Глава первая Семейные истории. Дошкольное детство

Уйти с головой в прошлое, вспомнить, почувствовать и снова пережить когда-то волнующие моменты – идея заманчивая, но не так проста в исполнении, как может показаться. Ведь осмыслить непростой, как и у любого человека, жизненный путь, непредвзято оценить те или иные поступки – нужна определенная смелость. Поэтому, как и прочие мемуаристы, так просто и приятно начать с малого – с босоногого (в мое время буквально) детства.

* * *

В архиве нашей семьи хранится уникальная вещь. Это скрипка моего деда. Стоит мне только взять ее, мои воспоминания, да и не только мои, но и всего моего рода, проносятся во мне вихрем. И вот уже передо мной мой дед со своим особенным взглядом – пытливым, живым, задорным.

Жажда к работе у деда была такой сильной, что, казалось, у него руки сводило, если он не точал, не шил, не столярничал. И всё у него выходило легко, быстро, с видимым удовольствием. Узловатые пальцы, поначалу неловкие, начинали вдруг проворно мелькать – пришивая, подгоняя, выстругивая. И эти же дедовские руки могли бережно и нежно держать эту скрипку и выводить дивную музыку. В детстве я никак не мог понять, как это возможно? Еще десять минут назад он что-то строгал, прибивал, колотил, – и вдруг такая тонкая, душевная музыка, при звуках которой преображался весь дом, да что дом! Всё вокруг, вся жизнь начинала звучать совсем по-другому.

* * *

Дед мой, Андрей Васильевич, не заканчивал гимназий, но его охота не только к работе, но и к знаниям, делала его человеком увлеченным и преданным своему делу, или даже делам.

Жили они тогда недалеко от Белой Церкви, чуть более ста километров от Киева. Как сын бывшего крепостного, моего прадеда Василия, он мог рассчитывать только на обучение в ЦПШ – церковно-приходской школе. Правда, он окончил не один класс, который состоял из двух лет обучения, где крестьянских детей учили письму, чтению да Закону Божьему, а два класса (4 года обучения), где к предметам добавлялась история государства Российского.

Одной из больших его любовей была математика, что считалось странной и ненужной блажью для человека, которого готовили в простые рабочие.

До самой старости он сохранил страсть к математическим расчетам. Везде возил с собой пухлую тетрадку с какими-то своими математическими расчетами, постоянно размышляя и пополняя ее новыми вычислениями. Забегу вперед и скажу, что видел в детстве эту тетрадь, которая страшно привлекала меня стройными рядами цифр. Дед, чувствуя мое детское любопытство, которое было сродни его жажде жизни, такой же детской и ненасытной, часто стал со мной засиживаться над своей тетрадкой. Мы вместе с ним, склонив головы – седая, всклоченная и моя, доверчиво прильнувшая, – высчитывали, например, когда прогремит гром после вспышки молнии. И наши расчеты тут же подтверждались громогласными раскатами! Я был в восторге от щедрых летних гроз и от точности «предсказания», которые непременно исполнялись.

* * *

Время тогда было неустроенное, тяжелое, молодые люди скитались по областям в поисках любых заработков. Поэтому и Андрей Васильевич не мог остаться с родителями, ушел на поиски лучшей жизни. Сначала обосновался в поселке Низы под Сумами. Что его привлекло в этих местах… не знаю. Возможно, живописные долины, извилистые речки, тихие заводи, темные леса… Вся эта богатая природа севера Украины, к которой равнодушным не остался даже Петр Чайковский, который в 70-х годах 19 века любил здесь летом гостить у своих друзей.

Но работы так и не нашлось, поэтому надо было двигаться дальше. Андрей Васильевич знал, что в Любимовке, той, что недалеко от Курска, строится сахарный завод, а это значит должны быть рабочие места. Он, недолго думая, поехал осваивать новые для него земли. Любимовка тогда процветала. Сахарный завод графа Михаила Васильевича Шабашникова, человека богатого и известного своим книгоиздательским делом, обещал хорошую работу и, что немаловажно, достойное жалованье. Несмотря на свое скромное образование, дед своим упорством, постоянным самообразованием, а главное – желанием работать много и добросовестно, дослужился здесь до должности главного бухгалтера.

