Текст печатается в авторской редакции. Прим. ред.
Яркое исключение в историографии последних лет – работа М. Долбилова (Долбимое, 2010), в которой рассматривается этноконфессиональная политика в северо-западных губерниях в эпоху «великих реформ». Если привычно имперская политика видится из центра, а историк пытается ухватить «генеральную линию», то Долбилова интересует практика реализации этих государственных решений «на месте»: например, насколько на фактически проводимую политику влияли взгляды местных чиновников, как ими понимались и применялись имперские решения, какие последствия имели последние применительно к реальным условиям, далеко не всегда адекватно представляемым правительством. Местная бюрократия, епископат и священство, дворянство северо-западных губерний – не пассивные орудия или объекты управления, но также субъекты, влияющие на политику, использующие зачастую довольно сложные стратегии, например через формирование общественного мнения посредством корреспонденций в общероссийские издания, через неформальные контакты и т. п. Политика веротерпимости рассматривается как ограниченный ресурс – когда терпимость к одной конфессии может расцениваться как агрессивные действия в отношении иной и империи приходится соблюдать сложный конфессиональный баланс, существенно отличающийся от принятых ею же идеологических установок. Когда меры против католичества так и остаются локальными по той причине, что для имперской администрации неприемлемо опираться на низовое движение против иерархии, подрывая сложившуюся властную систему, невозможна масштабная политика покровительствования православию, поскольку она одновременно бы означала расшатывание социальной иерархии, в которой православию отведено место «простонародной веры», а действия против католичества интерпретируются населением как действия против социальных верхов (в рамках идеи «народного царя»).
Сходна риторика во Всеподданнейшем отчете III Отделения за 1837 г.: «Безусловная любовь и неограниченная преданность к Царю принадлежат, так сказать, к природе русского народа (выделено мной. – А. Т.), и чувства сии при всяком случае, прямо от лица Государя или до Царственного Его Семейства относящемся, разительно обнаруживаются» (Россия под надзором, 2006: 156). Другой пример (из отчета за 1845 г.): «Надобно желать одного, чтобы при этом стремлении дел русские не переняли европейской порчи нравов, сохранили свою народность и остались навсегда, по примеру прародителей своих, преданными своей Вере, своим Государям и Отечеству» (Россия под надзором, 2006: 376).
В отчете «Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833–1843 гг.» Уваров писал: «Слово “народность” возбуждало в недоброжелателях чувство неприязненное за смелое утверждение, что министерство считало Россию возмужалою и достойною идти не позади, а по крайней мере рядом с прочими европейскими национальностями» (цит. по: Лемке, 1904: 189).
В 1860-е гг. во многом усилиями М. Н. Каткова будет произведена, как отмечает А. И. Миллер, «“перезагрузка” понятия народность, которое снова становится синонимом нации» (Imperium, 2010: 61). Однако различающиеся «шлейфы» смыслов данные термины сохраняли в русском консервативном и националистическом дискурсах и в начале XX века. Как подчеркивает И. В. Омельянчук, «в своих трудах правые чаще использовали термин “народность”, лишь Л. А. Тихомиров да М. О. Меньшиков употребляли (sic! – А. Т.) категорию “нация”. Но предикатом субъекта “народность” в трудах монархистов являлось слово “национальный”, а отнюдь не “народный” <…> В основном правые под термином “народность” все же понимали нацию, но не как политическую или этническую общность, а как культурноконфессиональное объединение с открытыми границами. <…> Но большинство монархистов исходили из противопоставления понятий “нация” и “народность”» (цит. по: Тюремная одиссея, 2010: 18–19).
Фактически империя оказалась в относительном тупике уже к началу 1840-х гг.: реформы, стоявшие на повестке во второй половине 1820-х, были частично проведены (систематизация законодательства, становление профессиональной бюрократии, регулирование статуса государственных крестьян и т. п.), а остальные либо были отложены, либо выхолащивались до символических жестов. Характерно одно физическое старение правительства – уже современники отмечали разницу между «первым» и «вторым» «николаевскими призывами». В «первый» на высшие правительственные должности пришли люди, сформировавшиеся в александровскую эпоху и при всех личных особенностях в целом отмеченные достаточно яркой индивидуальностью и способностью отстаивать и проводить свои взгляды (Бенкендорф, Блудов, Воронцов, Дашков, Киселев; Канкрин хоть и получил пост министра финансов еще при Александре I, но максимального влияния достиг именно при Николае I). Для «второго» символическими фигурами стали Клейнмихель и Вронченко, чьими главными достоинствами оказались исполнительность и послушность.