Почти ежедневно, во всех больших газетах Петербурга, начало появляться следующее объявление:
«Уроки фотохромотипии, фотогравирования, цинкографии, металлизированные, гальваническа-позолочения, серебрения, бронзирования и никелирования преподает техник, на многих выставках медалями награжденный, тут же уроки стенографии, и тройной бухгалтерии по упрощенной методе, необходимы всем желающим вести трудовую, независимую жизнь!!!»
Адрес Пески, 7 улица, д. № 14, кв. кап. Цукато.
Передаем эту публикацию с фотографической точностью (за исключением адреса, разумеется). Хотя объявление страдало и грамматикой, и логикой, но так как на Руси людей, ищущих труда, и к тому же весьма легковерных, много, то с утра и до вечера электрический звонок квартиры капитана не уставал возвещать чающим получить из рук, медалями украшенного техника, ключи от входа в святилище «трудовой и независимой жизни».
Все, начиная от дверной доски, изготовленной из фосфоресцирующей массы, пугающей своим голубовато-фиолетовым отцветом новичков, до чучел, каких-то неимоверно хищных птиц, украшавших прихожую было рассчитано на то, чтобы удивить и привести в священный трепет посетителей.
Обстановка первой, приемной комнаты была еще больше фантастична, тут уже окончательно не было никакого прохода, от всевозможных станков, приборов и машин невиданных форм и видов. Все это было отполировано, и блестело как с иголочки. По стенам висели тарелки, щиты, шлемы из серебра и золота, полученные якобы хозяином, в точных гальванопластических копиях, далее шли какие-то невиданные аквариумы, со странного вида рыбами и земноводными. Зачем они попали в это царство машин и физических приборов, мог бы, пожалуй, объяснить только сам хозяин сих мест, отставной капитан Цукато, как некий гигант, словно из-под земли выраставший пред каждым посетителем и грандиозностью размеров поражавший каждого, видевшего его в первый раз. Ему в это время было лет пятьдесят-пятьдесят пять.
Почти трехаршинный рост [Примерно 2 метра 13 см], при соответственной ширине плеч и величине рук и ног, делал из Ивана Ивановича (так он значился по указу об отставке), молодца хоть в правофланговые, в Преображенский полк. Глаза на выкате, как у быка, большие, черные, висячие усы, громадный нос, красно-синеватого цвета и большие, мясистые губы, нельзя сказать, чтобы делали его красавцем, далеко нет, но придавали его лицу какое-то внушительное выражение. Всякий, взглянув на него, невольно думал:
– Не пошли, Господи, встретиться с таким медведем в лесу!
В дальних комнатах, отведенных под мастерские царила тишина и тот образцовый порядок, который дается и вырабатывается только временем и дисциплиной. Там, у отдельных столов, заставленных самыми разнообразными приборами и склянками, помещались по большей части молодые люди, явившиеся по вызову отставного капитана и техника изучать ту или другую отрасль бесчисленных «графий», значащихся в объявлении.
Сам хозяин выходил к ним только в определенные часы, с высоты своего величия говорил с каждым несколько слов, давал соответствующие указания, рассматривал с видом знатока и критика произведенные работы, и переходил к другому. Словом, с педагогической стороны, нельзя было найти в его деятельности ни сучка, ни задоринки, но увы, стоило только любому из его учеников повторись дома, и наедине, тот же самый опыт, что так блистательно удавался в лаборатории отставного капитана, неудача следовала за неудачей, и он ни к какому благоприятному результату не приходил… И бедняга снова должен был идти на выучку к технику. Тот, прослушав исповедь неудач, обыкновенно только лукаво улыбался и приговаривал.
– Скоро хочешь мастером быть, поучись сперва!
Иван Иванович всем своим ученикам говорил «ты», и никто из них даже и не думал обижаться, этим самым он поддерживал, в отношении себя, такую дисциплину, что еще не было примера, чтобы кто из них, а их перебывало несколько десятков, осмелился забыться.
В тот день, когда начинается наш рассказ, в начале ноября, к подъезду квартиры господина Цукато подъезжала извозчичья пролетка. Кутаясь в шерстяной вязаный платок и придерживаясь правой рукой за молодого человека, на извозчике сидела женщина лет сорока пяти с лицом худым, бледным и болезненным. Молодой человек, которого по сходству с этой женщиной, прямо можно было назвать её сыном, был тоже худ и бледен, но не болезненной худобой худосочных юношей, нет, он был худ и бледен потому, что, несмотря на свои двадцать лет, вытянулся не в меру, как тепличное растение. Слабосильный от природы, он, однако, был совершенно здоров, но низкая и впалая грудь не могла считаться признаком крепкого здоровья. Действительно, Андрей Юрьевич Борщов, воспитанный под крылышком матери, в глуши лесной провинции, поколебал многих уездных докторов-приемщиков, Тамбовского рекрутского присутствия, и был единогласно забракован при представлении на очередь по жребию.
Его отец, видный и богатый помещик Тамбовской губернии, не дал своим детям почти никакого образования, говоря: «К чему их учить, богаты будут! Помещиками будут!..» И взяв сыновьям (их у него было трое) гувернера из пленных французов, успокоился, весь закружился в заботах преуспеяния хозяйства, и блистательно вылетел в трубу, оставив своим кредиторам заложенное и перезаложенное имение, и недостроенный крахмально-сахарно-винокуренный завод!
Его карьера была кончена. У него не хватило энергии начать новую трудовую жизнь, перспектива работы, из-за куска хлеба, в чужих людях, пугала его, и он смело нажал собачку револьвера, прижав его дулом к виску.
В первые минуты ужаса, бедняга вдова его, оставшись с тремя сыновьями и дочерью на руках, окончательно растерялась, но нашлись добрые люди, помогли пристроить двух младших сыновей в корпуса, на казенный счет, дочь в Николаевский институт в Москве, и только один старший сын Андрей оставался на её руках.
Не получив никакого серьезного образования, только-только грамотный и болтающий по-французски, он не мог быть подспорьем матери. Она хотела поместить, пристроить его в какое-либо учебное заведение, но при виде бумаг молодого человека там только качали головой, или пожимали плечами, говоря:
– Да где же вы раньше были, теперь поздно!.. И этот ответ она слышала в двадцати местах.
Вдруг, однажды, когда она сидела в глубоком раздумье в своей бедной квартирке в Москве, куда она переехала ради младших сыновей и дочери, ей в руки попался номер «Новостей», в котором было напечатано выше помещенное объявление капитана Цукато. Словно осененная счастливой мыслью, она позвала сына и объяснила ему свой план, ехать в Петербург, и попытаться пристроить его в школу к этому волшебнику, который через несколько месяцев обещает дать возможность независимого и честного труда всем, кто к нему обратится.
В тот же вечер было написано и послано в Петербург, на имя капитана, письмо, в котором за пространным изложением обстоятельств было поставлено три вопроса: берется ли он выучить молодого человека, не кончившего нигде курса, но способного и послушного, (оба слова были подчеркнуты) всем премудростям, указанным в объявлении, в какой срок и какая цена всей науке?
Капитан, привычный к подобным корреспонденциям, отвечал очень уклончиво, что выучить можно всякого, что срок и цена (от 300 до 1000 рублей) зависят от развития ученика, и прибавлял, как бы вскользь, что советует приезжать как можно скорей, так как почти все вакансии заняты, и идет экзамен.
