Может быть, стоит попробовать подступиться к разговору о сложной, непрозрачной поэзии Алексея Порвина через набросок читательского образа, подчеркнув, что этот образ – лишь условная модель. Читатель – это тот, кто относительно отчетливо определяется в поле «рассеянной субъектности» (или так называемой бессубъектности1) самой поэтики Порвина. Здесь «рассеянность субъекта» связана с растворением в собственном объекте наблюдения2, то есть с пристальным вниманием к миру во всей его детальности.
Наш читатель обладает глубокими познаниями – особенно в области мировой истории литературы, начиная с древнегреческих истоков, с которыми связана своего рода мифологическая система умолчаний («он весь замолчан мифом»). Речь идет об аллюзиях, не требующих или больше не поддающихся однозначной расшифровке. Например, в цикле «Ямбы-2021» в галерее чтения выставлены животные и птицы, разнообразная утварь, портреты людей, невозможные пейзажи, фрагменты домашнего быта и городской жизни, механистические «детали» и «шестеренки», а также образы библейского рая и древнегреческого космоса. В этом подвижном комплексе каждый изображенный объект является знаком скрытых законов мироздания, как будто, опять же, известных по умолчанию и за счет этого умолчания уже далеко не очевидных. Такой таинственный ассамбляж присущ мифу, что сам по себе – особая непрерывность, то есть синхронная конфигурация обломков исторического и внеисторического происхождения3.
Самым красноречивым умолчанием и вместе с тем самым конституирующим элементом выступает поэтический размер стихотворений, вошедших в сборник, который можно обозначить как свободный дериват античной метрики, создающий ауру античности. В своей книге «Возвращение Адама. Миф или современность архаики» Михаил Ямпольский указывает на обязательное условие современного ревизионизма мифов – их деформацию, достигаемую за счет других источников, своеобразных промежуточных инстанций между исходным мифом и окончательным текстом ревизии4. Например, «Ямбы» Порвина отсылают к остро публицистическим «Ямбам» Андре Шенье и через них – к античному обличительному жанру, совпадающему в названии с метром. Представляется, что обращение «темного поэта» Порвина к производным от античного стиха – жест его специфической гражданственности, выразившейся в виде своего рода спаянности образного (объекта репрезентации) и дискурсивного (объекта рефлексии, в том числе политической): «Портрет протеста вправлен в раму / оконную, и всякий выходящий / из дому погружается в пейзаж / от лозунга едва ли отличимый…».
Познания порвинского читателя не научно отстранены и не политически ожесточены, его отличает большая, если не сказать патологическая, любовь к слову, которая возносит его до высшего регистра – поэтической формы, нуждающейся в чистовике («поэзия – ты форма очищения»). Фило-логия, а точнее сказать – лого-филия, практикуется как повседневность, нечто неотъемлемое от существования.
В концепции филологии Вернера Хамахера подчеркивается затруднение, вызванное невозможностью обладать своим объектом исследования, от которого филология отдаляется, едва приблизившись. Это можно объяснить мотком референций, разрастающимся по мере попытки его распутывания. На значении, форме, смысле языкового высказывания невозможно задержаться, так как каждый упомянутый аспект отсылает дальше – к комплексу форм, к приметам современности, к идее и так далее. Поэзия как то, что производит филолог-логофил, облаченный в античные одеяния, стремится найти себя в чем-то, каждый раз отличном от себя же самой, руководствуясь фило-логикой свободного и вместе с тем одинокого отклонения от себя же. Как у любви (philia) нет и не может быть универсального определения, а только множащиеся формулы, так и у слова (logos) нет и не может быть зафиксированного значения, его семантика представляет собой беспрерывное смещение. Особенно если слово и есть любовь – в текстах Порвина между ними поставлен авторский знак равенства в виде двух параллельных векторов, направленных «от слова к слову / от любви к любви».
В поэме «Песня о братьях» рассказывается про двух братьев-призывников (один из которых «вроде как был девочкой»), отправившихся по воле фатума на условную и одновременно известную нам войну где-то между Элладой и Эротиадой5, хотя и в современной России – тоже. В преддверии их плавания по военной повестке вдоль возможностей гендера, пола и сложноустроенной сексуальности возникает фигура читательницы:
проведя ладонью
по спине читательницы, Пелеоглий стирает в пыль
своё знание о различиях
С ее появления берет свое начало рассуждение о женственности одного из братьев, Пелеоглия, чьи мысли, по мнению персонажа поэмы – школьного учителя – представляют собой «сомкнутую узость, таящую неизвестно что / Скорее всего, сырость, мрак, / готовность впускать в себя и обхватывать / что угодно». В то время как «Перебирая облака, словно шаблоны для желания, / грезит Геловроний», демонстрируя, что для его желания есть готовая метафора. Хотя оба брата противостоят предначертанной им нормативной гетеросексуальности и маскулинности, запустившей машину войны и насилия, «мужская» версия (Геловроний) все же представлена как концепт, вмещающий всеобщность, конкретику, универсальное знание и др. Тогда как сущность-женщина (женское, Пелеоглий) занята «чем-то неопределенным» и расположена в зазоре – даже соединение основ в словообразовании названо «женской промежностью».
Поэма наполнена эротизированной лексикой, образами и намеками. Параллельно с этим разворачивается история современной России, что формально повторяет устройство бинокулярного зрения поэтического субъекта. В одном из фрагментов он полностью проявлен через местоимение первого лица «я» и рассказ о его временной (эдипальной?) слепоте. Этот окулярный недуг, пережитый в детстве, как раз и повлек за собой дальнейшее раздвоение зрения на мужской и женский глаз (можно смотреть одним братом) и на два нарратива – условно личный и политический (исследование желания и сексуальности соседствуют с выдержками из новостей, публичных интервью и злободневными реалиями). О такой расщепленности и стремлении к различным дискурсивным напластованиям в этой части рассуждения можно подумать через понятие клиторального чтения Катрин Малабу6.
Философия, как говорит об этом сама исследовательница, вызвала сомнения в идее о женственности, и вместо этого предложила помыслить возможность «гендерной множественности». Согласно Малабу, клиторальное чтение, связанное со сложной процессуальностью наслаждения, доступно любому7. Поэтому к поэзии Алексея Порвина была приглашена читательница (не женщина, но женское, присущее любому полу), чтобы открыться для любого, то есть любителя или любительницы. Чтобы придать тексту способность будоражить, вдохновляя на познание, наделить его правом приносить удовольствие без всякой иной прагматики. Читательница идет об руку с философией и рассеивает чтение по всему развернутому тексту, позволяя признавать одну реальность без отвержения другой:
По вечерам братья, выбравшись из мужского
именования, образа мысли и способа чувства,
наблюдают за памятником: сквозь него
прорастает нечто, раздвигая атомы
Братья не сразу понимают – это ростки
их восприятия…
Такая множественность (социальная, сексуальная вариативность) обладает политическим потенциалом. Она формирует особый способ восприятия, в котором неопределенность, непрозрачность – это анархическое движение, борющееся с доминированием прямого конкретного смысла и одновременно дополняющее его.