Грозовая туча, пропитанная слезами переживаний и страхов родителей за свою старшую дочь, разразилась градом сердитых упреков и обвинений. Завидев вернувшуюся за полночь Барбару, ее раскрасневшееся, с испуганными, но счастливыми глазами лицо, пан Фредерик «спустил собак». Было сказано все, чем кипело истерзанное сердце отца.
– Глядите-ка, выросла ясновельможная пани! Бесстыжая фуфыра! Родителей в гроб возжелала загнать? Молчи, дрянь! Я повиляю тебе хвостом перед шпорами! Ишь, выискалась принцесса! Побойся Бога! Ты что же, очернить фамилию нашу решила на весь белый свет? Прочь с глаз моих! Видеть тебя не желаю! – Отец, весь на нервах, кое-как сдерживал тяжелую тряску рук, потом негодующе топнул ногой и в самом дурном расположении духа покинул прихожую.
– Довольно на сегодня! – со скорбным надрывом, точно разбитое камнем стекло, прозвучал в общем молчании голос матери. У Баси задрожали на глазах слезы, голубая жилка явственнее забилась на виске. «Уж лучше бы мамочка на меня накричала… или приказала выпороть розгами…»
– Мамочка, миленькая, дорогая, родная! Я не хотела… не хотела… – молитвенно сложив на груди руки, бросилась к матери дочь, но пани Мария сердито, без капли сочувствия обрубила ее порыв.
– Тебе нет оправданий! Ка-кая низость… Какая вопиющая разнузданность нравов! Кошмар! Не-ет, не думала, не гадала, что доживу до такого позорища… И это моя дочь! Матка Боска, какой скверный пример ты подаешь младшей сестре – Агнешке. О, я не знаю, что с тобой сделаю! Где ты была? Впрочем, довольно! И слышать не хочу! Все завтра! У меня дико раскалывается голова… А теперь изволь спать, вот тебе свеча. Ступай.
Напуганная переполохом в доме, прислуга суетливо начала тушить лампы.
Бася молча взяла подсвечник, и, когда поравнялась со своей гувернанткой, та что-то прошептала ей ядовитое по-латыни, а потом, провожая воспитанницу до дверей спальни, злорадно прожурчала:
– Я знаю, с кем ты была, паршивка… И знаю, какие непотребные мысли витают в твоей ветреной голове… Ты, негодница, подвела меня, но не думай, что это так легко сойдет тебе с рук… Я все доложу пану Снежинскому… И знай: Варшавы тебе не видать! Это решение пана Фредерика. Ты останешься дозревать на моей грядке, запертая на ключ… и у нас будет предостаточно времени проштудировать все заповеди Иисуса. Так что теперь тебе надлежит быть паинькой, накрыться с головой одеялом и не высовываться. Вы уяснили сказанное? – В глазах наставницы разливалось торжество. – Не слышу вас?
– Да, пани Ядвига, – всхлипнула Бася.
– Очень хорошо. А теперь умойтесь. Боженка весь вечер подогревала воду, ожидая вас. И смените это грязное рубище. Фи!
* * *
Отогревшись в горячей воде, с потемневшими кончиками намокших волос она отошла от туалетного столика. На предложение доброй Боженки испить чаю с овсяным печеньем она отказалась.
Душистая, в прозрачной ночной рубахе на голое тело, она на цыпочках торопливо прошла в спальню. Комната была освещена спокойным, без теней, лунным светом.
Агнешка, уткнувшись высоким лбом в пухлую белизну подушки, мирно посапывала носом. Ее жиденькие светло-русые волосы скошенной травкой рассыпались по обнаженному смуглому плечику, по едва набухшей девичьей грудке.
Барбара неслышно подошла к кровати сестры, поправила свалившийся набок край одеяла. Прислушалась. Скандал, как отгремевший шторм, постепенно стихал; слышались отдаленные отголоски отходившей мамочки, сердито шлепали по лиственничному полу домашние туфли отца. Но самое страшное было уже позади.
В мае печи прекращали топить, и по ночам было прохладно. Барбара закрыла ставни и забралась на кровать. Ежась от холода, она долго сидела, не в силах заснуть, охваченная отчаянием, и наивно мечтала: «Ах, если бы меня родители выгнали из дому».
Она, наконец, легла, скрючившись под одеялом, согревая остывшие после мытья ступни ног. Те, как две ледышки, медленно оттаивали в тепле постели.
В полузабытьи в памяти девушки проплывали пережитые за день эпизоды. Гуляние в Липках, нарядные отдыхающие, бравурные отголоски духового оркестра; замершие на желтках ромашек пестрые крапивницы, словно конфетные фантики, с тонюсенькими хоботками-струнками… Но стоило ей смежить ресницы, как тут же возникало лицо соколовского оторвяжника: оно было неподвижно сурово, а взгляд залитых водкою глаз издевательски жесток. Видение было столь явным, что на своей щеке она чувствовала его жаркое, густое дыхание. И только светлый образ Алеши, его благородный поступок разбивал зерцало этой жуткой картины, давая покой и ликование заполошно стучавшему сердцу.
«Это судьба. – Пугливая радость открытия осветила девичью душу. – Мы, конечно, не зря встретились этой зимой… Моя муфта! Это провидение… промысел Божий. – Барбара улыбнулась чему-то своему, крепче обняла руками подушку. – О, бог любви! Властитель всех человеческих тайн… И ты, лукавый Купидон, сейчас завидуешь мне, забыв о своих стрелах… Кречетов Алексей… Господи, я чувствую, ощущаю биение его сердца и трепет души. Хорошо, что я сказала ему, что без него мне будет очень трудно, хорошо, что он верит мне, хорошо – потому что так оно и есть!».
Ночь молчала за окнами, прятала свою улыбку, свою звездную красоту, мечтательность и нежность.
Успокоившись, Барбара снова легла, обняла руками плечи, прислушиваясь к голосу своего сердца:
– Святая Дева, будет ли сему конец?
– После каждого порога в нашей жизни берется новое начало.
– О Небо, позволь мне всегда быть с ним!
– Ты будешь с ним… ведь все зависит от тебя.
Глаза девушки покрылись туманцем слез, но она улыбнулась:
– Я ведь не должна плакать, правда? – спросила она себя.
– Если только от счастья, – ответил внутренний голос.
– Но почему от счастья… и слезы? Разве бывает так?
– Как видишь… А слезы – оттого, что вам пришлось расстаться. Но пусть это расставание будет последним.
Она вновь ясно представила своего Алексея: он через силу улыбнулся ей, потому как и ему было явно грустно.
– Полно печалиться, – тихо, но убежденно добавил он. – Две недели пролетят быстро, не так уж долго ждать.
Ей почудилось, что Алексей нежно провел рукой по ее волосам. Эта ласка должна была остаться с нею, как невидимый нимб их любви. С этим она уйдет в зыбкую страну Морфея, чтобы скорее приблизить день их новой встречи.
«Надо непременно, завтра же сбегать до тетки Дануси!» – мелькнуло в голове. Кухарка знает решительно все. И «девичьи гадания», и «приснись жених невесте», и «язык цветов», и «предсказания судьбы», и «толкование снов». Красная роза – любовь и страдание. Маргаритка – невинность, сирень – первые волнения любви. «Ой, светозарная панночка, – вспомнился веселый смех тетки Дануси. – Девки боятся стрел любви, как собака сала. Стоит ли в страхах пребывать? Хотя с другой стороны, любовь – это ужасное несчастье: она свободного человека делает узником. Но без любви… опять-таки жизнь бессмысленна… Уж поверьте мне, старой бабе… Я, когда прежде влюблялась, так будто входила в облака».
Барбара уже без слез улыбнулась своим девичьим грезам. Тут, в детской, где они спали с Агнешкой, казалось, еще осталось что-то от мнимого пребывания Алеши. Его образ будто еще витал здесь, неуловимый, незримый – и в то же время реальный и осязаемый.
Бася закрыла глаза, но спать по-прежнему не хотелось. Она перевернулась на правый бок, затем на левый – пустое. В голову лезло разное: и папенькин гнев с родительской болью в глазах, и маменькины истеричные ноты, летящие под потолок, и гусиное шипенье гувернантки: «Я знаю, с кем ты была, паршивка… И знаю, какие непотребные мысли витают в твоей ветреной голове!». Угрозы пани Войцеховской расстроили, рассердили Барбару, но не испугали. Злая собака мысленно лает даже тогда, когда молчит. Однако воспитанница знала, как сладить со своей бонной. «Черт бы взял эти взятки!» – любила пройтись по оным старая дева. На черта, впрочем, пани Ядвига не очень надеялась: брала сама, если только тому сопутствовал случай. А потому флакончик духов, пачка индусского чая, мелкий денежный купон или гребень для волос вполне могли загладить случившийся инцидент. «Мысль о худшем делает плохое хорошим». Барбара снова перевернулась на другой бок. Теперь ей вспоминались этюды былого.
* * *
Она спрашивала саму себя, когда впервые обратила внимание на мальчишек, когда стала ощущать разницу между их племенем и девчачьим. Когда поняла, что у рода Адама есть то, чего нет у рода Евы, и наоборот?… «Пожалуй, тогда мне было меньше, чем Агнешке… лет шесть или семь… и жили мы не в России, а в царстве Польском близ Ченстохова, где у отца был большой и уютный фамильный дом».
Почти сразу за каменным забором кудрявым ковром на многие версты тянулись кленовые и дубовые рощи. Там местные жители пасли скот, собирали валежник, а также корни и цветы, которые издревле почитались целебными.
По примеру крестьян маленькая Барбара тоже собирала различные корни и цветы и большими охапками стаскивала их в дом.
Эти занятия, равно как и другие затеи простонародья, что пришлись по сердцу дочке, весьма огорчали ее родителей, живших по примеру господ и считавших ниже своего достоинства копаться в земле. Барбаре строго-настрого запрещалось разговаривать и вообще общаться с детьми крестьян.
– Это грязная шваль – держись от них подальше! – сурово наказывал отец и грозил пальцем.
Действительно, одной из главных забот родителей в те годы было охранение дочерей от всякого постороннего влияния. «Весь мир разделен на две части, – перебирая пряди волос, рассуждала Бася. – С одной стороны – мы, Снежинские, с другой – все остальные. Мы – особенные. Мы шляхтичи, и равных нам нет. Мы – это papa, maman, пан Романчик, друзья Долячижские с сыновьями, некоторые редкие гости и более никого. Все остальные являются существами низшими, кои обязаны нам служить и работать, но от которых следует держаться подальше и не брать с них примера, потому как все дурно. Скажем, ковырять в носу может деревенский мальчишка, но не мы. У них могут быть грязные руки и рваные юбки, они могут грызть ногти или семечки и выплевывать шелуху на пол, они могут драться и ругаться, но для нас все это «shoсking».1
Пылкое рвение в воспитании проявляла мамочка, но и отец ревниво оберегал своих паненок от общения с чернью и немало способствовал тому барству и самообожанию, которое с первого взгляда бросается в глаза.
Однако то время, о котором вспоминала девушка, отличалось относительной вольницей. Родители были молоды и заняты большей частью собой. А она, предоставленная себе, после утреннего стакана молока с булкой убегала с коньками на пруд, где было звонко и весело от детских голосов.
Там ей приходилось видеть, как старшие подростки ухлестывали за девчонками: угощали леденцами, семечками и тискали их у поленниц. Вечером, после молитвы, лежа в кровати, когда сон не шел в голову, она со стыдом вспоминала увиденное, но странное дело: помимо неловкости, Барбара ощущала и какую-то удивительную теплоту, которая бежала по телу, задерживаясь в ладонях, и это было необыкновенно приятно.
Утром, в ожидании завтрака, чинно сидя за столом – спина прямая, локти прижаты к бокам, потому как дурной тон на банкете или званом обеде запрещал растопыривать локти, – она, глядя на родителей, вновь проявляла в памяти увиденные картинки и тайно задавалась вопросом: «Пристает ли когда-нибудь к мамочке papá? Сыплет ли семечки ей в рукав? Тискает ли ее у рояля?..» Риторический вопрос оставался открытым… Но когда ей исполнилось восемь, родилась Агнешка, а в двенадцать лет ее впервые поцеловал не в щеку, не в лоб, а в губы, старший из сынов Долячижских – пан кавалер Анджей: высокий кудрявый юноша с дерзким вызовом в дымчато-серых очах. Он ей показался тогда матерым котищем, хотя ему было едва ли восемнадцать. Да и пахло от него как от взрослых мужчин: не то пивом, не то табаком. Анджей сделал комплимент ее прическе и праздничному платью, а когда щечки девочки зарделись, мудрено сказал: «Маленькие звездочки, как и большие, не нуждаются в том, чтобы их превозносили до небес».
Потом он пригласил ее прогуляться по парку, и они долго бродили среди аккуратно подстриженных аллей и кудрявых, разлапистых кленов, совсем как взрослые, взявшись под руку. Летний ветерок колыхал нежным дыханием листву, птичьи перья, газовые ленты на платье Баси, и ей казалось, что сам зеленый бог лесов смотрит на них с каждого дерева и доверительно шепчется с полуденной листвой.
На очередном повороте дорожки она поймала себя на мысли, что не желает возвращаться домой. «Если бы парк не имел пределов, то не было бы и конца нашей прогулке», – подумала она и, щуря на солнце густые ресницы, посмотрела вперед, туда, где черные стволы деревьев растворялись в изумрудном таинстве листвы.
– Вы не устали? Пройдемся еще? – Он дружески заглянул ей в лицо и крепче сдавил робкие пальчики в изгибе своей руки.
Барбара покраснела сильнее и, опустив глаза, чуть слышно ответила:
– Да… давайте пройдемся…
– Что с вами, паненка? Вы говорите столь тихо.
– Мне страшно…
– Но отчего?
– Не знаю. – Она неуверенно пожала плечами.
Замедляя шаг, парочка остановилась у прозрачного ручья. Было жарко, и они испили воды. По лицам катились бриллиантовые капли, глаза смеялись. Он поманил ее к себе и весело сказал:
– Бедный бережет обувь, богатый – ноги. Давайте, не бойтесь! – Анджей протянул руку и, когда она подала свою, то заметила в его глазах какой-то особенный блеск. Заметила, пожалуй, впервые, и какими яркими, почти синими, кажутся его серые глаза на фоне загорелого лица.
Они перескочили через ручей, и тут она почувствовала, как мужские руки сомкнулись вокруг ее талии, и еще не усвоив, что происходит, Бася оказалась в плену горячего поцелуя. Потом он что-то страстно шептал ей на ушко, голос, доселе мягкий и вкрадчивый, теперь был настойчив и резок. Барбара впервые ощутила смятение, интуитивно почувствовав, что почти теряет реальность и перестает видеть, что происходит вокруг. Его пальцы скользнули по ее маленькой грудке, но движения были столь легкими, воздушными, что, право, могли показаться случайными. Она не в силах была вымолвить слово, а он упрямо продолжал смотреть в ее широко открытые, испуганные глаза, и шептал, шептал, шептал…
Девушка понимала: ей непременно следует настоять, чтобы он перестал, сбросить его беспокойные руки, убежать прочь!… Но отчего-то она не смела и просто молчала, прислушиваясь к лихорадочным ударам своего сердца.
