В воспитании прежних дней, в традициях минувшего столетия почерпнул Петр Николаевич свою силу, свой необоримый закал.
Указом Петра Великого от 14 января 1701 г. была основана в Москве Навигацкая школа для подготовки специалистов для флота, армии и гражданской службы. 1 октября 1715 г. Петр учредил в Петербурге Морскую академию на базе старших мореходных классов Навигацкой школы, переведенных с частью учителей в столицу. Академия «была преемницею» Навигацкой школы и «по сравнению с нею должна считаться более высшею школою». 15 декабря 1752 г. по ходатайству Адмиралтейств-коллегии Елизавета Петровна преобразовала Морскую академию в Морской Шляхетный Кадетский корпус, который принято считать преемником и Морской академии и Навигацкой школы[87].
В связи с преобразованиями структуры и учебного процесса заведение переименовывалось: в 1802 г. – в Морской кадетский корпус (далее – МКК), в 1867 г. – Морское училище, в 1891 г. – Морской кадетский корпус, в 1906 г. – Морской корпус, в 1916 г. – Морское училище.
Любимое детище Великого Петра. Среди его воспитанников весь цвет русского флота: Г. А. Спиридов (1713–1890), Ф. Ф. Ушаков (1744–1817), Д. Н. Сенявин (1763–1831), Ю. Ф. Лисянский (1773–1837), В. М. Головнин (1776–1831), Ф. Ф. Беллинсгаузен (1778–1852), М. П. Лазарев (1788–1851), Ф. П. Врангель (1796–1870), П. С. Нахимов (1802–1855), В. А. Корнилов (1806–1854), В. И. Истомин (1809–1855), Г. И. Невельской (1814–1876), Н. О. Эссен (1860–1915) и многие-многие другие; целые военно-морские династии: Бутаковы, Веселаго, Епанчины, Мещерские, Мордвиновы, Римские-Корсаковы и многие другие. Из его стен вышли: этнограф и языковед В. И. Даль (1801–1872), историк Ф. Ф. Веселаго (1817–1895), авиаконструктор А. Ф. Можайский (1825–1890), физик Б. Б. Голицын (1862–1916), математик и кораблестроитель А. Н. Крылов (1863–1945), художники А. П. Боголюбов (1824–1896) и В. В. Верещагин (1842–1904), композитор Н. А. Римский – Корсаков (1844–1908), писатель К. М. Станюкович (1843–1903), инженер и предприниматель Н. И. Путилов (1820–1880).
Наряду с профессиональной подготовкой и физической закалкой здесь с Петровских времен уделяли большое внимание формированию личности и прежде всего воспитанию ее стержня – любви к Отечеству и чувства долга.
Пребывание в МКК – особая и во многих отношениях решающая пора в жизни его воспитанников. Кадетские годы Петра Дурново были и началом новой страницы в истории Корпуса. К. М. Станюкович, шедший в Корпусе на год младше Дурново, вспоминал: «Накануне шестидесятых годов, когда начиналась кипучая деятельность обновления, морское ведомство, имея во главе великого князя Константина Николаевича, первое вступило на путь реформ, давая, так сказать, тон другим ведомствам, и “Морской сборник” был в то время едва ли не единственным журналом, в котором допускалась сколько-нибудь свободная критика существующих порядков, поднимались вопросы, касавшиеся не одного только флота, и печатались, между прочим, знаменитые статьи о воспитании Пирогова. Несмотря на это, Морской корпус продолжал еще жить по-старому, сохраняя прежние традиции николаевского времени. Бо́льшая часть воспитателей и преподавателей оставалась на своих местах, и патриархальная грубость нравов еще сохранялась. Тем не менее новые веяния уже чувствовались»[88].
Это подтверждает М. К., поступивший в МКК 20.08.1856 года: «Там господствовали еще вовсю николаевский режим и порядки»: по субботам награждали яблоками прилежных и пороли ленивых, драли «и в будни: кара следовала без промедления, чтобы не забыть и не смягчиться»; существовал «обширный цикл общих и частных наказаний, выработанный многолетней практикой и опытом» (арест «на более или менее продолжительные сроки», «ставили под часы, оставляли без пирожного, второго и даже без обеда»); наказывали «дежурные офицеры, фельдфебель, старшие и младшие унтер-офицеры»; преследовали и истязали «старикашки»; преследовали за курение, проборы, неряшливость, неуспехи на фронтовом учении; царствовали «фронтовистика, шагистика, выправка»; «педагогических приемов воспитания не существовало; все зиждилось на беспрекословном повиновении»; «личный состав офицеров-воспитателей, за исключением очень небольшого числа, был, попросту говоря, низок и случаен»; «преподавательский персонал, система и методы преподавания были <…> отсюда и досюда; в случае просьбы объяснить – указывалось: в тетради написано»; отношения воспитанников к воспитателям и преподавателям были «враждебные»[89].