* * *

Здесь же, в Любимовке, спустя два года он женился, и у него один за другим родились дети. В 1903 году – Мария, а спустя год – Валерьян (мой отец). Андрей Васильевич с головой ушел в работу, старался наладить быт своей разросшейся семьи и жить полной жизнью. А потому стал играть в струнном квартете, который организовали сами служащие сахарного завода. Отдушина от тяжелой жизни должна всегда быть, считал дед, чтобы жить с удовольствием, несмотря на все трудности. И дед, бухгалтер-скрипач, репетировал с квартетом, давал концерты на всех праздниках. Даже церковный хор не обходился без него, где он пел своим зычным басом-баритоном.

* * *

Андрей Васильевич понимал, что в новом, стремительно меняющемся мире без хорошего образования не обойтись. Поэтому отдал детей своих обучаться в курскую гимназию. Революция 17-го года и последовавшая за ней гражданская война разрушили по-молодецки амбициозные планы тогда пятнадцатилетнего Валерьяна, и он, чтобы помочь семье, вынужден был, несмотря на свое образование, пойти в простые рабочие в совхоз, чтобы заработать немного денег.

Потом отец нашел место бухгалтера, что дало надежды на более-менее стабильную жизнь. А в 27 лет он переезжает в Москву, где начинает трудиться на Витаминном заводе.

* * *

Шел 36-й год, надвигалось страшное время – время Большого террора, но жизнь продолжалась, люди влюблялись, женились. Вот и Валерьян в тот страшный год встретил свою будущую жену Клавдию Петровну Федосееву родом из Рязани. Она приехала, как и мой отец, в Москву на заработки, в поисках подходящего места. Хотя, может быть, чтобы избежать последствий репрессий, которые коснулись их купеческой семьи в конце 20-х – начале 30-х годов. Дом у ее семьи отобрали, ее отца сослали, а остальных переселили в одну маленькую комнатку.

* * *

Все страхи, как это обычно бывает, затмевает первое чувство влюбленности. Мои родители поженились в том же году, что и встретились. Поселились в коммуналке в Сокольниках, в одной комнатушке двухэтажного, деревянного дома.

Обстановка в стране была непростая, все говорили только о войне, поэтому отец принял решение записаться на военные курсы, окончив которые он получил звание лейтенанта и в 39-м году ушел на советско-финляндскую войну.

* * *

А жизнь в Сокольниках катилась своим чередом. Шумная, дружная коммуналка в старом купеческом доме давала чувство защищенности. В 1939 году рождается моя старшая сестра Юлия, а спустя два года и я.

* * *

Вернувшись с советско-финской войны в 40-м году, отец опять поступил на службу на свой родной Витаминный завод, там его и застало начало Великой Отечественной войны. Он не представлял для себя иного выбора, кроме единственно возможного – пойти в военкомат. Направление дали быстро – спецвойска при НКВД.

Полк особого назначения, куда распределили отца, находился в соседнем с Сокольниками районе – в Богородском. Мать с отцом виделись часто. Он, усталый, осунувшийся, навещал ее, приносил из своего служебного пайка продукты, которые делили на всех соседей по нашей коммуналке. С бабой Женей и тетей Надей мы так сроднились, что жили практически одной семьей.

Февраль 42-го года был особенно морозным. Страшный 41-й год, самый тяжелый для Москвы, был уже позади. Москва постепенно, очень медленно, все еще «оглядываясь по сторонам» и не включая свет, стала оттаивать душой. Враг был отброшен на 100–200 км от города. Хотя воздушные тревоги и продолжали звучать каждый день, а перекрещенные бумажные полосы на окнах пока не спешили отклеивать, народ верил, что враг в город не войдет.