– Езус Мария! Как вы прекрасны, моя Бася! Не дайте потерять головы, не дайте умереть, умоляю!…
– Мне не следовало идти сюда с вами. – Юница потупилась. Ее щеки пылали, пересохшее горло перехватило.
– Молчите, молчите! – Он прижался губами к ее виску, затем к белой шее, влажно задышал над ухом. – Не говорите так, паненка Бася! Слышишь? – Он доверительно перешел на «ты». – Ведь тебе нравится, нравится? – Анджей снова принялся уверенно целовать ее, ласкать напряженные плечи и приговаривать: – Если нравится, так тому и быть! Бессмысленно и глупо притворяться, что это не так, отрицать то, что ощущаешь. Прелесть моя, такими нас создало Небо… Вы… Ты… Ты знаешь, как я по тебе с ума схожу?! Знаешь? Еще полгода назад, как отец нас привез из Катовиц с братом сюда, к вам в Ченстохов. О, светозарная, люба моя… родом нашим клянусь Долячижских! Ты знаешь – я не обижу! А кроме того, Иисус свидетель, ты веришь мне, я это знаю. Если б не так, ты не пошла бы сюда со мною к ручью.
В тот момент, когда Барбара категорично решила, что остановит его порыв, они услышали приближавшиеся голоса, а вскоре по каменистой тропе к ручью стали спускаться два конюха ее отца, которые вели в поводу лошадей. Юноша в досаде закусил губу, торопливо одернул жилет, и они, раскрасневшиеся, явно смущенные, направились к дому.
В ту пору Бася более не осмелилась на рандеву с Анджеем; через неделю Долячижские всем семейством покинули гостеприимную усадьбу Снежинских.
Однако сердце продолжало трепетать при воспоминании о первом свидании, а истомившаяся девичья грудь мечтала о ласке.
А еще спустя месяц до Ченстохова докатились тревожные вести. Смута и мятеж, похоже, вновь овладели умами спесивой шляхты. Опять, уж в который раз, летели дерзкие речи в адрес ненавистных москалей, плелись заговоры, и снова то тут, то там слышалось грозное бряцанье оружия.
Внимая событиям последних недель, Снежинский хмурился, точно ждал черных крыльев беды над своим домом. В один из дней он вернулся из Варшавы, куда отправлялся по делам, мрачнее ночи. Против обыкновения, хозяин не вышел к ужину, где его ожидали домашние, а, запершись у себя в кабинете, много курил и делал какие-то краткие записи в синем блокноте. Затем, облачившись в китайский халат, он с четверть часа неприкаянно расхаживал по кабинету, будто пойманный зверь в клетке, опустив голову, вздрагивая временами, словно от боли, и судорожно сжимал кулаки.
– Черт знает что! – сорвалось с его твердых губ. – Подводами их обеспечь, фураж собери. Ох, с огнем играете, господа хорошие! Мало вам гроховской крови? Распятой Варшавы? Разгона Сейма? Не время нынче спорить с Империей. Картофель в мундире тоже пытался уверить всех, что он старый вояка, да на зуб попал… Гибельно это для Польши, гибельно для свободы. Сами строим себе Эшафот!
Пан Фредерик как в воду смотрел… Это был уже не тридцать первый год, когда польская армия, одушевленная пламенным патриотизмом и имевшая крепкие регулярные кадры, могла ощетиниться против России штыками. На дворе стояли пятидесятые годы, и русские войска, квартировавшие в царстве Польском, которое, впрочем, уж давно было обращено в русское генерал-губернаторство, быстро и слаженно навели железной рукой порядок. Польское поле смуты было «выкошено» и «прополото» на совесть: главные зачинщики – преданы суду, сосланы на каторгу, другие – рангом помельче – вывезены на место жительства в Сибирь и прочие места российской глубинки. «И волк приносит пользу, когда становится шубой», – едко в те дни писали российские газеты, живо занимаясь разбором необдуманных действий поляков. Зря младенец не чихнет – говорят в народе. Что ж, такова судьба… Бедная Речь Посполита в очередной раз бездумно дала маху и вместе с непокорными вихрами причесала и свои поверхностные мысли.
Карающий меч правосудия не обошел и семью Снежинских, осмелившуюся изъявлять сочувствие к бунтарям. Пан Фредерик был вынужден в спешном порядке продать за бесценок имение, скот и рассчитать своих слуг. Причитаний и слез было много, но с властью спорить никто не желал.
Теперь они четвертый год проживали на Волге, в Саратове. Глава семейства через частные связи был устроен на службу в губернский комитет, хлопотавший об устройстве и улучшении быта крестьян, генеральной задачей которого являлась разработка условий освобождения крепостных от зависимости.
Будучи в костеле на мессе, Снежинские не гневили Бога: центральная Россия в лице Саратова-города, встретила их терпимо и ровно. Никто им зубы не скалил, палки в колеса не совал и не плевал в спину оскорбительных слов, хотя соседи по улице прекрасно знали, кто с ними рядом живет и у чьих ворот раз в месяц останавливается полицейский возок.
Плохо, если о поваре говорят, что с ним каши не сваришь. Однако пани Мария сумела не только «сварить кашу», но и наладить «мосты и жердочки». Она частенько наведывалась в недавно открывшуюся публичную библиотеку, делала с мужем пожертвования на открытые типографии г-на Кувардина, где было оборудовано отделение по печатанию текстов на немецком, латинском, французском, польском, английском, шведском и эстонском языках.
Словом, за год-другой пребывания в Саратове Снежинские вполне освоились, еще через пару лет чувствовали себя, как говорится, в своей тарелке. Впрочем, папенька, садясь за стол, теперь после молитвы всенепременно ввертывал свое резюме:
– Как ни крути, а муха всегда не в своей тарелке, а в чужой. Особенно если эта муха… польская. Нет, девочки мои, здесь, в татарской России, я никогда не смогу сделать для вас бульон из певчих птиц.
Но дети везде дети. Барбара хоть и унаследовала от родителей надменную спесь панской крови, но не страдала душой, как безутешный отец. Двухэтажный дом у них и здесь был не меньше, чем в Ченстохове, но главное – здесь была великая река, какую она прежде не видела и на которую любила ходить в сопровождении гувернантки, кормить белоснежных чаек и встречать нарядные пароходы. В сердце оставалась лишь светлая грусть об Анджее… о своем первом увлечении. Но пан кавалер Долячижский из Катовиц остался там, далеко в Польше, и метель времени все крепче заметала его образ. Говорили, что он с братом были одними из участников ополчения, и как сложились их дальнейшие судьбы, знал лишь один Создатель.
«Что ж, наш не сложившийся роман был столь короток, что правильнее его назвать новеллой», – уверяла себя девушка, но ее голубые, со льдинкой, глаза уже не были подернуты туманом печали, щечки вновь румянились от свежего воздуха живой и нежной краской, и сердце ее было распахнуто для любви.
* * *
Барбара снова предприняла попытку сделать то, что было приказано: натянула одеяло на голову, закрыла глаза – ей и самой надоело вертеться. Мало-помалу это удалось.
Но главное, что согревало грудь и от чего радостнее становилось на душе, – это сознание предстоящих встреч с Алешей, которые, несомненно, будут построены на искренности и понимании. «Я назвала его Святой бес… Так почему-то называл себя пан Анджей. Напыщенно, смешно, но мило. Пожалуй, глупо повторять чужие chef d'oeuvres…2 Хм, но мне так хочется».
С такими полосатыми мыслями уснула в тот вечер влюбленная Бася.
– Мои извинения, не подскажете время? – Алешка учтиво приподнял на два пальца фуражку, останавливая прохожего.
Дородный толстяк с золотым перстнем на указательном пальце шумно засопел и, гремя брелоками золотой цепочки, вынул из жилетного кармана часы.
– А сколь тебе надо? – хитро улыбнулся он и щелкнул узорчатой крышкой.
– Сколько есть. – Кречетов нетерпеливо сунул руку в карман.
– Полдень… без пяти. – Толстяк вновь хлопнул крышкой и спрятал хронометр.
– Надо же, – усмехнулся Алексей. – Часы на цепочке, а время все же убегает. Благодарю.
Юноша свернул в проулок, сбавил шаг: «Черт, как ни тянул, а опять раньше сроку прибыл. Вот и дом ее». Алексей приложил козырьком ладонь ко лбу, прикрывая глаза от яркой синевы неба, посмотрел на окна. На них плясали солнечные блики. Перевел взгляд на круглый балкончик, потом снова на окна. Рядом с решетчатым палисадником были сооружены веревочные качели, Алешка присел на одну из них и начал вдохновенно мечтать. Ему вдруг представилось, как одна из высоких стеклянных дверей отворилась и на балкон вышла Она – стройная, гордая, с перчинкой надменности во взоре. Свежее дуновение мая беспокойно треплет легкую ткань ее платья, играет бледным золотом кудрей…
Кречетов счастливо улыбнулся. С колоколенки часовни бултыхнулся камнем сизокрылый голубь и бесшумным благовестом пролетел над его головой. И тут… створка балконных дверей дернулась пару раз, упрямо не желая открываться, а чуть погодя к резным перильцам подошла Бася. Не замечая сидевшего на качеле Кречетова, она достала из-за пояса зеркальце и посмотрелась в него; затем окинула улицу ищущим взглядом, засобиралась уйти, как то ли тягучий скрип качели, то ли пристальный взор Алексея заставил ее посмотреть в его сторону. Он увидел неподдельное удивление на лице любимой, после чего она сделала нетерпеливый знак рукой, приглашая его зайти.
* * *
Алешка живо прошел через мощеный брусчаткой двор и собирался дернуть шнурок звонка, когда двери прихожей открылись.
– Мое почтение… – Он склонил голову.
Ее глаза оценивающе скользнули по его фигуре. Алешка почувствовал от этого взгляда в руках покалывание, ровно на него смотрела не пара глаз, а стоглазый зал городского театра.
– Счастлив вновь видеть вас.
Она улыбнулась и перебила его с веселым смехом:
– Что же вы стоите за порогом, проходите… И перестаньте так смотреть на меня… Я смущаюсь…
Барбара оттолкнула ногой огромного серого кота. Упитанный котище с длинными пучками усов, нисколько не смутившись, опять упорно принялся пробираться к открытой двери.
– Проходите быстрее и закрывайте дверь, а то Антон выскочит!
Кречетов поторопился исполнить просьбу, затем снял фуражку, положил на предложенную полку. Дымчатый жирняк нервно дрогнул пушистым хвостом, досадуя на постигшую его неудачу. В отупевшей нерешительности он стоял с брезгливо поджатой бархатной лапой; возможно, гадал, идти ему в разделочную на кухню полдничать или завалиться спать на диване… С ленивым презрением кот посмотрел на гостя и здесь же, сам не зная, чего ему надо, капризно мявкнул и валихнулся подушкой на бок.
– Ваши родители?… – Кречетов замялся, оглядывая широкий, затянутый гобеленом холл, картины на стенах и дубовую лестницу, ведущую на второй этаж.
– Да, да… они третьего дня отбыли в Польшу навестить дедушку Богуслава из Тщаковичей… он теперь проживает под Краковом. А потом заедут в Варшаву, к друзьям. А вы такой же любопытный, как моя Агнешка? – Она вновь светло улыбнулась и указала пальчиком на лестницу. – Поднимайтесь наверх. Вторая дверь направо… Я скажу служанке, чтобы нам поставили чай.
Слегка покачивая бедрами, Варенька уверенно пошла по длинному коридору.
Поднявшись по лестнице, Алексей нашел нужную дверь, нажал на холодную бронзу ручки и вошел в комнату. Багряные портьеры, украшенные затейливыми переплетениями фантастических цветов, были плотно сдвинуты, отчего внушительных размеров гостиную наполнял розовый полумрак. Через оставленную между портьерами узкую щель, рассекая сумеречность, проникал солнечный свет. Подобно мирской суете, в световом потоке хаотично мельтешили, кружились, вращались бесчисленные крохотные пылинки.
Кречетов залюбовался этим зрелищем. Затаив дыхание, он протянул руку, осторожно коснулся сей красоты, и она, не потревоженная, ответила: по-царски покрыв его пальцы невесомой золотой пыльцой.
За этим «диалогом» его застала Барбара.
– Что с вами? – остановившись в дверях и пропуская вперед себя горничную с подносом, поинтересовалась она.
– Так… ничего особенного, – сбивчиво откликнулся Алексей, помогая поставить на стол чайный сервиз.
За время их предыдущих встреч Кречетов успел приглядеться и поближе познакомиться с характером Снежинской. Для себя он сделал кое-какие выводы: Варенька нетерпима к критике в свой адрес; Варенька горда и самолюбива до грани; весьма падка на чрезмерное внимание и комплименты, особенно если они оригинальны и не лишены известного шарма; и последнее – ее рациональный взгляд в полевых невзрачных цветах видел только полевые невзрачные цветы.
И если в потешке на репетиции у Сергея Борисовича Козакова Алешка мог легко обыгрывать любую заданную ситуацию, иронизировать над житейскими пороками, тупостью, зазнайством, рифмоплетством,… да заодно подтрунивать над собой, лихо владея ремеслом версификатора, то здесь – один на один со своей возлюбленной – он откровенно пасовал и «складывал крылья».
«…Я – сам черт по дарованью,
Страшен в прозе и стихах,
И в прошеньях ко взысканью,
И в куплетных остротах…»
сами собой пришли на ум строчки весельчака Жовиаля, роль которого ему приходилось играть в водевиле «Стряпчий под столом». Увы, сейчас в гостиной Снежинских от его искрометного и находчивого бодряка Жовиаля остались «рожки да ножки».
И дело было не в том, что Алексей уверился в бесплодности попыток пробиться сквозь непонимание высокомерной души; нет, он просто стеснялся в очередной раз обнажаться в своих чувствах, в своем «странном» ви́дении в обыкновенном необыкновенного. Испытывая неуверенность в силах, в способности раскрыть и донести свои ощущения мира, а пуще страшась мысли, что откровение порвет драгоценную нить связи между ним и Варенькой, он не пытался делать подобных шагов. Кречетов просто брал себя в руки и гнал зудевшую страсть прямодушия, рвавшуюся наружу. «Да, невесело быть между двух огней… А что делать?». Принцип «Я есть Мы» – для него был антитезой. Бич Кречетова – он с простодушием ребенка всякий раз идеализировал женскую красоту.