Письмо застало Борщову врасплох, она не ждала, что с этим надо торопиться, но делать было нечего. Продав остатки серебра, все что у неё оставалось от драгоценных вещей, и скопив всеми усилиями одну тысячу рублей, она через неделю уже ехала с сыном по Николаевской дороге, не забыв перед отправлением отслужить молебен у Иверской Божией Матери. В день приезда, едва оправившись от дороги, и усердно помолясь в Казанском соборе, отправилась она с молодым человеком по адресу, который зазубрила на память…
– Андрюша, радость моя, ты не поверишь, как страшно, – говорила она, слезая с пролетки, – страшнее чем когда ты жребий брал… Болит мое сердце… Уж не вернуться ли нам…
– Что вы, маменька! Вечно со своими предрассудками, приехали и слава Богу.
– Знаешь, Андрюшенька, мое сердце вещун… не вернуться ли нам…
Сын ничего не отвечал, но быстро соскочил с пролетки, и удостоверившись у дворника, что капитан Цукато квартирует в этом доме, отворил дверь и быстро стал подниматься по лестнице. Мать едва успевала за ним следовать.
Доска на двери не преминула и на нее оказать свое таинственное влияние. Она чуть не остановила сына, но швейцар внизу придавил пуговку электрического звонки, и дверь в квартиру капитана Цукато беззвучно отворилась перед ними.
– Как прикажите доложить, ваше превосходительство? – обратился к Борщовой слуга, во фраке и белом галстуке, подобострастно смотря ей в глаза, как собака, алчущая получить подачку.
Варвара Григорьевна порылась в портмоне, достала оттуда двугривенный, и подала лакею.
– Скажи, батюшка, вдова Борщова с сыном, из Москвы, он про нас знает, мы писали…
– Слушаю-с… Только вряд ли наш вас примет, сударыня, сегодня, – проговорил с оттенком иронии лакей, которого возмутил до глубины души ничтожный двугривенный.
– А все-таки, батюшка, ты доложи.
– Доложу, отчего не доложить… по мне что… лакей вышел хлопнув дверью…
– Каков скотина… проговорил Андрей Юрьевич, когда он остался наедине с матерью… видно, что здешний, петербургский, избалованный народ.
– Да, Андрюша, вижу… тут за двугривенный не благодарят, а грубости делают! Столица.
– Madam [Мадам (фр.)], взгляните какая обстановка, какие чучелы, какие птицы!.. Чего это стоит!..
Вошедший лакей прервал его разговор…
– Иван Иванович, – начал он очень нагло и самоуверенно, – просит извинить, они теперь заняты, у них берет урок князь Бехтыбеев, – если угодно, пожалуйте позднее, а то если угодно, пожалуйте в приемную, там подождете…
Мать с сыном переглянулись…
– Уж мы лучше подождем… любезнейший, – заговорила Варвара Григорьевна первая, и подала лакею целковый, – а вы, любезный, как только князь уйдет… не забудьте напомнить…
– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, – осклабляясь и низко кланяясь, проговорил цербер и отворил дверь в приемную.
Они вошли.
Взглянув кругом себя, и мать и сын не могли удержаться от изумления, при виде такой коллекции редких и невиданных предметов. Они ходили от гравюр к картинам, от картин к фантастическим бронзовым и золотым цветам, подходили к громадному аквариуму, любовались на рыб и земноводных, и долго бы пробыли в таком созерцательном настроении, но дверь из кабинета отворилась, и на пороге явилась колоссальная фигура хозяина.
– Прошу! – проговорил он хриплым басом, приглашая жестом посетителей следовать за собой.
Варвара Григорьевна вздрогнула от неожиданности, но тотчас оправилась, тихонько перекрестилась, и взяв сына за руку, пошла за хозяином…
Когда они очутились в кабинете, хозяин вежливо пододвинул стул посетительнице, а сам уселся в широкое, мягкое кресло у стола.
– Вы мне писали о вашем сыне, – начал он, – закуривая сигару, – что же… готов выучить… насколько сумею. – Он лукаво улыбнулся.
– Ах, как это было бы хорошо, – вздохнула Варвара Григорьевна.
– Что же, можно, можно… – пуская колечками дым, говорил капитан, – а позвольте узнать, сударыня, чему именно вам угодно, чтобы я выучил вашего сына?
– Всему… всему… вот о чем пропечатано, – как-то нерешительно проговорила Борщова, и покраснела от душившего ее волнения.
– Всему?! – глубокомысленно произнес капитан. – Не много ли это будет… не лучше ли бы было держаться одной какой специальности?..
– Как хотите… будьте отцом благодетелем, доставьте кусок хлеба…
– О, что касается до этого, – с надменным и самоуверенным видом, подчеркивая слова, добавил Цукато, – то мои ученики без места не сидят. Вот Побываев техником на заводе Шульца, Ильин электро-гальванопластом в экспедиции, Шишкин профессором в академии… да всех и не пересчитать… оклады генеральские… теперь электро-гальвано-фотографо-металло-техников очень немного. На них цена высокая, в месяц рублей триста-пятьсот!
Проговорив всю эту галиматью единым духом, капитан взглянул на Варвару Григорьевну, чтобы видеть, какое впечатление произвела на нее перспектива генеральского оклада… Пораженная неслыханными словами, обстановкой, тоном говорившего, его наглой самоуверенностью, она была потрясена и поражена. Видеть своего Андрюшу на высоте всех этих гальвано-металло-фотографо-гальванопластик, стало её мечтой, её идеалом и она со слезами обратилась к Ивану Ивановичу.
– Не знаю, как вас и просить… войдите в мое положение, мы теперь люди бедные… собрали все остатки, все крохи, приехали сюда… ради Господа Бога умоляю вас, выучите его, дайте нам кусок хлеба.
Каким бы ни был самоуверенным и наглым капитан, но при виде этих слез и волнений ему даже стало жутко, и он чтобы оправиться, переменил разговор.
– Да, да, кстати… Мы еще не познакомились, – обратился он к молодому человеку, который с той минуты, как вошел не проронил ни слова и рассматривал с видимым изумлением роскошную и фантастическую обстановку кабинета.
– Подойдите сюда, молодой человек… Вот с матушкой вашей мы уговариваемся, как повыгоднее устроить вашу карьеру, а я еще ни слова не слыхал от вас как вам самим-то нравятся технические занятия…
– Я готов исполнить волю матушки… Каждый труд сам по себе честен и благороден… И по мне все равно, чем ни заниматься, только чтобы добыть ей кусок хлеба…
Проговорив эту фразу залпом, молодой человек покраснел и потупился. Варвара Григорьевна вскочила со стула и горячо поцеловала его в голову. Иван Иванович, при виде этой родственной сцены, иронически улыбнулся и снова обратился к Борщову.
– А скажите, молодой человек, учились вы где-нибудь, и чему? Кончили курс?
Борщов замялся и покраснел еще больше.
– В школах не был… У нас жил гувернер… Читать, писать и первую часть арифметики знаю… – проговорил он, стесняясь и потупясь.
– Только-то?
Молчание…
– Не много… – капитан прикусил ус. – Следовательно, – начал он, – докторально – вам надо будет брать параллельно, с обучением технике, приватные уроки по общим предметам… Так ли сударыня? – обратился он уже к Варваре Григорьевне.
– Как хотите, что хотите, то и делайте.
– Но ведь это потребует дополнительных расходов.
– Мы решились на все жертвы… – произнесла она, как-то глухо… – говорите… Бога ради, говорите, что нужно, я ни перед чем не состою… себя заложу… только выучите
– Выучим!.. – отрезал капитан… – только стоить это будет дорого… даром наука не дается, да и время упущено.
– Упущено… сама знаю, упущено… – прошептала вдова.
– Ну, а позвольте поинтересоваться, сударыня, сколько вы примерно ассигновали употребить на это дело.
– Я, право, не знаю, ваше дело назначить.
– Назначить… гм!.. назначить… Но для этого нужно сначала подробно условиться… И так, вы желаете, чтобы ваш сын под моим руководством изучил электротехнику?.. Так-с?..