* * *

Отопления почти нигде не было, даже свет включался редко и ненадолго. Все роддома были закрыты. И при таких непростых условиях я решил появиться на свет – 1 февраля. Снаружи – минус двадцать, а в нашей комнате, быстро оборудованной соседками в родильную, не выше плюс четырех. Дров для печки было не достать. Отец смог вырваться из своего полка, да не с пустыми руками. Буханка хлеба, четвертинка спирта – пир! Достал где-то дров, натопили жарко комнату. Баба Женя, женщина сильная и бесстрашная, вызвалась принять роды – хотя, как я понимаю, выбора у нее не было. Она ловко взялась за дело, отдавая всем «приказы». Спирт пить не разрешила, а разбавив его водой, совершила необходимые процедуры с новорожденным. Остатки разбавленного спирта разлили по рюмкам, разрезали на равные части буханку душистого хлеба и устроили празднование. Я и мама в нем не участвовали – отдыхали.

Теперь в нашей комнате в Сокольниках нам было суждено жить втроем или вчетвером, если вдруг отец приезжал на побывку.

* * *

Помнить я себя начал с полутора-двух лет. То ли жизнь была такая насыщенная, то ли детство военное так врезается в память.

Какое-то время мы все вместе жили в этой комнате – я, мама и моя старшая сестра. Отец всегда появлялся вдруг, неожиданно и ненадолго, но непременно с гостинцами. Его заговорщицкий при этом вид, радостные, смеющиеся глаза – всегда были праздником и оттого каждый раз расставания были все тяжелее. Отцу все труднее было к нам вырваться, поэтому на семейном совете было решено перебраться к нему в часть, в Богородское. Нашу комнату закрыли, и мы отправились к отцу в барак, специально построенный для офицеров.

* * *

В Богородском мы жили все также в коммунальной квартире с соседями, но отца стали видеть чаще. И только это было важным. Пусть на минуту, пусть ночью. Вот он опускается устало на табурет, смотрит, как суетливо мать вытирает руки о фартук. Отец мягко сажает ее на табурет, выкладывает из вещмешка свой паек. Я кручусь рядом и, хотя глаза щиплет – так спать хочется, насмотреться не могу на его лицо, поросшее щетиной, которая, кажется, впитала в себя и едкий табачный дым, и весь мужской армейский дух. Помню, заберусь к нему на колени и жалею его. Даже не понимаю сейчас, почему у меня так сердце сжималось, глядя на него.

Но вдруг раз и все это наваждение вмиг улетучивается, как только мой взгляд упирается в саблю. Ведь военные тогда носили настоящие сабли! Так и вижу ее, блестящую, огромную, кажется, в два моих роста.

– Ну, держи, боец! – улыбаясь, говорит отец.

И я держу, только удержать не могу, так и тянет она меня к полу своей тяжестью. И столько счастья испытываю, что сейчас, по прошествии стольких лет, могу сказать, что и тогда оно было возможно, даже в те страшные военные времена.

* * *

А вот этого я не помню. Не помню, как уходила, что говорила. Как я плакал, не помню. А хотелось бы. Хотелось бы запомнить и ее последние слова, и объятия… Мне было почти два, когда от воспаления легких умерла моя мама. Всего одна неделя – и ее не стало.

* * *

Присматривать за мной стало некому, старшая сестра была еще слишком мала, отец на службе. И стал опекать меня старшина – мужчина еще молодой, который нянчился со мной в течение всего дня. Ну как нянчился? Да по-мужски: забирал с утра и к себе, в полк.

– Смотри, – говорит старшина, – не отставай!

Я и не отставал! Бежал на стрельбище вприпрыжку, с голода мусоля во рту жесткий жмых. Но больше всего я любил бывать в полковой столовой. Голод в те времена был делом привычным. Поэтому даже когда в столовой наешься кашей, можно было просто стоять и вдыхать сытный запах варева – про запас.

А старшину Андрея Фисенко солдаты прозвали «матросом Чижиком», как героя из рассказа «Нянька» Константина Станюкевича, где бывший матрос стал нянькой для мальчика.

