Как тюрьму ни назови: исправительный дом, следственный изолятор или «Белый лебедь», тюрьма так тюрьмой и останется.
Народ местный затосковал: долго в «Белом лебеде» промурыжат. А поначалу слушок пролетел, будто верха подгоняют здешнее начальство, и потому те глубоко копать не станут, выгоды никакой. Но на днях взяли сразу четверых или пятерых пиджаков – конторских финансистов, к нам отношения не имевших, и совсем непонятная сплетня пролетела: обещают прислать мудрёных зуботык из краевой прокуратуры, аж с Саратова. Прибудет несколько человек, вроде как на подмогу нашим, астраханским.
Сенька Голопуз, здешний проныра и тот ещё хмырь, разнюхал к вечеру, что самого Борисова их главный снарядит. То ли по наши души, то ли с конторскими крысами возиться, ну и в горячке попёр: «Вона каки людишки понаедут! Залётные пинкертоны! Эти мелюзгой не мараются! Полетят пух да перья!» А сам с меня на Китайца глазки так и перекидывает, так и жмурится, будто кот на сметану. И потом к Панкрату Грибову, старосте нашему по камере, чуть не в ножки клонится: как тот?
«С тебя, паршивого, даже блохи дёру дали! – под общий хохот рявкнул на него Гриб, грохнул об пол деревяшкой, что у него вместо ноги. – Потому как драть с тебя, окромя синих рёбер, нечего», – и поддел клюкой Сеньку под тощий зад.
Паникёра он, конечно, усмирил на глазах у всех и настроение поднял, только переборщил, подумалось мне, давно и я, и Китаец приметили, что подсматривал да подслушивал за нами с первых дней Голопуз по заданию старосты. Мы ведь среди их братвы словно две белые вороны: как ни прикидывались охламонами, по мелочи угодившими в тюгулёвку, арапа заправить не удалось. Поэтому Сенька так и крутился рядом, так и ловил любой шанс выведать что-нибудь о нас, но, получив пинка, припух, забился в угол, хотя надолго его не хватило. Зачухались, зашушукались подле него мужики. Кто-то голос подал, копать, мол, начнут заново да основательней, тогда уж точно без мордобоя не обойтись. Слышали некоторые, что Борисов не только большой спец и на голову горазд, он и кулачищем пудовым приложиться не прочь, у него не застрянет, потому как он не интеллигентик вшивый, а ищейка пролетарских кровей. Митяю Горбатому рассказывали, будто имеет Борисов лютую привычку при допросе револьвер совать в ноздрю нашему брату, для убедительности намерений мимо твоего уха норовит пальнуть в стенку, чтоб крошкой каменной обдало. Это для пущей строгости или когда в сердцах. А там уж сам думай…
При общем унынии от этих известий Панкрат снова своей деревяшкой забухал, болтовню в углах приглушил. И от себя добавил, не те, мол, времена, не при царе-кровопийце и жандармах сосуществует наш брат. А потом совсем ни к месту ляпнул, вон, мол, Иван Иванович Легкодимов из старорежимного сыска к нынешним товарищам легавым перекинулся, а разве чего себе позволяет? «Дед и прежде такого не терпел», – поддержали его одобрительными возгласами. Царского сыскаря Ивана Легкодимова, среди урок прозванного Дедом, чувствовалось, многие знали, поэтому приободрились, да и Голопуз сразу стих.
Только нам с Китайцем не понравилось. Чего это, с каких сладостей Панкрат на Ивана Легкодимова разговоры перевёл? Мне в драчку лезть не хотелось, смекнул я: бузу неслучайно пройдоха Панкрат заварил. А Китаец задёргался весь, глазками так и засверкал. Однако вовремя я Сеньку Голопуза, оказавшегося опять подле нас, приметил. Ткнул дружка в бок, чтобы помалкивал, а самого червь гложет: Легкодимова себе в защитники Панкрат зачислил неспроста. Конечно, Иван – авторитет среди урок, поговаривают, чуть ли не вторая рука нынешнего начальства уголовки, только дела-то у него последнее время идут не блестяще. Совсем плохи дела старого сыскаря у товарищей в угро, и не знать об этом Панкрат не мог. А если так, зачем братве лукавит? Дух подымает таким манером против нас двоих, чужаков?
Не сдержался я, глянул на старосту, но и он метнул мне взор. Словно полыхнул. Чего уж тут… Поняли мы друг друга. Отвернулся я к стенке и затих, сделав вид, что сон одолевает. А до сна ли было? Мысли тревожные и без того голову буравили, от слетевшихся новостей она совсем в круг пошла.
Старший следователь краевой прокуратуры товарищ Борисов, хотя и не виделись мы никогда, – давнишний знакомый. Нечего сказать, личность заметная, такого зазря к нам в пески, в тьмутаракань не погонят. Глупостей, конечно, наговаривают урки, не из тех он, чтобы рукоприкладством заниматься. Заливает и Горбатый про его пролетарство, от рабочего класса если что и имеет товарищ Борисов, так одну фамилию и косоворотку простецкую, а вместо кулачищ у него ручки впору лайковым перчаткам. Выдумки всё, на нарах сочинённые от скуки, как и прочая безалаберщина. Однако то, что в нашем городе он объявился неслучайно, у меня сомнений не было. Наоборот, обречённость, поедавшая нутро, как сюда забрался, ещё большей тошнотой аукнулась в желудке, и тоска защемила такая!..
Тот товарищ Борисов года два, а то и поболе с начальником уголовки всей республики Николаевским дотошно отлавливали удальцов, промышлявших лихим ремеслом на матушке-Волге от Жигулей до Астрахани. Называли удальцов в народе по-разному: от «привидений», «водяных чертей» до «речных пиратов», а в оперативных сводках сыскарей именовались они бандитами и налётчиками, убийцами и грабителями пароходов и грузовых посудин, перевозивших по рекам имущество промышленников да торгашей, ценности банкиров да конторщиков и других особ серьёзных. Процветало это ремесло долго, дерзко и безнаказанно, пока местные олухи, руки посбив от неудач, не обратились за помощью в Москву. До самого наркома дошло, вот и устроили серьёзную облаву на вольных людишек. Пока в секрете операция держалась, успели многих отловить. Под Самарой особая удача выпала легавым: взяли атамана нашего Жорку вместе с подружкой Серафимой, только она красотой особой славилась и будто куда-то сгинула, в Таганку его уже одного привезли. Ну а мы, уцелевшие, врассыпную кто куда. Очистив Жигули, добрались сыскари до Саратова, и вот, если Сеньке Голопузу верить, их путь теперь сюда лежит. Зубатыка с верхов, какой-то прокурор Эрлих, в газетке местной расхвастался, будто полсотни наших жиганов уже держат в Матросской Тишине, в расход пустят, лишь последних дособирают на низах. Со всеми разом желают покончить товарищи, одним столичным судом судить, так как урки в разных губерниях промышляли. Закон, конечно, ими придуман. Только исстари на Руси велось – атамана в клетку и прокатить по всей стране, чтоб потом принародно на плахе лютой казни придать. Мало что изменилось после царя-дракона, однако, думается мне, товарищ Эрлих загнул.
Казнят теперь действительно, раздувая пожар в газетках да среди публики, но расстреливают втихую во дворах тюрем. И насчёт скорого конца воровской слободы закавыка у товарищей вышла: рассыпался лихой народец в низах Волги, по речушкам да протокам схоронился, рано прокукарекали. Кто попрятался по своим щелям, а кого уберегли те, кто и раньше о нас заботился. Про Серафиму мелькнуло, что объявилась она уже с комиссаром каким-то под ручку. А вору куда? На любое готов, сам и в тюгулевку забьётся, лишь бы облаву пересидеть. Одно смущает: от сыскарей уйти хитра задачка, но выполнима, а вот куда от своих спрятаться! От тех, кто так же, как ты, всю жизнь промышлял, вроде Панкрата и его братвы, а теперь чужаком тебя объявил и на свою территорию не пущает, чтобы шкуру собственную спасти.