Вдова кивнула головой в знак согласия…
– И гальванопластику?
– Конечно.
– И металлографию? И бронзирование? И никелирование, и серебрение, и золочение, и фотометаллографию? И фоторельефографию? И цинкографию… И вообще все науки, необходимые ученому технику.
При каждом новом названии вдова наклоняла голову и говорила «так, так», а капитан писал карандашом новую строчку и ставил против не фантастическую цифру.
– Итого десять предметов! – торжественно закончил он и подвел итог…
– По пятидесяти рублей за предмет, надеюсь будет не убыточно ни вам ни мне… По этой цене я могу иметь сколько угодно учеников… и только снисходя к вашему положению…
– Извольте… я согласна… – вдруг с твердой решимостью произнесла Варвара Григорьевна…
– Позвольте, сударыня, еще не все, а уроки по общим предметам?.. – Заговорил Цукато, заметив из слов вдовы, что он запросил слишком мало.
– А сколько составит?..
– Гм?!.. По четыре часа в неделю… полтора рубля в час – 6 рублей… в месяц… 24 рубля… да, так именно, – вычисляя и соображая, – говорил Иван Иванович, – в 6 месяцев ровно 150 рублей… Согласитесь сами, что с четырьмя правилами арифметики нельзя приступать к электротехнике, или фото-электро-механике.
Капитан знал, с кем говорит, и врал не стесняясь.
– Что же, куда ни шло!.. Как ты думаешь, Андрюша? – обратилась Варвара Григорьевна к сыну, – который стоял поодаль, и, словно пораженный каким-либо сверхъестественным видением, не сводил глаз от двери во внутренние апартаменты, плотно завешенные спущенными драпировками.
Дело в том, что в ту минуту, когда вдова и капитан были заняты серьезным деловым разговором, драпировка чуть распахнулась, и на пороге показалась женщина такой дивной, ослепительной красоты, что молодой человек, всю юность пробывший в глуши провинции, был просто поражен и уничтожен… Чудное видение исчезло так же тихо и беззвучно, как и появилось, а молодой человек все еще находился под её чарующим впечатлением.
– Что же, Андрюша, решаться, что ли? – повторила вопрос Варвара Григорьевна.
Молодой человек вздрогнул.
– Ваша воля, матушка… Я согласен!..
– Вот и прекрасно… Значит, по рукам? – весело проговорил капитан.
– Видно, так Богу угодно, что же, я согласна; я могу еще перебиться год – полтора… А там, авось, и он кормить меня будет… не правда ли?!
– О, конечно, конечно… за местами задержки не будет, – успокаивал ее Иван Иванович… – И так, по рукам?..
– По рукам… – вдова протянула руку и Иван Иванович крепко ее потряс.
– Посмотрите, какого мы из него за год техника сделаем.
– В год?.. вы говорили – полгода?..
– О, да, да, конечно, все зависит от способностей и прилежания, – поправился капитан.
– Слышишь, Андрюша, учись, старайся…
Молодой человек ничего не отвечал, он украдкой поглядывал на дверь, за которой скрылось чудное видение.
Варвара Григорьевна встала, чтобы проститься, но капитан удержал ее.
– Извините, многоуважаемая Варвара Григорьевна, так кажется, – начал он, – вот, видите… вакансий у меня теперь всего одна, а желающих учиться много… Так, я… извините, хотя и вполне доверяю вам, но все-таки следовало бы… получить задаточек… впрочем, я напишу расписочку, – дополнил он еще слаще.
Варвара Григорьевна инстинктивно опустила руку к карману, в котором были зашиты деньги… что-то кольнуло под сердцем.
– Сколько? – тихо спросила она.
– Обыкновенно, дают половину, – отчеканил Цукато, – но с вас, извольте, я возьму двести рублей, остальные: половину после начала занятий, а другую через три месяца. Впрочем, я не принуждаю, как угодно, мне учеников не искать стать, – ухмыльнулся он, видя, что вдова колеблется…
– Есть ли у вас ножичек или ножницы… знаете, в дороге спокойнее, когда карман зашит, – говорила Варвара Григорьевна, решившаяся идти до конца.
Цукато подал просимое, и через минуту две радужные бумажки лежали пред ним на письменном столе… Он взглянул на них искоса, и потом, словно не обращая на них никакого внимания, оставил их лежать на том же месте, написал расписку и пошел проводить посетителей.
Когда он вернулся в кабинет, у письменного стола стояла красавица, так поразившая Борщова. Роскошный пеньюар ловко обхватывал её чудный стан. Она держала в руках только что полученные Цукато бумажки.
– Браво, браво, мой коханый! Мне на бархатное платье добыл, браво! Браво!
– Юзя… ради Бога! Ради Бога, оставь деньги, они мне необходимы, – умолял капитан.
– Опять на опыты!.. Не дам, не дам… мне нужнее, нужнее, – говорила красавица, вертясь по комнате с бумажками в руках…
– Что же я буду делать… Чтобы учить этих болванов, мне нужны материалы, нужны машины…
– Не говори вздор… Твои глупые москали верят в тебя, как в Бога, показывай им фокусы, морочь, все сойдет, а денег я не отдам, не отдам… Ты их не возьмешь от своей маленькой Юзи, – и она, вдруг превратившись в ласковую кошечку, подкралась к нему и обняв за шею, поцеловала в губы.
Деньги остались у Юзи.
Прежде чем продолжать нам рассказ, вернемся несколько назад, и поищем в прошлом капитана Цукато данные, по которым можно было бы определить последующие развитие этого представителя крокодилов, хотя еще не самой опасной породы.
Лет двадцать тому назад, в Тихвине, уездном городе Новгородской губернии, происходила следующая сцена…
В довольно прилично обставленной квартире поручика квартировавшего там полка, Василия Егоровича Перекладина, на покрытом белой скатертью обеденном столе, в зале, стоял, обитый темным глазетом, гроб. Кругом гроба высились в высоких церковных подсвечниках восковые свечи. В комнате пахло ладаном. Зеркала были завешены, а шторы спущены. Неясный полусвет царил в комнате, и производил на каждого входящего тяжелое, подавляющее впечатление… Чувствовалось присутствие смерти… Но что могло больше всего изумить каждого, это то обстоятельство, что гроб был пуст, в нем не было покойника, да и во всей квартире, кроме двух мужчин, сидящих за чайным столиком, в столовой, ни живых, ни мертвых представителей человеческой породы не оказывалось.
Один из распивавших чай был одет, как на бал, в мундире, эполетах и новых штиблетах, другой же, облеченный в темно-зеленый, восточный халат и туфли, очевидно, был у себя дома, и действительно, это был хозяин квартиры Василий Егорович Перекладин, более известный в полку под кличкой «Васеньки», враль и балагур первой руки.
Офицер в мундире был его ротный командир штабс-капитан Цукато, живший с ним на одной квартире.
– Декорации готовы, роль выучена, – говорил Цукато, прихлебывая чай с ромом. – Одно сомнительно, поедут ли статисты по приглашению?
– Не тужи, брат, тотчас явятся. Особенно твой мерзавец Шельмензон… Он просто умрет с горя, когда узнает о твоей смерти…
– Ха, ха, ха! – покатывался Цукато. – Этому мерзавцу больше пяти копеек не давай, не стоит.
– Уж меня не учи, – улыбаясь, промолвил Перекладин.
– Да, да, давай-ка подочтем, сколько долгов, чтобы не пропустить какого. Список у тебя?
– Вот он… давай считать!
– Давай. Шельмензону 3.000 рублей, клади на счетах.
Косточки щелкнули.
– Вараксину 1.500, с процентами 1.700… Положил?
– Положил.