Воспевание абстрактной любви, кроме восторженного поклонения и медоточивых разглагольствований о ней, ничего не предоставляет человеку… Идеализация конкретного увлечения – это всегда и боль, и переживание, и терзания.
…Алексей, не найдя ничего более уместного, поторопился сказать:
– Изволите приказать, быть чем-то полезным? Я лишь хотел…
– И неправда все… Будьте естественны, mon cher. Wash your hands, the breakfast is ready.3 У меня сегодня для вас plum pudding.4 Ах, ах… Отчего в глазах печаль? – Она старательно закрыла за горничной дверь, щелкнула ключом. – Еще скажите, что прожитые дни без меня были ужасно суровы к вам, что ни час, да? Давайте я поухаживаю за вами. Только уговор: не молчите, любезный Алеша. Развлекайте меня, иначе я буду вынуждена вам отказать в следующем рандеву. Вы принимаете условия?
Алешка с неловкой расторопностью влюбленного поспешно кивнул.
Снежинская упругой поступью прошла к столу, аккуратно расставила чашки. Колыхнувшийся воздух от ее движения вверг в смятение золотые пылинки. Они метались с немым криком, летели кто куда, падали и исчезали… «Жаль, с ними было веселее…».
– Пейте, пейте чай, а то остынет. Пожалуйста, варенье, берите пудинг… Вы любите сладкое, Алеша?
Он благодарно кивнул головой и со смиренной учтивостью подхватил серебряной лопаткой предложенное угощение.
Чай был душистым, пудинг, пропитанный сиропом, таял во рту. Но Кречетов, похоже, ничего этого не замечал. Раздумье его карих глаз тонуло в коньячном цвете чая, тщетно силясь пересчитать четыре чаинки, которые черными жучками вяло ползали по белому дну фарфора.
– Но так нечестно, mon ami. Что это за «Les soupirs de Nicolas»5? Мы так и будем общаться через соломинку наших мыслей? – Барбара иронично дрогнула уголком верхней губки и зачерпнула десертной ложечкой вишневого варенья без косточек.
Алешка не нашелся с ответом, брякнул второпях:
– Я полагаю…
– Вы полагаете, или?…
Она насмешливо и разочарованно посмотрела ему в глаза, словно говорила: «Я нахожусь в вашем обществе третью минуту, а уж страшно устала и со скуки хочу спать».
– Алеша… милый Алешенька, – прерывая его задумчивость, вдруг с тихой сердечностью обратилась она. – Что-то не так? Я хотела, чтобы ты сегодня был весел. – Барбара, как и в прошлый раз, незаметно перешла на доверительное «ты». – Я так старалась. Так готовилась и ждала…
Она говорила все тише, затем смолкла и с настороженным любопытством заглянула ему в лицо.
– Видишь ли. – Алексей открыто посмотрел в ее глаза. – В этой странной жизни человек только предполагает… Я, право, не знаю… можно ли мне сказать…
– Тебе можно. – Она коснулась пальцами его руки.
– Мне хотелось бы верить… очень хотелось… что мы встретились не зря, – произнес он с нежной грустью. – Хотелось бы надеяться, что не расстанемся… Что ты предназначена мне судьбой… Что когда-нибудь это так и случится. Прости, что говорю комом, – слова давались ему с трудом, – но, ей-Богу, Варенька, тяжело вот так раздеться душой, когда не знаешь, что будет завтра, когда не можешь хоть одним глазом заглянуть в будущее.
Алексей нахмурился, между бровей залегла морщинка. Он вздохнул, опуская взявшиеся печалью глаза долу:
– Ведь я не знаю, куда ляжет твой путь, но почему-то вещает мне сердце – ты отсюда уедешь… и далеко.
– Алеша…
– Я это точно знаю. И мне хочется, Варенька, чтобы там тебе было счастливо и надежно. А еще хотелось бы верить, что ты не забудешь меня, пусть пройдет много лет, хоть вся жизнь.
– Алеша?! – Она изумленно повела бровью.
Ему вдруг с отчаянной силой захотелось крикнуть: «Я люблю тебя! Я люблю!! С того самого дня, как мы встретились в Липках, как ты обронила муфточку… Ты прекрасна! Ты – лучше всех! И я хочу, чтобы ты это знала! Как знала и то, что я не жду от тебя ответного чувства. Я понимаю… Ты не обязана любить меня… Похоже, я тебе даже не нравлюсь. Но что ж с того? Мне довольно и твоего присутствия. Лишь бы иногда слышать тебя и лицезреть…»
Однако на поверку он лишь накрыл ее руку своей.
Барбара напряглась, но тут же вновь стала хозяйкой положения и, слегка пожав плечами, насмешливо улыбнулась.
Кречетов внутренне собрался от этой улыбки и скорее интуитивно понял: между ними произошло нечто неожиданное и несвоевременное, но при этом большое и важное. Он осознал это сразу, еще не услышав ее ответа, при первых же звуках столь незнакомого и одновременно знакомого голоса, понял тем наивным чутьем юности, которое еще не затерла жизнь, которое составляло для него особое, чуткое к фальши и правде чувство.
«Qu’est ce qu’il dit, qu’est ce qu’il dit?» 6– Снежинская нервно передвинула блюдце с чашкой, вспыхнула румянцем и начала процеживать карий янтарь заварки через серебрёное ситечко, похожее на женскую грудь.
– Вы столь волнительно говорите, Алеша, точно это не вы. Не скрою, мне лестно слышать такие слова. Что делать, я люблю, когда меня хвалят, когда признаются в любви. И потом, – в ее глазах вспыхнул кокетливый огонек, – мне кажется: в душе ли, в памяти, в сердце застревает лишь то, к чему есть интерес, что желанно, что хочется понять и познать. Разве нет? А тот, кто не пытается, кто вечно понятен и ясен, – тот просто скучен. Но все это к слову, быть может, умно, но глупо… Однако ежели вы меня обманываете, Алешенька… это дурно. Впрочем, чувство, которое мы испытываем друг к другу, французы называют «amitié amoureuse».7 Ведь так? Увы, сами французы… давным-давно это чувство опошлили, часто придавая ему неестественную остроту. Но наши чувства, полагаю, чисты настолько, что мы и сами не отдаем в них отчета?
Барбара подлила в чашку Алексея свежей заварки. На изящном чайничке красовались выпуклые алые розы.
– Прошу понять меня, Алеша. Я разумею не пошлую влюбленность в смысле стремления к обладанию мужчиной женщины… Я разумею лишь то вдохновенное чувство восхищения, кое доступно разве чистой душе поэта. А вы, мне кажется, такой и есть? Мой папенька убежден, что для такого восхищения образ дамы является лишь оболочкой, которую влюбленный сам облекает в волшебные ризы, наделяет ее чертами и красками из сокровищницы своей души. «Мечта бесплотна, и только пока она бесплотна – она очаровательна и прекрасна. Прикоснись к мечте – и на исчезнет»8. Так дивный сон исчезает в одно мгновение, когда мы пробуждаемся. Согласны со мной? – Носок ее маленькой туфельки скользнул под защиту пышного подъюбника, словно приглашая к дальнейшей игре словесами. – Ну, признайтесь, признайтесь, Алеша, вы же больны тем же грехом, что и я. Вы насквозь романтик. Тсс! – Она, томно щурясь, приложила пальчик к губам. – Так вот, мой верный паж, я презентую вам без fausse honte9 одну подсказку: в каждой стене есть брешь… ее только надобно сыскать. Не спорьте! Вы же мните себя в душе рыцарем, верно? Говорили прежде, что вам в театре дают уроки фехтования… я и сама имела честь лицезреть, как сталь покорно покоряется вашей умелой руке… О, это было très beau!10 А посему вам просто необходимы скитания, тем паче, если вы ужалены столь сладким жалом, имя которому Любовь. Я же, со своей стороны, обещаю дать вам на память для странствий мой платок. Он будет знаменем вашего сердца.
С этими помпезными словами она протянула ему крохотный кружевной платочек и рассмеялась над его печально-влюбленным взглядом.
Алешка вскинул голову, точно почуял подвох. Подался было к Вареньке, но она остановила его, повелительно подняв руку, и вручила платок.
– У вас чай остыл, Алеша. Нет, не уважаете вы моих стараний.
Кречетов залпом опустошил чашку. Он устал от бессмысленной болтовни, где за ширмой расхожих фраз скрывалось самое обычное кокетство. Он хотел было поставить чашку на стол, но так и замер с нею в руке.
Бася все это время, широко открыв свои невероятно красивые глаза, завораживающе смотрела на него. Алексей попробовал что-то сказать насчет «вкусного чая», но осекся под прямым взором серо-голубых со льдинкой глаз. Пальцы его дрогнули – ручка чашки скользнула вниз, остатки чая окропили ковер.
– Ах ты… – сильнее конфузясь от своей неловкости пробормотал он. – Простите, ради Христа.
Но его извинение, казалось, не достигло девичьих ушей. Снежинская лишь чуть-чуть сузила глаза, продолжая выжидательно, со странным интересом смотреть на него.
«Вот черт, час от часу не легче… Чего она хочет? Чего добивается?»
– Варя, – невольно вырвалось из груди. – Ты, вы… право, так смотрите… – как можно ровнее сказал он и замолчал, чувствуя, как от ее молчаливой красоты у него напряглась шея. Но она лишь улыбнулась и вновь пристально посмотрела на него игривым взглядом лукавого ангела.
Алешка склонил свою русую голову, грудь замерла под белой рубахой, улыбка Баси стала еще нежнее, глаза томно полузакрылись.
– Ты что? – тихим, сдавленным голосом повторил Кречетов.
Но Варенька продолжала молчать. Затем, точно невзначай, с ее губ слетело:
– А ты что?
Кречетов сцепил пальцы, чувствуя себя круглым дураком. Слышно было, как стрекочут настенные часы за его спиной.
«Кретин, отчего молчишь?! Философ! Она же откровенно смеется над тобой! Скажи хоть что-нибудь! Онемел от счастья?».
Варенька неожиданно рассмеялась, порозовев щечками, и резко поднялась со стула. Медленно она почти вплотную подошла к нему. У Кречетова захватило дух, как если бы он летел в пропасть. Впервые так близко Варенька стояла от него! Двинь рукой – и она упрется в упругую полную грудь. Шелохни ногой, и колено коснется стройного девичьего бедра. У правой ключицы, там, где начинала свой гордый подъем грудь, у нее темнела соблазнительная родинка. Снежинская, похоже, знала силу этой родинки и теперь была в декольтированном платье.
Во рту у Алексея пересохло. Чашку мелко лихорадило. Перед глазами плавал туман. Ему вновь отчаянно захотелось схватить ее и прижать к себе крепко, насколько хватит сил, но он сумел удержать чудовищный в своей мощи инстинкт желания. Закусив втянутую мякоть щек, Алексей уткнул взгляд в тусклое серебро переплетов книг, затем глаза скользнули по спасительному роялю, что черным обелиском стоял у балконных дверей, – пустое. Каждый напряженный мускул ощущал ее близость.
– Еще чаю? – Она положила руку на его плечо.
– Думаешь? – Голос его стал низким и сиплым.
– Я всегда думаю! – Барбара с наигранной обиженностью топнула ножкой. – Советую и вам того же.
– Тогда… конечно, – как под гипнозом, согласился он.
Снежинская рисованно откинула голову назад и сверху вниз посмотрела на своего гостя.
– А может быть, вина?
– Быть может. – Алешка сглотнул застрявший яблоком в горле ком. – Как вам будет угодно…
– Тогда извольте поскучать в одиночестве. Только не надо поминутно поглядывать на часы, когда клянетесь в верности навек.
Она опять погрозила пальчиком и отошла: вместе с этим пришло освобождение и к оцепеневшему Кречетову. Он незаметно с облегчением вздохнул, будто сбросил с себя многопудовый груз.
Барбара задержалась, как рыбка у приманки, перед зеркалом в коридоре. Критически осматривая себя, она ловкими движениями взбила золотистые локоны на висках. С рафинированной манерностью качнула головой, давая должную оценку своей внешности. Расправила плечи, тем самым ярче очертила грудь и с победной улыбкой посмотрела в его сторону.
– Ах, любезный Алеша, а по кому теперь траур? Я как будто повода не давала. Я если ошибусь – то первая… – Она иронично дрогнула уголком верхней губки и с укоризной заметила: – Верьте мне, я не всякого приглашаю в свой дом.
«А я не ко всякой башмаки чищу!» – хотелось в унисон бросить ему, но он лишь вежливо кивнул головой, продолжая скрытно любоваться живой красотой линий.
Бася, всласть покрутившись у зеркала, качнула бедрами. Шпильки маленьких каблучков уверенно застучали по ясеневому паркету. В целом, она осталась довольна своим видом, но что-то и не устраивало. Возможно, белые рюши на платье?
«Да… ничего себе дефиле! – Алешка усмехнулся и зачерпнул чайной ложкой варенья. – Ох уж, эти барышни… с их вечными капризами и драмами внешнего антуража. Подумали бы, милые, хоть раз о своей голове!».
Все, тем не менее, складывалось недурно, и на лицо Алексея легла тень умиротворения. Юноша поднялся со стула, подошел к роялю. Инструмент широко зевнул и обнажил длинный ряд белых зубов с черными щербинами полутонов. Подмигнув им, он размял пальцы, которые привычно обнялись со старыми друзьями клавишами. «Виноват композитор, а бьют по вам, звонкие», – бывало, говаривал в шутку Митя.
Неожиданно, словно из небытия, рядом объявилась Барбара.
– О, да вы еще и музицируете, пан кавалер?
– Отчасти…
– Забавно! Что же, маэстро, порадуйте чем-нибудь, не томите.
Он с готовностью пододвинул к роялю два стула.
– Ты тоже играешь?
– Чепуха. Это Агнешка у нас подает надежды. Прошу.
Она села рядом. И опять так близко, что Кречетова затрусило.
Пальцы, словно ловцы за жемчугом, нырнули в черно-белую рябь. Он играл свое сочинение на стихи брата, играл с чувством, медленно погружаясь в мир грез. Мир светлый и солнечный, полный чудесных ощущений. И везде рядом была она – его Джульетта.
Пожалуй, так он не играл никогда: ни до, ни после…
Ах, если бы сейчас его слышал Митя! Он был бы поражен эмоциональной игрой младшего, его порывом и страстью.
В черном зеркальном отражении рояля Алексей видел ее: задумчивую, желанную, с влажным блеском в глазах…
Острый восторг шпагой проткнул Кречетова. Пальцев своих он не чувствовал. Точно блаженные, они сами находили путь. Плечи минуту назад были, и вот их нет. Спина, грудь – табачный дым. Дунь на них – качнутся и исчезнут. Сердца тоже не стало слышно. Оно устало биться, упало в ладони любви – не тревожьте! И только ноги, непослушные и тяжелые, якорем держали на приколе влюбленного Алексея, готового сорваться в любую минуту и полететь.
