В антракте.
– Ах, как я рада, что познакомилась с вами!
– Сударыня!..
– Смотрю на вас и думаю: вот он, настоящий писатель. И даже жутко становится.
– Но почему же, сударыня?
– А вдруг пропишет? Нет, нет, я шучу. Но как я вам завидую: быть писателем – это такое счастье…
– О да, сударыня.
– Влиять на толпу, будить в ней лучшие чувства, заставлять ее переживать то, что вы чувствуете… «Ударить по сердцам с неведомой силой» – так, кажется?
– Да, его здорово-таки ударили; ребро, кажется, переломили.
– Какое ребро? Я вас не понимаю. Кого ударили?
– Да корреспондента.
– Ах нет, я не про то. Впрочем, я не буду вам мешать. Я вижу вашу задумчивость и понимаю ее. По-ни-маю! Вас посетила муза, и я уступаю ей свое место.
Писатель сидит в задумчивости и изредка почесывает переносицу.
Из угла его рассматривают с жадным любопытством два юноши и шепчутся.
– Посмотри, как хмурятся его брови!
– А как величествен его лоб! Какие дивные мысли должны зарождаться под его черепом!
– Заметь сосредоточенность его взгляда! Окружающее не существует для него, он весь ушел в творческую работу. Быть может, в настоящую минуту в его мозгу зарождается план величайшего творения. Быть может, как Гамлет, он решает один из страшнейших вопросов бытия[1]… О, как бы хотел я проникнуть в его мысли!
Писатель чешет переносицу, рассеянно взглядывает на юношей, не видя их, и думает:
«Давать двугривенный швейцару или не давать? Если дать, то придется домой пехтурой чесать, а не дать – неловко. Я так сделаю: сначала приму вид, что хочу дать ему денег, и даже в карман полезу, а когда он отвернется и станет подавать платье другому, я как будто забуду и, тихонько так, пойду себе. Непременно тихонько… Хотя можно и быстро: как будто впереди кто-нибудь из знакомых и я хочу догнать его. Можно даже улыбнуться и кивнуть головой. Хорошо в этих случаях быть с кем-нибудь: можно горячо заговорить о пьесе и даже взглянуть прямо в лицо швейцару, но так, будто не видишь его. Впрочем, можно и так: взглянуть на него и улыбнуться, такой широкой человеческой улыбкой, как будто ты переживаешь величайшие человеческие эмоции и не способен различать швейцара, а видишь только людей. Ведь действительно, он человек – почему я должен видеть в нем непременно швейцара? Ему, наверно, будет приятно, когда я ему улыбнусь; швейцары любят, когда им улыбаются».
Писатель перебирает в воспоминании швейцаров всех знакомых домов, где он бывает, и приходит к выводу, что одни любят, когда им улыбаются, а другие – нет.