– Дядька Андрей, а дядька Андрей, я тоже хочу, как у всех!

– Чего как у всех, Левка? Кажись, у тебя и так всё, как у всех: и каши поел, и поспал! Чего тебе еще надобно, – грозно воспрошал «матрос Чижик», а у самого глаза в прищуре смеются.

– Как чего, форму хочу, как у всех. Солдатскую! – и помню аж покраснел от своей наглости.

И ведь пошили – гимнастерку, брюки, пилотку! Я потом даже честь военным отдавал – всё как полагается. И ведь что замечательно: и те в ответ с готовностью козыряли. От гордости я надувался и блестел, как начищенный самовар. Еще бы, настоящий сын полка!

* * *

Но солдатом я хотел быть не только снаружи, мечтал я стать, как дядька Андрей, – таким же сильным! Глаза начинали слезиться, когда закинешь голову к солнцу и считаешь, сколько раз дядька Андрей подтянулся: «И раз, и раз». Только он пристроится отдохнуть, я опять тут как тут:

– Нууу, дядька Андрей… покажи, как наоборот ходят!

И дядька Андрей вставал на руки и шагал на руках, да так быстро! Но не успевал он перевести дух, как я опять за свое: «Ну, дядька Андрей…»

– Смотри у меня, сейчас тебе покажу такой трюк, его даже в цирке не дают! Только обещай, что сегодня уж приставать не будешь!

Он доставал из кармана кусок хлеба, отщипывал от него небольшой мякиш, высоко подбрасывал его в воздух и ловил ртом. Потом смеялся, лохматил мне волосы, вручал оставшийся хлеб и шел по своим делам, а я, конечно, за ним, заедая хлебом смех и восхищение.

* * *

– А теперь ты, брат, покажи нам, на что способен, – подзадоривал меня дядька Андрей, подмигивая товарищам.

– Ничего я не могу, маленький еще, – сопел я обиженно.

– А кто вчера пел, а? Батька, что ли? Или ты, постреленок?

Дядька Андрей хватал меня за подмышки и ставил на табуретку:

– Ну, давай, малец, пой!

И я затягивал гимн Советского Союза, который постоянно слышал по радио, но смысл, в силу малолетства, от меня ускользал. Более того, мне все время в одном месте вместо пафосных строчек, слышалось какое-то «яйцо». Так и шел в моем «репертуаре» гимн под гордым названием «Песня про яйцо». Солдатики рассыпались в аплодисментах и угощали чем-нибудь вкусным. А «вкусное» для меня тогда было всё!

* * *

Помню, как приехала из Рязани к нам бабушка по материнской линии, и оказались мы под ее нежным и любящим присмотром. Сразу стало тише, спокойнее, кончилась суетливая беспризорность. Помню, как она быстро расправилась со своей болью, а может, просто запрятала эту боль подальше, чтобы не мешала, не отвлекала от забот, которых было через край с двумя малолетними детьми.

А уж ее фасолевый суп мы с сестрой вовек не забудем! Или как мы, например, ходили на дальние поля, которые тянулись далеко за Богородское, чтобы посадить морковь. И как я начинал потихоньку ныть, потому как был уверен, что кочки-ямы-комары хотят меня бедного погубить, и как бабушка без лишних разговоров закидывала меня на закорки и несла дальше. А я, мерно покачиваясь в такт ее шагам, засыпал.

* * *

Однажды отец принес продуктовый паек, мы с сестрой чуть ли не целиком залезли в его вещмешок. На дне, как сокровище, поблескивала банка масла и лежали мягкие, свежие две сайки белого хлеба – небольшие овальные булочки. Мы смотрим, а вытащить не можем, к такому богатству и прикоснуться было страшно. Бабушка первая не выдержала:

– Эх вы, голодные пострелята! Вот вам нож, сделайте себе по бутебродику.