Пронзительная любовь к жизни, ярче вспыхнувшая в тот миг, экзальтированная радость счастливого времени зародила в подсознании смутное до сего времени желание схватиться за какое-нибудь дело. И чтобы дело это было обязательно нужное, значимое, важное! Чтобы люди, соприкоснувшись с ним, искренне порадовались. И чтобы Варенька-то непременно жила этим делом и гордилась бы трудом его мысли и рук. И чтобы он сам, Алексей Кречетов, через это дело стал бы не одинок в своем мире, а наоборот, протянув открытые ладони к людям, почувствовал теплоту их ладоней. И чтобы в этом мощном родниковом потоке честности, отзывчивости друг к другу, были бы частички и Гусаря, и Чих-Пыха, и Гвоздева, и Дария, и Козакова, и Баси, и Дмитрия, и отца Никодима, и маменьки с батюшкой, и всех, всех людей на земле! И тогда, дружно взявшись за руки, они приняли бы в дар его мир гармонии, его живое, открытое сердце.
…Пальцы летели, продолжая свой бег, хватали аккорды октавами; пиано сменялось форте, аллегро – дольче, и вновь взрывалось фортиссимо.
Теперь звучал Моцарт. О, Музыка – источник радости и вдохновения людей! Верно говорят: «…Лишь ты способна пробуждать в народе хорошие мысли. Ты в большей связи с нравственными поступками человека, нежели чем обычно думают… Ты многомысленная и даротворящая! Мы можем вкладывать в тебя различные семена, смотря по строю своей собственной души. И лишь одно несомненно… ты – необыкновенно благородна, величественно глубока, и все: и скорбь, и радость, мечту и порыв, – решительно все превращаешь в чистое золото необычайно напряженной и в то же время спокойной красоты».
* * *
Смолкли последние ноты. Алексей встряхнул горячие пальцы. Глядя на свое вытянутое по горизонтали отражение в пюпитре, он задумчиво молчал.
Ему вспомнилось, как в детстве он яро доказывал Мите, что никогда в жизни не полюбит никакую девчонку. Старший брат тогда сидел на диване, стриг ногти и с ехидцей улыбался. Его подзуживавшие слова, как бандерильи пикадора, вонзались в протестующую, бурлящую от возмущения юную душу.
Алешка, словно брыкливый бычок, беспомощно норовил боднуть обидчика своими наивными клятвами. Тщетно.
Он припомнил, как Дмитрий, отложив ножницы, состроил крайне серьезную мину. Уткнул подбородок в венец ладоней. Брови его съехались в арку внимания. Но это была лишь маска. Маска снисходительности старшего к младшему. Глаза брата беззлобно смеялись…
И Алеша, раскусив это «предательство», позорно бежал под крылышко маменьки. Плакал на ее груди и ненавидел Митю. Ненавидел его глаза: внимательные, добрые и смеющиеся.
* * *
…Графин с вином был забыт. Кречетов не заметил, как его правое бедро исподволь прижалось к ее бедру. Варя не отодвинулась. Она молча сидела и вглядывалась в него. Он повернулся к ней. Их взгляды соединились. Так, впитывая и изучая друг друга глазами, они просидели около минуты. Грудь Алеши от переполнявших его чувств начала вздыматься. Пальцы конвульсивно шоркнулись о сюртук. Захотелось сказать что-то необыкновенно теплое, светлое… Он не решился. В густой бирюзе Басиных глаз он узрел немую мольбу. «Молчи, ради всего святого молчи, не надо никаких слов!» – красноречиво говорил ее взгляд.
«Святый Боже, что со мной творится? Я тону… я не в силах боле сдерживать себя. Прощайте… Простите… Я тону…» – тихими снежными хлопьями падали мысли.
Барбара покачнулась. Свежий аромат дыхания лизнул Алешу. В голове карусель: все поплыло; сплошное золотисто-белое пятно и две карминовые полоски губ, словно знак равенства. Он и сам не понял, как его руки коснулись ее плеч, заставляя откинуться Варю на спинку стула, так чтобы смотреть ей в глаза.
Как они очутились на софе, Алеша тоже не помнил. Руководствовался он исключительно голым инстинктом. Чувства, нервы были накалены. Брызни воды – зашипит. Однако разум его больше не ковыряли несуразные вопросы: «зачем?», «почему?», «как?». Опыт «корнеевской ночи», точно сон в руку, подсказывал ему верный путь. Но главное – он был искренне распахнут любимой, и взор его не метался испуганной птицей.
Не знающие покоя пальцы то тут, то там натыкались на обнаженное девичье тело: упругое, прохладное, гладкое…
Прижавшись щекой к груди, он услышал стук ее сердца: оно билось громко и часто, но сама Бася хранила молчание; глаза были закрыты, а щечки заливала алая краска.
– Варя, Варенька… – нежно шептали губы, душа трепетала от невозможности сопоставить себя и ее с данной реальностью.
Она продолжала молчать, и это обстоятельство даже радовало Алексея, потому как давало воображению новые перспективы и горизонты.
В комнате потемнело. За окном целовались предвечерние сумерки. «Сколько прошло времени? Час? Два? Три? Может быть, вечность?».
У Алешки в голове звездами вспыхивали и гасли мысли: «А если кто зайдет? – А пусть полюбуется! – отвечал внутренний голос. – Эх, косы русые и воля! Все боишься, братец? Печешься о нравственности и мнении общества? А чего мокрому дождя бояться? Брось маяться в своих душевных переливах. Белое, черное! Хватит! – осточертело!»
Кречетов приподнялся на руках. Посмотрел на Барбару. Та лежала тихо и спокойно, раскинув руки, словно спящая нимфа. Такая красивая, чистая, неотразимо влекущая, что Алексею даже стало не по себе. «Нет, нет, она не доступная, это все выдумки!».
Он с глубочайшей нежностью поправил подол ее платья, прикрыв стыдливо сдвинутый белый мрамор ног. Затем посмотрел на три крохотных золоченых крючка лифа: они были расстегнуты его же рукой.
Затаив дыхание, он бережно склонился и так же бережно коснулся ее губ, мягко раздавшихся под его поцелуем. Затем откачнулся и замер. Глаза Баси внимательно смотрели на него.
– Ты нежный, – тихо сказала она.
Помолчала и добавила:
– Вспыльчивый, но добрый. – Улыбнулась, блеснул жемчуг ровных зубов. – Пора… Скоро за мной зайдет гувернантка. Увы, таков был наш с нею уговор.
С распухшими губами, отчасти смущенные и растрепанные, как воробьи, они нехотя встали. Обнялись и, беспрестанно целуясь, подошли к зеркалу. Необходимо было остыть и привести себя в порядок.
Снежинская заметно волновалась – в глаза блеск тревоги. «Зернистая краснота щек, шеи, груди… Сбивчивое дыхание… Успеет ли все это сойти до прихода пани Ядвиги?»
Перед тем как раскланяться, Кречетов по наитию задержался у дверей.
– Бася, я не могу выразить словами, сколь приятно и лестно мне было с вами. Признаться, – Алешка покраснел ярче, – так и хочется, чтобы свидание с вами не прекращалось во веки веков.
– Благодарю вас. А почему опять на «вы»? – Она непринужденно тряхнула золотыми кудряшками. – С тобой тоже было хорошо, Алеша. Но таки вечность… Не слишком ли много? Ей-Богу, устанем. А позже надоест…
– Ты меня плохо знаешь! – едва не криком вырвалось из груди Алексея.
– А ты-то себя – хорошо? – Она мило прищурила глаза.
– Вы снова шутите?
– А мы разве смеемся? – Варенька выдержала паузу. – Какой вы, право, забавный, Алеша. Уж лучше бы нам не знать своих мыслей.
– Не согласен. – Кречетов куснул наметившийся ус. – Знать всегда краше, нежели не знать.
– О, только давайте без этих пассажей? Что это за гран-рон? Вы же, в конце концов, не юная «бакфиш».11 Договорились?
Она примиряюще улыбнулась, легко скакнула к нему, ткнулась губами в щеку.
– Вы просто душка, Алешенька, хоть и чуточку смешной. Я хотела сказать, излишне серьезны. Но довольно… Вы боле не дуетесь, и я очень рада. А теперь будем прощаться, милый Алеша. До встречи. Я буду вас ждать.
Кречетов галантно склонил голову. В этот миг показалось, что льдинки в ее серо-голубых глазах растаяли. Может быть, это только показалось?
Дверь так же быстро, как открылась, захлопнулась за Алешкой. «Вот тебе и круазе вместе с шассе и балансе… Неужели это все только флирт? Нет, не верю».
…За воротами дома Снежинских четыре бородатых мужика с «хэканьем» разгружали подводу, складывая свежепиленый тес в большущую пачку.
– Эй, посторонись, паря! – Им было не с руки вникать в тревоги и терзания Алексея.
А тем временем в закрытые ставни души Кречетова упорно стучали осенние дожди сомнений, и снова порывисто вздыхала юная грудь: «Правильно ли я поступил? Как завтра буду смотреть ей в глаза?».
И опять самоуспокоения и ответы: «Но не я же начал… Она первая… И ей как будто было приятно…».
И тут же угрызения: «А тебя-то, что… горчицу заставляли гольем есть? Подлец ты, братец! Это тебе не букли на щипцы накручивать, не папильотки. Марьюшке подавать. Как ты можешь думать о Вареньке худо? Ведь она, она… Это Она! А ты?..»
Пауза – вздох. Алеша закурил папиросу, свернул на улицу, что вела к потешке, – опять сумятица размышлений, опять засновали, зашмыгали мышами вопросы.
Один миг, и вот пожалуйста – десятки ощущений, десятки воспоминаний: радость, сомнение, щекотливый восторг победы, тревога неуверенности… И опять все сызнова, как монотонный бег цирковой лошади по кругу. Золотисто-рыжим карасем в мыслях Кречетова вскользь вынырнул Сашка Гусарь, но сыграл упругим хвостом и ушел в зеленую глубину воды – не до него. «При всей нашей дружбе ему все равно не понять меня. Наперед ведаю, что с порогу брякнет: «Нас на бабу променял». У-у, несчастный женоненавистник. А Митя? Хм, тот тоже ухмыляться начнет, да еще не преминет воткнуть обидное: «Что ж ты соколом нынче не смотришь? Никак возрос? Вот ты и влип, любезный. А помнишь, клялся, заверял?» Нет, лучше молчать. За язык меня никто не тянет». Но язык чесался, как чесоточный, а сердце прыгало на скакалке. Так хотелось пооткровенничать! Поделиться радостью.
В училище Алексея будто кто в спину толкнул. Не заходя в дортуар, он прошел в музыкальный класс и бросился к роялю.
Два такта мелодии малиновым звоном отозвались в голове. Да так проникновенно и ласково, словно беличьим мехом по обнаженному телу провели. И был в этих тактах хрусталь сентиментальности, но не той слезливой безысходной печали, а прозрачной и светлой нежности. Пальцы тронули стройные шеренги клавиш, и затрепетали листьями ивы на ветру.
Что происходило, что жило в нем? Алексей и сам не мог объяснить. Каждый новый взятый аккорд подсказывал следующий, и каждая нота пела в согласии с его очарованным сердцем… И кружево чувств, которое он сплетал, проникало бездонно глубоко в него самого, скользило по всем уголкам души и становилось все более порывистым, пронзительным, ярче окрашивалось и обрушивалось мощной волной на все те же простые – великие семь нот. Эта музыка была прочувствована им и опьяняла, как чувствовал и пьянел Алеша от девичьих губ и северной красоты серо-голубых глаз.
В какой-то момент он смежил ресницы, но пальцы продолжали свой трепетный бег. И мысленный взор неизмеримо выше поднял его на своих незримых могучих крыльях. Увидеть сокрытое значит понять запредельное. На мгновение он ощутил связь между струями звуков и пространством, которое окружало и омывало его. Безбрежность… Бездна… Она синим и белым раскинулась вокруг, до черного пунктира горизонта. А он, как ловец жемчуга, оказался в ее зеленых прозрачных пучинах. «О, несравненное, неземное чувство!». Не музыка и цвет в человеке, а человек в цвете и музыке. Как затонувшая амфора в океане – она полна воды, но и сама покоится в той же стихии.
Катастрофически не хватало слов, но Кречетов что-то пел во весь голос, часто вставляя имя. Душа выводила гимн его чувствам, пульсу, его любви.
…Из соседнего дортуара по стене отчаянно колотили в «набат» туфлей. А чуть позже, распахнув двери, в класс влетел взлохмаченный Гусарь.
– Ну, Кречет, ну, даешь! Як говорит Воробей: «Конь любил выпить и закусить удила». Тебя же, шального, из ночлежки Чих-Пыха слыхать! Очумел, що ли? Да, брат, весна хоть кого с ума сведет! Лед – и тот тронулся.
* * *
Дни отныне полетели стремительно, что горная река. Череда радости ожидания, трепет встреч, очарование прогулок вдвоем по городу, острое наслаждение эйфорией невинных шалостей – заполнили Кречетова сполна, словно рождественский мешок – подарками. Он был счастлив. Радостна была и Снежинская. Но более других потирала руки пани Войцеховская, потому как каждая встреча влюбленных – итожила ее доход в виде коробок конфет, лорнетов, чепцов, смородиновой наливки и прочих радостей, которые тешили душу и согревали одинокое сердце старой девы.
Худая, как трость, измученная неудачами, она давно потеряла надежду на устройство своей личной жизни. Для девочек пана Фредерика она была и бонной, и гувернанткой, и уже второй десяток лет неотлучно жила при их доме. Всегда натянутая, как виолончельная струна, строгая, она все же оставалась женщиной со своими слабостями и слезами. И если ей уделялось внимание чуть большее, чем то, на которое могла претендовать в господском доме прислуга, «каменное» сердце пани Ядвиги сдавалось и через минуту-другую выбрасывало белый флаг.
В памяти воспитанницы жило много светлых воспоминаний о своей бонне, и Барбара охотно рассказывала Алеше о всякой всячине, связанной с нею. Как легко та научила ее английскому и французскому языкам. «Кажется, я начала говорить по-английски одновременно с польским. «Stop talking», «Are you ready?»12 и прочие слова детского обихода пришли ко мне сами, и я их никогда не зубрила. Так было и с Агнешкой… На наше Рождество пани Ядвига всегда делает облитый ромом ореховый торт… Вкусный – пальчики оближешь… А за то, что она вечно ворчит: «сюда нельзя, туда не смей», мы с сестрой прозвали ее Пани Нельзя. Правда, в точку? Но только это я вам по секрету открылась, Алеша. А так чтобы ни-ни…».