Обстановка в Корпусе традиционно была спартанской: «Изнеженности не было никакой; чаю и даже сбитню и в помине не было; поутру и вечером была только пеклеваная булка с водою, но ропота на это не было. Эти булки, равно как и ржаной хлеб и квас, славились в Петербурге, но обед из трех блюд и ужин из двух, с неизменною в числе их гречневою жидкою кашей <…>; питья вне обеда, кроме воды, не было, не было ничего. Лазарет был однако же в очень хорошем положении. <…> Шинели и фуражки были холодные; калош или теплой обуви, само собою разумеется, не было. На часах в карауле отстаивали по два часа»[90].
В марте 1855 г. директор Морского корпуса 44-летний Б. А. фон Глазенап был заменен 65-летним А. К. Давыдовым в связи с предстоящими преобразованиями в Корпусе. В рескрипте генерал-адмирала говорилось: «Алексей Кузьмич. В Бозе почивший Государь Император, отдавая справедливость вашим заслугам по управлению 1-м штурманским экипажем, постоянно оставался доволен этим заведением, особенно любил оное и нередко ставил в пример Морскому кадетскому корпусу. Обозревая Штурманский полуэкипаж, рассматривая ваши отчеты и выслушивая отзывы командиров кораблей о воспитанниках оного, бывающих в море, я еще ближе и подробнее видел, что с небольшими средствами вы достигали весьма полезных результатов и снабжали флот офицерами весьма достойными и способными. Желая, чтобы опытность ваша в высоком деле морского воспитания, испытанная благонамеренность и усердие в службе приносили флоту пользу на более обширном поприще, я испросил ныне Высочайшее соизволение назначить вас директором Морского кадетского корпуса. <…> Прошу вас принять в ваше управление Морской кадетский корпус и, как скоро ознакомитесь с этим заведением, изложить мне лично и вполне откровенно все положения ваши к тому, чтоб доставить корпусу всевозможные улучшения. Будьте уверены в полном содействии с моей стороны полезным трудам вашим»[91].
Началась перестройка учебно-воспитательного процесса, однако она не могла и, разумеется, не должна была изменить специального характера учебного заведения. Обстановка и атмосфера его по-прежнему оставались суровыми. Далеко не всем это было по плечу. «После наших отличных домашних учителей и воспитателей, – писал впоследствии А. Н. Мосолов, – вся учебно-воспитательная обстановка тогдашнего Морского корпуса (мемуарист поступил в 1855 г. – А. Б.) мне представлялась жалкой, полунищенской и отталкивающей. Везде было постоянно холодно. Вечный кашель, коклюш, корь – всем переболел я за три зимы моего там пребывания. Кормили плохо, только квас был всегда хорош. По утрам давали еще сбитень, которого я не мог взять в рот». В начале 1855 г., продолжает бывший кадет, «у нас в Корпусе произошла перемена, имевшая влияние на ход всей моей жизни. Вместо Глазенапа назначили вице-адмирала Давыдова, допотопного зверя. Неизвестно почему и для чего явились необычайные порядки. Стали публично сечь даже 20-летних гардемаринов. Раз высекли целый класс больших кадет поголовно за какую-то предерзость учителю английского языка. Наконец придумали каждую субботу собирать весь корпус в большом зале и выкликать вперед из всех классов кадет, получивших наибольшее за неделю число высших отметок и нулей и единиц. Первых ставили направо, вторых налево. Одним раздавали из больших корзин яблоки по числу полученных баллов, других тут же, спустивши им штаны, публично драли. Не раз, с яблоками в руках, взирал я на это необычайное для меня зрелище». Физически слабый и изнеженный, он не выдержал, и в апреле 1857 г. отец забрал его из Корпуса[92].
К. М. Станюкович вспоминает князя N, «бледного, худого, забитого и приниженного четырнадцатилетнего белокурого мальчика с красивым лицом и покорным, почти страдальческим взглядом больших серых глаз». Пытаясь найти защиту у воспитателей, он стал жаловаться на товарищей, стал доносчиком. «С ним никто не разговаривал, никто не обращался иначе, как с грубым словом, безмолвно переносил все эти пинки, удары и ругательства и только как-то беспомощно ежился и умоляющим взором просил о помощи. Но помощи ему не было». Корпус тут был ни при чем: «Изнеженный и избалованный, маленький князь из-под крыла матери и из атмосферы угодливости крепостной челяди богатой помещичьей усадьбы прямо попал в несколько спартанскую обстановку рассадника будущих моряков, по преимуществу детей из бедных, захудалых дворянских семей». Мать забрала его из Корпуса[93].
Подчеркнем, однако: за исключением таких вот, изувеченных домашним воспитанием, питомцы Морского корпуса выходили в жизнь хорошо подготовленными и профессионально, и физически, и духовно. Даже тем, кто ошибся поступив в Корпус, пребывание в нем не помешало крепко стать на ноги и выбрать дорогу по душе. Так, В. В. Верещагину пребывание в Корпусе с августа 1853 г. по апрель 1860 г. при интенсивных занятиях не только не помешало сформировать интерес к социальным, политическим и нравственным вопросам, но он имел возможность серьезно учиться живописи, посещать оперу, увлечься музыкой. «Во время пребывания в корпусе, – констатирует биограф, – формировались основные черты характера будущего художника – крепли его волевые качества, упорство, развивались прямота, гордость, неподкупная честность»[94]. Примечательно, что главным делом своей жизни он обязан Корпусу: все началось на обычных уроках рисования.