Понимали мы с Китайцем, почему Панкрат на нас косится с первых дней и слежку Сеньке поручил. Только и мы не лыком шиты. И у нас против старосты камушек за пазухой. Одноногий жиган не из тех, за кого себя выдаёт. С Самарских краёв малява успела до нас долететь, что нездешний он, корни его тоже жигулёвские и делишки остались такие, о которых сыскарям только шепни. Под чьей-то мохнатой лапой промышлял лихим ремеслом. Поэтому цел до сих пор. А в тюрягу засел, как и мы с Китайцем, передышку взять. Впрочем, имелся ещё и другой вариант: деревяшку вместо ноги недавно ему пришлось прицепить. Случилось это после того, как едва не сдох он от заразы да газовой гангрены в болотах, где с Чёрной маской, лихим самарским налётчиком, хоронился от обложивших их легавых. Кассу приличную на рыбзаводе взяли, а ног унести не смогли, вот и кормились лягушками в трясине. Как уцелел Панкрат, один он знает, только рта не откроет, хоть тесак суй меж клыков. А вот братва, что с Чёрной маской пряталась, вся канула в небытие. Сам-то Черная маска сдался, и шлёпнули его скоро, а Панкрата след затерялся. Звали его тогда, конечно, не Панкратом Грибовым, но прошло время, и объявился в «Белом лебеде» староста с деревяшкой вместо ноги и той же рожей. Имел тот староста великий воровской багаж, а на нарах парился по пустяку – срезал якобы сумку у раззявы-нэпманши. Сенька Голопуз не знал, куда морду прятать, когда Китайцу эту сказочку впаривал. Китаец над ней язвил и плевался неделю, но я его успокоил. Шут с ним. У нас своих забот полон рот, к чему чужими грузиться.
А сам Панкрат, кумекал я, больше хорохорится. Стар он и слаб. Да и житьё на болоте здорово его подкосило. Сколько гложет меня глазищами, а вспомнить не может. Конечно, в обросшем бородищей да усами здоровенном бугае, каким я стал, трудно узнать юнца из уличной шайки, но я-то его приметил сразу, а уж как малява с Жигулей прилетела, больше не сомневался.
Слаб, слаб одноногий, думалось мне, не годится он в старосты. Надо нам с Китайцем перевернуть в камере порядок в свою сторону, о другом смотрящем за камерой подумать.
Поутихло слегка, задремал уже было и я, только чую – пихнул меня кто-то в бок. Скосил глаз, не оборачиваясь – кому не пропасть! – Сенька Голопуз моргает, подобравшись. Сойди, мол, к Панкрату, требует. Я время выждал – не следует поганцу думать, будто по первой команде на цырлах к нему понесусь. А напротив Китаец будто похрапывает, но шевельнул слегка ресницами – прикрою. Зевая, не торопясь, я поплёлся на променад до параши, а уж потом к старосте присел. Тот смолил махру, с деревяшкой возился, отстёгивал её у самого бедра.
– Газеткой разжился? – спрашивает.
– Сон перебил, – сунул я ему скомканный ком газетки. – Хватит? Или припёрло всерьёз. У меня ещё половинка имеется.
– Снабжают? – Он бережно начал разглаживать листок. – На две-три закрутки хватит, а ты её на дерьмо!
– Заботятся люди, помнят и навещают.
– Да это же «Коммунист»! – крякнул староста.
– Газетка, она газетка и есть.
– С такими газетками в отхожие места не ходят, – зажмурил он один глаз, а другим в меня впился. – Иль не боишься легавых? То-то я смотрю, особняком ты с желтомазым держисся. Или над башкой крыша надёжная?
– А мы неграмотные. Названий не читаем, когда самокрутки мастырим.
– И чего же тут прописано? – будто не слушая, разглядывал староста уцелевшие печатные колонки. – Ба! Да здесь же товарищ Турин собственной персоной! А вот и его верный помощничек Камытин рядышком! Знакомы мусора?
– А что?
– Ты читай! «Десять лет на тяжёлом посту, – медленно разобрал Панкрат заголовок и заторопился дальше. – Сегодня исполняется десять лет службы в уголовном розыске начальника губрозыска товарища В.Е. Турина и его помощника…» Ты что же? – Руки его задрожали. – Играть в бирюльки со мной?
– Я ж говорю, неграмотный.
– Врёшь, сукин сын!
– А ты не сучи! – Я враз изменил выражение лица. – Дело есть – будет разговор, а нет – ищи, кому не спится.
Мы долго поедали друг друга глазами.
– Весть имеешь насчёт Деда? – Наконец, змеей прошипел он.
Мне норова не занимать, но вздрогнул я, не сдержавшись. Больно уж злой огонёк горел в его зрачках, да и сам староста только зубами не щёлкал. А главное, про Ивана Легкодимова речь повёл, значит, решил действовать. Ну что же, подумалось мне, пора так пора, а то играем в кошки-мышки…
В ту ночь все спали плохо. Кто-то дохал в углу, надрывая лёгкие, стонал и вскрикивал Сенька Голопуз. Горбатый, самый близкий к нему на нарах, растолкал его, повизгивая, стращал чем-то. Потом гаркнул староста, и вроде все поутихли. Но утро началось и того хуже – с диких воплей.
Я очухался, когда крик ещё давил уши, и, продрав глаза, успел заметить в свете тусклой лампочки метнувшегося с нар Панкрата. На одной ноге староста доскакал до бесновавшегося Горбатого и одним ударом кулака свалил Митяя. Вопль как взлетел, так и оборвался. Щуплое тело уродца завертелось юлой, влепилось в стенку, обмякло и сползло. Зажимая разбитый рот, он замычал, дико замахал свободной культей в сторону параши. Там кто-то неестественно громоздился. Как ни орал Панкрат, ни осаживал всех на места, подскочив сам к двери камеры и барабаня караульным, многие сорвались с нар.
Несладкая открылась им картина: над отхожим местом громоздилось тело Сеньки Голопуза, ткнувшегося носом чуть ли не в самое дерьмо. В горячке кто-то схватил его за свалявшиеся космы и отвалил тело на спину. Тогда все и отпрянули – в левом боку шестёрки[1] торчала рукоятка заточки.
Короток век вора. Вор, пока молод, зависит от удачи. А не выскочил в авторитеты, когда фартило, ложись под пику или гноись в шестёрках. Сенька Голопуз последнее время перебивался на самом дне, в тюрьме прилип к Панкрату, его и вызвали на допрос первым, лишь санитары уволокли тело. Мурыжили Панкрата почти до полудня, а потом взялись по очереди за остальных, но нас с Китайцем не трогали. Занимались этим тюремные сыскари. Их было двое, не справлялись. Китайца выкрикнули только под вечер, и он пропал. Давно скомандовали отбой, но в камере не думали спать, шушукались, жались возле старосты. Тот отмалчивался, тискал свою деревяшку. Мне предстояло готовиться на допрос в ночь.
До самого утра вызова я так и не дождался. Объявили кормёжку. Про случившееся и про Китайца больше не заикались. Спросить не у кого, без того все косились на меня и сторонились, словно прокажённого. Староста откровенно воротил от меня голову, а других гонял и орал по пустякам. Когда в мёртвой тишине закончили жевать и урки потянулись с пустыми мисками к глазку в двери, надзиратель объявил, что в наказание за произошедшее все лишены прогулки на неделю. Недовольная ругань снова посыпалась в мою сторону. Впрочем, меня это меньше всего угнетало, мучили мысли о дружке. Что с ним? Китайцу убивать Голопуза не было никакой надобности. Если и имелась, хватило бы ума поделиться намерениями со мной и не совершать этого в камере таким варварским способом. Паскудный конец собственному прислужнику и соглядатаю, несомненно, учинил Панкрат. Сенька уже ни к чёрту не годился, мы с Китайцем чуяли его за версту, из тех, кто обитал в камере, были и похитрей, а заточку, что в его боку оказалась, я сам не раз видел в руках старосты. Хоронясь, он устранял ею неполадки в своей деревяшке и ловко прятал потом от возможных шмонов[2]. Кончил Панкрат своего гадёныша, догадывался я, чтобы обвинить потом в убийстве нас с Китайцем. Взять хотя бы последние наши переговоры, на которые Панкрат меня пригласил и которые закончились плачевно. Я сразу дал понять старосте, что прогибаться под него нам с дружком нет нужды, наоборот, намекнул про его прежние делишки с Чёрной маской и странное спасение, когда его подельников, не задумываясь, к стенке поставили. Панкрата сразу покорёжило, чем он себя и выдал. Получалось, убийством Голопуза он объявил нам войну. Не ожидал я такой прыти от старосты, ругал теперь себя за опрометчивость: старый упырь оказался проворнее и сметливей. Ему хватило нескольких часов, чтобы организовать злодейскую подставу. Я винил одного себя в заварившейся катавасии. Китаец поплатился за моё ухарство, Панкрат пошёл ва-банк и не успокоится, пока не покончит со мной. Корил я себя нещадно и за другую ошибку – во время ночной стрелки[3] не выведал у старосты, где мы с дружком перебежали ему дорожку. Врагов он учуял в нас давно, подлость готовил тщательно. Выбрал в жертву ненужного ему слюнтяя и первым нанёс коварный удар.
Всё сходилось в моём философствовании, пока другая ужасная догадка не пронзила мозг – за старостой может стоять более значительная и властная фигура! Этот человек нам с Китайцем неизвестен, скорее всего, он не из «Белого лебедя», а за его пределами обитает. Неужели из одной конторы с Борисовым?