– Гребешкову 1.600, Инокову 2.200, портному 800, Шлемке Гринбергу… ха, ха, ха… 1.500… дал 300, в полторы вексель… этому пяточек… ха, ха, ха!.. Положил?
– Положил.
– Сколько?
– 10.000… Цифра!.. – многозначительно проговорил Перекладин.
– Да… да-а!.. Всем писал?
– Всем… вчера и сегодня…
– А сколько наличных остается… на уплату?
– 510 рублей, – пересчитав пачку, ответил поручик.
– Как 510, было 560?
– Вот все счеты… Гроб 35 рублей, свечи и церковь 8, священнику 5 рублей, марки, извозчик, посланному с письмами.
– Так, так, верно, верно… В тебе ли мне сомневаться… Знаешь что, Васенька, если нам удастся, тогда всю жизнь, до гробовой доски располагай мной, я твой неоплатный должник… А то съели меня эти проклятые кредиторы, словно черви могильные, заживо съели!..
Раздавшийся в это время в прихожей робкий звонок прервал беседу приятелей. Они быстро оба кинулись в зал. Цукато с ловкостью, которой позавидовал бы любой гимнаст, вспрыгнул на стол, и быстро лег в гроб, сложил руки на груди, и закрыл глаза. Губы его мгновенно приняли мертвенно-спокойное выражение, ни один мускул его не дрожал… Перекладин бережно укрыл его покровом, и закрыл лицо кисеей… осмотрел, все ли в порядке, и затем уже пошел отворить посетителю.
В прихожей, торопливо сбросив пальто, пред Перекладиным предстал маленький человечек, с еврейского типа лицом, и с нервной суетливостью поздоровавшись с хозяином, тревожно проговорил.
– Вы, господин поручик, напугали меня своей запиской, что случилось?.. Бога ради говорите, что случилось?
Вместо ответа Перекладин приотворил дверь в зал и указал пальцем на гроб.
– Умер?.. Вей мир, кто умер?..
– Иван Иванович приказал долго жить.
– Что вы говорите… Иван Иванович, господин Цукатов… Вей мир!.. Не может быть… Он в воскресенье еще занял 300 карбованцев.
– Посмотрите…
Перекладин пошел в зал. Шелмензон (это был он), за ним.
Увидев сквозь кисею знакомые черты своего должника, Шельмензон побледнел… и совсем растерялся. Схватив за руку Перекладин, он прошептал:
– А как же мой долг… а мои пенензы[деньги (воровской жаргон)]?
– Тю, тю! Пропали…
– Как пропали… А движимость… а капитал? Ай вей мир… Мои денежки?
– Пойдемте отсюда, здесь, при покойнике так говорить не следует, пойдемте, – успокаивал его Перекладин, взяв под руку и уводя в кабинет…
– Ай вей мир… Вей мир! – на все лады повторял еврей… – Я к самому господину генералу от дивизии пойду, я жаловаться буду…
– Какой же суд над покойником!..
– У него есть недвижимость… я буду требовать… и найду…
– Да вы успокойтесь… Квартира моя по контракту, у нотариуса, жил он вот в той комнате, после него остались: один мундир старый, новый на нем.
– А зачем вы новый надели, зачем новый?! Я буду жаловаться!
– Кому угодно. – Перекладин улыбнулся. Цукато лежа в гробу и слыша разговор, едва удерживался от смеху…
– Да вот еще три чубука, пять рубашек, шестая на нем, сабля, кобура от револьвера, туфли, – пересчитывал недвижимость Цукато его наперсник.
– Нет, нет… Я буду жаловаться!! – Раздавшийся в это время звонок, заставил Перекладина идти отворять двери.
– Что случилось? Что случилось? – быстро спрашивал высокий, красноносый мужчина, по образу похожий на купца прасола [Оптовый скупщик в деревнях мяса, рыбы, скота и сельскохозяйственного сырья для перепродажи. (уст.)]… Это был кредитор Вараксин.
Как и Шельмензону, Перекладин ничего не ответил, но только приотворил дверь и показал на гроб… Прибывший остолбенел и открыл рот от изумления… но привычка взяла свое, он медленно перекрестился.
– Когда?.. – тихо спросил он…
– Вчера вечером… Вдруг сделалось дурно, через час готов… Доктор Самохвалов говорит удар!..
Гость и хозяин прошли через зал, и проходя мимо гроба, посетитель не преминул вторично перекреститься и поклониться покойнику. Они прошли в кабинет, где уже сидел Шельмензон.
Начался разговор, как, каким образом получить уплату по векселям, превращенным за смертью должника, в ничего не стоящие бумажки. Звонок раздавался за звонком. Один за другим являлись кредиторы, с каждым проделывалась та же пантомина [пантомима (уст.)], как с Шельмензоном и Вараксиным, все проходили через зал, всматривались в покойника и совсем ошеломленные являлись в кабинет. Не прошло и часа со времени прибытия Шельмензона, как все были в сборе.
Каждый по-своему выражал свое сожаление об утрате, один проклинал покойного, другой ругался, сжав кулаки, третий называя сам себя дураком, с отчаянием сидел, склонив голову на руки. Вдруг, среди общей тишины, последовавшей за общим возбуждением, раздался голос Перекладина.
– Господа, – говорил он, – вы все собрались сюда для того, чтобы найти какой-либо способ выручить хоть часть своих денег, – я, один только я состоял не кредитором, а должником дорогого товарища, царство ему небесное!..
При этих словах лица у всех прояснились, каждый почувствовал хоть слабую надежду получить частицу капитала.
– Да, господа, бывали и у Ивана Ивановича более счастливые дни… он тогда был готов, делиться последним, и я несколько раз пользовался его услугами. Сколько я ему должен… не знаю, не помню – понимаете, между товарищами…
– Значит, вы нам уплотите?.. – вмешался Шельмензон.
– Вовсе не значит господин Шельмензон… Я только говорю, что мне тяжело у себя в квартире слышать проклятия и упреки, относящиеся к человеку, которого я глубоко любил и который много раз делал мне одолжения. Я не настолько богат, чтобы уплатить все его долги, но я готов был отдать все, что у меня есть, чтобы избавить память покойного товарища от оскорблений!..
– Браво, молодой человек, это честно, это очень честно, это по-военному! – воскликнул отставной интендантский протоколист Гребешков, считавший себя почему-то военным…
– Да! Да! Это очень благородно!.. Благородно!.. – заговорило несколько голосов…
– Но сколько же заплатить, – опять вмешался Шельмензон.
– Вам лично ничего! Всем вместе все, что у меня найдется… – отрезал Перекладин, уже заметивший, что его предложение встречает сочувствие.
– Не перебивайте, господин Шельмензон! Не перебивайте! – зашумели другие кредиторы.
– Хорошо господа, сочтемте сначала, сколько всего должен мой бедный Ваня?
Начали считать, оказалась уже известная цифра 10.600 рублей. Как ни спорил Шельмензон, но побоявшись окончательно рассердить Перекладина, тоже согласился слить свою сумму с общим итогом. Тогда Перекладин медленно открыл стол, достал бумажник и еще медленней стал считать деньги… Оказалось 510 рублей. Отложив обратно 10 рублей в бумажник, он кинул 500 рублей на стол…
– Вот, господа, я держу слово… все деньги, пятьсот рублей я готов отдать, чтобы выкупить честь товарища…
– Все молчали… Ничтожность суммы всех опечалила.
– Да ведь это ж выйдет по пятачку за рубль! – воскликнул Шельмензон, – я протестую…
– Очень – рад, – резко возразил Перекладин и взял пачку в руки, Шельмензон хотел ее вырвать…
– Нет, брат, атанде [От фр. attendez – подождите (устар.) – возражение, требование остановиться]… не из таковских… – проговорил поручик и стал укладывать деньги обратно… – желаю вам господа, получить за ваши векселя больше.