Не помню, как сестра справилась с этим коварным заданием, но я долго не возился. Разрезал надвое сайку, щедрой, голодной рукой намазал такой толстый слой масла, что аж сам испугался. Но за мной никто не следил, поэтому бояться сразу перестал, быстро зачерпнул еще кусок масла и отправил себе в рот, а затем уже и весь гигантский бутерброд. Пожалуй, так плохо мне не было никогда. Думал, что у меня, как у лисы, масло на животе выступит. Долго еще проверял – выступило или нет. Я потом это масло видеть не мог лет до семнадцати.

* * *

Жизнь бежала, спотыкалась, но продолжала катиться – голодно, в постоянной нехватке самых нужных вещей, продуктов, но, странное дело, бежала она весело и задорно.

Однажды бабушка решила увезти нас с сестрой к себе на все разморённое рязанское лето. Был я тогда молодым человеком – четырех лет от роду, любознательным и упрямым. А бабушка Таня – женщина набожная, обязательно ходила в церковь и придерживалась всех церковных обрядов. Дома меня одного или даже с сестрой оставить было невозможно в силу моей бурной любознательности, поэтому бабушка часто брала меня с собой. Я честно простаивал службы, с удовольствием вдыхал сладковатый запах ладана и ставил свечки. Какой же неприятный сюрприз ожидал бабушку, когда она вдруг узнала, что внук некрещеный.

Отец мой – военный, чуждый религии, поэтому ни о каком крещении своего единственного сына и помыслить тогда не мог. Бабушка, воспользовавшись тем, что внук с ней в Рязани, решила его крестить без отцовского ведома. Главное, по ее убеждениям, было спасти мою бессмертную душу, чтобы Бог послал мне ангела-хранителя, который оберегал бы меня в жизни.

Помню, что не понравилось, помню, что плакал, но не сопротивлялся, чтоб не огорчать бабушку. А вот смоченную водой просвирку проглотил с удовольствием и подумал, какой же дяденька добрый, хлебушком угостил. Но вдруг вижу древнюю старуху, которая старательно облизала ложку и вернула священнику. Тот же, воодушевленный тем, что я перестал рыдать, налил в эту же ложку сладкого кагора и дал мне испить Кровь Христову.

– Не буду я это пить, – строго и мрачно сказал я.

– Отчего же внучек? – спросила бабушка.

– Не буду и всё!

– Но все ж до тебя пили и ничего.

– Из одной ложки пить не-ги-ги-ги-ги-нично! – выкрикнул я, а у самого перед глазами стоит эта беззубая старуха, страшная, как Баба-яга. И кто знает, что со мной случится, если я с ней из одной ложки кагор выпью… Решил не рисковать.

А бабушка не настаивала, ведь дело было сделано – меня крестили.

Выбежал я тогда из душной церкви на воздух, в звенящее лето, и сразу к мальчишкам, которые в салочки играли, и так хорошо мне стало. Я даже не сильно расстроился, что меня, малыша, в игру брать не хотят. Но я мог просто бегать рядом, и я бегал! Пока вдруг из-за поворота не вывернул военный грузовик. «Студебеккер! Студебеккер!». – закричал я радостно, узнав марку военного грузовика. Такие машины я не раз видел в отцовском гарнизоне. Мальчишки враз остановились.

– Как, говоришь, машина называется?

– «Студебеккер», а что? – сказал я как можно небрежнее.

– Ничего… Будешь с нами в салки играть? – они еще спрашивали – буду ли я!

Свой день крещения я запомнил. И не важно почему, то ли благодаря совершенному таинству, то ли – что первый раз (и последний, кстати) увидел Бабу-ягу, а может быть, благодаря тому, что впервые завоевал уважение.

* * *

Как только мы вернулись в Богородское, отец все узнал. Не любил он, когда за его спиной не только что-то замышляют, но и в жизнь претворяют. Отец был вне себя от бабушкиного поступка. Тем более что уже не раз, с самого дня моего рождения, тетушки пытались меня крестить.

Отец переживал, долго размышлял и решил, что доверить бабушке внука он не может. Вызвал из деревни своего отца, чтобы он приглядывал за нами. А я, будучи ребенком, никаких особых перемен в поведении взрослых и не замечал. Детство мое мчалось во весь дух, не особо тормозя на поворотах.