Н. А. Римский-Корсаков, обучавшийся в Морском корпусе с 1856 г. по 1862 г. в возрасте 13–19-ти лет, не оставлял занятий музыкой: брал уроки игры на фортепиано, посещал оперу, сочинял. При этом хорошо усваивал программу: был всегда среди первого десятка и окончил Корпус 6-м из 70-ти в выпуске.
Н. А. Римский-Корсаков подтверждает свидетельство А. Н. Мосолова: «Сечение было в полном ходу: каждую субботу, перед отпусками [к родителям или родственникам] собирали всех воспитанников в огромный столовый зал, где награждали прилежных яблоками, сообразно с числом десятков (баллов), полученных ими из разных научных предметов за неделю, и пороли ленивых, т. е. получивших 1 или 0 из какой-либо науки»[95].
О яблоках пишет и В. В. Верещагин, также связывая эту практику поощрения ими получивших за неделю 10, 11 или 12 баллов с А. К. Давыдовым: «Надобно думать, что заботливому директору захотелось дать из оставшихся у него экономий какое-нибудь лакомство прилежным кадетам»[96].
Однако и порка, и яблоки не были новшеством А. К. Давыдова: «Часто наказывали за самую малость. За более крупные провинности, как и во всех учебных заведениях того времени, наказывали розгами и притом во всякое время, в общей дежурной комнате, кроме воскресных дней. Правом этого рода наказания пользовались по положению не только ротные командиры, но и отделенные офицеры, относительно своих подчиненных. Ленивых же, т. е. получивших дурные отметки за учение в классах, наказывали еженедельно по субботам от 11 до 2 часов»[97].
Старое и еще не изжитое в 50-е годы в Морском корпусе не было однозначно дурным. Симпатичным был состав воспитанников. Традиционно это были дети небогатых дворян, для которых блестящая служба в гвардии была недоступна по ее дороговизне. «По смерти отца, – вспоминал А. П. Боголюбов, – мы остались сиротами заслуженного человека, что дало право поступить в Пажеский корпус, так и было сделано. Брату скоро подошел срок поступления в Александровский Царскосельский малолетний корпус, куда его и отвезла мать, поместив в Морскую четвертую роту. На кроватном билете его значилось “Паж”. Но вскоре судьба наша переменилась и, по совету А. А. Кавелина, бывшего воспитателя Александра II, друга отца, нас перевели в Морской, на том де основании, что без средств в гвардии служить плохо. В Морском же корпусе дают математическое образование, и директор И. Ф. Крузенштерн – человек ученый и умный. Так мне сказывала об этом мать, и тут показавшая, что она была умная женщина, не погнавшаяся для нас за видной карьерой гвардейского офицера без гроша в кармане с аристократическими аппетитами, к удовлетворению которых юношу невольно тянет богатенькое товарищество»[98].
Не изменилось это и в 50-е годы. Обучавшийся с декабря 1850 г. по август 1853 г. в Александровском малолетнем корпусе В. В. Верещагин пишет: «Нельзя было не заметить, что воспитанники первой роты принадлежали к более зажиточному и более чиновному классу общества. Во второй роте кадеты были тоже еще “белой кости”, но уже в 3-й, приготовительной к Павловскому корпусу, победнее, менее развиты и даже как будто менее красивые. Наша Морская рота [подготовительная к Морскому корпусу] была “середка на половине” – не аристократическая и не плебейская, так как в ней встречались имена и состояния разного класса дворян»[99].
Мало что изменилось в этом отношении и позже. «По сословному составу большинство моих товарищей принадлежало к детям служилого дворянства, – вспоминал В. А. Белли. – <…> Много было сыновей или внуков морских офицеров. <…> Детей богатых родителей я не припомню. Во всяком случае, имущественное положение родителей никак не подчеркивалось. Аристократические фамилии встречались редко. <…> Среди моих товарищей были и такие, чьи родители испытывали материальные затруднения и отдали своих сыновей в Морской Корпус потому, что там обучение было за казенный счет, солидная программа и диплом высшего специального учебного заведения»[100].