Рассказывала Бася и другие милые разности: как они с Агнешкой хаживали во флигель пани Ядвиги, и та угощала их вареньем на блюдечке старинной серебряной ложечкой. Ложка эта была маленькая, тоненькая и вся изжеванная, потому что однажды большущая свинья черной чухонской породы нашла ее в своей лоханке и изжевала».13
Нет ничего выше и прекраснее, чем дарить счастье ближнему! Ведь по-настоящему беден духовно и несчастен тот, кто только берет и ничего не дает взамен… Глубоко обманываются те, кто мыслит иначе.
Кречетов радовался оттого, что брал от Баси участливость, свежесть поцелуев, а сам отдавал взамен глубокую признательность, верность и безоглядное доверие своего сердца, ежедневно пополнявшееся новыми оттенками чувств. И если бы Алексей мог тогда сформулировать свое внутреннее состояние, то он, несомненно, сказал бы следующее людям: «Хотите водворить состояние всеобщего счастья – стремитесь к тому, чтобы каждый имел столько для жизни, сколько ему нужно, и чтобы никто не имел более того, чем нужно для удовлетворения своей сути».
…Отдельным «секретным конвертом» в голове Кречетова хранились «бесы». Эти чертята выскакивали из табакерки по принципу подлости в самые что ни на есть неподходящие моменты. И сеть накинуть на этих прытких дьяволов ему не удавалось. Смысл сих «умственных недоразумений» сводился к тем возрастным глупостям, которые, подобно родимым пятнам, переходят из детства в отрочество, затем в юность и, случается, преследуют человека до гробовой доски. Временами Алексея начинали мучить вопросы: «Как выглядит Варя в бане?», «Не потолстеет ли она?», «Справляет ли она нужду?» и т.п.
Кречетов маялся скрытой тревогой, как беременная молодка, и порой подолгу не находил себе места. Но чем больше он изгонял из себя этих «бесов», тем ожесточеннее, против воли, они усаживались плотным горохом на булавке его воображения и точили, точили, точили его мозг. И вот тут-то в памяти огненными буквами и начинало полыхать крылатое изречение маменьки: «От мелких грязных мыслей можно перейти к чудовищной мерзости».
Какую такую «чудовищную мерзость» мог совершить он, Алеша решительно не знал, потому, как ему казалось, что «мелочь грязных мыслей» он давным-давно уже миновал и теперь вот завяз по уши в крупных пороках. И случись ему знать мнение Конфуция: «Ошибки человеческие, которые не исправляются, есть настоящие ошибки», – то бедный Кречетов считал бы этих проклятых «бесов» непременно «настоящей ошибкой» номер один. Вот такие дела…
* * *
Подъем и спуск по ступеням набережной, слезы ребяческих ссор с неподдельной серьезностью на лицах, чаепития, незабываемые прогулки в Липках, любезные тайны юности, «набеги» в театр, ароматы цветов, интимные слова, условные знаки, понимаемые только влюбленными, – сколько уже всего было на их памяти за эти длинные короткие дни!
Семнадцать лет – золотое время. Оно в жизни каждого бывает лишь раз, впрочем, как и все в жизни… Кречетов в свои семнадцать уже откровенно, с внутренней гордостью, как и другие воспитанники, курил на улице папиросы, отпустил по французской моде волосы ниже плеч, брызгал слюной сквозь зубы, следил за «парадкой» ногтей – подтачивал их турецкой пилкой и рьяно полировал о бархотку, словом, определенно ощущал себя в душе мужчиной, да и не только в душе. Увы, Алешку не обошла стороной глупая форма самоутверждения зеленых юнцов через табачную соску. Досадно было другое: он курил, и ему нравилось это занятие. А еще ему нравилась непоколебимая уверенность старшего брата, к которой Алешка интуитивно тянулся и пытался выковать это качество в себе. Алексею порой казалось, что он особенно восхищается Дмитрием и скрытно завидует ему именно за это качество.
Стоит ли продолжать? Семнадцать лет – это время, когда юноша открывает для себя зеркало. Хочется смотреться в него и видеть именно то, что хочется, а точнее – героя. И Кречетов в сем деле отнюдь не был исключением.
О Снежинской Алексей мог сказать лишь одно, что в шестнадцать лет Варенька была необыкновенной прелестницей. Когда они гуляли по Саратову, он не мог не замечать откровенных взглядов молодых людей, которые вызывала Барбара. В душе возникало двоякое, щекотливое чувство: с одной стороны, эти взгляды льстили его самолюбию, тешили собственнические нотки, с другой, они порождали раздражение, тяжелым бременем ложившееся на сердце.
Отдавая себе отчет в том, что страдания из-за ревности есть унизительные страдания человека, не верящего в свои силы, он кусал губы, а сердце его охватывала щемящая боль. Оставаясь визави со своими мыслями, Кречетов пускался в рассуждения, судил самого себя, как правило, заходил в тупик, расстраивался, переживал.
«Что ж получается? Я ревную ее к взглядам, к пересудам, к улыбкам других – значит, боюсь… Чего? А того, что потеряю свою Вареньку, верно? Но ревность чувство постыдное, причем свойственное человеку, по-настоящему не любящему… Ведь тот, кто любит, не имеет оснований не доверять возлюбленному… Разве иначе? Но я ли, Господи, не люблю? Я ли не боготворю Басю, дороже коей у меня никого нет? Выходит, я люблю ее, но люблю как вещь… Радуюсь и наслаждаюсь только потому, что она у меня есть?»
В этом было некое зерно истины. Кречетов действительно не представлял свою любовь без конкретной осязаемой Вари. «Но что есть тогда любовь?» Тут получался заколдованный замкнутый круг. Алексей терялся, не ведая, как выйти из него. Рылся в книгах; завуалированно, ссылаясь на душевные муки какого-то абстрактного приятеля, выспрашивал у других мнение на этот счет. Выяснялось: любовь – это в первую очередь жертвенность со стороны человека, который любит. «А могу ли я пойти на жертву?» Алешка широко крестился и, накинув сюртук, отправлялся бродить по городу.
«Жертва… жертва… жертва… Пойти на жертву?» – колоколами звенело в голове. А потом вдруг снизошло. Кречетова осенила совсем простая мысль: «Пойти на жертву – это значит во имя блага ближнего лишиться блага самому». Смогу ли я смириться с таким положением? Хватит ли у меня сил и духа пожелать счастья Вареньке с другим?».
В памяти вновь, как пчелы, начинали роиться сюжеты прочитанных славных книг и светлые образы людей, любивших, страдавших и погибших за чистую любовь. На ум приходили отрывки давно забытых стихов, где в платья звучной гармонии и сложной рифмы облекалась бессмертная любовь; где печальные образы были счастливы в своем несчастье и где через печаль и грусть светлее и чище сходила в сердце любовь. Но набранная высота поэтических грез тут же складывала свои прозрачные крылья и камнем падала оземь. «Я – эгоист! Себялюбец! Дрянь! Какая к черту эвфони́я14 мира? Какие белые лилии на пруду, ежели я могу любить Вареньку при единственном условии, что она будет рядом… Так что же?! Уйди она с другим, и я возненавижу ее? Но это предательство! И, право, не с моей стороны… Разве ненависть и злоба тут неуместны? Вздор! Но… но это получается уже, пардон, и никакая не ревность. Последняя зиждется не на фактах, а на подозрениях и неверии. О, Бог мой! Так отчего же я тогда ревную? Ужли во мне нет места чистоте, а в груди вместо сердца просто кусок мяса? Нет, неправда ваша… я люблю ее крепче, чем себя! Я никогда не был готов сделать что-либо во имя кого-то, а теперь делаю! Разве не рисковал я жизнью на Соколовой горе? Меня могли убить! Чудо спасло нас! Я сочиняю музыку и не могу отныне не сочинять, потому что… А коли люблю, то и не смею ревновать и наводить наветы на ее имя. Господи, какая же ты прекрасная кара – любовь! Ты огромна, как мир, дивно красива, как утренняя звезда, и нет ничего тебя могущественнее и краше!»
* * *
Именно любовь, как вода, стерла острые грани стеснения и неловкости, испытываемые Алешкой в обществе Вари. Ему приносило удовольствие ненавязчивое с его стороны рассматривание Снежинской. Золотое руно волос, схваченное сзади черной бархатной ленточкой, молочная белизна кожи, чувственный абрис рта, который мог быстро становиться холодным и жестким, изящная линия шеи, сбегавшая в плечо, глаза со льдистым отблеском голубой волны – приятно мутили Кречетова, заставляя ощущать сухой жар в ладонях и беспокойное эхо сердца в груди, особенно когда он ощущал покорную мягкость ее маленькой руки.
И все же Алексей испытывал в определенные моменты их встреч гнетущую неловкость и вину перед Снежинской. Каким-то шестым чувством он догадывался, что Бася ждет от него большего, но не говорит и лишь томится и надеется. Пожалуй, он знал, чего… но боялся и самого себя, и ее. В такие минуты он маялся, находясь в дурацком положении. Но душевные стенания лишь усугубляли крапивный зуд сомнений.
Как-то раз они забежали в Павловский трактир. После долгих хождений по бульварам к обеду в их желудках «выли волки».
– Боже, как я хочу есть! Как хочется заморить червячка! – Бася залилась румянцем от своего откровения.
«А с моим аппетитом я готов и гадюку заморить», – сглатывая слюну, признался себе Алешка и проводил спутницу, придерживая под локоть, до свободного столика, который им указал половой.
Сели. Барбара идеально выпрямила спину, точно аршин проглотила, когда к их столу подошел старший официант. Рыжеватые волосы, чесанные на прямой пробор и мазанные конопляным маслом, блестели на его челе, как глянцевые крылышки навозного жука. На лице дремала самодовольная тень скрытого превосходства. Не проронив и слова, он бросил перед ними по обеденной «доске».
– Сразу изволите заказать али гадать будете?
Половой, лет сорока, смерил Алексея беглым взглядом, но Варя заметила, как в глубине его мелких глаз прижалась презрительная усмешка. Потом он перевел взор на нее, изумленно растянул полные губы в улыбке и начал с охотой жонглировать прибаутками:
– Кислые щи и в нос шибають, и хмель вышибають. Имеется в наличии и мороженое, шампаньское, и – чоколяд. На первые блюда уха из осетра… есть белуга в рассоле, есть белая, как сливки, индюшка, для вашего Артюшки, откормленная грецкими орехами с потехами… Имеются и «пополамные расстегаи» из стерляди и налимьих печенок. Вторичные блюда – хоть куда: поросенок с хреном за красную цену. Откормлен, барышня, сей экземпляр-игрушка в особой кормушке, чтобы, так сказать, он, шельмец, с жирку не сбрыкнул! – пояснил половой.
Девушка прыснула в ладони – уж больно ловок и спор был на веселые речевки официант.
– Чем же удивите «на третье»? – Ее глаза искрились от смеха.
– А это уж по вашей привязанности… Кому-с – ароматная ли́стовка: черносмородиновой почкой пахнет, аки весной под кустом лежишь; а кому белый сахарный квас… Опять-таки он, подлец, ядрен шибко, приходится купорить в «шампанки», а то всяку дуру-бутылку в клочья разорветь.
– Ну, хватит ваньку валять. Сами сделаем выбор.
Кречетов вспыхнул очами, но тут же почувствовал на своих напряженных пальцах руку Вареньки.
Половой, надув гузкой губы, пожал плечами и равнодушно отошел. Барбара озадаченно дрогнула ресницами, подняла глаза и увидела, что Алексей выжидательно смотрит на нее. Она решила, что он обиделся на панибратство хамовитого полового, но лицо Алеши осветила улыбка, и в уголках карих глаз обозначились милые лучики морщинок.
– Расстроился? – Она вновь украдкой протянула руку под столом, нащупала его пальцы и крепко сжала. – Не бери в голову. И в пьесе бывает много пустых мест…
– Плевать на этого холуя! – Кречетов нахмурился. – Не з ато волновался. Как он смотрел, гад, на тебя!…
– Алеша…
Снежинская запнулась, растерявшись с ответом: его простые откровенные слова удивили ее и порадовали, но также чуть-чуть испугали. Какая-то внутренняя сила удерживала девушку, но одно она знала твердо: ей не хотелось, чтобы кто-то обидел Алешу… И в первую очередь она сама.
Помолчали. Кречетов деловито взял обеденную карту и стал штудировать меню. Цены плясали перед глазами – положительно все казалось чудовищно дорогим! «Да, жаловалась селедка, что люди ей здорово насолили… Уж лучше было нырнуть в закусочную – дешево и сердито. Дернул меня черт хвост павлинить! Правильно говорит Гусарь: «Все блохи выскочки». Вот ты и есть блоха!»
Однако на поверку Алексей и глазом не моргнул. Он знал: любое колебание в его действиях, нерешительность могли огорчить спутницу и сыграть с ним дурную шутку.
«Может, купить ей все, а себе заказать помидорный салат с луком? Соврать из осторожности, дескать, сыт, как утка, и еще не нагулял аппетит?… Нет, так не годится… Нехорошо. Ведь я готовился к этому дню не одну неделю. Один шут, маменькина реликвия – розовый бриллиант – заложен… Эх, персидская ромашка, варенуха из бубновых валетов, один раз живем, богаче не станем».
– Ну-с, ваше высочество, и что же вы изволите откушать? – Алешка беспечно бросил взгляд из-под ресниц на цветущую полячку и вальяжно развалился на стуле. Нет, не будет он в такой день душу рвать из-за лишнего гривенника. Впрочем, ему всегда хотелось показать себя на уровне, пожалуй, даже больше, чем он был на самом деле.
– Oh, charmant, monsieur le baron!15 – Бася захлопала в ладоши. – Выше всяких похвал. Так, так, так! Вина «Шамбертен» здесь все равно нет. Тимбали по-милански тоже, тушеной рыбы, присыпанной средиземноморскими барабульками, я тоже не вижу… Ах, вот, зато есть жареная баранья грудинка, паюсная икра и антреме перед десертом.
Барбара непосредственно изучала меню, водя розовым пальчиком по густым столбцам строчек сверху вниз, беззвучно шевеля губами.
В тот день они устроили праздник желудка. Алешка был на высоте: его манеры за столом были безупречны. Уроки мастаков не прошли даром. Он даже невзначай поправил незадачливого полового, когда тот остановился не с левой, как положено, а с правой стороны. С разложенными перед ними столовыми приборами он тоже обращался, как со старыми друзьями, – переходя от внешних к внутренним.
После трапезы они встали усталые, квелые от сытости и счастливые. Было решено отправиться к Барбаре – сказывалась июньская жара и послеобеденная сонливость.
– Езус Христос, наконец-то дома. От твоих угощений безумно хочется пить. Особенно после этой жирной баранины. – Варенька манерно вздохнула, присаживаясь в кресло.
– Так в чем же дело?
– Ты предпочитаешь кофе или чай? – она игриво качнула ножкой.
– Мм… а ты что будешь?