– Извольте… я согласен, – вдруг словно выпалил Вараксин… – все равно, что в печке сжечь вексель… пожалуйте деньги… – Он достал вексель…
– И я согласен! И я! И я! – заговорили все кредиторы, и Перекладин, убедившись, что все согласны, стал отбирать векселя, и уплачивать за рубль по пятачку… Шельмензон, получая деньги, сделал такой уморительный жест отчаянья, что все присутствующие улыбнулись… За несколько минут операция была кончена, деньги выданы, векселя получены и тут же сожжены в топившемся камине.
– А теперь, господа, позвольте предложить по рюмочке водки, помянуть покойника… – заговорил Перекладин, открывая буфет и показывая целую батарею бутылок.
– Что же, с горя не мешает! – заговорили голоса, – выпьемте по маленькой!..
– Так уж и меня не обнесите! – вдруг загремел голос штабс-капитана, который с улыбкой на губах стоял в дверях кабинета… При виде восставшего из мертвых покойника раздался общий, нечеловеческий крик ужаса и испуга, некоторые попадали без чувств, а Иван Иванович, словно не замечая переполоха, подошел к буфету, налил себе большую рюмку очищенной и подвал вверх.
– За ваше здоровье, господа! – рявкнул он во весь голос и опрокинул рюмку в горло…
Описать, что произошло после этой сцены, трудно, пусть каждый представит по-своему, но дело дошло до полиции, был найден гроб, и прочее. Форменного суда не было, но оба приятеля угодили с теми же чинами на Кавказ. Но приключения Цукато тем не кончились… Под тропическим солнцем Кавказа, началось его полное превращение в крокодила…
Прошло два года. Отличившись, если не храбростью, то отчаянной дерзостью в делах с горцами, штабс-капитан Цукато получил эскадрон, и у него субалтерн-офицером [Младший офицер роты, эскадрона, батареи в русской дореволюционной армии] состоял все тот же неизменный друг – товарищ Перекладин.
Усмирение восточного Кавказа было только что окончено, но часто еще вспышки недовольства в рассеянных горских племенах заставляли русское правительство прибегать к силе оружия.
Цукато со своим эскадроном стоял в ущельях восточного Кавказа, и славился, у только что недавно покоренного населения, как богатырь и головорез.
Во время одной из экспедиций усмирения, он ворвался во главе своего отряда в аул Кара-Сарай, и выжег его дотла… Никто и ничего не пощадили… женщины, старики и дети убиты, девушки… да что и говорить о них… Война всегда имеет свою обратную сторону.
Возвратившись на пепелище своего аула, мужчины Кара-Сарая пришли в такой ужас и негодование, при виде зверств, учиненных русскими, что стали допытываться, кто ими командовал. Узнав, что это был Цукато, они поклялись на Коране и на шашках изрубить его в куски, живого или мертвого, а если горец даст клятву – он ее держит!
Недалеко от стоянки эскадрона Цукато, всего верстах в пятнадцати-двадцати проживал богатый грузинский князь Андремелек. Богат он был баснословно, но лучшим украшением его дворца была (как очень часто описывали в романах) его красавица дочь Тамара.
За красавицей увивались местные князьки и богатыри, но она увидала как-то Цукато, и пленилась его мужественной фигурой и прямым, резким разговором.
Однажды, накануне дня, в который должен был, во дворце князя Андремелека, справляться какой-то семейный праздник, к Ивану Ивановичу, крадучись, явился мирный черкес и за горсть полуимпериалов продал тайну, что абреки Кара-Сарая, зная, что Цукато должен будет ехать ночью по ущелью Копеек-Даг, решили сделать на него засаду, и убить его на обратном пути с праздника.
Пообещав мирному татарину вдвое, если известие справедливо, Иван Иванович принялся размышлять о своем положении.
Не ехать на бал было немыслимо, трусость на Кавказе не прощают, ехать значило подвергать свою жизнь смертельной опасности, так как, по словам татарина, в засаде должны были участвовать больше двадцати отборных абреков, как известно хороших стрелков… Но Иван Иванович, целью жизни которого было теперь во чтобы то ни стало покорить сердце горской красавицы-богачихи, решился на крайний риск, но принял свои предосторожности.
Долго обсуждал он со своим субалтерном план действий, и, наконец, решил, что взвод, под командой поручика Перекладина, выедет вечером, на проездку, и как бы случайно, часам к десяти, когда уже совсем стемнеет, будет, словно ненароком, у Копеек-Датского ущелья. Перекладину внушено, броситься в атаку, при первом выстреле.
Ровно в полдень, прифрантившись, как только возможно, Иван Иванович выехал на праздник к князю Андремелеку, на прекрасном белом карабахе [Старинная порода горных верховыхлошадей, выведенная на территории НагорногоКарабаха]. За ним следовал только один вестовой. Слух об этом отъезде с быстротой телеграфа распространился из аула в аул между горцами. Цукато никто не любил, и многие, зная о заговоре, только потирали руки да улыбались в густые бороды.
Как ни в чем не бывало, провел весь день штабс-ротмистр у ног красавицы, прихлопывал, как и все присутствующие, когда она танцевала лезгинку, сам отплясывал казачка, что не мешало ему опытным взглядом замечать, что кружок молодых людей, собравшийся во дворце князя, редеет, что многие из самых лихих абреков исчезали куда-то. Не было сомнения, они отправлялись на облаву.
Казалось, и красавица Тамара, если не знала о заговоре, то подозревала что-то недоброе, и когда Иван Иванович, не устававший говорить ей весь день любезности, начал в десятом часу собираться в обратный путь, она начала его упрашивать остаться у них переночевать. Старый князь повторил ту же просьбу, но в голосе его слышалась, помимо его воли, ирония. Он очень невзлюбил этого русского, который осмеливается иметь виды на его дочь. Иван Иванович был опять поставлен между двух огней, перспектива нападения, схватки вовсе не улыбалась ему, но мелькнувшая в эту минуту счастливая мысль заставила его прекратить все колебания.
– Я не ребенок, и не боюсь ни чертей, ни живых людей, князь, – ответил он отцу Тамары, – а если что случится, при мне шашка.
– А все-таки я бы посоветовал вам лучше остаться у нас на ночь. В крае не спокойно, на днях мои молодцы встретили шайку из шести мюридов [Здесь мюрид – простой мусульманин], лучше переночуйте… Никто из нас не сомневается в вашей храбрости, зачем же рисковать, – прибавил князь Андремелек.
– Риск благородное дело, князь, а против шести человек у меня шесть выстрелов в револьвере, – не без пафоса проговорил Цукато и вскочил в седло…
– Помните, господин офицер, я вас предупреждал, чтобы мне не быть в ответе.
– Кто же усомнится в вашей верности, князь, – тон в тон ответил Цукато и дал шпоры коню.
Через полчаса, вместе с вестовым, добрались они до начала ущелья. Было темно, как в могиле… Кремнистый путь едва виднелся, пролегая у самой скалы, покрытой густыми кустарниками – самое разбойничье место. Не говоря ни слова, Цукато осадил коня и спрыгнул с седла, вестовой последовал его примеру.
– Держи крепче свою лошадь за повод, – приказал офицер вестовому, и, выпустив поводья своего горячего карабаха, огрел его плеткой по крутым бокам. Лошадь дала страшную лансаду [Крутой и высокий прыжок верховой лошади] и стрелой помчалась к дому через ущелье.
Несколько минут был слышен звонкий топот её копыт, вдруг раздался дружный, страшный залп. Топот прекратился, послышалось падение чего-то тяжелого по камням на глубину ущелья, и почти в ту же секунду раздались дикие крики.