Это обстоятельство предопределило серьезное и настойчивое овладение профессией военного моряка: рассчитывать приходилось только на себя. Крепкие физически, умевшие постоять за себя, устраивавшие воспитателям злые каверзы и награждавшие их меткими кличками, они в большинстве своем учились хорошо. Образ такого смышленого сорванца встает со страниц воспоминаний А. П. Боголюбова. «Мне было тогда четырнадцать с половиной лет, – пишет он. – Ростом я был велик и такой же был отчаянной веселости. Любил кататься по галереям колесом, любил разные ломанья, скачки <…>. Бывало спуститься по водосточной трубе на нижнюю галерею Сахарного двора ничего не значило, отчего постоянно ходил оборванным и часто избитым, ибо и до драк был неглуп. Силы тогда у меня много не было, но была ловкость броситься в ноги сильнейшему, сбить его с ног и живо надавать лежащему оплеух и тумаков было делом пяти секунд. Здесь у меня было много невзгод с начальством, и раза два меня едва не выгнали из Корпуса. <…> Так как я имел при выпуске два нуля с минусом за поведение, что было ниже единицы, это ясно показывало, что моя резвость мне сильно портила в виду начальства. Подлого и безнравственного я никогда ничего не делал, но, так как был на дурном счету, всякая пакость, происшедшая в роте, рушилась на меня, и я становился ответчиком». Тем не менее с учебой все было в порядке. Экзамены выпускные «шли очень хорошо, везде я имел не менее 9 баллов математических. <…> Из главных предметов я получил 11 баллов! Но ноль с минусом за поведение подвели при выпуске порядочно. Я выпущен был из 75 человек – семнадцатым, хотя по науке был третьим».
При всем том он находил время и возможности удовлетворять свою «страсть к рисованию». Правда, эта страсть его «тоже губила»: «Я ударялся в часы досуга в карикатуры. Делал директора, учителей, офицеров мелом на досках, на столах, словом, где ни попало, что тоже умаляло мои баллы. Но зато у учителя Алексея Алексеевича Алексеева был на лучшем счету»[101].
Продуктивной учебе воспитанников и, особенно развитию их творческих способностей, во многом способствовала «своеобразная постановка учебного дела и распределение дня:
побудка: 6:30;
утренняя гимнастика: 7:15–7:30;
утренний чай: 7:30–7:45;
первый урок: 8:00–9:25;
второй урок: 9:30–11:00;
завтрак и свободное время: 11:00–11:30;
строевые учения: 11:30–13:00;
третий урок: 13:00–14:30;
свободное время: 14:30–15:30;
обед: 15:30–16:00;
свободное время: 16:00–19:00;
приготовление уроков: 19:00–21:00;
вечерний чай: 21:00–21:15;
желающие ложиться спать: 21:15;
всем ложиться спать: 23:00».
Так было, утверждает А. Н. Крылов, «чуть ли не со времен Крузенштерна <…> и продолжалось при Епанчине». «Время с 7 до 9 ч практически было также свободное, номинально оно предназначалось для “приготовления уроков”, т. е. надо было сидеть у своей конторки и не разговаривать, а заниматься чем угодно, не мешая другим, хотя бы решением шахматной задачи, чтением любой книги или журнала. <…> Это обилие свободного времени, не раздробленного на мелкие промежутки и не занятого чем-нибудь обязательным, способствовало развитию самодеятельности и самообразования, поэтому громадное большинство занималось по своему желанию тем, что каждого в отдельности интересовало: многие изучали историю, особенно – морскую, читали описания плаваний и путешествий, литературные произведения, занимались модельным делом или постройкой шлюпок и т. п. Я лично заинтересовался <…> математикой, изучая большею частью по французским руководствам университетские курсы, далеко выходящие за пределы училищной программы. <…> общее направление преподавания было при Епанчине: “как можно меньшему учить, как можно большему учиться самим”»[102].
Ярким пятном остались эти вечерние занятия и в памяти Д. Ф. Мертваго: «Придя от ужина, воспитанники расселись по своим пюпитрам; приготовляли уроки к следующему дню <…>. Лампы горели ярко, температура чудная и обитатели залы, после вкусного и здорового ужина, в отличном настроении духа, – каждый занимался своим собственным делом»[103].
В. В. Верещагин замечает: «Прилежные сидели за уроками часов до 11, до 12 и далее, да кроме вставали рано, иногда в 4, 3 даже в 2 часа, особенно к экзаменам»[104].
Имея в виду эту «роскошь свободного времени», А. Н. Крылов замечает: для «одаренного, любознательного и способного юноши <…> это был наиболее подходящий тип школы: она не заглушала его способностей, а давала им свободно развиваться и помогала выработке навыка самому искать посильного ответа на вопросы юного и пытливого ума»[105].
Очевидна, таким образом, атмосфера творчества, поиска. В такие часы избравшие военно-морскую стезю закладывали основы будущей блестящей карьеры, А. П. Боголюбов и В. В. Верещагин рисовали, К. М. Станюкович писал стихи (в 1859 г., будучи гардемарином среднего отделения, стал публиковаться в ж. «Северный цветок»), Н. А. Римский-Корсаков писал Первую симфонию, П. Н. Дурново переводил французских и английских авторов по заказу издательства.
В распоряжении воспитанников была библиотека (к концу первой четверти XIX в. в ней насчитывалось 8519 томов и 287 топографических и морских карт)[106].
Для некоторой части воспитанников, неважно подготовленных для учебы в Корпусе, но чрезмерно самолюбивых и честолюбивых, была характерна зубрежка. «Совершенно был поглощен ежедневными уроками, – писал о себе В. В. Верещагин, – которые приходилось старательно долбить, занимаясь до 12 часов ночи, вставая в 3–4 утра, чтобы не уступить своего места в классе. <…> Осмысливал я преподаваемое плохо, но что непременно нужно было учиться – это знал; знал, что без этого не быть офицером, а не быть офицером – срам!»
