Батюшков упёр пяту
В изразцовый свод камина,
Где плясала Коломбина
Сквозь метели маяту.
Вяземский взгрустнул слегка,
Зарумянился Жуковский…
А Сверчок себе сверкал,
А Сверчок и был таковский.
Пламя – нежный язычок,
И глазёнки – не иначе;
Оттого сверчит Сверчок
И по креслам чуть не скачет
Строчка – не на всякий нрав,
Слабой счёл её Жуковский:
На пол бросил, оторвав
В виде узенькой полоски.
А Сверчок – за строчкой шасть,
Ажно вытянулись лица:
«Что Жуковскому – не в масть,
Для моих стихов сгодится!»
И нахмурил было лоб
Для серьёзности для пущей,
Но сейчас же в хохот – хлоп,
И – кататься, будто пучит.
Скалил зубы – даже взмок
В общем хохоте и гаме.
Стихнул: «Знаю свой шесток…»
Сел. И заболтал ногами.
Там, где ветром дороги повязаны,
Бечевою унылых кочевий,
Драный табор приткнулся под вязами
Возле барских высоких качелей.
Над испившей кваска деревушкою,
Над речушкой, чей норов смирили,
Перелёты курчавого Пушкина
И восторженно-юной Марии.
Ах, без этого, верно, и лета нет,
Без улыбок и прочих банальностей…
Рада Саше, но ведать не ведает
О великой его гениальности.
– Саша, милый! Вот не ждали!
Спас, голубчик, от тоски.
К нам теперь?.. И наши дали
Гневу царскому близки.
Погляжу – совсем красавец:
С бакенбардами, кудряв…
Милый наш поэт, и в славе
Причастись родных дубрав.
Закружил! Уронишь, право!
Подсадил, шалун, куда…
«В славе, няня, меньше славы,
Чем позора и стыда».
– Бог с тобой, сними скорее!
«А – не сладко быть в чести?
Няня, няня, побыл где я,
Что я видел…»
– Опусти!..
Чай, намаялся по свету?
«А не быть без синяков
Среди чванных эполетов
И вельможных дураков.
Дар мой им неинтересен:
Что им в сказках, что им в снах?
Знатным, няня, не до песен
При богатстве и в чинах».
– И не пой для них – пустое,
В гордых ли искать любви?
Нет им счастья, нет покоя.
Господи, благослови!
Барышни ломливы, едки…
Разводи амуры с ней…
Чай, Михайловские девки
Ласковее да красней.
«Няня, выпить бы, согреться?»
– Саша, и не смей любить
Тех, кто сердце твоё, сердце
Не умеют оценить.
Радость моя, милый Саша,
Приезжал бы навсегда?
И в опале жить не страшно,
А среди чужих – беда!
Плащ сниму, дружочек милый…
Заболталась – бабий грех.
Ладно хоть на стол накрыла.
Ну, давай… За твой успех!»
«Прасковья Александровна, мой свет!
Ваш скромный обожатель и сосед,
Аннетке и Зизи целую руки.
Коль не упьюсь чернилами от скуки,
То, верно, прискачу к обеду я.
Мой дом у вас! По духу мы – родня,
Нас породнили жжёнка и шарады.
Вам одиноко. Знаю, вы мне рады
Сердечно, без жеманства и затей.
В степи и куст благодарим за тень…»
Ботвинья, ростбиф, с поросёнком каша…
Проездом заглянула генеральша,
С хозяйкой состоящая в родстве.
Прелестна. И мечтает о вдовстве.
И благоволит к ссыльному поэту.
В Михайловское возвратясь к рассвету,
Трепал по гриве аргамака он,
Как никогда – и счастлив, и влюблён.
Мы все ханжи. И с ревностным испугом
Подглядывать готовы друг за другом.
Но, ежели утешился поэт
С женой чужою, возражений нет.
Сочувствуем, конечно, генералу,
А шалуна простим мало-помалу,
Как будто на почтенных наших жён
Известные права имеет он.
Уздою крепкой осадив с галопа
И под присмотром сонного холопа
Гнедого в пене бросив жеребца,
Являлся Пушкин с заднего крыльца
В господский дом, пропахший дёгтем, краской,
Где пол грозил любовникам оглаской,
А полотна льняного сладкий дух
Щадили сквозняки столетий двух.
И горы нашинкованной капусты
Мерцали в хрустале наборной люстры.
Тут, выйдя в парк, вы созерцать могли б
Версаль газонов и аббатство лип
И на кругу с цветочными часами
Меняться с эхом звучным голосами,
И ласкам тайным находить приют,
И навещать заречные туманы…
Узнав, как близко Пушкин жил от Анны,
Я ощутил блаженнейший уют.
Но к нашему несчастью (или к счастью?)
Интрига всех романов такова,
Что верх берут на собственность права,
Ленивой не оспоренные страстью.
Влюблённость, как простудная болезнь —
Чихнул, и нет, и след не обнаружу.
Жена покорно возвратиться к мужу,
А хахалю – с тоски хоть в петлю лезь.
Но тут хозяйка (предположил кто бы?)
Поэта, как беспутного зятька,
Приревновала. Равно неудобны
Старуха пылкая и мылкая пенька.
Захлопнув недочитанную книгу,
Поправив нервно съехавший бандаж,
Сказала Анне: «Выезжаем в Ригу!» —
И удалилась собирать багаж.
Фортуны баловень и чадо славы – Пушкин,
Потягивал метель из винной кружки
И нянюшки своей веретено
Так слушал, как другому не дано.
А утром, ледяной отведав ванны,
Грыз ногти, перья; ждал письма от Анны,
В котором обсуждалось, например,
Кузен милее или офицер?