– Вур! Вур! И горские ругательства… Сидевшая в засаде толпа абреков, свалив залпом лошадь, думала, что всадник убит или ранен, и бросилась доканчивать его шашками и кинжалами.
Находившийся поблизости взвод, под командой Перекладина быстро выстроился, и согласно команде, бросился в атаку.
Произошла схватка. Двое драгун были ранены, но зато восемь горцев убито, а семеро взяты в плен и связаны.
Тем временем штабс-капитан, сев на лошадь своего вестового, потихоньку подъехал к месту побоища.
Выслушав от субалтерна рапорт, по форме, словно, ничего не зная и не понимая, Цукато обратился к вахмистру!
– Это что?.. – спросил он, указывая на связанных пленных.
– Пленные, ваше благородие! – отрапортовал усач.
– Кто приказал брать пленных?.. Могут быть убитые, но не пленные!.. Головы долой! – скомандовал он так повелительно, что через несколько секунд к восьми трупам прибавилось еще семь, а поутру, вокруг палатки эскадронного командира, воткнутые на высоких копьях, торчали головы абреков.
Дело получило огласку, назначено было следствие и по конфирмации суда, Цукато был лишен орденов «За храбрость» «за самоуправство и жестокость», как сказано в резолюции суда.
Но сердце красавицы загадка… Удаль Цукато произвела свое потрясающее действие. Дочь князя Андремелека влюбилась в него по уши, и не дальше, как через три месяца вышла за него замуж, несмотря на энергическое сопротивление отца.
Старик грозил ей всякими несчастиями, предсказывал ужасную будущность, но все напрасно, княжна Тамара стояла на своем, и старик должен был согласиться. К несчастию он был прав.
Брак штабс-капитана Цукато с княжной Тамарой совпал с финалом суда над ним по поводу кровавой расправы с горцами, за нападение при Копеек-Даге. Оставаться на службе после подобного приговора было невозможно, и Иван Иванович вместе с женой и своим бессменным другом-товарищем Перекладиным уехал в Петербург, где сначала причислились куда-то, а затем оба вышли в отставку, Цукато в чине капитана, а Перекладин – поручика.
Первое время пребывания в Петербурге были самыми блестящими годами жизни Ивана Ивановича. Красота и семейные связи молодой жены открыли ему доступ во многие дома, а её богатое приданое, позволяло жить даже с некоторой роскошью.
Но капитан, выпив сладкого, захотел отведать и сладчайшего, и вот, тут-то началась та необузданная скачка за наслаждениями, в самом разгаре которой Цукато начал замечать, что у жениных сундуков есть дно, и что продолжать с таким же азартом проживать деньги немыслимо.
Но стремление по наклонной плоскости к разорению было неудержимо – надо было во что бы то ни стало добывать новые и новые суммы для уплаты по счетам и без счетов. Жадные и разлакомившиеся француженки, до которых капитан вдруг оказался большим охотником, не давали ни минуты покоя… Пошли в ход векселя, без бланка и с бланком жены, закладные на недвижимость, перезакладные, запродажные – словом, весь арсенал крючкотворственного лихоимства и ростовщичества, но и этого экстраординарного средства хватило только на несколько недель… Наконец, и оно иссякло, кредиторы и француженки делались все назойливее, все смелее, надо было придумать какое-либо новое средство.
Иван Иванович нашел его!..
– Мне нужно денег… Мы в долгах по уши, – обратился он одним прекрасным утром к жене…
– Что же, Ваня, я могу тут сделать?.. Я все тебе отдала, – отвечала покорно молодая женщина. – Вот разве, на, возьми сережки… заложить, можно…
– Наплевать мне на ваши сережки, мне денег нужно… Понимаете, много денег нужно…
– Но откуда же я их возьму?.. Как тебе, Ваня, не стыдно так говорить!..
Она заплакала.
– Попреки!.. Этого только недоставало… «Откуда я их возьму, откуда я их возьму?» – передразнил он ее. – Отцу напиши… пришлет… богат…
– Он уже итак присылал… сколько раз…
– А тебе жаль его денег, что ли… Умно…
– Он в последнем письме прямо пишет, что больше присылать не будет!
– Вот как?! Ну, мы еще увидим!.. Раскошелится! Напиши по нежней… попроси…
– И пробовать не стоит… Что он раз сказал, то свято… Не пришлет!..
– Напиши, что ты больна, что доктора советуют ехать заграницу, что деньги нужны!.. Необходимы… Будто ты не знаешь, как писать в таких случаях!..
Молодая женщина смотрела на мужа, широко раскрыв глаза. Она слышала от него в первый раз фразу, которая сразу подорвала у неё всякое доверие к нему.
– Лгать?.. Ты мне предлагаешь лгать, – с каким-то странным выражением произнесла она наконец. – Нет, Иван Иванович, помните, что я по рожденью княжна Андремелек, и что в нашей семье нет привычки лгать в лицо отцу.
С этими словами Тамара встала и, смерив мужа холодным, презрительным взглядом, вышла из комнаты.
Подобный же разговор повторялся еще несколько раз, и, наконец, взбешенный капитан потерял всякое самообладание и поднял руку на жену. Против всякого ожидания, взрыва отчаяния и негодования не последовало, в молодой красавице проснулась забитая, загнанная женщина востока… Письмо было написано! Письмо, говорящее об отчаянной болезни, о бесконечной любви и доброте мужа, о необходимости немедленной поездки за границу.
Старик отец, никогда и никуда не выезжавший с Кавказа, перепугался не на шутку, и пересилив свою врожденную скупость, выслал дочери сразу такую сумму, которая могла вполне оплатить хотя бы двухлетнее пребывание заграницей, но этих пятнадцати тысяч Ивану Ивановичу хватило всего на три месяца… Модные рестораны и француженки стоят дорого!
Приходилось придумать новое средство залезть в карман тестя.
Иван Иванович, когда женился, не очень-то заботился о приданом, он знал, что княжна Тамара единственная дочь, и что имея ее в руках, он может высасывать сколько угодно денег из старого князя, которого считали в нескольких миллионах. На этот раз он решился, на правильную осаду.
Жену свою он не любил, она была ему нужна только как средство наживы, совести он не признавал, стыда и публичного скандала не боялся, не мудрено, что с таким отрицательным арсеналом осадных орудий он не затруднялся в выборе средств и открыл кампанию немедленно.
Для приведения в исполнение задуманного плана, был необходим верный и неизменный помощник. Перекладин, как нельзя лучше, подходил для этой роли. Друзья условились, облава началась.
Давно уже Тамара Михайловна, так звали жену Ивана Ивановича, начала замечать, что Перекладин старался всеми силами оказать ей при всяком удобном случае внимание. Он провожал ее из гостей домой, когда бывало Иван Иванович, увлеченный затянувшейся пулькой в винт, засиживался до утра, сопровождал ее и на концерты, и на балы, словом, играл при ней роль адъютанта. Надо сказать, что Перекладин был очень нехорош собой, и в голову красавицы не могло прийти, чтобы он мог иметь на нее какие-либо виды. Она бывала с ним весела, шутлива, откровенна даже, и бывало, особенно в первое время после брака, вспоминая в Петербурге про горы и долины своей родины, только перед ним да перед мужем рисковала плясать лезгинку, которую недурно на гитаре аккомпанировал Перекладин.
В последнее время, замечая охлаждение мужа, она стала выказывать больше холодности и его задушевному приятелю, считая его злым гением, увлекающим мужа на кутежи и попойки… Она даже решилась ему высказать это однажды, и притом довольно резко… Вышла сцена. Мужа не было дома. Вернувшись, он принял сторону приятеля, и что всего оскорбительнее для жены, назвал эту сцену «ссорой влюбленных», и со своей стороны разыграл жене целую большую сцену ревности.