– Что ты.
– А я – что ты.
– Так чай или кофе?
– А молоко есть?
– Конечно, но я его не буду.
– Право, не знаю, изволь, что хочешь.
…За чаем они болтали о разной чепухе, дурачились, показывая друг другу кончики языков, смеялись. Варя сидела напротив и аккуратно наливала в Алешин чай сливки по латунному черенку ложечки так, чтобы они растекались по золотистой глади белой кляксой. Затем пили мелкими глотками дымный напиток, и сливки оставляли тоненький ободок на их верхних губах.
Когда Барбара угостилась шоколадным пирожным, Кречетов не удержался и, протянув под столом ногу, коснулся пальцами ее голени. В ответ был послан воздушный поцелуй.
Их глаза встретились, ясные, живые, искрящиеся, и что-то хорошее, светлое, послали друг другу.
– Варя…
– Угу. – Губы сбежались в розовый бутон. В веселых глазах вспыхнуло по вопросу.
– Варенька, душка… я хотел…
– Угу. – Уголки губ прыгнули вверх – лукавая улыбка тронула уста.
– Отчего смеешься? Я совершенно серьезно…
– Угу, и я серьезно. Ну?
– Не «ну»! Я хочу, хочу!.. Ежели ты только пожелаешь, ежели только скажешь… я готов предложить тебе руку и сердце! И то непременно, как «Отче наш»… Так и знай… Ежели пожелаешь, – твердо повторил он, – я женюсь на тебе.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха-а! – Лицо Снежинской зарозовело от прихлынувшей краски. – Увы, милый Алешенька, но, по-моему, этого желаете только вы.
– Но я люблю тебя!
В ответ снова раздался звонкий уничтожающий смех.
Алешке хотелось зарыдать от злости и безнадежности: «Как же так? Господи, надо мной опять посмеялись! Что ж, в змеиной азбуке все звуки шипящие!». В нем взорвалось что-то вроде гранаты: он выскочил из-за стола, метнулся к порогу, но там, наткнувшись на пани Ядвигу, бросился прочь; ворвался в детскую, едва не растоптав грелку-кота Антона, громыхнул дверью, упал ничком на кровать; уткнулся лицом в подушку и замер. В глазах стояла соль слез и оранжевые круги. В сердце будто заколотили раскаленный гвоздь.
В коридоре звякнула чайная ложка, слышно было, как поставили чашку. Летучей мышью бесшумно открылись двери. Раздался тихий скрип половиц. На пороге стояла Варя, раскрасневшаяся, взволнованная, в глазах сожаление.
Движимая чувством вины, она тихо подошла и мягко опустила руки на его молчаливые плечи; прижалась губами к горячему виску – время отсчитало минуту.
– Алешенька, прости меня… Я дура.
Тихий, как робкое утро, поцелуй.
– Прости, я не хотела.
Нет ответа.
И тут она, невольно щекоча его висок невесомой паутинкой своих волос, дыша теплым дыханием, прижалась к его плечу.
По Кречетову растопленным сахарным песком побежали горячие токи блаженства. Сердце замерло в ликующем восторге, но вредная гордыня еще упорно цеплялась кривыми когтями, заставляя неподвижно лежать.
– Алеша… Алешенька, слышишь?
– Мм-м…
– Я тоже… люблю тебя.
Он порывисто повернулся, обнял плечи любимой, сцепил их мертвым замком, прижал к себе. Юные свежие губы искали юные свежие губы. Соединились, впились друг в друга, трепещущие в огне неумолимой страсти. Руки переплелись, запутались; груди прижались; золотое руно кудрей влилось в разметавшийся русый блеск и засверкало на солнце золотой рябью.
Ему показалось, что он вот-вот потеряет рассудок. Воздушные прикосновения Барбары сотрясали его плоть.
– Бася, Бася, dis que tu m’aime…16
– Ne t’inquiete pas, reste tranquille, bien sur, je t’aime…17 Подожди, – прошептала она.
Барбара встала и, не говоря ни слова, начала раздеваться. Алешку дробью прострочил озноб радости и беспокойства. Он не знал, как себя вести.
– Отвернись, не смотри на меня… Я стесняюсь.
Но это испытание было выше мыслимых сил. Алексей прикрыл глаза, а сам сквозь ажур ресниц смотрел на нее. Бася сбросила платье. Приглушенно щелкнули крючки корсета…
Кречетов потерял самого себя: ни рук, ни ног, ничего другого он не ощущал. Она осталась совершенно нагой; смущенно улыбнулась ему, а он смотрел на нее завороженным взором и запоминал грацию ее линий, ее изящество, ее совершенство.
Портьеры в спальне были сомкнуты, и в приглушенном дневном свете в центре огромного ковра, матово-белая, подобно античной статуе, стояла Снежинская. Казалось, она была очень легкая и хрупкая, что саксонский фарфор, дотронься – зазвенит.
Барбара подошла на цыпочках, откинула с лица рассыпавшиеся струи волос.
– Алеша…
В тишине комнаты голос ее прозвучал мелодично и, как показалось Кречетову, влажно. Он приоткрыл глаза, и взгляд его потонул в сырой акварели девичьих глаз. Алексей протянул руки. Ладони коснулись друг друга, пальцы сплелись. Он ощутил неожиданную силу в обманчивой мягкости ее рук.
«Ты любишь меня?» – настойчиво спрашивали искристые глаза Вареньки.
«Да, да! Конечно, о чем ты спрашиваешь?» – с готовностью отвечали глаза Алешки.
«Это правда?»
«А как же иначе?» – вновь говорил сияющий слезой преданности его взгляд.
В эту минуту безмолвного диалога словам не было места. Мысли и чувства влюбленных и без того преодолевали пространства и дали. Слова исчезают, а пережитое в молчании навечно остается в душе.
Благословен тот час, в который встречаются двое, самой судьбой предназначенные друг другу. Час, в который выявляется прекрасная истина.
– Я хочу… чтобы тебе было приятно. Doucement, doucement, mon cheri…18Слышишь?
Алексей кивнул головой, ощутив, как по его телу пробежала судорога. Его пальцы охватили узкое запястье.
– Почему у тебя на глазах слезы? Ты плачешь? – Он встрепенулся, но она удержала его.
– Так. Самую малость. Я и сама не знаю почему. О, Езус Христос! Прости меня, грешницу.
Обнаженное стройное тело плавно подалось вперед. Он ближе ощутил свежее дыхание Вари. Круглые груди дотронулись до его лица. Он видел венчавшие их темно-розовые соски, прохладу которых ощутили его пересохшие губы. Чуть выше левой ключицы, где кожа была необыкновенно тонкая, почти прозрачная, лазоревыми ниточками бежали две жилки, ныряя в кремовую белизну плеча.
Кречетов смотрел и смотрел, пока лицо у него не стало горячим и не защипало в глазах. Он понял, что если и дальше будет смотреть на Басю, из глаз его побегут слезы.
Блаженное состояние счастья набирало горнюю высоту. Густым нескончаемым потоком оно катилось от головы к ногам, а от ног к голове, пропитывая каждый уголок тела возвышающим эликсиром любви.
– Тебе не холодно?
– Нисколько, а тебе? – глухо спросил он.
– Нет. Она счастливо тряхнула головой. И наградила его нежным поцелуем, похожим на прикосновение душистых лепестков розы.
– Боже, как ты красива… – Он протянул руку и поднял, будто зачерпнув ладонью воды, рассыпанные по плечам золотистые волосы.
– Тебе приятно? – Волнистые пряди вспыхивали, попадая под прицел солнечных лучей; она не сводила с него глаз.
– Да.
– Это потому, что ты сам желаешь мне счастья. Мамочка говорит, что любовь – это единственная страсть, которая оплачивается той же монетой, какую сама чеканит.
Алеша не ответил. Он крепко прижался щекой к груди и вновь слушал, как билось ее сердце.
Гибкие, тонкие пальцы Вари расстегивали пуговицы на его рубашке.
– Сними…
Кречетов лихорадочно стянул врезавшуюся под мышки сорочку. Высоко вздохнул полной грудью. Брюки упали на ковер. Гладкая кожа стройных ног скользнула по его коже. Горячее, прерывистое дыхание сводило с ума. Он словно летел вниз головой с крутой лестницы, которую сложно было считать таковой – у нее не было ни перил, ни ступеней.
* * *
Дни бежали своей чередой, обдавая Алешино бытие счастьем сознания того, что он есть, что он видит, чувствует, говорит. Он переживал ту стадию жизни, когда человек воспринимает себя как что-то очень большое и исключительное. Весь мир, казалось, вращался и существовал для него.
Увы, приобретая одно, человек теряет другое. По мере того, как крепли их отношения, Алеша с болью замечал медленное разрушение той дружбы, которая связывала его и Сашку Гусаря. Совершая променад или катаясь с Варенькой в лодке, он чувствовал, как сердце его сжималось у тех дорогих мест, где он носился, восторженно мечтал с Гусарем о театральной карьере; где они настойчиво уверяли друг друга в вечной верности, где первый раз пили пиво, трепались о своих учителях, обсуждали прочитанные книги…
В такие минуты перед глазами мелькали цветными мазками этюды былого. В груди начинало что-то давить, а на лице укладывалась тень грусти и тихого сожаления.
Эта рассеянность и меланхоличность выводили из себя Снежинскую. Наступали затяжные паузы молчаливого хождения по бульварам или загородным тропинкам. Кречетов с горечью отмечал, что милое лицо полячки резко менялось. Эту метаморфозу можно было сравнить с ровной гладью воды, в которую бросили камень. Гримаса надменной насмешки искажала любимые черты, верхняя губка плотоядно дергалась вверх, глаза сужались, темнели и брызгали холодом льда.
Увы, Алексей ничего не мог с собой поделать: измученный терзаниями, он находился в состоянии хмурой подавленности. Внутри него тлел огонь обиды и неприязни к себе, к Барбаре, к Шурке. Ему жутко хотелось равенства в отношениях Баси и Гусаря. Но ее не было…
Едва окрепла их влюбленность, как Алеша тут же взахлеб начал рассказывать ей о необыкновенности Сашки, и наоборот – Гусарю о необыкновенности Вари. Оставаясь один, он радовался предвкушению их скорого знакомства. Но вышло иначе.
* * *
Снежинская после первой же встречи разочаровалась в Гусаре, в дифирамбах Кречетова, в которых он рассыпался пред другом. В хохляцкой неотесанности она усмотрела лишь грубость, в откровенности – хамство, в простоте – примитивность, и даже искренний, закатистый смех Сашки был воспринят как плебейское зубоскальство…
Сам Шурка, нет слов, был поражен точеной красотой паненки. Но при следующей встрече на светозарные вопросы «ну, как тебе она?» Гусарь бухнул с порогу:
– Неживая она, Кречет. Сидит букой замороженной. Фифа такая… В «Макбете», я кажу, она могла бы играть ведьму без грима. А ты, брат, як шляпа, колы не зришь сего. А быть шляпой, как известно можно и зимой, и летом.
Вот и все, что сказал голубоглазый Гусарь. Получив первый сквозной удар от Вареньки в оценке друга, он получил второй удар от Сашки. И удар этот для Алексея пришелся ниже пояса. Подавленный крушением буколических грез, он надолго ушел в себя, сцепив в замке пальцы. Шурка ободряюще тыкал его в бок указательным пальцем, что-то убежденно трещал в ухо, а он остолбенело сидел на незаправленной кровати и мрачно молчал. Потерянный взор уперся в зеленый абажур, по бахромчатому краю которого ползала беспокойная муха.
– Да брось ты душу клевать! Пошла она… Ну, гарна баба, не хаю, ну, що зараз… вешаться? Размажь и забудь, брат. Весны проходят, веснушки остаются. Найдешь другую. Я бы с такой фуфырой хороводы водить не стал. Больно надо! Уфф… Строила тут из себя… фу ты – ну ты… недобитую Клеопатру! Дывысь, мы и так из-за нее встречаться стали редко, хоть и коптим в одном дортуаре. Ты все о ней да о ней… А як же наша клятва о дружбе? Мы ж «майские жуки» – выпускники, Лексий… Скоро разлетимся, кто куда. Никак забыл? Как же мечта – театр, сцена? Разве опохмелить тебя, оголтелого… за самоваром сбегать? Эх ты, инженивая драмати!
Брезгливое чувство к своему слюнтяйству бритвой кромсало самое сердце Кречетова. Слова Гусаря солью сыпались на открытую рану. «Почему так все получается?!»
Он вспомнил, как убивался в детстве, грыз ногти, плакал ночами, закусив одеяло, от одиночества. Вспомнил, как несказанно был счастлив, когда сыскал, наконец, друга в лице Александра. Каким тогда ему виделось будущее! Вспомнил и Липки, пушистый снег, веселый морозец, горку, где был наповал сражен взглядом серо-голубых со льдинкой глаз… Вспомнил и то, на каком Олимпе блаженства он находился наедине с этими глазами…
Злой, неотвратимый рок, казалось, витал над судьбой Алексея. Он судорожно боялся одиночества, панически страшился потерять Вареньку, не допускал мысли расстаться с Гусарем, пожалуй, единственным человеком на земле, который разделял его романтические мечты. Кречетову вдруг неудержимо захотелось закричать, как человеку, на которого падает стена.
Не проронив ни слова, он резко поднялся с кровати. В глазах мельтешило сумеречное мерцание. Пошатнулся, как во хмелю, поплелся к двери. Механически натянул башмаки. Пряча глаза от Сашки, по-дружески хлопнул того по плечу. Затворил за собой дверь и зашлепал по деревянным скрипучим ступеням потешки.
Подбитый сыристым ветром с реки, он брел по улице, безликий, оторопелый, путаясь в мыслях и действиях. Его глаза с порозовевшими белками с каким-то странным рассеянным удивлением низали бурлящую вокруг жизнь.
По грунтовым дорогам гремели телеги, поднимая невообразимую пыль. Улицы, млевшие под жарким солнцем, были рябы от ярко разодетой человеческой толчеи, словно на бурую их кожу высыпали воз-другой конфетти. Люди смеются, толкаются, жмурятся на солнце и спешат, спешат, спешат… А в глазах вечная отметина равнодушия к окружающему. Все сами по себе. Кто смел, тот успел. Кто успел, тот и съел. Жизнь не любит слабых.