Так или иначе, теперь передо мной стояли две задачи: уберечься самому и не оказаться мертвяком у параши, подобно Голопузу, да найти таинственного хозяина Панкрата. Ничем другим помочь своему дружку я не мог. Оставалось надеяться, что и он не спасует.
Вспомнил я день, когда встретились мы с Китайцем, и слегка отлегло от сердца – не из таких он, чтобы сдать товарища.
Было это несколько лет назад, но память хранит ту встречу, будто вчера виделись.
Под лапу нового хозяина и крышевателя Дилижанса я угодил, дёрнув от легавых из Самары. Но один ему был никуда не годный. Дилижанс нашёл мне проворного напарника. Раньше я про таких желторожих и шустрых не слышал никогда. Сунулся к Прохору Курагину, верному шептуну Дилижанса: зачем нам мартышка понадобилась, а старик отвёл в сторону и посоветовал при новичке не называть его так, китаец хоть и мал, но коряв, а по форточкам да иллюминаторам пароходным шнырять лучшего спеца не найти. Наказал язык прикусить, а делать, что велено. Новичку, как водится, проверку следовало пройти. Случалось, братва лихая попадалась, но на баб падкая. В нашем деле – это лишние хлопоты, из-за них и гибли по собственной слабости.
Ну, как положено, раз мой подопечный, приглядеть за ним поручили мне. Был он неразговорчив, держался обособленно, по утрам разогревался до пота гирями и как обезьяна прыгал по стенкам, пытаясь пяткой своротить дубовый дверной косяк. Это зарядка – гимнастика у них такая, джиу-джитсу называется; я попробовал за ним повторять – ничего не вышло, кости не те, не гнутся. А вообще на глаза ему не лез. Он откликался на кликуху Китаец, как и назвал его приведший Курагин, а настоящего имени его не знал никто.
Поначалу наладил Прохор к нему задрыг, велел насчёт баб проверить. Китаец тощ, но жилистый, отрядил он ему двух. Девки видные, бока гладкие и дело своё знают, но тот не клюнул и водяры не коснулся, выставил обеих через пять минут. Дверь чуть в щепки не разлетелась, так он с ними простился. Нацмен, смекнул я с опозданием, у них с этим строго, ну а Дилижансу Прохор потом объяснялся: шкет желторожий, видать, калека скрытный, вот две обученные кобылки и не смогли его пронять! Дилижанс хмыкнул и заторопил заканчивать с проверкой, упрекнув за некачественный женский контингент.
Следующим звеном были Лёвик Коновал и Адам Ямгурчевский – оба из цирковых борцов, среди своих их кликали «ломом подпоясанными». Я заикнулся, что покалечут его бугаи, но Дилижанс цыкнул – не в приказчики нанимаем желторожего, и Прохор, вручив Китайцу деньжат, обозначил забегаловку. Задачка китайца выглядела простой: заказать столик и выпивку, дождаться «гостей», которые найдут его сами, и перетереть с ними одну закавыку. Но выпал новый конфуз. Лёвику он сломал нос, а Адаму повредил что-то в паху, и того с неделю наша ведунья бабка Чара выхаживала. На этом дрессировка Китайца кончилась, допустили его к делу.
Вот тогда и пришла наша с Китайцем пора, да и тошно уже становилось – заклевал Курагин. «Откармливаю, будто на убой, – бухтел он по утрам, появляясь со жраньём в сарае, где мы в основном обитали. – Пьют да жрут, а толку не видать. И будет ли?» Говорил он о нас в третьем лице, как о скотине, выдерживаемой на убой или на продажу, впрочем, особенно не усердствовал, видать, знал и другое, поэтому больше язык держал за зубами, побаиваясь нас обоих и особенно сторонясь меня. Сарай же на ночь припирал дрыном и ночами вставал, обхаживая двор кругом. Не раз слышал я его грудной кашель, когда самому не спалось. Ворочался и Китаец…
Засидевшись от безделья, вдвоём мы лихо взяли несколько подвод рыбопромышленников, устроив засады в разных местах. Лёд только встал, и на санях нам удавалось без особых хлопот появляться внезапно и незаметно. Везло или ловко у нас получалось в паре, но обходилось без особой стрельбы, а главное – без крови. Обозники разбегались сами, бросая и ружья, и поклажу, и лошадей. У страха глаза велики, а в темноте не разобрать, двое нас или целая ватага разбойников. Добычей распоряжался Курагин, засветло угоняя телеги и лошадей в известное только ему место. Мы заваливались на сеновал в сарае с припёртой дверью, как обычно, и дрыхли до вечера, а то и всю ночь, если работы не было. Находил её нам, понятное дело, Курагин, но и он перед этим укатывал надолго в город, встречаясь, наверное, с Дилижансом.
Странная это личность – Дилижанс. Он будто чудом уцелел с тех давних царских ещё времён. Лыс, пузат непомерно, но лёгок на ногу, как и на язык. Порхает и чирикает. Даже в зиму носит светлые старомодные тройки и штиблеты, надраенные так, что в них можно смотреться. И манеры, и голос – бывший владелец публичных домов – ласков и упредителен. Я всё допытывался у Курагина про его хозяина, но тот отфыркивался как спесивая лошадь, всё время ему было не до меня. А однажды зло бросил:
– Отстань! Если б не знал ничего про твою рожу, подумал бы, что в уголовке служишь. Корней его звать. Корней Аркадьевич, а семья его сплошь музыкальная. И его этому учили. То ли на скрипача али на рояле. А он человеком стал. Вона кем управляет.
– Урками, что ли?
– Ты ещё кому ляпни, тебе язык-то быстро укоротят.
Впрочем, о Дилижансе это я так, без интереса. Нам его видеть не было надобности, и мы его, понятное дело, не особенно интересовали. Всё бы так и шло, если б ни одна закавыка: у Китайца сразу как-то не заладилось с винтарём. Прохор ему обрезы не раз менял, объяснял часами, разбирая и собирая механизм, но, будто издеваясь, оружие Китайцу не подчинялось. То оно выстреливало у него в руках само собой без всякой причины, то заедал курок или случались осечки в самый неподходящий момент. После одной из таких осечек Китаец в сердцах во время нападения бросил обрез на снег, выхватив из тулупа железяку, напоминавшую веер, едва не отрубил вздумавшему сопротивляться обознику руку. Несчастный выронил ружьё и без чувств свалился на подводу. Пришлось нам перевязывать его, чтобы не истёк кровью, везти к первому попавшемуся на берегу домику, где мы и бросили его у ворот, побарабанив в закрытые ставни.
С того случая одарил я Китайца своей двустволкой, никогда меня не подводившей, а про обозника, не сговариваясь, мы от Прохора утаили.
Зима между тем свирепела.
На Волге стужа лютая да ещё с диким ветром из года в год не редкость. Но в предновогодний месяц творилось несусветное. По ночам лёд трещал так, что пугал случайных прохожих, припозднившихся из города и перебегавших речку, барахтаясь в намётанных сугробах.
В очередной засаде мы оба здорово околели, хотя и бросили под себя драную овчину, выделенную Прохором. Я-то ещё пригублял время от времени из припрятанного флакона, а Китаец совсем пропал. Синий нос его сосулькой торчал из собачьего малахая, но губы кривил и отмахивался, отказываясь от самогонки.
Засада устраивалась вторую ночь, в разных местах, последний раз мы удачно разместились в камышах на неприметном островке, миновать который обозникам никак нельзя. А толку никакого! Кондратия Хлебникова, знатного рыбопромышленника, подводы которого мы караулили, будто предупредили.
– Профукали… продрыхли… – матерился пуще обычного Курагин, прикативший за нами под утро на телеге. Он зло кашлял, нещадно стегая кобылу, то и дело оборачиваясь, лез своей красной физиономией почти вплотную, обнюхивая и подозрительно оглядывая каждого, но в основном косился на меня. – Новый год на носу, ужель Кондратий Варфоломеевич Хлебников изменил привычке радовать городских людишек своими разносолами? В ресторанах «Аркадия» да «Модерн» небось заждались.
– Зачем ему ночью тайком корячиться? – огрызался я. – Он средь бела дня заранее кого надо было объехал. И вручил подарочки под звон бокалов.
– Калякай мне! – коробило Прохора. – Такую снедь на царский стол не грешно! Это тебе не килька, не хвосты вашим да нашим! Не кулёчки праздничные! Он новогодние заказы по ресторанам развозит. А с них знаешь сколь поимеет? Другим купчишкам да дельцам за год не срубить!
– Нам не до жиру! Живот к позвоночнику примёрз. Звенит нутро от холодрыги. Стопку бы поднёс.
– Доедем до сарая, хлебнешь своё! – Прохор аж задохнулся от злости. – Да ты, я чую, и без того хорош. Рожа твоя, Красавчик, мне не нравится. Хватил опять?