Жена не вгляделась хорошенько в лицо мужа, не вслушалась даже в интонацию его голоса, она видела, что он ревнует – значит любит еще, и этого было довольно, чтобы со своей стороны, со следующего же дня, начать кокетничать с Перекладиным, думая хотя этим средством возбудить любовь мужа, которого все еще любила, не смотря на его жестокое обращение с собой. У женщин иногда бывают странные вкусы.
Муж видел прекрасно всю эту маленькую комедию и торжествовал. Она сама играла в его руку и только ускоряла роковую развязку.
Сделав жене еще две три сцены ревности, из них одну даже при свидетелях, капитан вдруг словно стих и стушевался.
Наступили святки. Жена была со знакомыми в театре, муж по обыкновению у мадмуазель Нинич, рыжекудрой француженки, пользовавшейся в это время особым расположением капитана… Перекладин был днем у капитана, обедал и вышел от них раньше мужа, и затем, когда ни мужа ни жены не было дома, никем не замеченный, скользнул по лестнице, отпер дверь, ведущую прямо из кабинета капитана на площадку лестницы, ключом, который ему передал Иван Иванович утром, и пробравшись, как тень, через кабинет, юркнул в неосвещенную спальню жены и устроил себе из белья очень быстро довольно удобное ложе под кроватью.
Скоро раздался звонок, Тамара Михайловна вернулась из театра, быстро разделась, отпустила горничную и легла. Перекладин не подавал признаков жизни, он сколько мог сдерживал дыхание, чтобы не возбудить ни малейших подозрений красавицы.
Дыхание её сделалось ровнее, она заснула, даже и не подозревая о готовящейся ей сцене…
Прошло около часа. Перекладин начинал уже терять терпение. Вдруг в комнате мужа раздались крики и проклятия Ивана Ивановича, очевидно только что вернувшегося.
– Где жена?! Подавайте мне жену?! – кричал он, топая ногами.
Молодая женщина, привыкшая к подобным сценам, когда муж возвращался бывало домой навеселе, проснулась, инстинктивно вскочила с постели и заперла дверь на замок, чтобы оградить себя от появления мужа, которого в пьяном виде очень трусила.
– Где моя жена! Подавайте ее сюда?! – продолжал бушевать в кабинете Иван Иванович… Затем следовал сильный натиск на дверь, но дверь была заперта и тогда крики его удвоились.
– А, понимаю, – ревел он: – жена заперлась с любовником!! Я ее убью! Убью!.. Пошлите за дворниками, за полицией!
Несчастная слышала, как хлопали двери, как перепуганная прислуга бегала исполнять приказания расходившегося хозяина, и через несколько минут в кабинете раздались еще несколько незнакомых голосов, очевидно блюстители благочиния и благонравия явились по приглашению.
– Господа, – обратился тогда к ним капитан, – я давно уже подозревал жену в измене, сегодня я убедился в ней… Я вернулся из гостей раньше обыкновенного, и слышал шорох у неё в спальне, дверь туда заперта на ключ, я утверждаю, что она там не одна… с ней любовник…
Каждое слово, словно удар молота, поражало молодую женщину, которая дрожала как в лихорадке и до того растерялась, что не знала, что предпринять… она закрыла голову подушками и завернулась еще плотнее в одеяло…
– Господа, – опять обратился капитан к полицейским: – я прошу вас составить акт, и по моей просьбе сломать эту запертую дверь… я утверждаю, что за нею совершено преступление…
Полицейский подошел, посмотрел на дверь, и негромко постучал в нее.
– Сударыня, – заговорил он внушительным тоном: – потрудитесь отворить…
Ответа не последовало…
– Сударыня, не заставляйте прибегать к крутым мерам, – продолжал он, и постучал еще громче…
Ответа не было, только из спальни слышались судорожные рыдания…
– Слышите, они там! Они там!.. ломайте дверь, ради Бога, он убьет ее! Убьет ее! – кричал Цукато, бегая по кабинету, как всем казалось, в сильнейшем волнении.
Не получив ответа на третье приглашение отворить дверь, полицейский кликнул городового и, подналегши вдвоем на дверь, они заставили ее отвориться…
– А! Вот она где! – гремел Иван Иванович, бросаясь в спальню и схватывая обезумевшую от страху жену за руку… – а он где, он где?!?
Тамара истерически рыдала, не понимая, чего хотят от неё и муж, и все эти чужие люди с наглым любопытством столпившиеся у дверей…
– Где он? Где любовник! – дергая ее за руку, кричал муж… – А, ты не хочешь говорить, отсюда другого выхода нет… он здесь… здесь! Давайте искать… Давайте искать!! – и в сопровождении полицейских и прислуги, он начал обыскивать комнату.
Разумеется, Перекладин был скоро найден и вытащен из-под кровати… Увидав его, Иван Иванович с таким мастерством разыграл сцену ревности, что в натуральности ему бы позавидовал сам Василий Васильевич Самойлов [Русский актёр. Принадлежал к знаменитой актерской семье Самойловых]… Он осыпал своего бывшего друга самыми позорными эпитетами, грозил убить, вызывал на дуэль, и в конце концов потребовал протокола…
– Развод! Один развод только может смыть пятно позора, нанесенное мне вами… – с трагическим жестом обратился он к жене, которая, странное дело, с появлением Перекладина из-под кровати стала гораздо спокойнее…
– Протокол, протокол! – кричал Иван Иванович, – я завтра же подаю просьбу о разводе! В синод! В синод!..
Полицейский сел к письменному столу и стал писать протокол. Присутствующие глупо переглядывались и улыбались. Глупее всех было положение Перекладина, игравшего пассивную роль в этой возмутительной комедии…
Началось чтение протокола… Тамара Михайловна, укутанная теперь в пеньюар, принуждена была почти силой его выслушать… При каждом слове этого акта, которым узаконяется её незаслуженный позор, она нервно вздрагивала, глаза её сверкали сдержанным бешенством…
– Не угодно ли, сударыня, подписать протокол, – обратился к ней полицейский, после того как муж, твердым почерком, расписался под только что составленным актом…
Словно подброшенная невидимой силой вскочила красавица с мягкого кресла, на котором сидела, и нервно пошла к столу…
Проходя мимо мужа, который дал ей учтиво дорогу, жена дико взглянула ему в глаза.
– Подлец!! – произнесла она резко и отчетливо, и плюнула ему в лицо.
Телеграмма, которую получил на другой день происшествия старый князь Андремелек, от дочери, была, очевидно, самого грозного содержания, так как, недолго думая, он, на старости лет, никогда от роду не выезжавший из родного угла, собрался и через десять дней прибыл в Петербург.
Дочь встретила его на вокзале вся в слезах, целовала и орошала слезами его руки, каялась в своей невинности, и долго, долго, ехав до квартиры в карете, не могла и не решалась объяснить отцу, в чем дело. Все обстоятельства дела были против неё. Она сама подавала повод для ревности, муж несколько раз, при свидетелях, даже ей выговаривал и делал сцены, словом, надо было иметь особое, безграничное доверие к словам дочери, чтобы поверить ей на слово.
Старый князь, успокаивая дочь, говорил ей, что верит в её невинность, но в душе сомневался, и когда, наконец, приехал на квартиру, то самым подробным образом осмотрел место происшествия. Не было никакого сомнения, мужчина не мог попасть в комнату Тамары, без её согласия. Дверь из её спальни ведет в кабинет мужа, из кабинета есть выход на лестницу, запертый из кабинета, следовательно, вернувшись домой, и отпустив горничную, жена могла провести своего любовника, дожидавшегося на лестнице, прямо через кабинет, не давая никакого подозрения людям…
– А у кого был ключ от этой двери? – спросил он строго у дочери, показывая на дверь из кабинета на лестницу
– Всегда у мужа, он никогда не оставлял его дома…
– И у тебя не было другого ключа?.. – переспросил старый князь, всматриваясь в глаза дочери…
Та посмотрела на него с изумлением…
– Батюшка, – начала она, дрожащим от волнения и негодования голосом, – уж если ты меня подозреваешь, в ком же мне искать опору… и закрыв лицо руками, она вышла из комнаты и заперлась в спальне.