* * *

Андрей Васильевич, мой дед, был еще человеком не старым, и в свои шестьдесят семь лет был крепок, силен и никогда не унывал. Он быстро расположил нас сестрой к себе. Я так вообще от него не отходил. Еще бы! Ведь с собой он привез огромный деревянный сундук, в котором хранил свои богатства, ну, по крайней мере, я в это твердо верил. Первые дни я ходил вокруг этого сундука кругами, пытаясь сунуть туда свой нос, а попросить взглянуть, хоть одним глазком, стеснялся. Думал, кто же захочет просто так свои сокровища показывать.

Как-то раз, улучив минуту, когда дед вышел, я пробрался к сундуку, но никак не мог решиться поднять его тяжелую, потертую крышку. Так и стоял, вдыхал носом запахи дерева, старины. Здесь меня дед и нашел:

– Интересуешься или как? – спросил он и откинул крышку.

Чего только в сундуке не было! В основном инструменты для самой разной работы: зубило, напильник, резцы, фуганки, рубанки, рейсмусы, шило, сапожный молоток, ножницы, кусачки, да всего и не вспомнишь сейчас.

– Ну что, Левка, постолярничаем? Видишь, это фуганок – пройдешься им по дереву, и оно гладкое, как тарелка! Это рейсмус для разметки, чтобы у нас стол с тобой ни косой, ни хромоногий не получился. Здесь у нас что? – бормотал дед, перебирая инструменты, – а это мы с тобой ботиночки для тебя пошьем.

– Сами?!

– Конечно, сами! У нас с тобой рук, что ли, нет? Вот найти бы только кусок кожи, да где ж ее теперь найдешь…

Так и жили, дел у нас с ним было невпроворот. Дед сам без работы не сидел и другим не давал бездельничать. Правда, была у него одна слабость – скрипка. «Деда, сыграй, а?!» – с этой фразой я просыпался и засыпал.

* * *

Помню один курьезный случай. Когда я был уже взрослым молодым человеком, попалась мне на глаза старая дедова скрипка. Заглядываю внутрь и с дрожью распознаю скрипичное клеймо известнейшего дома «Амати». Помечено было: «Кремона. Николо Амати, 1617 год». Оказывалось, что где-то под Курском в небольшой деревеньке бухгалтер, пусть даже главный, играл на «Амати». Голова моя закружилась от тайн, интриг и приключений, которые могли связывать эту скрипку с Любимовкой. Я с головой кинулся в расследования, пытаясь во что бы то ни стало докопаться до правды. Начали с того, что написали в Министерство культуры СССР, этим в принципе и закончили. Нам быстро пришел ответ, в котором вежливо, наверняка скрывая улыбку, объяснили, что вряд ли мы можем всерьез думать, что владеем таким сокровищем. В конце 19 века в Германии мошенники изготовили тысячи скрипок, на которых аккуратно вывели клеймо скрипичного дома «Амати». Вот так скрипка якобы известнейшего мастера, учителя Антонио Страдивари, попала в руки русского купца, а уж от него и моему деду.

* * *

Дед мой Москву сторонился, хотя мы жили в тихом районе, в Сокольниках, и никак не мог к ней привыкнуть. А я ее любил, и пусть мне тогда было не больше пяти, но я помню и липу за окном, ее тонкий аромат, проникающий к нам в комнату, и как она тихо стучалась ветками в окно, и весеннюю капель по старому карнизу, и по-осеннему шуршащие тротуары.

* * *

По улицам носились стайки голодных, часто беспризорных мальчишек, которые выискивали, где, что плохо лежит. Самым ценным тогда были продуктовые карточки, которые, надо сказать, хорошо лежали в карманах, но и там ловкие мальчишки их доставали.

В четыре-пять лет кажется все по плечу, поэтому мечта сходить одному за хлебом меня навязчиво преследовала. Дед со всей серьезностью отнесся к моей просьбе отпустить одного в магазин. Вручил карточки, нахлобучил картуз по самые уши и отправил.