…Алексей свернул в тихий, залитый солнцем проулок; у забора в большой навозной куче мирно копались квохчущие куры. Чуть далее из сточной канавы, что тянулась вдоль шеренги домов, пахнуло кисло-сладкими испарениями помоев и еще какой-то тухлятиной. Кречетов потер виски – нагретая на солнцепеке голова жутко трещала. Он расстегнул пару пуговиц на сорочке. Пустое… Утер рукавом пот со лба. Закурил. Сделал пару затяжек, затоптал папиросу. Во рту вкус медного купороса. Сплюнул. Решил было заглянуть к своим, но вспомнил мятое водкой лицо отца, его вечные стоны на жизнь и раздумал. Душа не лежала и видеться с Дмитрием, хотя братья давно помирились. Что-то надорвалось в их союзе, в их отношениях, казалось бы, таких родственно-прочных, кровных и таких на поверку гнилых. Алешка, в угоду маменьке и братскому долгу, конечно, продолжал выкраивать время для встреч в родительском доме с Митей, но было в этих встречах что-то натянутое, ложное, что-то от кислого, хрустящего на зубах крыжовника, отчего становилось еще более тошно и хотелось скулить, как заброшенному щенку.
Раньше при встречах братья много гуляли по улицам города, независимо от погоды. Алексей по обыкновению бомбардировал старшего вопросами – его волновало многое, – и на большинство из них он мог получить толковый ответ. Зачастую Дмитрий доминировал в разговоре. Он рассуждал о человеческой судьбе, о родителях, о принципах, необходимых для устройства личной жизни, о музыке, литературе, о творчестве в целом. Когда Митя вещал, Алешка исподволь улавливал в глазах брата живой интерес к его реакции и понимал, что тому далеко небезразлично, как им воспринималось услышанное. Теперь же этого не было или почти не было…
Плюнув через плечо, Кречетов побрел в сторону опостылевшего училища. Весь обратный путь он по-прежнему думал о Вареньке, Гусаре, брате… Но виделись они ему чужими и абстрактно далекими.
Сашки в комнате не оказалось. «Вольному воля – урысогонил гад любимый…» Алексей, не снимая туфель, решил было взять у Гвоздева ключи от музыкального класса, но душевная хворь изменила желание. Упав на кровать, он закинул руки за голову и, не шевелясь, стал пристально смотреть в темный пепел окна, за которым мерцали колючие звезды.
О пароходах на Волге разве заезжий ляпнет: «плывет», «идет» или «едет». Но то заезжий, ему простительно по незнанию; большой воды он, бедолага, отродясь не видывал… А настоящий природный пассажир-волгарь не преминет поправить невежу:
– Какой вы, однако, варварский глагол нашли, сударь, «идет-плывет». Обидеть желаете паровую машину? Нет, милостивый государь, сия инженерная мысль может только «бежать» али «летать». А вы-с: «плывет». Плавает, знаете ли, батенька, только дерьмо в проруби, человек – ходит, а пароход – бежит!
И то правда, «глядя, как пароход вертит огромными колесами и шлепает по воде плицами… будто ногами ступает, остается чистое впечатление, что он именно бежит…». 19И не иначе.
Красавец «Самсон» из общества «Самолет», при двух прямых черных трубах, опоясанных тремя красными полосками, и с коммерческим флагом на корме, усердно кроил волну, поспешая на нижегородскую ярмарку. Народу на обеих палубах поналипло невпроворот. Всяк со своим товаром рвался на знаменитое торжище. Кого здесь только не было: и русское купечество в поддевках, при высоких сапогах и картузах, и армяне-мешочники с женами и детьми, и зимогоры20 – «рвань коричневая», что со слезливой надеждой валила в Нижний на заработки. Словом, всяк был со своим интересом. То тут, то там мелькали медные чайники; кипяток приносился с нижней палубы, ели преимущественно всухомятку, покупая всякую снедь у разносчиков. Из дорожных баулов вынимались ситцевые узлы, в которых держали хлеб, сало, соль и обязательно каленые яйца, что дольше не портились и были неприхотливы в пути. Горько и смешно было лицезреть эту копеечную скаредность торгашей. Полушничало, скопидомничало купечество, отказывало себе в еде, изобретательно тужилось надуть ближнего, всякий по роду своей деятельности: одни обмеривали, другие обвешивали, третьи гнобили работников штрафом – только бы нажить, лишь бы урвать лишнюю копейку.
Занятно было и другое: что капиталы, которые они великим пупом сколачивали для своих наследничков, затем проматывались в пух и прах теми же наследничками, которые не вылезали из кабаков и липких объятий певичек. Залив глаза водкой, те били посуду и сорили деньгами, словно пытались вырубить эпитафию на граните своим предкам: «Всякий талант, в конце концов, зарывают в землю».
Василий Саввич, держась обеими руками за надраенный леер, задумчиво глядел на пенный, искристый шлейф, что вырывался из-под колеса машины, и точно прислушивался к голосу своего сердца.
Все получалось шиворот-навыворот. Барыкин-шельмец поставил его перед фактом: так, мол, и так, а ехать на ярмарку надо. «Иначе делу не тронуться. В эту пору никто в Саратов пред ваши очи не явится».
– Ладныть, и черт празднует день своего ангела. – Злакоманов нервно вздохнул и задвигал тяжелыми скулами. Нет, положительно все выходило «не по-евонному». Он-то рассчитывал, что все случится в Саратове, чин по чину: у него в кабинете, при зорком дозоре нотариуса… и подписание деловых бумаг, и передача денег, ан нет – закавыка вышла… Василий Саввич перевел хмурый взгляд с воды на корму, где неподалеку, у бухты якорного каната стояла и грызла семечки нанятая им охрана… Три огромных, что петровские гренадеры, детины в штатском были готовы в любой момент по кивку его головы подхватить за руки, за ноги и выбросить за борт любого подозрительного типа. Это были люди покойного полицмейстера Скворцова, а у того для охраны – всегда богатырь к богатырю подбирался.
Сам господин Скворцов при весьма странных, если не сказать фатальных, обстоятельствах приказал долго жить. «Случилась эта история двадцатого февраля сего года, – сгорстив бороду, припомнил купец, выстраивая цепь былого. – Однако-с началось все за день прежде…».21
Девятнадцатого февраля губернатор Саратова Федор Лукич Переверзев вместе со своей «дражайшей» женой Верой Александровной по случаю своих именин давал бал в доме Благородного собрания. На юбилей было приглашено, почитай, все саратовское общество, включая первогильдийное купечество и чиновников канцелярии. Все наблюдения за распорядком и прислугой внутри дома и двора лежали на обязанности полицмейстера Скворцова. Прирожденный дворецкий, но отнюдь не начальник полиции, он любил «отпечатать» в обществе губернаторши фразу: «Парлекать по-французски, мадам, всякий дурак способен, а вот устроить званый ужин, а пуще бал… Но вы возлягте упованьем на меня, голубушка Вера Александровна, уж я сумею закатить… Скворцов справится». И действительно, он часто порхал и вертелся в танцевальном зале, в других комнатах, выходил в передние и другие пределы. «Однако заметно было в нем в тот день нечто меланхоличное, странное…». Он ничего не говорил, тогда как прежде весьма любил покалякать и завернуть что-нибудь смешное, им раньше встреченное…
Бал громыхал оркестрами до четырех часов утра, и Скворцов был среди гостей до последней минуты; за ужином, Василий Саввич это отменно помнил, полицмейстер угнездился около канцелярских чиновников сидевших за особым столом, неподалеку от гулявшего купечества, и скорбно молчал, глядя в нетронутую тарелку.
В зале было поставлено восемь или девять столов на четыре и на шесть персон; в гостиной горел свечами нарядный общий стол преимущественно для дам и почетных особ. Скворцова частенько приглашали к нему то одни, то другие испить вина. Пригласил его и Василий Саввич, но тот надуто ответил, что не желает.
А на другой день, двадцатого, он, принявши рапорты от частных приставов, часов в десять утра выехал из дома к губернатору с утренним рапортом… Но, выезжая, приказал кучеру, чтобы тот катил на Волгу. По приезде туда Скворцов отчего-то стал внимательно осматривать проруби. Пройдя несколько и узрев у одной стоявшего рабочего, он кликнул ему: «Попробуй-ка, голубчик, глубоко ли?». Мужик опустил двухсаженный шест, бывший при нем, вынул и показал, как она глубока. Скворцов, будучи, по всему, удовлетворенным, внезапно скинул с себя медвежью шубу и ахнулся в оную ледяную кашу головою вниз. Когда на заполошный крик кучера и мужика сбежался народ, то они вынули баграми из проруби Скворцова… уже околевшего.
По смерти господина полицмейстера осталось приличное состояние, наследниками которого явились лица духовного звания, так как сам он был из поповского сословия.
Василий Саввич перекрестился, припомнив сей случай, и с удовлетворением подытожил: «Слава Богу, на место подозрительного и малахольного Скворцова заступил пристав четвертой части Николай Матвеевич Голядкин… Этот много проницательнее, толковее и распорядительнее будет». И то правда: губернатор уважал Голядкина и давал ему самые важные поручения, этот со всей педантичностью исполнял их, подчас подвергая жизнь свою смертельной опасности.
…Злакоманов еще раз посмотрел на свою охрану и заключил: «Слава Царице Небесной заступнице. На Бога надейся – сам не плошай. Деньги-то ведь какие сумасшедшие со мной, аж жуть…».
– Ну-с, с почином вас, Василий Саввич, тэк-с сказать! Первый шаг сделан. По Волге-матушке изволите-с в Нижний бежать. Бог в помощь…
Злакоманов вспыхнул налитым загривком и через паузу осторожно повернул голову – рядом стоял Барыкин. В правой руке его играла на солнце граненая рюмка с водкой.
– А-а, это ты… – через отрыжку просипел Саввич и хэкнул в кулак. – Уже навеселе? Не рано ли праздновать начал? Да, уж и заправил ты мне лукавого, Иваныч. Гляди, как бы твои протеже меня на ярмарке не надули-с. Знаю я твоих Акаемовых да Степановых… махровое жулье… Этих, как хищников в цирке, на тумбе держать нады. Так, говоришь, верный у них товар? Чинные пароходы?
– Помилуйте-с, Василь Саввич, да нешто я смею? Пошто вы со мной так? За что шельмуете? – переменившись в лице, охнул Барыкин. – Мы же друзья?…
– Ладныть, помалкивай. Дружба и чай хороши, если они горячие, крепкие и не слишком сладкие. Лучше ответствуй, когда долг отдавать будешь?
– Окстись, Василь Саввич, ты ж сам давеча говорил, ежели-с все пройдет без сучка, без задоринки, спишешь остаток мне…
– Ну-с, это ежели все «без сучка, без задоринки», – мрачно усмехнулся миллионщик. – А ежели нет, изволь по приезду выложить все до копейки. Ты, брат, знаешь, я нынче в новое дело сапог ставлю. Покуда в одних убытках.
– Как скажешь, Василий Саввич, наше слово купецкое… – в почтении склонил голову Барыкин и опрокинул в рот рюмку. После чего, не то от радости грядущей сделки, не то со страху перед словами Злакоманова ахнул хрусталь о палубную доску и подставил распаренное лицо свежему ветерку. Крепкая обида душила Григория Ивановича. «Я весь нараспашку, с душой, а мне в поддых кулачищем недоверия. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Старайся, потей после этого, гни спину, чтобы понравиться… Верно тятя учил: «Слава беговой кобылы завсегда достается ее хозяину». Ох, и тяжелый ты мужик, Василь Саввич… На само что ни на есть дно расстройства, аки пуд, тянешь. Ну, да Боженька тебе судья… Будет мне убиваться да во мраках пребывать. Уж ежели метать икру, то только черную».
Барыкин вздохнул полной грудью и огляделся окрест.
Мимо левого борта «Самсона» медленно проплывали заливные луга, скаты почерневших от воды бревен и голубые с золотом маковки церквей. Протяжный свисток оглушил пассажиров и выбросил на волю снежные облачка пара. Нежным туманцем засеребрились они на синем небосклоне, растянулись вологодским кружевом и бесследно истаяли.
Раздражался и дулся Барыкин и по другому поводу. Уж больно рассчитывал он после всех важных дел и сделок расстегнуть ремешок своей нравственности под «веселой козой»22 и нырнуть с руками в загул. В Саратове подобное баловство было непозволительно. Там Григория Иваныча знала каждая собака, да и дел было невпроворот. Другое дело – нижегородская ярмарка. Тут, как говорится, сам Бог велел. Понаехавшее из разных мест купечество после года трудов праведных считало своим долгом предаться разврату. Тем паче, что для их загула «здесь существовали по трактирам закабаленные содержательницами хоров певички и были шикарные публичные заведения, в которые то и дело привозили новых рабынь торговцы живым товаром, а отбросы из этих домов шли на «самокаты». «Самокатами» же назывались гнезда такого распутства, от коего волосы поднимались дыбом и какой едва ли мог существовать когда-нибудь и где-нибудь, кроме нижегородской ярмарки».23
Однако с настроениями Злакоманова на «веселой козе» похоже, следовало поставить крест. Еще раз разочарованно пощупав взглядом толкавшийся по палубе без дела народ, Барыкин направился к себе в каюту, где его дожидалась початая бутылка водки и вконец остывший мясной гуляш.
* * *
– У тебя что, нервы не в порядке? Ты так легко теряешь контроль над собой? – Ферт выпустил кудрявую струю табачного сизого дыма, жадно затянулся вновь и посмотрел на закрытую дверь каюты.
– Сережа… послушай. – Мария кусала губы.
– Что «Сережа», что «послушай»? Я уже тридцать два года Сережа и четверть из них слушаю тебя, как дурак. Чего ты опять боишься? Ты же следачка у меня, Marie. Ай да нюх… – Алдонин затушил папиросу и плеснул себе в кружку из плетеной бутылки смородинового кваса. – Считай, на пустом месте сыскала этого трюфеля. По силуэтке, по тени, так сказать. Что же, молодца, когда молодца! Главное, он при деньгах… сам видел. Ну, ну, не пожимай плечами и не прячь нос в карман. Терпеть не могу неблагодарности! Что ты все таешь, как халва на печи? Эй, разверни ко мне свой портрет. Что с тобой? В лице ни кровинки, глаза на измене… Тебя тошнит, а может, ты беременна?
– Брось свои гадкие шутки! С тобой не очень-то повеселишься. За последние две недели, как ты объявился, я на двадцать лет постарела.
– Жаль, что так подурнела. – Ферт оживленнее и наглее смерил ее оценивающим взглядом. – Я-то думал прошвырнуться по Нижнему с хорошенькой соской, чтобы фраера подмигивали и завидовали мне. Ты совсем раскисла. Эй, кареглазая, выше нос. Вот увидишь, ощиплем мы твоего торгаша в лучшем виде. Все идет как по маслу.
– Для тебя возможно. – Неволина залпом допила свою кружку. Самообладание оставляло ее. – Но знай, все твои планы о диком богатстве зависти у меня не вызывают.
– А ты хотела бы стать светом мира и солью жизни, как полоумная монашка? – едко хохотнул Ферт и, придвинувшись ближе к своей компаньонке, серьезно спросил: – Ты что ж, Мария Ивановна, совсем не веришь в фартовый исход?