Красавчиком меня прозвали давно за пару шрамов во всё лицо. Как глаза уцелели, неведомо. Штопавший меня в тюремной лечебке лепило не уставал удивляться. Но заросло как на собаке, а кличку я возненавидел и глотку бросался перегрызть, если забывался кто.
– Не дождёшься, когда я сдохну? – схватил я Прохора за грудки и чуть не вытряхнул из тулупа.
– Да что ты! Что ты, шальной! – перепугался он. – Дружок твой вона молчит…
– И его надолго не хватит. Ещё одна такая засада на голом льду, и останется от нас хрен да маленько!
– Мне зачем шумишь?.. – залепетал Прохор. – Корнею Аркадьевичу докладывай.
– Он думал, прежде чем в такой култук нас отправлять?
– Ты это… И его критиковать?
– Чужие места! – оттолкнул я от себя коновода. – На верную погибель нас сюда загнали.
– Да что с тобой, Павлуш? Остервенел словно. Откуда чужие?
– Люди Бороды нас ущучили! – выдохнул я в его рожу. – И не с таким вооружением, что у нас. С винтарями настоящими. У легавых видел? Налетела давеча банда, и очухаться не успели. Кончили бы на месте, не сыграй я под дурачка.
– А чего молчал?
– Пригрозили по первой, чтоб уносили ноги, если жизнь дорога. Галдят, что их это промысел, и баста!
– Унюхали, значит, – растянул губы в презрительной усмешке Прохор и шапку на затылок толкнул. – Объявились! Ну наконец-то!
– А ты знал? – оскалился я. – Чего лыбишься? Поминки бы уже справлял по нам. Их несколько рож! И главный какой-то Борода. Не упреди я Китайца, неизвестно, чем дело бы обернулось.
– А про Бороду откуда весть имеешь? – не придал он моим словам никакого значения.
– Кликали так его подельники.
– При вас? – не поверил он.
– Вгорячах… А чего скрывать-то? За атамана он у них.
– А выглядит как?
– Чего пытаешь-то? Не на допросе.
– Говори, раз интересуюсь, – изменился в лице Прохор, а глазищами так и ест.
– Ну, с бородой… – отвернулся я.
– Бороды разные.
– Культурная бородка. Буржуйская. И усы.
– А ты не ошибся?
– Да он мне так по морде смазал, что век не забыть, – сплюнул я от душившей злобы. – Теперь должок за мной. Кровью смоет, если встретимся.
– Это по-нашему, – крякнул Прохор и по плечу меня похлопал, но враз унялся, как я покосился. – Значит, погнали вас с островка?
– Пригрозили.
– И подводы Хлебникова их добыча?
– Ту добычу ещё ухватить надо! – заскрежетал я зубами.
– Завтра поглядим, чей островок-то, – утёр хлюпающий нос Прохор. – Завтра померимся за добычу.
– Тебе откуда знать, что подводы будут? Купец Хлебников лично позвонил?
– Звонил, звонил, – снова хлюпнул он носом. – По тряпочному телефону. Новости Корнею Аркадьевичу сам докладывать будешь. За эту весть он с тобой стопку подымет. И не одну, если дело выгорит.
Завертелось, загорелось дело, только выгорело не так. К Корнею Прохор меня не повёз, тот собственной персоной к полудню пожаловал. Мы отсыпались с Китайцем, нас разбулгачили, и к нему. А во дворе Курагина уже несколько новых рож, одна другой краше. Обрезы не прячут, готовятся, злые как черти.
Из всех уркаганов я знал лишь Коновала. Он подмигнул, хотел что-то сказать, вроде как поздравить с чем-то, но Прохор уже тащил нас с Китайцем наверх, в дом, на второй этаж, где Дилижанс учинил настоящий допрос. Был он не один: лицом к окну, к нам спиной, в кресле сидел неизвестный, по-военному короткостриженый черноволосый мужчина. Чувствовалась значимость большая в его прямой спине, хотя он ни разу не обернулся. Задавал вопросы редко и тихим голосом, Дилижанс при этом замолкал и старался не двигаться по комнате, пока тот не заканчивал фраз.
– На этот раз лёгкой прогулки не получится, – шепнул я Китайцу, когда нас отпустили. – Ночка светлой будет от пальбы. Вон сколько братвы нагнали.
– Уважают они бородатого. – Китаец попытался изобразить улыбку, которая показалась мне волчьим оскалом, и лицо его, желтое обычно, вроде как почернело. Не видел никогда я его таким.
– Ты свой веер захвати. Пригодится.
Он не ответил.
– Поклясться могу, не очень-то поверил нам их главный, – пытался всё же я его разговорить, мне после того допроса самому было не по себе. – Интересовал военного Борода. И рост, и привычки, и цвет глаз. Я что, ему в глаза заглядывал? Ночью-то? Под дулом ствола?
Но Китаец молчал. Он и вообще не говорлив, а теперь словно язык проглотил. Проклиная всё на свете, я принялся драить свой наган. Он всегда при мне, потому что в ближнем бою удобен. Китаец тоже повертел в руках двустволку, а увидев, как я потею, словно опомнившись, вытащил свой веер и принялся за него. Работа ему предстояла осторожная и аккуратная, каждое сверкающее перо в смертоносном опахале могло ужалить, и он пыхтел от усилий.
– Мы теперь с тобой за приманку будем, – напомнил я ему. – После нападения драпать к берегу станем, где основная наша братва схоронится… ну и правило знаешь: друг от друга ни на шаг и спина к спине.
Он мрачно кивнул, так и не открыв рта. И когда Прохор, по обыкновению, привёз нас к островку и укатил, оставив, тоже не проронил ни слова.
Замаскировавшись в сугробе и выложив перед собой оружие, мы молчали. Говорить было не о чем, оставалось ждать. Высилось над нами звёздное небо, тишь резала уши, и малейший звук, летя по льду бог весть из какой дали, отдавался барабанным боем в сердце.
Стук подков услышали разом. Без команды расползлись от дороги по обе стороны, пропуская подводы между собой, замерли, поджидая. Подвод оказалось три. Когда поравнялась первая, я выскочил перед мордой лошади, заорал и, не дожидаясь, пальнул вверх, опасаясь, что у Китайца что-нибудь не заладится. Но тут же дважды грохнуло позади третьей подводы, это у Китайца сработало. «Только почему из обоих стволов?» – с опозданием ударило мне по мозгам.
Обозники слетели с телег, утонув в сугробах. Получалось как по маслу. Запрыгнув на лошадь, я погнал первую телегу к берегу, где поджидала по договорённости остальная братва. Но, словно почуяв неладное, оглянулся: Китаец возился с отставшими телегами. Шарахнулась от выстрелов вторая кобыла, и он мыкался, подтягивая к ней третью с поклажей.
– Давай, мать твою! – заорал я ему. – Догоняй!
Но тут выскочили всадники. Откуда их принесло, я не заметил. Но это были не наши. Пуля просвистела мимо уха, загрохотало и справа, и слева, лошадь моя взвилась вверх и понесла. Я упал, сильно ударился, очухался от острой боли в ноге и, когда попытался подняться, рухнул, словно подкошенный. Очнулся, вокруг никого, стрельба велась у последней телеги. «Вот и пригодится наган», – мелькнула тоскливая радость, и, закусив губу, чтобы не застонать, я пополз на выстрелы. Два всадника кружили возле перевёрнутой телеги, упавшая лошадь хрипела, где-то в поклаже прятался Китаец. К нему они и подбирались, должно быть, забыв про меня, остальные унеслись за канувшей поклажей. Мне оставалось уже метров десять, когда всё кончилось. Китаец угрохал всё-таки одного, но второй стоял над ним, упираясь винтарём в грудь, и что-то орал, благословляя в последний путь или упиваясь удачей. Откуда-то с берега доносилась сумасшедшая перестрелка.
Ползти я не мог, силы кончились. Револьвер дрожал в руках, и, целясь, я молил Бога, чтобы не дал потерять сознание: над Китайцем стоял сам Борода! Я узнал его по визгливому крику; ухоженная бородка вздрагивала в лунном свете при каждом его вопле. Одно мешало стрелять, не укладываясь в моей голове, – на Бороде была милицейская форма!
– Скотина! – визжал он. – Я же простил! Отпустил с дружком прошлый раз!
Он оглядел вокруг себя навороченное: трупы лошадей, убитого товарища, перевёрнутые повозки:
– Здесь тебя кончу!
Щёлкнул затвор его винтаря. Но я нажал на спуск раньше…
Под мат, проклятья и стоны полуживой Китаец тащил меня на себе по снегу. Потом силы оставили его, и лунный свет поблёк для нас обоих.