Переулки и закоулки были исхожены мной и дедом уже не один раз, поэтому я гордо и уверенно мчался в магазин, чувствуя себя настоящим добытчиком семьи. Как вдруг из-за сарая появились мальчишки и медленно обступили меня со всех сторон.

– Есть в карманах чё? – говорит один самый старший, сверкая дыркой от выбитого зуба.

– Нет, камушек только, – я везде носил с собой камень с дырочкой – «куриный бог», который должен был принести мне счастье. Я нащупал его в кармане и крепко зажал в кулаке.

– Ну чё, стоишь, как неживой, выворачивай, давай, карманы. Показывай свой камушек! – приказал тот же самый парень, издевательски ухмыльнувшись. И вдруг раздается заливистый свисток дворника, а может, милиционера. Хотя свист послышался совсем с другой улицы и явно не относился к этим хулиганам, но этого было достаточно, чтобы они рванули через дорогу и скрылись в ближайшей подворотне.

И я рванул – только в другую сторону, к дому, да так бежал, что несколько раз падал в мягкую, пушистую пыль.

– За тобой что, волки гнались? – Встретил меня дед и стал вытирать мое чумазое потное лицо.

– Почти! Мальчишки! Но я убежал!

– Да ты герой! Ну, давай карточки. Вместе пойдем за хлебом.

Я руку в карман, а там – пусто. И так мне обидно стало – до слез, что «куриный бог» меня спас, а карточки – нет.

А вскоре продуктовые карточки в 47-м году совсем отменили.

* * *

Тогда же, осенью 47-го, когда зарядили затяжные дожди, на семейном совете решили, что нечего маяться мне в городе, и отправили меня вместе с дедом к нему в село Низы. Старшая сестра Юля осталась в Москве, ей нужно было в школу, а я на два года сменил свое место жительства и переехал в живописные, привольные места.

Оказалось, что в пять с половиной лет всё, что нужно, так это раздолье. Петляющая в зарослях речка, леса, поля, да еще сад, где клубника величиной с теннисный мячик и помидоры такие, что слаще любой ягоды.

* * *

Вспоминаю хату-мазанку, куда привез меня дед и где мы с ним жили почти два года. Ее невероятную белизну, скрип деревянных полов в хате и холодный глинобитный пол в сенях, приятно остужающий ступни после беготни. Как только земля чуть прогревалась, любая обувь отправлялась под крыльцо и не надевалась уже до самой осени.

Все дни я пропадал в саду. Густая тень от пышных яблонь скрывала старенькую лавочку, которую дед каждой весной шкурил и красил. Вечерами он любил на ней отдохнуть, почитать. Часто и меня уже под вечер ноги еле держали, поэтому я уютно устраивался к нему под бок.

– Деда, почитай мне, а?

– Да у меня и книг-то детских нет. Хотя погляди в хате, может, и сыщешь что.

Долго я перебирал книги, которые все почти были мне непонятны. Только одну я сейчас вспоминаю, которая вызвала мое жгучее любопытство, с ней я к деду и вернулся.

– Ого! – присвистнул он. – Ничего себе улов!

А принес я ему описание жизни легендарного имама Шамиля, при котором произошло окончательно присоединение Чечни к России. Эта книга с победами и поражениями, с рассказами о жизни сильного, неординарного человека была прочитана нами несколько раз. Наверное, как и любого мальчишку, меня больше всего интересовали подвиги и приключения.

* * *

Как мы с дедом пели! Все соседушки сбегались. Любимым нашим номером была чрезвычайно популярная песня на стихи Николая Языкова «Моряки». Сильная, балладная песня распадалась на два голоса. Я обычно исполнял первым, а Андрей Васильевич – вторым. И если мне удавалось дотянуть, то дед, блестя глазами то ли от слез, то ли от гордости, оглядывался на соседей: что, мол, вон как внук мой может.

Загрузка...