Эта борьба за место в классе производит впечатление ненормальности, какой-то болезни: «Здесь, в 1-й роте, поступил к нам сын известного адмирала Завойко, очень тихий, но чрезвычайно самолюбивый мальчик, еще более меня полагавший всю суть учения в выучивании уроков; он пошел сначала четвертым, потом был некоторое время третьим и употреблял невероятные усилия для того, чтобы, сбивши меня, сесть вторым (первым шел Петр Дурново. – А. Б.), хотя безуспешно. Бедный мальчик почти не спал из-за долбления уроков, ложился очень поздно, вставал рано, но я делал не только то же самое, а еще больше: слышишь, бывало, что Завойко велит будить себя в 4 часа, – велишь растолкать себя в 3 и 2. Встанешь, посмотришь: Завойко еще спит – идешь потихоньку в своему столу, зажигаешь свечу и начинаешь долбить. – А Завойко все спит – отлично – значит я выучу тверже его! <…> Я выдержал эту гонку, а он надломился и умер, как доктора засвидетельствовали, – прямо от истощения сил. <…> Жертвой такого же рвения к учению был еще один воспитанник – Бекман, шедший 6-м по классу. <…> Несмотря на все усилия директорского сынка сбить меня с места и сесть вторым – это ему не удавалось, так как и я не зевал, долбил за двоих». (Странно, что 40 лет спустя В. В. Верещагин писал об этом с нескрываемым удовлетворением.)
Естественно, толку от такого «долбления» было мало, и Верещагин признавался: «Если бы меня спросили то же самое, что я отвечал на экзаменах, неделю спустя – я ничего бы не ответил, до такой степени велико было желание “хорошо ответить” и мало старания усвоить себе суть выученного». Причина была еще и в том, что крен был явно не в сторону морской службы: «нравились из наук история, география», «танцевал с увлечением», «молился старательно», но «не люба была арифметика, алгебра, геометрия – вообще математика», делать вычисления «казалось трудным, скучным, незанимательным»[107].
По К. М. Станюковичу, продуктивно использовали свободное время немногие: «Прилежные готовили уроки и делали задачи, немногие читали; большинство бродило по коридорам, по ротной зале и собирались курить в ватерклозете, предварительно поставив часового. Близкие приятели и друзья ходили попарно и “лясничали”». Время для приготовления уроков будто бы даже раздражало кадетов: «Занимайся или нет, но сиди! Это принудительное сидение, разумеется, не по нутру было кадетам, и они то и дело перебегали один к другому или уходили в умывалку поболтать или покурить в своем излюбленном месте». И только время после ужина и до отхода ко сну «было самым любимым временем для разговоров и интимных бесед будущих моряков».
«Развитие кадет того времени было довольно слабое, – утверждает К. М. Станюкович, – чтение было не в особенном фаворе. <…> Очень малочисленный кружок, который читал и интересовался кое-чем, не пользовался никаким авторитетом, а на двух из нас, писавших стихи, смотрели с снисходительным сожалением, как на людей, занимающихся совсем пустым делом. <…> Разговоры и споры, которые велись, имели в большинстве случаев предметом: молодечество, удаль, самоотвержение. Многие закаливали себя: ходили по ночам на Голодай и на Смоленское поле. <…> Спорили и очень часто спорили о том, следует ли повесить двух-трех матросов, если взбунтуется команда, или следует их просто-напросто отодрать как сидоровых коз».
(Прервем Константина Михайловича и заметим: и 30 лет спустя либеральные шоры не дали ему понять, какой серьезный, жизненно важный для военного корабля вопрос обсуждали его юные товарищи. По сути, речь шла о способах обеспечить должную дисциплину. Бунт на военном судне ставил под угрозу его боеспособность, сохранение его как боевой единицы, сохранение его вообще. Разумеется, бунт должен быть подавлен, и речь, действительно, могла идти лишь о степени жесткости этого подавления: вздернуть двух-трех или хватит хорошей порки? Обсуждая способы подавления бунта, кадеты исходили из наличного набора средств, далеко, согласимся, не гуманных.
Позднее власть, поддавшись, к сожалению, либеральным веяниям, сделала именно эту ошибку: упразднила старую систему средств обеспечения должной дисциплины на военном корабле, не предложив ничего взамен. В результате офицер оказался без законных средств заставить себя слушаться и поддерживать свой авторитет. Мудрено ли, что в этих условиях матросы, в большей части непривычные к морю и боящиеся его, ленивые, видящие в корабле тюрьму, а в службе – каторгу, постоянно от нее отлынивающие или выполняющие ее спустя рукава, при любом удобном и неудобном случае напивающиеся до положения риз, наглые, всегда недовольные и без оснований требовательные, легко доступные разлагающей агитации, скоро превратились в «красу и гордость революции»[108].)
«Спорили, – продолжает К. М. Станюкович, – прилично ли настоящему моряку влюбляться или нет, рассуждали об открытии Северного полюса, но никто не говорил о карьере, о выгодных местах, никто не смотрел на плавание как на возможность получить лишнюю копейку, и никто не смел даже заикнуться о достижении успехов по протекции».