Наткнулся на нас Коновал, когда, отчаявшись, все уже бросили поиски, да и опасно становилось – рассветало.
Оказывается, полз Китаец совсем не в ту сторону и достались бы наши грешные тела волкам или одичавшим собакам, если б не Коновал.
– Ты мой должник, – заскочил он в сарай, за ним показалась и бабка Чара, выхаживавшая нас. – Примешь для промыва нутра? Эта ведьма заморит вас отварами да мазями. – Украдкой он вытащил бутылку самогонки. – А моё средство верное!
Но распахнулась дверь шире, и в сопровождении Прохора возникла фигура Дилижанса. Толстяк, держа в руках шляпу, нагибал лысую голову, чтобы не задеть притолоку и паутину, свисавшую тут и там. Прохор старался забежать вперёд, выгоняя Коновала, но наш спаситель смылся сам, знал своё место.
– На ноги, на ноги, орлы! – бодро гаркнул Дилижанс, остановившись в нескольких метрах от нас.
Неприглядная обстановка, грязь и запахи лечебных настоек явно смущали его, не скрывая, он брезгливо морщился.
– Залежались, – поддакнул Прохор, не разгибая спины. – Балует их старуха.
– Пора, пора! – помахал перед нашими глазами ручкой в перчатке Дилижанс. – Готовлю вам интересную работёнку, орлы. Опоздаете, другим достанется.
И он заспешил на свежий воздух. Прохор, кашляя, успел опередить его и распахнул дверь.
– Сука! – процедил сквозь зубы Коновал, появляясь из темноты угла. Он, оказывается, и не думал уходить, спрятавшись в углу, и снова сунул мне водяру. – Ну что, примешь?
Я покачал головой, распухший язык всё ещё мешал говорить.
– Тогда, может, покуришь?
С его помощью я кое-как приподнялся, нога не разгибалась, старуха еще раньше пришпандорила к ней дрын.
– Как дитя, право, – хмыкнул Коновал, кряхтя, взвалил меня на спину и сволок к двери. – На сеновале курить нельзя. Прохор припрётся, хай подымет. Он пожара пуще смерти боится.
Мы осторожно закурили, приоткрыв дверь, и тут же услышали голоса. Дилижанс, стоя посреди двора, о чём-то выспрашивал Курагина, тот лебезил, только задницу ему не лизал.
– Так кто же кого из них тащил? – допытывался Дилижанс.
– А шут их знает, Корней Аркадьевич. Коновалу разве можно верить? Он вечно пьян.
– Говорю же, сука! – не вытерпел Коновал, рванулся в дверь, но я его удержал.
– Если Китаец, откуда в нём силы взялись? Тощий, как гвоздь.
– Красавчик, конечно. Не сомневайтесь, Корней Аркадьевич. Красавчик бугай вон какой!
– Не скажи. Желторожий – мужик жилистый.
– Мартышка и есть мартышка… Лучше б сдох! Нам теперь в нем надобности никакой, не до пароходов.
– Ты о чем, старик?
– Может, я шепну Чаре, ведьме нашей?
– Это как?
– Назад, на тот свет, возвернёт. Она легка на руку, лишь прикажите.
– Отравить, что ли?
– И не заметит никто. Уснёт желторожий, и все концы.
– Ах ты, чёрт! – Дилижанс задохнулся дымом. – Чего городишь, старый хрыч!
– Как скажете.
– Они ж это?.. Герои! Теперь они мне знаешь как нужны! Братва только о них трёп и ведёт! Это ж какой пример нашим молодцам! Урки про них сказки такие разведут!..
– Эти умеют…
– Ты газетки-то читаешь, старик?
– Газетки? – хихикнул Прохор. – Зачем они нам. Жива была моя бабка, сходила с ума, а мне не до них.
– Перековывать тебя надо, – захохотал Дилижанс. – Товарищи повсюду о чистке заговорили, нам об этом тоже следует подумать. А что? В ногу со временем поспевать надо. Я их по-свойски наградить думал.
– Без этого не обойтись?
– Орлы-то наши, знаешь, как своим подвигом Ваську подняли?
– Василия Евлампиевича?
– Читал бы газетки, не спрашивал. Вот, послушай. – Он захрустел бумагой. – «…За ликвидацию банды атамана Бороды, длительное время свирепствовавшей близ города и грабившей обозы рыбопромышленников, представлены к почётным грамотам»… – Он прервался, прокашлялся. – Это лишнее. Вот: «…сам атаман коварным и обманным способом проник в ряды нашей Красной милиции, поэтому долгое время был неуловим и ему удавалось вершить свои чёрные дела»… – Дилижанс поперхнулся, сплюнул, кашлянул, прочищая горло, сипловато пожаловался: – Всё у этих газетчиков в одной куче, пока до главного доберёшься. Вот: «Своей энергией, повседневным упорным трудом товарищ Турин честно выполнял все задания Советского Правительства, чем оправдал высокое звание Красного Пинкертона».
– Кого, кого?
– Уровень повышай, старик, – захохотал Дилижанс. – Вот тебе и Васька-божок! От самого товарища Полякова ему поздравления! Большой человек в губисполкоме! У них это, знаешь!.. – Он крякнул и продолжил: – «…Крепче держи Красное Знамя Труда, товарищ! Пусть оно ярко горит назло капиталистам и на великую радость пролетариям Земного Шара!» Но то бумага. А Василия нашего ещё и по службе продвинули. Теперь он о-го-го!
– Вона, значит, куда дотянулся…
– Вознёсся, старик. Вознёсся. – Дилижанс высморкался. – А за тех двоих молодцов теперь ты в ответе. И ведьме своей скажи, чтоб ни-ни!
– Да упаси Бог! Я что же… Как вами велено будет.
– Через неделю чтоб оба на ногах были. А встанут – ко мне.
Хлопнула калитка во дворе. Коновал затушил окурки и свой, и мой в собственной огромной лапище, бережно перетащил меня на сеновал.
– Так, – потрепал он меня за волосы, – красные пинкертоны, значит…
Развернулся и ушёл.
Тем закончилась наша встреча с Китайцем, впрочем, что я мелю, так началось наше дальнейшее содружество.
Не надо большого ума догадаться, что последовало дальше. Вонючка, новая шестёрка Панкрата, утром уже рассвистел, что Китайца увезли из «Белого лебедя». Взялись за него якобы настоящие сыскари из уголовки. Прикид следовал очевидный: моего дружка будут раскручивать на убийство Голопуза, а на всякий случай подвесят с дюжину дохлых кражонок, числящихся нераскрытыми, или какой-нибудь гоп-стоп[4] завалящий. Это нормально, значит, назад из конторы раньше недели его не возвернут.
Раз меня оставили в покое сыскари, смекал я, местными разборками в камере займётся сам Панкрат. Я у него теперь как кость в горле. Вонючку ко мне он уже приставил, тот мозолит глаза, отрабатывает усердно, но я пока сдерживаюсь.
Панкрату, конечно, также понадобится время подыскать заплечных дел мастеров, чтобы толково и без хлопот посадить меня на перо[5]. Закавыка у него серьёзная, рассуждал я, уныло хлебая обеденную баланду и карауля из-под бровей каждого подозрительного из сокамерников. В этой своре отчаянных урок, желающих заработать на моей шкуре, достаточно, но одноногий подыскивал таких, чтоб без промаха. Поэтому я тоже с интересом прикидывал охотников по свою душу. Набиралось с пяток, реальных отмежёвывалось мной трое: Халява – уж больно он в деньгах нуждался, проигрывая в карты, задолжал многим. Ловок с финкой управляться, как-то по злобе метнул заточку в Ваньку Крысу, обвинив того в мухлеже при раздаче, пол-уха ему отхватил, а железяка, пролетев метра два, впилась в стену чуть не на четверть. Вот это удар так удар: стенка не деревянная, а каменная! Халява завалит за один взмах, если не уследить, уворачиваться поздно будет. Он поджар и ловок на ноги, не ходит, а стелется, полусогнувшись, словно лиса в курятнике, и звука шагов не слыхать.
Второй, без всяких сомнений, Валет. Черноусому брюнету с былой белогвардейской статью на балах с дамочками танцевать, а он в задрипанной шинели на нарах прохлаждается. Но главное – его глаза, в них запала такая идиотская печаль, что лучше не заглядывать. Поговаривали, он с придурью, был на фронте в Первую мировую контужен, не обошлось и без лечебницы для психбольных. Но не все верили: после Гражданской многие лепили горбатого, напуская на себя разного. Псих этот был опасен непредсказуемостью. Ну и третий – Дантист. Про натуру его нетрудно догадаться. Кличка подчёркивала его увлечённость: изощрён в жестокостях и пытках. Просто садист. Он прославился ещё в банде Ворона, кости которого давно сгнили. Рассказывали, что Дантист и своих провинившихся не щадил. Кочевал из одной кодлы в другую, вожаки брали его на роль палача. Редкая профессия, но нужная…
Конечно, к тем дням, о которых рассказ ведётся, Дантист постарел, сетовали, пыл не тот и прыти поубавилось, однако смельчака открыто сказать это не находилось.