Иван Иванович, на другой же день после устроенного им скандала, переехал из своей квартиры и снял прекрасный номер в меблированных комнатах на углу Невского и Морской.
Призванный им для совещания адвокат Ословский, мастер по бракоразводным делам, выслушав все обстоятельства дела, и прочтя протокол, составленный полицией и свидетелями, покачал головой и прибавил, ухмыляясь.
– Для развода мало, а пугнуть можно!
– Я и сам это знаю, – хитро улыбаясь, отвечал капитан, – вот я и прошу вас приступить немедленно к делу. Пишите прошение погрознее и почувствительнее, а там мы посмотрим, мне развода совсем не надо.
Адвокат, хотя человек испытанный, и сам прошедший огонь, воду и медные трубы, взглянул на него с изумлением.
– Как вы изволили сказать, – развода не нужно…
– Совершенно верно… мне бы только пугнуть хорошенько.
– А разве они богаты? – улыбаясь, спросил брехач [Лгун, лжец], поняв, наконец, в чем дело.
– Не без того… разве я бы иначе женился…
– Пугнем… Отчего не пугнуть… на том стоим… а на какую сумму примерно пугать, – уже совершенно шутливым тоном острил бракоразводных дел мастер…
– Ну, дуй их горой – пугай на сто тысяч!
– Идет!
Перо заскрипело, строка за строкой грязнила бумагу и через час прошение было написано, подписано и отправлено в консисторию.
Уставший от долгой дороги, старый князь Андремелек, был к тому же крайне взволнован объяснением с дочерью, и хотя родное, хорошее чувство говорило и подсказывало ему, что она невинна, но искушенный опытом жизни, видя кругом себя такие частые примеры падения, князь не мог отогнать от себя злой мысли, что дочь его – тоже человек, с телом и кровью… что и она не безгрешна…
Робкий звонок прервал его размышления.
Через несколько секунд вошел лакей и доложил, что какой-то незнакомый господин желает видеть Тамару Михайловну Цукато… что, несмотря на объяснения, что она больна и не принимает, он настойчиво требует видеть ее по делу… Что у него под мышкой портфель, а в руках бумаги.
– Да кто он такой? – переспросил старик.
– Говорит по важному делу, а фамилии не сказывает.
– Ну, так зови сюда… Я приму…
Слуга ушел. Старый князь никак не мог сообразить, что это за человек, который смеет так назойливо врываться к нему в дом, к нему, от которого на Кавказе, трепещет целая область. Несчастный забывал, что он в Петербурге, а не в горах.
Вошел человечек маленький, невзрачный, в потертом виц-мундирчике, с бронзовыми пуговицами, с волосами, зачесанными наперед и с подбородком, когда-то бритым, но густо заросшим щетинистыми волосами.
– Имею честь рекомендоваться, с петербургской духовной консистории исправляющий должность протоколиста, коллежский регистратор Федор Тимофеев сын Неопалимский.
– Что же вам от меня угодно, милостивый государь? – заговорил грозно князь, приподнимаясь с места.
– К вашему сиятельству ничего-с, а к дочке вашего сиятельства, госпоже Цукато, Тамаре Михайловне, бумажка есть, наисекретнейшая, в собственные руки.
– Давай сюда! Какая бумага?
– Иначе, как по принадлежности, в собственные ручки, за должной распиской, выдать не могу.
– Бумагу! Тебе, говорят, бумагу? – сверкнув глазами, крикнул старик, выпрямившись во весь рост и наступая на струсившего приказного.
– Насилие, ваше сиятельство, по статье 142 устава строго воспрещается… Я человек маленький, ваше сиятельство, помилуйте!.. Чем же я виноват… наша должность…
– Какая бумага?.. Какая у тебя к моей дочери бумага, ни я, ни она никогда дел с судами не вели… Говори, какая бумага?
– Самая обыкновенная, разводная-с…
– Разводная? – бледнея, прошептал князь. – Давай ее сюда, давай ее сюда!..
– Видит Бог, не могу… По закону… Собственноручно…
Князь задумался, быстро расстегнул бешмет и достал бумажник. Две сторублевых бумажки мелькнули в его руке.
– Бумагу, дай мне бумагу, – говорил он шепотом.
Глаза у приказного заискрились. Он хотел что-то возражать, но инстинктивно рука его протянулась за сторублевыми, а другая также автоматически положила бумагу на стол. Старый князь быстро схватил ее и, кинувшись к окну, с замиранием сердца погрузился в чтение.
Это была копия с прошения капитана Цукато, поданного в консисторию. Наемный брехунец не пожалел красок для описания картины воображаемого преступления обвиняемой супруги, и старый князь с ужасом и омерзением читал эти строки, продиктованные алчностью и цинизмом. Губы его стиснулись в странную, горькую улыбку…
– Подлец! Подлец! – прошептал он, кончая чтение… – Я говорил ей, умолял, предсказывал… Подлец! Подлец!
– Ваше сиятельство, – вдруг прервал его тяжкое раздумье приказный… Позвольте попросит расписочку в получении и дозвольте откланяться…
– Слушай ты! Приказная крыса, – начал князь, не отвечая на просьбу чиновника… Говори мне сейчас, где живет этот подлец?! Где живет этот подлец?! Он тыкал пальцем на подпись под бумагой…
– В прошении, у заголовка прописано-с, ваше сиятельство.
– А, прописано, – князь снова пошел к окну и записал адрес… Хорошо… теперь вот тебе твоя бумага, и – он повернул приказного к двери лицом: – ступай вон!
Но, ваше сиятельство… моя обязанность… моя служба… не погубите…
– Приходи завтра… а теперь вон!.. И порывшись еще в бумажнике, князь швырнул чиновнику еще какую-то ассигнацию, тот схватил ее на лету, и мгновенно исчез.
Через девять минут старый князь ехал на извозчика по записанному адресу.
В меблированных комнатах, на углу Морской и Невского, было очень шумно и весело. Большинство обитателей, вернее обитательниц, составляли разные заезжие Альфонсивы, Эсмеральды, Амалии, а лучший номер занимала рыжекудрая француженка, третьестепенная артистка какого-то маленького кафешантана, которых расплодилось в Петербурге видимо-невидимо.
Дверь об дверь с ней помещался только что переехавший капитан Цукато, под благовидным предлогом покинувший квартиру и теперь приютившийся рядом со своей Дульцинеей.
Он занимал две комнаты, из которых вторая, поменьше, соединялась дверями с апартаментом француженки. В первой комнате была расставлена слишком даже роскошная для «шамбр-гарни» [От франц. chambres-garnies – меблированная гостиница] зеленая бархатная мебель. Несколько картин и портретов, а также масса изящных мелочей, вывезенных Цукато из своего кабинета, украшали стены, стол и этажерки его временной квартиры, и придавали ей довольно элегантный вид. На стене висели арматура из ружей, сабель и пистолетов, бархатный персидский ковер был разостлан под большим письменным столом и диваном, словом, Иван Иванович в несколько дней устроился, как говорится, на славу. Он вообще мастер был устраивать и отделывать квартиры, а тут приложил еще особое старание, и комната приняла вид настоящей бонбоньерки.
Облеченный в темно-красный бархатный халат, в ермолке, шитой золотом, подпоясанный чеканным турецким поясом, Иван Иванович имел очень красивый и даже величественный вид.