Беседы кадет, замечает К. М. Станюкович, не отличались отвлеченным характером и не имели в виду решение каких-нибудь общих вопросов, волновавших в то время общество. (Трудно разделить этот упрек: кадет Станюкович склонен был к отвлеченным беседам, питал интерес к общим вопросам, так он и сбежал с флота при первой возможности. И что это за «общество», которого не волнует внешняя безопасность страны и способность ее обеспечить? Куда тоньше в этом отношении нарисованный им батюшка: «“Не в попы тебе, свет, идти, а в морские офицеры”, – снисходительно говорил он, замечая нетвердость в текстах»[109].)
Почти то же пишет и Н. А. Римский-Корсаков, также не склонный к военно-морской службе и не любивший ее: «Вообще за все время 6-летнего пребывания моего в училище я не могу похвастать интеллигентным направлением духа в воспитанниках Морского училища. Это был вполне кадетский дух, унаследованный от николаевских времен и не успевший обновиться. Не всегда красивые шалости, грубые протесты против начальства, грубые отношения друг с другом, прозаическое сквернословие в беседах, циничное отношение к женскому полу, отсутствие охоты к чтению, презрение к общеобразовательным научным предметам и иностранным языкам, а летом в практических плаваниях и пьянство – вот характеристика училищного духа того времени. Как мало соответствовала эта среда художественным стремлениям и как чахло произрастали в ней мало-мальски художественные натуры, если таковые изредка и попадались, – произрастали, загрязненные военно-будничной прозой училища. И я произрастал в этой среде чахло и вяло в смысле общего художественно-поэтического и умственного развития. Из художественной литературы я прочитал, будучи в училище, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, но дальше их дело не пошло. Переходя из класса в класс благополучно, я все-таки писал с позорными грамматическими ошибками, из истории ничего не знал, из физики и химии – тоже. Лишь математика и приложение ее к мореплаванию шли сносно». Правда, «относительная грубость и низменность умственной жизни» были характерны для первых лет его пребывания в Корпусе, – замечает Н. А. Римский-Корсаков, – «на двух старших курсах почувствовалось все-таки некоторое повышение в этом отношении»[110].
В большинстве своем – и это признает К. М. Станюкович – это была физически и нравственно здоровая среда: в ней ценились доброта, справедливость, компетентность; не уважали несправедливых и взяточников; презирали фискальство и наушничество; «всякая трусость и слабость жестоко карались, и “непротивление злу” приносило плачевные результаты». Это была «чуткая брезгливая молодежь, по преимуществу дети и родственники моряков, которые даже и во времена самого наглого казнокрадства в большинстве своем гнушались такой наживой»[111].
Даже в обстановке начала XX столетия офицерский корпус флота оставался на высоте. Ф. Ф. Рейнгард, назначенный 30 мая 1917 г. в Постоянную комиссию для испытания вновь строящихся и ремонтирующихся судов военного флота, был удивлен своим большим жалованием – 1080 рублей золотом в месяц. Председатель комиссии на обращенный к нему вопрос ответил: «Чтобы вас никто купить не мог». «Это нас глубоко возмутило, – вспоминал Ф. Ф. Рейнгард. – Мы все происходили из слоев общества, где благородные традиции воспитывались поколениями, и никто нас ничем никогда подкупить не мог бы. Несмотря на наступившую демократизацию и вследствие опошление нравов, нас это не коснулось. Мы остались такими, какими были, ибо с молоком матери и в кадетских корпусах нам было внушено чувство долга и порядочности, поэтому и не надо было обставлять нас так, что мы бывали в затруднении, куда расходовать получаемые средства»[112].
В Корпусе строго следили за чистотой и здоровьем: «Белье меняли каждую неделю. В баню водили каждую неделю. Существовали постоянные медицинские смотры»[113].
Была отлично поставлена аттестация. «Экзаменовали не преподаватели, а экзаменационная комиссия из офицеров. В комиссии этой полная справедливость. Записки с фамилиями кадет опускались в особые урны и исключительно от воли судеб зависело у кого приходилось экзаменоваться. <…> Вообще положительной чертой Морского корпуса был, как общее правило, царивший в нем дух глубокой справедливости и полного беспристрастия. <…> Как в глазах начальства, так и среди товарищей, удельный вес каждого определялся личными его качествами. Ни знатность, ни связи, ни богатство не давали никаких привилегий. Существовало полное равенство.
<…> Чувство товарищества было очень сильно в Морском корпусе». По кадетским правилам, «с другом обязательно следовало делиться всем поровну»[114].
Среди воспитанников презиралось фискальство. «Это нехорошо», считали они. Начальство того времени, преподаватели и воспитатели не поощряли «жалобы кадет друг на друга», на доносы не реагировали, доносчиков прогоняли[115].