Глаз на ушлую троицу я положил не зря, Панкрат с некоторых пор приблизил их к себе, снизошёл староста, так сказать, до личного общения. Наблюдая, я убедился, что одноногий ведёт с ними тайные переговоры.
Одним словом, перестал я спать по ночам. Днём клевал носом, а с отбоем старался глаз не смыкать. Раньше Китаец мне спину берёг, а я – ему, теперь каждый шорох поблизости мог быть смертельным. Однако хотя и дублёные у меня нутро и шкура, а без сна долго не продержаться, да и ждать в драке первого удара – верная погибель, поэтому подумал я, подумал и однажды в самом начале очередного обеда опрокинул, будто невзначай, содержимое своей миски на рожу Халявы. Я его первым выбрал, больно уж он посматривать стал со значением, будто выбирая место на моём теле; как ни обернусь, он пялится и тут же спешит отвернуться. Всё с улыбочкой ядовитой. Точно гадюка! Голову прижмёт и буркалы жёлтые прячет.
Миска товарная была, увесистая, а главное, ровно пропечаталась на его физиономии, мало что кашей зенки ему залепила, нос свернула набок, ну и зубы затерялись бы под ногами, если б Халява их вовремя не проглотил вместе с хлынувшей кровью. Ногой-то можно было не трогать, но живот безобразный он отрастил, так свисал, что грех было его уже не поправить… Он и успокоился на полу. Первенький из троицы.
Так я угодил в сундук. Кто там не был, не советую торопиться; мне-то по нужде пришлось туда лезть, карцер похлеще, чем в подвалах Бутырки: без окошка, под ногами тьма крыс и вонь от прогнившей влаги. Как нос ни затыкай, а дышать чем-то надо. Выбирать не приходилось, зато я там всласть выспался в первые сутки. Но благость попортили крысы, затеяли настоящую охоту за моими ногами. Подёргался я, повоевал и с тоской подумал, что больше недели не стерпеть, останусь без башмаков, а там и без пальцев. Спас вертухай[6], весть от барина[7] принёс, что наградил тот меня всего тремя сутками, и я успокоился – перекантуюсь, в камеру возвернусь, а там видно будет.
Но потревожили меня раньше.
Накануне, измучившись от крысиной возни и визга, задумал я на них облаву. Свет в сундуке горел постоянно, определиться, когда день, а когда спать пора, невозможно, я ориентировался на глазок надзирателя – хлопнет он, просунут в окошко кружку воды и корку хлеба, значит, приняв харч, пора укладываться, заматывать ноги поплотней разным барахлом, что, может, когда-то и называлось одеялом, укрывать на всякий случай и голову. Бывало, крысы шастали и по ней, пока дрыхнешь и не проснёшься от их допеканий. Но продолжалась идиллия недолго. Надоели им передышки или запах хлеба раздражал, им-то не доставалось ни крошки, крысы изменили тактику и завели постоянную возню вокруг моих ног, желая испробовать их на вкус. Причём с некоторых пор я заметил, что количество их увеличилось. Тлевшая под высоким потолком мизерная лампочка, хотя и была залеплена чёрной от погибших мух паутиной, однако свет чудом пробивался, и мне удалось приметить среди огромной стаи озверевшего вожака. Это было чёрное мерзкое чудовище размерами и повадками напоминавшее ехидну с продолговатой пастью и щёткой острых мелких резцов. Хвост превышал его вдвое, волочился, и порой чудовище щёлкало им, как хороший пастух кнутом. Так это было на самом деле, или мерцающий свет чудил надо мной, однако выстрелы, издаваемые хвостом, перепутать с другим шумом было невозможно, поэтому впервые стало мне по-настоящему не по себе. «Не привели ли эти твари своего матёрого вожака, чтобы поставить последнюю точку?» – подумалось мне, и подвальный холод, до того продиравший до самых костей, вдруг исчез, а я изрядно пропотел. Страшилище было окрещено мною Шушарой, и сразу же повело коварное наступление. Прячась так, чтобы я не видел, оно каким-то образом забиралось в тёмных углах по булыжникам вверх, выше моих нар, и внезапно пикировало оттуда на гору тряпья, под которой я выдерживал оборону. Продумано было хитро: вгрызалась Шушара своими клыками глубоко, разбрасывая всё и пытаясь добраться до моего тела. Тяжко пришлось уже от первой её атаки. Опомнившись, я попытался её схватить, но шерсть выскользнула из моих пальцев, она улизнула. Я снова затаился, но её смутили отпор и мои ухищрения. Шушара придумала новую подлость и теперь обрушилась на меня сверху уже с другой стены. Подготовившись, я тут же вскочил на ноги, но зверю вновь удалось удрать, при этом у меня был прокушен башмак и едва не задет большой палец правой ноги. Он уже был у неё в пасти, но ударом второй ноги я сбросил тварь с нар и, спрыгнув вниз, стал топтать и давить всю смердящую и визжащую стаю. К моему разочарованию, Шушара удрала, хотя ей тоже досталось. Двух или трёх её подружек я безжалостно размазал по полу, и теперь передвигаться в камере следовало осторожно, чтобы самому не поскользнуться в месиве их останков и не грохнуться. Вони прибавилось, но вертухай лишь расхохотался на все мои просьбы выделить швабру и воду, чтобы хоть как-то зачистить пол.
– Воюешь? – хрипел он в глазок, наслаждаясь зрелищем и не открывая двери. – Давай, давай. Это тебе в качестве тренировки. И меньше дрыхнуть станешь, а то потолок трясётся от твоего храпа.
Крысы убрались, зализывая раны и справляя тризну по усопшим. Удивительно, но, когда через некоторое время с опаской я поднялся и отправился по нужде, трупы раздавленных тварей отсутствовали.
«Они утаскивают их в норы и пожирают!» – затошнило меня. Что-то ещё раз изменилось в моём сознании – мне почему-то представилась наиболее уязвимая нижняя часть моего тела, бедные мои худые конечности, в которые вгрызаются клыки этой паскудной Шушары. А вот уже и целые полчища этих мерзких тварей цепляются в меня, хрустят мои кости, ручьём льётся кровь, и всё моё нижнее составляющее со смаком пожирается ими!..
Треск перемалываемых челюстями костей был так естественен и натурален, что я вздрогнул и больно ударился головой о булыжники. Это вернуло меня к действительности, треск или посторонний неосторожный шум мне не почудился. К двери карцера кто-то подбирался, и её уже пробовали осторожно открыть. Вертухай так не ходит, смекнул я. Это-то и заставило меня насторожиться. Вертухай топает так, что его можно услышать за версту, он или сам боится один шастать по коридорам каземата, либо окриком предупреждает заранее о своём появлении, чтобы разбудить меня. Значит?..
На всякий случай, чтобы не сразу заметили, я на своём месте на нарах быстро сбил кучку тряпья, изобразив спящего, а сам примостился в углу под дверью. Чем чёрт не шутит!
Скрипнул ключ в дверях, хотя чувствовалось, его изрядно смазали. Заскрипела бы и дверь, но её приоткрыли очень осторожно и медленно. Внутрь просунулась голова. Долго прислушивался её владелец.
– Дрыхнет? – с нетерпением спросил тот, кто был сзади, так как голова вертелась в разные стороны, насколько позволяла щель и молчала.
– Не видно ни черта! Тут такая вонь и темень!
– Дрыхнет?
– Да не напирайте вы, Панкрат Семёнович! – прогневался Халява, шепелявя.
Я наконец узнал его голос. «А вторым, выходит, староста припёрся на экскурсию, – смекнул я, – зачем же я им в сундуке-то понадобился?»
– Дырявь его, пока дрыхнет! – Голос старосты подрагивал от нетерпения. – Не приведи Господи, проснётся. Бугай он здоровый.
– Да не слышно, чтоб храпел…
– Ну и чего?
– Силантий, вертухай-то, успокаивал, что храпит лишенец, когда спит… Что-то тут не так…
– Здорово он тебя миской по башке шарахнул! До сих пор, гляжу, в себя не придёшь. Или струсил?
– Да погоди, дай прислушаться.
– Чего тут слушать! – Дверь распахнулась под напором старосты. – Дай-ка шило. Я его, падлу, насажу, и не шевельнётся.
– Нет уж, позвольте! – решился Халява. – Мои зубы дорого ему обойдутся!
И с этими словами Халява нырнул в карцер, бросился на гору тряпья и всадил руку в самую глубину.