– Совсем… Тяжело лгать, Сереженька, чтобы только поднять тебе настроение… Веришь, все существо бунтует мое. Погорим мы на этой затее.
– Ты греби, да не загребай! Раскаркалась тут… – Он сунул руки в карманы брюк, нервно прошелся по каюте со зло рассмешившей его мыслью: «И общая кухня иногда разобщает». – Ладно, милая, в горящем доме занавесок не меняют. Мы здесь, на пароходе пыхтим, черт возьми, и, стало быть, должны исходить из данности. Давай еще раз подобьем бабки. Твои минусы?
– Да пойми ты, он даже в нужник без охраны не ходит! Ты видел его быков?
– Что дальше? – Ферт, в черных брюках и белой рубахе, улегся на кровать.
– При нем Барыкин… Это чудо, что он еще не увидел меня. Прознает – шуму не оберешься. Поднимет кипеж: как и почему я здесь? Знает ли о сем Корнеев? Легавым след бросит, уж я знаю эту шкуру. Иваныч редкая сволочь, за ведро дерьма мать родную продаст.
– Так, что еще? – Он ловким кошачьим движением руки поймал жужжавшую муху и принялся не спеша обдирать ей крылышки.
– Этого мало? – Марьюшку трясло. Она продолжала сжимать в пальцах розовую пудреницу. Ее бросало то в жар, то в холод от возможного сценария действий.
– Ну, и что из всего этого следует? – Алдонин выбросил обезглавленную муху и с любовью посмотрел на свои ухоженные ногти. – Ты же кидаешь меня, Мария Ивановна? Мне встать и уйти?
– Уходи, мне нечем тебя удержать.
– Ах, цыганская почта… ты такая же верная, как любовь. Будь по-твоему, кудрявая, я пошел.
Ферт легко поднялся с принайтовленной к полу болтами кровати и стал надевать лакированные штиблеты.
– Сережа-а! Умоляю! – Неволина трясущимися руками сунула пудреницу в сумочку, щелкнула металлической застежкой. Ей казалось, что пол, покрытый ковром, ходит под ними ходуном. – Сереженька! Ты не сделаешь этого! Я не переживу!
– Тише, дура! Не стервеней! – Алдонин холодно улыбнулся. – Это порожний жест.
– Может, и так, но это не просто жест. – Мария сверлила взглядом любимого. – Если я откажусь, Серж… мне некуда больше идти. Пусть будет как будет. Я с тобой.
– Браво, Мария Ивановна, браво! – Ферт, застегнув последнюю верхнюю пуговицу жилета, захлопал в ладоши.
Марьюшка смотрела на его руки, ловкие длинные пальцы, – в них были изящество и сила. Эти руки одновременно влекли ее и отталкивали. Она вдруг поймала себя на мысли, что влечение и отвращение идут бок о бок и грань между ними условна. Открытие неприятно поразило ее, и она невольно опустила глаза.
Голос Ферта вывел ее из оцепенения:
– Опять упадок сил? Муки совести?
– Хватит паясничать! И перестань хлопать в ладоши. Мозоли на руках бывают не только у работающих, но и у аплодирующих им. Лучше скажи свои доводы и плюсы.
– Вот это дело, изволь.
Алдонин, не скрывая удовольствия, качнулся с пятки на носок, прошел к столу, оседлал стул и щелкнул пальцами, как факир.
– Не ошибается только тот, дорогая, кто ничего не делает. Но и ничего не делать, заметь, ошибка. Знаешь, почему фараоны никогда не увозили меня в казенный дом? Конечно, кроме той запары, когда я засыпался из-за твоей жадности к камешкам… Ладно, ладно… кто старое помянет, тому глаз вон. Так вот, потому что я никогда не заглатывал то, что могут вырвать у меня из глотки вместе с кишками.
– Но теперь ты решил заглотить…
– Заткнись, дай закончить. – Ферт хрустнул пальцами и продолжил: – Да, нынешний переплет не из лучших, но игра стоит свеч. Ты знаешь, я рисковал шеей не раз и не два. Ищейки многих городов гнались за мной по пятам, пули застревали в моих волосах, ну так что с того? Я хитер и, как видишь, жив. Не им ловить Ферта. У меня опыт. Угу… До сего дня я фартовал на «мельницах» и «кузницах»… Но когда стрижешь без размаха, много не свяжешь.
– Хочешь сказать… – Неволина прищурила красивые глаза.
– Хотел бы – сказал! Я же предупреждал, не ссы поперек, ляжки сырые будут! – Алдонин зло отбросил с бледного лба длинную прядь и хищно улыбнулся. – Трусишь?
– А ты? – Она провела языком по пересохшим губам.
– Нет, просто никогда не лезу в герои, пока не позовут. Но сегодня нас с тобой, похоже, позвали.
Ферт поманил ее пальцем поближе к себе, воровато оглянувшись на дверь.
– Подвинься сюда, сподручней калякать. Знаешь, милка… я на каторге многое повидал. При мне людей кончали, но такая уж судьба жиганская – рисковая и азартная, как игра со смертью.
– Что ты все нервы мне треплешь? – Взгляд певички сделался каменным. – Тебе мало согласия? Хочешь душу мою взять, как дьявол?
– На кой она мне? – Он криво усмехнулся. – Я что, ее на кон поставлю? Нет, Мария Ивановна, опять мимо. Темная ты у меня, как дупло. Просто хочу убедить тебя войти в дело и помогать мне не за страх, а за совесть. Ведь и башмаки ходят парами, чуешь?
Ферт внезапно схватил ее за руку, притянул к своему стулу.
– Ты уж будь со мной, моя девочка… мне без тебя – вилы.
Мария промакнула ажурным рукавом платья глаза и, выдержав паузу, согласно кивнула. Ее вдруг охватило безотчетное сознание вины, словно она была ему чем-то кровным обязана и сейчас выслушивала вполне заслуженные упреки. Неволина, к своему удивлению, даже покраснела, и хотя в каюте в этот час было сумеречно и он не мог сего видеть, ей стало неловко, отчего чувство вины усилилось.
Она взяла его руку, прижала к своей груди:
– Глупый, бедненький мой, ты так и не понял женщин.
– Ну, куда уж мне… – съязвил он, высвободил ладонь, бросил в рот новую папиросу и чиркнул спичкой. – Я с великим трудом разобрался с лошадьми, а ты говоришь…
– Ты неисправим, Серж… – Неволина грустно усмехнулась. – Как всегда, верен себе. Опять изменил мне. Не можешь уступить даме даже в малом… Только гляди, не протри колени до дыр, когда ко мне на поклон поползешь. Впрочем, забудем… это никчемная лирика. Так каков твой план? Что я должна буду делать?
Алдонин поднялся со стула, скрестил на груди руки, посмотрел на напарницу сверху вниз.
– Охрану отвлечешь ты…
– Но…
– Не спорь, я сказал! Зов женщины сильнее приказа командира. Знаю я этих козлов со свистками… Они мало чем отличаются от армейских сапог. «Напра», «нале», «кругом арш» и равнение на бабу. Эти погонники смотрят на кирпич, а думают о п… Уверен, ты справишься. Теперь Барыкин. Этот уксус, как только вступил на трап, с бутылкой не расстается. Крепко сидит на стакане дядя, да я ему еще забубенного собутыльника подогнал. Он теперь до Нижнего света белого не увидит. Короче, он не в счет.
– Они все вооружены, Серж…
– Ничего… пуля на пулю, баш на баш. – Взгляд Алдонина замер, глаза мстительно сузились.
– Угости пахитоской…
Мария судорожно запалила спичку, жадно, через кашель, затянулась, затем еще и еще. «Господи, что он задумал? Это же кровь… Пожизненная каторга… Но он прежде клялся, что ни разу не убил человека. И я… верю ему… Пока верю». Плечи Неволиной передернуло. Она тщетно старалась сама себе доказать невиновность своего любовника. Ей это вдруг стало крайне необходимо и жизненно важно.
– Но это кровь… – глядя ему в глаза, уже вслух повторила она. – Ты же сам говорил мне…
– Откуда ты знаешь, как было на каторге? Свечку держала?
– Так… ты решился? – Марьюшка впилась в него глазами.
– За такие деньжищи… и поп в Боге усомнится. Но ты не думай, я не какой-нибудь конченый «хам» или «глот», который за занюханую пайку «плесом бьет»24 барачному куму. И кровушки я не жажду. Мне лишние «заворожки» не нужны… Что я, «волынщик», дешевую бучу затирать? Ну так ведь карты… могут наискось лечь.
– Если все будет чики-чики, где сойдем?
– В Петушках, перед Нижним. Там его хватятся, а мы уж и слиняли. Сразу билет в обратку и – как с гуся вода.
– Ну, а если он тебя застучит? Злакоманов мужик силищи редкой. Говорят, он подковы рвет.
– Я тоже бью только раз. – На пальцах Ферта зловеще блеснул шипастый кастет испанской работы. – Кто-то из пудреных умников, может, и скажет, что я делаю большую ошибку. Но я не считаю ошибкой давить таких куркулей. К их сытым рожам больше всего кирпич подходит. Не бойся, Marie, ежели что… завалим твоего секача.
– Он не мой! – обиженно подчеркнула Неволина.
– Не цепляйся, это я так… к слову.
Помолчали. С нижней палубы неслось самозабвенное и хмельное:
Вниз по матушке по Во…
По Волге,
По широкому раздолью,
По широкому раздолью… раздолью
Поднималась непогода.
Ферт в раздумье снова прошелся по каюте и остановился у распахнутого иллюминатора. Упрямство и твердость читались в его костистых скулах и узких губах.
Мария нахмурила черные брови, избегая его взгляда. Для успеха дела необходимы были небывалое мастерство, хладнокровие, решительность и… удача. Первые три качества у Ферта имелись в избытке, но вот последнее условие… Певичка скептически усмехнулась. При всей энергии и ловкости, внушавшей многим уважение и страх, хватит ли у него ума и тонкости четко, без сбоя сыграть по предложенным нотам? «А может, я глупа и недооцениваю его природного дара?» Мария искала иного ответа и не могла найти. Она еще раз украдкой посмотрела на гибкую, стройную фигуру, на хищный большой нос, жесткий, точно отлитый из бронзы подбородок, и нехотя призналась себе, что стала его еще больше уважать, хотя и крепче бояться – тоже.
– Как собираешься попасть в его каюту? – Сцепив напряженно пальцы, она подняла их к ярко накрашенному рту и замерла в ожидании.
В эту минуту ей почему-то вспомнилось то далекое время из юности, когда она в таком же напряжении стояла в церкви и ожидала своей очереди на исповедь. Батюшка был строг и грозен. Ей стало страшно, и она в нарастающем беспокойстве бессознательно грызла ногти. Священник сделал ей замечание и исповедовал. А позже, уже на улице, какой-то господин в черной велюровой шляпе, окликнув ее, с теплой улыбкой сказал: «Простите, я был в церкви и стал невольным свидетелем… Знаете, что означает, когда девушка грызет ногти? – Мария промолчала, потупив взор. Краска заливала юные щеки, а солнце играло в ее косах. Смутившись, она собиралась уйти, когда господин, в усах которого серебрилась седина, заметил: – Нет, это не грех… Это значит, что человек еще не расстался с детством и живет иллюзиями».
– Над чем опять гадаешь? – Ферт строго, совсем как тот священник, смотрел на нее.
Мария вздрогнула от неожиданности, но быстро нашлась и повторила вопрос:
– Как ты собираешься попасть в его каюту?
– Это мои проблемы.
– Пусть так. – Она оскорбленно пожала плечами, а сама подумала: «Господь все видит, Господь все знает, Господь все рассудит… – помолчала и горячо попросила: – Господи, прости… не оставь нас!»
Он вновь внимательно и строго оглядел ее с ног до головы, молча достал из коробки новую папиросу.
– Что-то не так? – Мария неуютно поежилась и бегло осмотрела себя. – Прости, если б я знала, что все так получится… река, пароход, бешеная спешка, кто б мог предположить? Я бы оделась получше.
– Не бери в голову, на это никто не обратит внимания. На тебе и так атлас и золото.
– Самоварное. – Неволина иронично скривила губы.
– Брось, кто об этом догадывается?
– Да такую дешевку сразу видно. Вполглаза…
– Я сказал, хватит! Будешь тут ломать благородную. Остановись в суете. О другом думать надо.
– Может, стоить изменить внешность, Серж? Волосы? У меня есть ножницы…
– Не глупи. Оставь волосы в покое.
– Тебе нравится? – Она нервно и высоко рассмеялась.
– Не будь дурой. Я не слепой. И настройся, в конце концов, на путевый лад. Чем у тебя башка забита? С ума сошла, хочешь опять засыпать нас? Дрянь, бить тебя надо!
Он замахнулся рукой, чтобы дать пощечину, но в это время раздались сразу три пароходных свистка. Ферт быстро щелкнул серебряной крышкой часов и, забыв про Марию, глубокомысленно покачал головой, что-то прикидывая и намечая.
– Будь здесь. Жди моего условного. Похоже, все начинается.
Пароходные гонки на Волге среди капитанов, в прошлом, как правило, опытных лоцманов, были отчасти сродни скачкам. Были здесь и свои любимцы публики, и нешуточные страсти болельщиков, и риск. Риск подчас был значителен: пароход мог непредвиденно напороться на мель и затонуть, мог взорваться от перегрузки паровой котел, что грозило великим несчастьем, однако неистребимое стремление человека к славе, к наживе, а русского человека еще к бахвальству и к показухе, толкало горячие головы на лихой шаг по принципу: «Если ум не дается, авось заумь поможет».
…Появления Ферта на верхней палубе никто не заметил. Народ сгрудился у поручней левого борта и с напряженным вниманием следил за пароходом другой компании.
Алдонин прислушался к людскому граю.
– Эт заварзинское корыто с верхнего плесу. Как есть почтовик. Вишь, на евонной трубе, Петрович, желтушной краской скрещенные медные трубы намулеваны: «Берегись, мол, с путёв, – почта бежить!».
– Ах, трандить его в печенку! Почтарь… А туда же, наперед людёв на ярманку поспеть алчет, зверюга!
– Однако груженый преть. Ишь как просел по самые клубни, ровнехонько по линейку.
– Груженый корабль еле возвышается над водой, пустой – величественно высится над нею, – сказал кто-то в пенсне и, поправляя галстук, скептически заметил: – Вряд ли нашему «Самсону» есть смысл спорить с почтовиком, он хоть и нагруженный, при одной трубе, зато скоростной ход имеет.
– Ну, ну, сказывай, милостивец. Наш Кошелев – капитан донный, чайной ложечкой в заду колупаться не будет. Ему хоть Гришка, хоть Тришка! Я тутось кажду новингацию на евонном «Самсоне» бегаю. Ежели ему попадеть вожжа под хвост… Пару поддаст будь-будь, уж не извольте лимониться, господин хороший.