В. В. Верещагин подтверждает: «Товарищество понималось в этом [Морском корпусе] еще сильнее [чем в малолетнем Александровском], энергичнее: не говорить, кто накаверзил, не выдавать и под розгами, не выносить сор из избы не только офицеру, но и воспитаннику старшего класса – считалось святою, неоспоримою обязанностью, и с нарушителями расправлялись безжалостно; даже перед полной очевидностью надобно было говорить “нет”, когда то требовалось классом».
Ему, индивидуалисту, это не нравилось: «В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, я не любил товарищества, его гнета, насилия, каюсь – теперь это можно, – что я только молчал, притворялся, только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы». И 40 лет спустя не понимал, что культивируемый в Корпусе дух товарищества – одно из условий выживания в боевых условиях, и говорил «обдуманно, что принудительное, казарменное товарищество, действительно закаляя дух в известном направлении, не формирует характеров, а скорее сравнивает, нивелирует их, что оно уничтожает такое драгоценное качество, как наивность, самобытность и в значительной мере совестливость, – сколько чудовищно безнравственного по отношению к каждому отдельному лицу, каждой отдельной совести – в товариществе уважалось как высоконравственное, как молодечество, доблесть».
Единственное, что он принимал, находя справедливым, – это строгое преследование ябедничества, фискальства: «Это была, кажется, единственная разумная, симпатичная черта кадетского самоуправства».
«О милое товарищество, – заключает Верещагин, – перед которым многие так преклоняются, – власть нахальства, невежества и заскорузлости не умерла в вас; пройдохи и плуты пользуются вами для своих целей в корпусах, в училищах и далее в жизни»[116].
Конечно, В. В. Верещагин заблуждался. Куда ближе к истине мнения других воспитанников Корпуса. Между нами, – утверждал М. А. Пещуров, – «существовал тот esprit de corps[117], который так блистательно проявил себя при обороне Севастополя, где на одном и том же месте безропотно умирало 30 и более офицеров, сменяя друг друга, и все были воспитанниками того же Морского кадетского корпуса»[118]. Эта сплоченность, этот дух товарищества, по мнению А. С. Горковенко, составляли «моральную силу нашего общества. <…> Мы были в точном смысле однокашниками и остались ими до старости. <…> Сойдясь с остатками товарищей на 35-й годовщине нашей службы, мы обрадовались друг другу, как дети одной разрозненной семьи»[119].
Было и негативное. После домашней обстановки и даже Александровского малолетнего корпуса Морской поражал новичков грубостью. «В новом месте, – вспоминал В. В. Верещагин, – все было казарменное и более грубое – обращение, грубый язык и грубые шутки. <…> Обращение офицеров с детьми и самих воспитанников между собою было очень резкое и грубое. С самого начала нашего приезда старые кадеты стали обращаться к нам с речами, расспросами и шутками до того казарменными и циничными, что в нашем прежнем Царскосельском обществе, очевидно, были только слабые отголоски этой загрубелости»[120].
По Д. И. Завалишину, «это была тогда общепринятая и даже как бы обязательная система. Убеждение в необходимости ее поддерживалось отчасти грубостью нравов значительной доли воспитанников». Поступали «преимущественно дети дворянства мелкопоместного, где более, нежели у кого-либо, развиты были все привычки и злоупотребления крепостного права»[121].
Естественно, своеобразной была и шкала ценностей: «Вообще солгать, обмануть, даже и своих домашних, не считалось в корпусе грехом – на то мы были “не бабы”. Нежность, вежливость, деликатность подвергались осмеянию, а ухарство и сила, напротив, очень ценились и уважались»[122].
Атмосфера в Корпусе была в известном смысле и нездоровой. «Я должен сознаться, – писал В. В. Верещагин, – что меня, которого мамаша старательно оберегала от всего мало-мальски неприличного, что можно было бы услышать от крестьян или дворовых людей, – долго коробило от грубости кадетских нравов. Кое-что из подробностей ужасных пороков, оскверняющих юное общество таких закрытых военно-учебных заведений, я видел здесь [в Александровском корпусе] впервые мельком и, не понявши хорошо, как-то инстинктивно отшатнулся; только уже в Морском корпусе, где вся молодежь была буквально охвачена тайными пороками, и я от ежедневного примера частию поддавался, частию боролся, снова поддавался, пока, наконец, выход из корпуса не развязал меня с этой ужасной, заразительной атмосферой»[123].
Руководство Корпуса признавало, что нравственное воспитание «не вполне достигает» желаемых результатов, и ссылалось при этом на нехватку воспитателей («число кадет в каждой роте так значительно и несоразмерно с числом воспитателей», что последние при всем старании не имеют возможности «внимательно изучить особенности характера и наклонностей каждого») и просчеты в приеме («в корпус поступают иногда мальчики, нравственное воспитание которых, как оказывается впоследствии, было в детстве ведено весьма небрежно»)[124].