Встать ему уже не удалось. Я навалился на него всей своей массой сзади, схватил обеими руками голову и дубасил ею железную раму нар до тех пор, пока не почувствовал, как треснул его черепок. А потом обернулся к старосте. Одноногий как застыл от неожиданности в дверях, так и стоял столбом, всё ещё недоумевая. Я сбил его с ног, помня опасность его острой деревяшки, и стал месить его тело ногами, как только что топтал крыс. Видно, я был в совершенном бешенстве или совсем без понятия от ненависти: я плясал на нём, не слыша ни хруста его костей, ни его воплей, ни окриков подбежавшего вертухая. Что-то тяжёлое ударило меня промеж глаз. Наверное, это была связка ключей. Сознание покинуло меня.
Когда я очухался, не двигаясь и приоткрыв один глаз (второй был залит кровью), в карцере переговаривались уже двое вертухаев. Тот, который опрокинул меня с ног, возился у тела Халявы.
– Ей-богу, насмерть! Вот мать его! – матерился он. – Весь череп ему раскроил, падла!
Его напарника больше волновало другое, он пнул меня ногой:
– Ты глянь на этого. Сам-то не угрохал Красавчика? Ключами-то, кажись, лоб ему разбил. – Он лениво нагнулся, брезгливо поднял связку здоровущих ключей, долго обтирал их от крови, потом принялся за свои руки.
– А хрен с ним! – ткнулся мой обидчик к телу одноногого. – Глянь, он и Панкрата укокошил!
– Не может быть!
– Не дышит и этот.
– Ты грудь, грудь его послушай!
– Да я уже перемазался весь! Тут каша сплошная, а не грудная клетка. Истоптал ему рёбра этот слон.
– Чего же делать будем? – Брезгливый выпрямился и опёрся о косяк. – До конца вахты часа два. Натворил ты делов, Силантий Ферапонтович. Дались тебе сребреники этого Иуды. – Он пнул ногой теперь уже старосту.
– Ежели бы серебро! Бумага! А ты про свою долю забыл?
– Ты мне сунул-то кукиш! – сплюнул на тело одноногого брезгливый. – Договаривались насчёт одного Красавчика? Ты же сам обещал, повесят лишенцы этого бугая, и назад?.. Объявим чистое самоубийство… А что мы имеем теперь?
– Что имеем?
– Три трупа! Я под этим не подписывался.
– Подписывался, не подписывался, теперь поздно рассуждать. Задним умом все горазды, Степан Ефремыч. Что ж, заложишь меня?
– Подумать треба…
– Накину я тебе долю.
– А прокурор добавит.
– Да брось сопли распускать! Впервой, что ли? Не обижу.
– Сколько?
– Да всё, что одноногий собрал, тебе и отдам.
– Ну всё-то ни к чему, – потёр руки брезгливый.
– Вот и спасибочки!
– Теперь и лепиле нашему подкинуть придётся…
– Соломонычу-то?
– А как же! Кто бумаги будет мастырить?
– Резонно. Ну так что? Поволокли, что ли?
– Бери первого за химот, а я уж ногами займусь. Тяжёлый, бля, задрыга!
Они уволокли тело старосты, потом пришли за Халявой, я изображал дохляка до последнего. Лишь когда надо мной нагнулась санитарка и тюремный врач разорвал куртку на груди, я открыл глаз.
– Господи! – отшатнулась санитарка. – Моисей Соломонович! Он живой!
Обоих вертухаев рядом уже не было.
Штопать меня не пришлось, и из больнички выперли мигом, лишь перепуганный лепило вызвал местных сыскарей. Те, разнюхав про старосту и Халяву, собравшихся устроить мне самосуд в карцере под видом самоубийства, затряслись сами и начали ни свет ни заря трезвонить барину. Скандальчик не скандальчик, а заварил я им прецедент непредвиденного масштаба. С перепугу они перестали меня замечать, творили и трепали такое, чему ни глаза, ни уши мои никогда бы не поверили, но меня больше интересовала собственная шкура. С виду выглядело всё довольно пристойно – чистая самооборона, а вот уж как среди ночи мимо вертухаев ко мне пробрались два матёрых зэка, это их дело. Так рассуждал я, стрельнув мимоходом у одного из сыскарей папироску. Тот вгорячах не пожадничал, а когда под самое утро заявился барин и стал наедине выпытывать в собственном кабинете, мне перепало и настоящего чая в настоящей татарской расписной чашке, и не одна ароматная папироска. Взлохмаченный и красный от всего услышанного, начальничек щурил узкие глазки, раздувал щёки, правда, сахарку не предложил, но попроси я его – подали бы и сахару.
Почти после каждого моего слова он хватался за трубку телефонного аппарата, но в нерешительности опускал руку. Так длилось с полчаса, пока я не замолчал, затем он вызвал заместителя, тот велел меня вывести из кабинета, и ещё полчаса за стеной они кричали друг на друга. Потом неожиданно стихло, зам выскочил, хлопнув дверью, я уже начал думать, что про меня забыли, и смелее пытался раскрутить на курево молоденького конвоира, но приехали из уголовки и меня увезли в свою контору.
В уголовке – малина. Там в камере предварительного заключения мне всё раем показалось. Среди прочей шпаны я сразу уснул, но скоро был разбужен, и меня повели наверх. Много не добавят, не горевал я, когда обойдя стул, на который меня усадили, к допросу приступил агент первой категории, назвавшийся Петриковым. Так он представился, лишь я заикнулся о папироске, а скоро я и про чай забыл, едва ускользая и увёртываясь от молний, которые полетели из проницательных глаз слуги пролетарского возмездия. Мне стало скучновато; за окном, куда тянулась моя шея, происходили гораздо интереснее события, но после настойчивого совета поберечь её для карающего меча сурового суда, я сник. Крути не крути, а на что я надеялся? Угодил-то туда же, откуда чудом выбрался. Почище, конечно, одеты эти сыскари, слова подбирают, кадры особые, а суть одна. В общем, бился агент Петриков надо мной весь оставшийся световой день, и ночью спать не дали. Не успел я по-настоящему провалиться в сладкое забытьё, меня растолкали, привезли куда-то. Снова повели наверх по широким лестницам. И здесь коридоры пустые и никого, кроме часовых. И здесь зашторенные наглухо окна, и что там, за ними, попробуй догадайся. Впрочем, ни на что уже не надеясь, я ни о чём и не думал, жалел об одном – поспать не дали. За несколько дней после убийства Голопуза я, кажется, и в весе добрую половину потерял, и в росте убавился, и ноги не слушались меня, и голова ничего не соображала. Приморился Красавчик, только бы уснуть!..
Там, куда меня привели, света почти не было. Лампа на столе упиралась светящимся колпаком в пол, оставляя всё остальное пространство почти в кромешной темноте. И не было никого. Стол пуст. Но так лишь казалось. Это со света глаза мои утратили способность видеть. Я зажмурился, продолжая стоять. Чувствуя, что караульный ушёл, слегка открыл глаза. Проступили силуэты. Если лампу прикрыть ладонью, что я и проделал, можно было рассмотреть человека у другой стены. Он неподвижно стоял у приоткрытого окна, из которого веяло ветерком и свежестью. Мужчина курил, не оборачиваясь ко мне.
– Как кличут? – донеслось до меня.
– Красавчик, но мне не очень нравится.
– Другого имени не заслужил?
Я промолчал.
– За рожу?
Я проглотил и это.
– Послушать, что про тебя рассказывают, так тебя сам сатана спасает.
– Может, и он.
– Так бы и нарекли.
– Есть ещё время.
– Уверен?
– А что нам, уркам бездомным?
– Кому прибедняешься?
– А мне откуда знать? Вели – не объявили.
– Зубаст. А вот умён ли?
– А вы проверьте.
Мужчина развернулся, затушил папироску в пепельницу на столе, сел, отодвинув далеко стул, и закинул ногу на ногу. Его лицо по-прежнему оставалось в темноте, но кое-что под ярким лучом лампы я различил. Это был офицер высокого милицейского ранга. В парадной белой форме с орденом или почётным знаком на груди. Худ и невысок, быстр и даже резок, а голос жёсткий, с особым выговором каждого слова, будто он их подбирал, прежде чем произнести Но это всё я уяснил потом, а сначала он лишь мелькнул причёской, когда садился, пригнув голову, не смог скрыть чёрных волнистых волос и широкой, мощной груди. Такой грудной клетки не спрятать, если и стараться будешь, такая только у волжских грузчиков. Но философствовать да рассуждать было некогда, я лишь успевал отвечать на его неожиданные вопросы.
– Как же обоих сокамерников завалил? – усмехнулся он.
– Жить хотелось.
– А от вертухаев как спасся?
– Мертвяком притворился, им не до меня было.
– Значит, схитрил?
