятся реке.
Грачи прилетели, слыхали?
Египетский кончился плен,
и скоро очистятся дали —
земля заждалась перемен!
Осталось немного, немного,
ускорился времени бег —
зернистый и грязный от смога
в агонии корчится снег.
Птичий посвист, птичьи трели,
травок всходы первые —
предпасхальная неделя,
воскресенье вербное.
Солнце светит сквозь березки,
лампою без цоколя,
осыпаются сережки
красненькие с тополя.
В кружке пиво разливное
молодецки пенится…
Голубое-голубое
небо.
Аж не верится…
Шёл домой, мне навстречу сквозь города гул
местный житель, собачка с ним рядом —
я в глаза проходящей собаке взглянул,
и она мне ответила взглядом.
Столько было приятья во взгляде у ней,
столько грации вместе с респектом…
Человеки, владельцы домашних зверей,
не кичитесь своим интеллектом!
«Весна, и все опять впервые»,
и все неведомо пока,
опять как бабы снеговые
плывут над лесом облака.
Сосед наш сруб проконопатил,
кроты буравят суходол,
опять вблизи участка дятел
долбит, долбит еловый ствол.
Стучит, как молот по стамеске…
Замри и оглядись кругом:
опять в весеннем перелеске
стоят березки нагишом.
Откуда в этих буднях столько света,
что золотятся листья на лету?
И тают дни, как тлеет сигарета
при вдохе у курильщика во рту.
А утром солнце в дымке конопато,
но жарит так, что плавиться смоле!
И радость дня – курчавятся опята
на рухнувшем березовом стволе.
Мой день таким наполнен интересом!
Но чуток слух, как палец на курке…
А облака опять плывут над лесом,
как льдины по разлившейся реке.
Не помню день, не помню год:
весна, людское оживленье —
там, где подземный переход,
я жду, как ждут Богоявленья —
напрасно, не придет она!
Но я надеюсь, верю слепо,
и вот стою на Ногина,
гляжу в безоблачное небо…
Как входил на бульвар Чистопрудный
с Грибоедовым возле метро,
суматошный, и шумный, и людный,
до сих пор вспоминаю тепло.
Может быть, и сегодня «не вечер»,
но уже не пойду вдоль пруда,
где с любезной собачницей встречи,
каждый день назначались тогда.
Меж бульваром и стенами заданий
пробирался сквозь пробки трамвай,
по утрам от собачьих собраний,
нёсся в город восторженный лай.
Здесь и в нарды, и в шашки играли,
летом пьяные лезли в фонтан —
их оттуда менты доставали —
вот такой здесь бывал балаган.
Не какие-то там пустолайки —
с лабрадором играл лабрадор,
видя, как их хозяин с хозяйкой
задушевный ведут разговор…
Жара, ворвавшись на бульвар,
не пощадила Грибоедова —
идет от памятника жар,
а в серый день сюда приеду ли?
По лбу течёт и по щекам,
и уж не спрячешься под липами,
прохожих говор, птичий гам —
с виденьями полузабытыми.
Дорожка вновь к пруду ведет —
на полпути фонтан заплаканный —
здесь мы с тобой из года в год
гуляли с рослыми собаками.
Ну, а зимою на пруду
ледком затягивались проруби…
Зачем сейчас к нему иду,
и из-под ног взлетают голуби?
Та жизнь теперь так далека,
а, может, ничего и не было?..
Целуются два голубка
на голове у Грибоедова.
Отхлебнув мартини бьянко,
различаю плеск вовне…
Может быть, венецианка
улыбнется завтра мне?
А пока что ночь в отеле —
слышу, лампу погасив,
как струится Брента к цели,
чтобы влить себя в залив.
Пушкин пел когда-то Бренту…
Погружая в дрёмы бред,
память крутит киноленту
пролетевших дней и лет.
Лента старая, в обрывах,
иногда не ясен фон…
В плеске волн и переливах
Брента в мой впадает сон.