«По скудости средств Морского корпуса, преподаватели, за исключением преподавателей математических и специальных наук, были, в общем, плохие»[125]. Другие в своих оценках учителей корпуса ярче и конкретнее. По Верещагину, состав «из пришлых был не очень плохой, как вообще в военно-учебных заведениях того времени». «Симпатична память учителя русского языка [В. И.] Благодарева», однако мотивы этой симпатии к русскому языку и словесности отношения не имели: «он благоволил ко мне, <…> у него прорывались иногда не учительские отношения к нам. Он критиковал довольно прозрачно некоторых лиц и некоторые порядки нашего управления; к литературным знаменитостям он относился сурово: поэта Лермонтова, напр[имер], называл болваном, неизвестно на что обозлившимся, Пушкина ставил ниже Державина». «Добр и терпелив» был учитель географии. Один преподаватель английского языка – «порядочный, милый, вежливый, умевший себя держать» англичанин; другой – также англичанин – дрался с кадетами. Худо было с французами: один, по ходившим по Корпусу слухам, был «на родине кучером», другой – «из мальчиков-барабанщиков», попавший в Россию с армией Наполеона, – «не учил кадет, а воевал с ними». Учителя из офицеров – ниже всякой критики: «Н. преподавал арифметику и в высших классах аналитическую геометрию, преподавал непонятно: как все дурные учителя, он заботился не о развитии учеников своим предметом, а о поимке не знавших заданного и вклеивании им единиц и нулей». «О. <…>, малограмотный офицер <…> тоже начал “читать лекции” несчастной арифметики, тоже без смысла и разумения»[126].
По Станюковичу, в значительной части они были неудовлетворительны: пьяницы, ремесленники, рутинеры и даже развращенный циник, «ставивший хорошие баллы кадетам не столько по степени их знания, сколько за смазливость их физиономий». Отсюда – низкий уровень преподавания общеобразовательных дисциплин. «По совести – замечает К. М. Станюкович, – нельзя сказать, чтобы и преподавание специальных предметов стояло на надлежащей высоте и чтобы большинство господ наставников отличалось большим педагогическим умением и любовью к своему делу. Они были почти “несменяемы” и все почти из одной и той же маленькой “привилегированной” среды корпусных офицеров. Занятые и воспитанием, и образованием в одно и то же время, они обыкновенно дальше книжек, заученных в молодых годах, не шли и преподавали до старости с ремесленной аккуратностью и рутиной, без всякого “духа живого”»[127].
Вместе с тем в Корпусе немало было и таких, кого вспоминали с уважением и благодарностью. У А. П. Боголюбова – А. А. Алексеев и А. И. Зеленой, у К. М. Станюковича – М. Н. Сухомлинов, И. П. Алымов, Ф. И. Дозе, корпусной батюшка В. Д. Березин – «заступник и предстатель обиженных кадет», у Д. Ф. Мертваго – географ и статистик Христофоров и другие.
Далеко не все офицеры-воспитатели были на должной высоте. Правда, В. К. Пилкин выделяет офицеров Корпуса: среди них «было, вообще, много весьма замечательных лиц. <…> В тогдашние времена нигде состав офицеров не был так хорош, единодушен и соединен, как в Морском корпусе»[128].
Однако в памяти В. В. Верещагина остались другие. Лучшая характеристика у лейтенанта барона де Риделя: «Полунемец родом, но россиянин в душе, красный от постоянно возобновляющихся возлияний, вспыльчивый, крикливый, но добрый; близорукий, подслеповатый». Любопытно сравнить эту аттестацию с официальной: «Был одним из любимых воспитателей юношества, готовившегося во флот. <…> Ридель умел внушить молодежи такое уважение к себе и такую любовь, что легко поддерживал строгую военную дисциплину и тот благородный дух сознания долга, который составлял лучшую черту тогдашних гардемаринов»[129].
«Н., – продолжает В. В. Верещагин, – маленький, писклявый, постоянно удивший своим мизинцем в носу, положительно неистощимом, и прозывавшийся “Мазепой”, <…> не брезговал и подарками, принимал приношения». «О. <…> Этот офицер ходил окруженный толпой подслуживающихся кадет, наушников и был прозван атаманом. Он завел целую систему шпионства из плохо учившихся старых кадет, знавших все и продававших товарищей за помощь при переходе из класса в класс»[130].
Воспитатели-взяточники особенно возмущали. Вот и у К. М. Станюковича один из ротных командиров «не гнушался ничем: брал деньгами, вещами и съестными припасами. <…> Многие родители высылали ему из деревень всякую провизию. За взятки он ставил хорошие баллы, смотрел сквозь пальцы на дурное поведение»[131].
Это было новым. «Мы не знали примера, – писал Д. И. Завалишин, – чтобы кадеты делали подарки кому-нибудь из корпусных офицеров, да это при общей справедливости и честности ни к чему бы и не повело»[132].
«Нещадная порка, служившая едва ли не главным элементом воспитания будущих моряков», по Станюковичу, процветала. Ротный Z, «сам до мозга костей “старый кадет”, рыцарь чести и справедливости, он нещадно порол своих питомцев, глубоко убежденный, что порка – отличное и единственное педагогическое средство»[133]. Здесь К. М. Станюкович, кажется, переборщил. Сорванец Боголюбов был «за кадетство выпорот только два раза», а в гардемаринской роте, куда он перешел в 1839 г., «уже не пороли розгами»[134]