– В бою кулак не главное.
– Не первых на это берёшь?
– Что вы, начальник!..
– Мы здесь одни.
– Хотелось бы верить.
– Моего слова не достаточно?
– Я вас даже не вижу.
– Васька-божок. Слыхал про такого?
– Не приходилось. Чудно больно. Вроде в милиции находимся.
– Врёшь! – Он поднялся и снова отошёл от стола к окну, закурил. – Кончай крутить! Бороду ты завалил?
– В газетках читал. Хвалили милицию. В начальники кто-то выскочил за счёт того Бороды.
– Ну хватит дурака разыгрывать! – вспылил он. – Или ты следователя Борисова так испугался, что до сих пор трясёшься? Так я не Борисов.
Во мне всё перевернулось, но я промолчал.
– Забыл Жигулёвские горы? Про пароход «Серебряные глазки» да девку по имени Серафима? А она ведь, Красавчик, на тебя виды имела!
Эти слова, произнесённые громче обычного, зло и с дрожью, обрушились на меня градом. Словно булыжник за булыжником, и всё на мою бедную голову: Жигули! «Серебряные глазки»! Серафима!.. Крякнул я, не удержавшись, заскрежетал зубами, а он опередил тише и глаже:
– Да не кидайся ты волком! Глянь, аж волосы на голове дыбом. Про Серафиму это я так. Сам её давно не видел, но по оперативным данным, близко она где-то. Ущучили её в Саратове, как бросила спившегося комиссара. Того в тюгулевку за растрату, потом к стенке за связь с воровкой, а она хвостом следы замела. Но ты-то помнишь, у неё не задержится. Скоро у нас, на низах, объявится.
– Вы, начальничек, мастер до сказок, – всё же запустил я свою наживку. – Про всё-то вам известно, только, гляжу, лица своего так и не открываете. Всё-то вы в тенёчек, за свет…
– Хватит, хватит клоунаду мне устраивать, – отмахнулся он лениво. – Зачем тебе моё лицо? Не видел ты его никогда и не надо пока. Ну, а если не дурак, насмотришься, погоди, надоест ещё. Одно ответь – не забыл Стёпку Нагорного?..
Вот тут я вздрогнул второй раз.
– По кличке Штырь?..
Из тех, кто знал человека с этой кличкой, по моим расчётам, осталось в живых хрен да маленько: я, Серафима, Тимоха Саратовский… Вот, пожалуй, и вся компания. Остальные если не по тюрьмам свои семь копеек[8] дожидаются, то догнивают в земле их косточки или сожрали раки да рыбы.
– Не забыл, вижу. Давно получил от него на тебя маляву. Отписана она была, сам понимаешь, не на бумаге, бумаге – грош цена. Поэтому потерпеть тебе пришлось, прежде чем сюда попал и разговор со мной имеешь. Но ты мужик тёртый, понял, надеюсь, что мы тебя не слишком утюжили, поблажки давали. А то, что помытариться пришлось, сам виноват. Были у меня сомнения насчёт тебя. Чего теперь скрывать? Поэтому и пришлось тебе всю горькую, так сказать, чашу испытаний хлебнуть. А как ты хотел? Сам же и нагородил! С Бородой переборщил. Он у нас под колпаком ходил, мы его совсем не тем макаром в оборот должны были брать, а ты что натворил? Не следовало с ним так жёстко. Без смерти, без крови надо такие дела решать, мы бы его перековали, обратили бы в нашу веру. А ты шлёп пулю в лоб. Так всех можно перестрелять. Не метод это в нашей внутренней борьбе. Чистка – да, но следом перековка, а не террор. Другое время. Чуешь?..
Я плохо понимал, что он имел в виду и что втолковывал. Казалось, забыл он совсем про меня и беседовал сам с собой или себя убеждал.
– Не так уж был и плох Борода, – задумался он. – Не так плох, как казался. С головой дружил, а в нашем деле это многого стоит. Жаль!
Резко хлопнув ладонью по крышке стола, он двинул ею, будто смахивал крошки.
– Что было, не вернуть! Навредил тебе, конечно, дружок твой, Китаец.
– Он жив? – невольно вырвалось у меня.
– Жив, жив. Но разговор не о нём сейчас пойдёт. А времени у нас мало. И так я с тобой провозился. Тут, брат, осторожнее… тоже глаза и уши имеются.
Я молчал, переваривая всё на меня свалившееся, на моём месте другим заниматься – только портить.
– Сам чуешь, выхода у тебя нет. – Он пробарабанил марш пальцами по крышке стола, бравурности в такте не улавливалось, наоборот, тоска. – Тебе или лезть опять на нары и ждать добавки за старосту и тех негодяев, или…
– Прежде заточку в спину, – процедил я, не дослушав.
– Не исключаю…
– А самооборона? – заикнулся я.
– Заткнись! – прошипел он так, будто крикнул. – Добавят лет пять! Хочешь?
Чего он от меня добивается, не понимал я. Чего ждёт? Столько времени на меня потратил, чтобы сообщить вот это…
– Уж лучше в крысятник! – захрипел я. – Шушара в два счёта укокошит!
Он не проронил ни слова. Глядел, как я беснуюсь, молчал и постукивал пальцами по крышке. Истерика моя пропала сама собой.
– Водички не подать, псих?
– Закурить бы.
– И я не прочь.
Он каким-то ловким, неуловимым движением швырнул мне пачку папирос:
– Возьми на память.
Я, вытаращив глаза, поймал.
– Часовой! – позвал он чуть громче, а когда тот появился, кивнул на меня: – Прикурить!
Ароматная пачка грела мне грудь в дальнем кармане, когда сунулся я к легавому с припрятанной папироской молоденького конвоира.
– Предлагаю другое, – сказал он, будто не прерывался наш прежний разговор. – Пойдёшь агентом ко мне?
Я чуть не проглотил обжёгшую губы папироску.
– Да, да. В доблестную Красную милицию. Как любит говорить наш мудрый товарищ Поляков, будем делать из несознательного элемента бесстрашного советского пинкертона.
Он помолчал, дожидаясь моей реакции, но мне сказать было нечего, я находился в состоянии полной прострации.
– Фамилию тебе подыщем вместе с легендой, – продолжал он, не дождавшись от меня ни слова. – Вызубришь, чтобы от зубов отскакивало. Внешность изменим. Оброс ты до безобразия. Похудеть придётся, сядешь на сухари и воду.
– И не слезал…
– Вот-вот, – не расслышал он, увлёкшись. – Засуну тебя в самый отдалённый район, где Макар телят не пас. На время, на время, конечно. Наберёшься опыта. А как понадобишься, возьму.
Мне хотелось спросить, но я не успел.
– Теперь последнее. – Он подёргал себя за чуб. – Мои люди, понимаешь, мои!.. будут называть тебя?.. – Он приостановился. – Так… Красавчиком ты был. Умерло с этим. После того как крыс одолел да двух хорьков на тот свет отправил, наш Петриков тебя везунчиком окрестил. Везунчик, как?.. Подходит?
Я повертел головой.
– Не нравится. А что? Нормальная агентурная кличка.
Я совсем поморщился, оставаясь всё ещё на полдороге: верить во всё происходящее или молчать очумело.
– Вижу, не нравится. А имя должно нравиться. – Он не ждал, он уже рассуждал сам с собой. – В нашем деле имя как знамя. Вот что! Назову-ка я тебя Ангелом. Каково? Немножко из того, старого, так сказать, мира, но… Хочешь не хочешь, а имя это ближе к тебе лепится. В Жигулях ты атамана почти спас. Серафиму, красавицу нашу, сберёг, Бороду с моей дороги убрал – вон сколько плюсов. Паршивцев в карцере на тот свет отправить тебе сам Господь помог. Кто же ты? Ангел и есть!
Он недолго что-то писал за столом, потом ткнул кулаком в стенку, бросив мне на ходу:
– Заместитель мой. Мой, понял?
Слово «мой» он произнёс два раза. А мне два раза ничего повторять не надо. Я кивнул.
Вошёл кряжистый офицер, взял протянутый листок. Со спины я его сразу узнал, с Дилижансом он меня допрашивал про Бороду.
– Принимай пополнение.
– Василий Евлампиевич?..
– Оденешь, обуешь, оформишь и сам отвезёшь Серафимовичу.
– Василий Евлампиевич, с таким прицепом? Два покойника за ним!
– Оформляй так, чтобы ни один комар! – перебил он. – И побрить немедленно. Вообще, поработай над его внешностью. Надо спрятать на время.
– Такого громилу?
– Повторить? Чтоб через час в городе не было! В село его.
– Есть, – вытянулся тот.
– Все после договорим.
Ко мне он так и не подошёл. И руки не подал. И слова не сказал. Да и лица его я так в тот раз и не увидел.