Когда безмерно надоели
струй дождевых в окне штрихи,
и в бочку, как весной капели,
вода стекает со стрехи,
и всё не в рифму, всё некстати —
как шахматист сказал бы, пат! —
и целый день сидишь в халате —
в щетине щёки и космат,
уже ничьи не в радость лица,
ни серость пасмурная дня,
и на террасе к половице
прилипла клена пятерня.
С погодой уж не светит в августе,
и лето можно взять в кавычки,
и осень подступает, крадучись,
как рыжий кот к беспечной птичке.
И лип слегка размыты контуры,
когда, идя к своей тойоте,
вдруг замечаешь листья жёлтые
под щётками и на капоте.
И у бордюра их немерено,
и замирает ретивое,
хотя вокруг еще всё зелено,
а небо ясное такое…
И. Б.
О Фонтенбло! Красивый звук —
он ведь и вам встречался где-то…
Предчувствуя кончину лета,
по потолку ползет паук,
с веранды вид подобен раю:
сентябрь – и сухо и тепло…
Причем тут, спросят, Фонтенбло?
Вам не скажу, хотя и знаю.
К исходу восьмого десятка
эмоций слабеет накал
и кажется, выражусь кратко,
я всё уже здесь повидал,
но снова смотрю с интересом
на длящийся с жизнью роман,
на месяц белесый над лесом,
на белый над полем туман.
Ведь всякое в жизни бывает,
неведомы наши пути,
и, может, еще приласкает
удача синичкой в горсти.
Месяц над лесом – банальный сюжет,
кто не писал его в прошлом, не так ли?
Медленно-медленно гаснущий свет,
словно в Большом в ожиданье спектакля,
вот и погас. И на сцене небес
затрепетали, пульсируя, звезды,
и, музыкальный затеяв ликбез,
Баха во тьме прозвучали аккорды, —
это тойота в Москву проплыла,
звук волоча за собою при этом…
Месяц над лесом. Такие дела —
дни между осенью близкой и летом.
Катин Петр Константинович, родился в 1955 г. в Москве. Окончил Московский архитектурный институт. Живет в Москве, работает архитектором. Член союза писателей России. Первая публикация – в журнале «Смена» в 1981 году. Стихи публиковались в газетах «Московский комсомолец», «Литературная Россия»; в журналах «Октябрь», «Молодая гвардия», «Сельская молодежь», «Смена» и др.; в альманахах «День поэзии» (1983, 2000), «Поэзия», «Истоки», в коллективных сборниках «Молодые поэты Москвы», «Багульник» и проч. Автор поэтических сборников «Наведение резкости» (1991), «В этом мире» (2000).
Вдоль прелых елей сух песчаный путь,
Во весь откос легла густая тень их…
Сто лет спустя, найдётся ль кто-нибудь
Любить истому сумерек весенних?…
Над чистой далью меркнущей воды
Визгливый гомон чаек бестолковых
И облаков последние ряды —
Шафранно-серых, палевых, лиловых;
И юный лес, всходящий без помех
На талый склон в заброшенном карьере…
Иль мы и впрямь – последние из тех,
За кем Господь навек закроет двери?
Смотрю в былое, словно в телескоп:
Забытый день маячит кромкой леса;
Росистой поймой стелется озноб;
Все очертанья мутны и белесы…
Но осторожно резкость наведу —
И оживут былинки вдоль канавы,
Сырые вишни в млеющем саду
И тополя у дальней переправы;
Увижу вновь крапиву у крыльца,
Следы колес на сглаженном пригорке
И от реки идущего отца
В расстегнутой потертой гимнастерке…
И снова тропы вдаль уходят врозь;
Края лугов расплывчаты и сизы…
И светом дня пронизаны насквозь
Прозрачных лет сверкающие линзы.
Равняют свалку трактора,
Где сотню лет назад