Твои буквы азъ и глаголь
барабанной дробью в ушах
заметает сухая соль
на покатых птичьих горах,
где с тобой мы бродили два
долгих года тому назад.
Память входит в свои права
и наводит прицельный взгляд
на ступенчатый спуск к воде.
Там в иное время, в ином
колесе событий – но где? –
нас трепал листоливенный гром.
А теперь только белый плат
всюду, сколько охватит глаз,
да моргающий птичий свет
от реки, что летит дымясь.
В жизни другой я был бы наверное волком.
Пальто прирастает ко мне точно тканая шкура.
Сейчас на дворе время ржави,
и сыростью тянет из рек,
погребённых под Городом.
Зелёные лиры деревьев
приветствуют нас,
сам-друг с серой тенью
спускающихся по кольцу
потеплевших бульваров.
Зияние света радует глаз
изгибами линий.
В ночь, когда ты уехала, выпал снег,
наполняя ровным искреньем
покой.
Внутренний свет становится внешним,
набухая в буграх позвонков,
сквозь потёртости щёк и лодыжек.
Воздух оплотневает.
Лиры деревьев
в медной ржавчине – всё не слетевшей.
Твоя речь ещё на губах,
перебивчатый синтаксис – в сердце,
в зренье – селезни дымчатых масс
молока и лазури: как
мне укрыться в такой снегопад?
Хоть закусывай до крови губы
или, встав на задние, вой
на полдневное солнце.
Впрочем, я не волк – лишь стрелок
среди дымчатых серых курганов
и легко затеряюсь под их
домотканой защитой.
Как я боялся – о! – окаменеть,
стать формою, которой бы дивились,
а вышло: тени зримые смесились,
и немота вошла в меня на треть.
Без имени, как ветер в тополях
и лепеты взвиваемого праха,
я горло зажимаю не от взмаха
крушащего, а от того, что взмах
меня давно уж выбросил туда,
где дышат существа иного толка,
и только мысль, как лёгкая иголка,
латая жизнь, снуёт туда-сюда.
Не в зелёных, как сон, садах,
не в садах, что по брови в воде,
не в садах, одетых цветом во снах
или снегом наяву, – ах, в нигде,
в том пространстве, где жгучей пыльцой
провевает ноябрь в молоке
у реки парк, сгорело кольцо
на какой сама знаешь руке.
Так лети же на юг, где поют
птичьи горы и густая река,
где леса почти беззвучно текут
переливами росы-молока:
там люди не ведают букв,
вслед за летом приходит зима –
шкуру старую спаливши, на юг, в
изумление света-ума.
Если ты не будешь мой дом
беспокоить, то кто тогда? –
позвонок зацепив позвонком
и ребром о ребро, в холода
придавив, как рябины гроздь,
тем, что выпросталось из тугих
мышц, мою плечевую кость;
поддержав подымающий взмах
колебанием, выдох – вдо-
хом плотно прижатого рта.
Как тепло подыматься до
крайней точки, о немота,
где уже раскрываются сто –
на плечах и на рёбрах – век –
ласки выгибом, теплотой
ожигая метельный снег.
Ранней стужи стакан, будто водку пил,
поднимает внутри ветряками сил
прах отземный, гонит внастил.
Языками искристая недолга
заползает в край, где река, в снега
зарываясь, в нагие рога
протрубила, где утром, на рыжий свет
щурясь, смотрит лисица, где лыжный теряется след,
отзываясь сердцу в ответ.
И когда, потревожена звоном извне
об окно, питья в истомлённом сне
ты пригубишь в колёсах теней
серых птиц, пробегающих по щекам,
по спине и рукам – большей жаждой сам
я тогда развернусь на дне
твоей жажды.
Точно пожар спиртовой.
1. Мой товарищ сидит, перекинув ногу за ногу: карманы его
полны земли и воды,
песок запутался в волосах. В прокуренной комнате
плавают призраки света,
как если бы город, включая снежащую улицу с дугами
серных вспышек, сползал под надломленный лёд.
Разговор продолжается много часов. Я слышал его не раз,
словно бой заводных, повторяемых мерно зим:
это время вменяет
встать силуэтом в надколотом
зеркале и долго тереть рукавом
выпуклость глаз.
2. Как огонь высекают, пустив колебаньем в излив
мотылькового жара поверх гомонящей толпы,
о вешней воде – взламывающей застылость