И, визави распутного кузена,
Не сомневался Пушкин: тут – измена.
И снова принимался грызть перо.
Так наша жизнь устроена хитро,
Что от желудочного несваренья
И то, глядишь, родишь стихотворенье.
Но перлами ярчайшими, увы,
Обязаны обманутой любви,
А не прокисшей на окне ватрушке.
Вскочив с постели, одевался Пушкин,
Коня седлал!.. А некуда скакать.
И в сюртуке бросался на кровать
К виденьям, что роились в изголовье,
Невыносимым для арапской крови:
То генерала, то кузена с ней,
Поди, представь и думай, что тошней.
Не был ли сам он ширмой образцовой
Раевскому с графиней Воронцовой?
И тоже в генеральском чине муж,
И тоже ссылка, бестолочь и глушь.
На выдумку не очень жизнь богата.
Но прихоти любовного разврата
И вовсе на фантазию бедны —
Опустошенье прочат нам они.
И Пушкин, в череде своих любовей
Едва кокетку в Анне угадал,
Как помирился с дряблою Прасковьей,
Раскинув: «И старушка – Божий дар!»
Тригорское!.. Как будто дуновенье,
Прошелестело чудное мгновенье
И ласточки стремительной крылом,
Мелькнув над садом, юркнуло в пролом.
Тригорское!.. Не жди его к обеду.
Он оплатил над ревностью победу,
С лицом открытым встав под пистолет,
Как волен всякий поступить поэт.
Павел Воинович[1], милый!
Грустно, горько, тошно мне,
Будто я перед могилой
Приготовленный вполне.
И при сабле, но без уса,
И при глотке, но хрипим,
И играл, да весь продулся,
И люблю, да нелюбим.
Что за бестолочь такая?
Сроду не было скучней.
Шепчут все, не умолкая,
Всё о жёнке, всё о ней.
Кто с издёвкой, кто с насмешкой,
Кто жалея, кто браня;
На зуб каждому орешком,
Бедная, пришлась она.
Пёсьи морды, а не лица,
Шерсти вздыбленной клока.
Окружают. Не отбиться.
Тут Господняя рука.
Ну, да пусть! Развязка скоро.
То-то лаю по степи,
Если всех нечистых свора
С адской спущена цепи.
Лишь с тобою, мой сердечный,
Я утешился бы вдруг.
Но в Москве своей, конечно,
Бед моих не знаешь, друг.
Прикатил бы – умный, добрый.
На ошибки не пенял —
Тихой ласкою бы обдал,
Боль тоскливую унял.
Укрепил бы светлой силой,
Не подмяли б нас оне…
Павел Воинович, милый,
Одиноко, пусто мне.
Наскучило клеток деленье,
Обрыдли стекло и металл.
Давайте уедем в деревню,
Как Пушкин когда-то мечтал.
Поселимся в липовой роще,
Зелёный поставив шалаш.
И чтоб ни почтарь, ни паромщик
Покой не нарушили наш.
Прихватим любимые книги,
Смешливых подруг и друзей,
Вольнее любого расстриги —
Живи, улыбайся, глазей!
И, к мошкам имея участье,
Да так, что с хлопушкой поврозь,
Поверим, наивные, в счастье,
Как Пушкину не довелось.
«Унылая пора! Очей очарованье!»
Оставим осень Пушкину! Пускай
Любуется картинами распада;
Нам – лучше лето: и поплавать надо,
И обустроить огородный рай.
Нет, мы не против золотой жары,
Лететь за ней готовы хоть в Египет,
А в честь того, что квас до капли выпит,
Запустим в небо красные шары.
Любимая! Ты только не болей!
И зиму сбагрим Пушкину, пожалуй,
Поскольку для саней и тройки шалой
Не припасли горячих соболей.
Чтоб умножались барские грехи,
Нужны скакун, камин, отроковица,
А что ему не к чёрту, нам сгодится,
Ведь мы – народ попроще: от сохи.
Весны не хочет? Заберём себе!
И лишь затем, чтоб, улыбнувшись нежно,
Нас поманила новая надежда
Сладчайшей переменою в судьбе.
И с милой, и на дружеской пирушке
Ты оживал – уныние к чертям!
Ты лишь тогда и был собою, Пушкин,
Умом – старик, а чувствами – дитя.
Всех, всех насквозь ты видел быстрым оком,
Всё проницал твой беспощадный взгляд.
И вновь любовь в томлении глубоком,
И снова жаркой ненависти яд.
Потом женитьба. Пистолетов пара.
Гроб на санях. Коней мохнатых бег…
И люди говорят – звезда упала,
А вещи знают – умер человек.
Кучерявые баки подрезал мерцающий иней,
Утомлённые руки покойно сошлись на груди;
Никого, ничего – ни предметов, ни звуков, ни линий,
Лишь молчанье и тьма – на три стороны и впереди.
Только белый цветок в кружевах приоткрытого лифа
У жены на дворцовом балу, что умолк вдалеке,
Да, как привкус последних мгновений, елозила рифма
На закушенном вечностью, мёртвом уже языке.
«Услышишь суд глупца…»
Услышал. Было. Но – предупреждён
Тобою, друг… Спасибо, Пушкин милый!
Поэтам в помощь ты и за могилой,
Тебя не зря избрали мы вождём.
Ты освятил страданием наш путь
Среди восторгов, кривотолков, сплетен,
Когда, толпой приговорённый к смерти,
Ты встал на крайний след, где не свернуть.
И саблей обозначили барьер,
Воткнув её, шутя, в сугроб январский.
Всё в прошлом: женщин пламенные ласки
Да и ветрянкой рифм переболел.
Заходишься, хохочешь озорно
Над стихоплётством ханжеского века;
И рад бы достучаться до эвенка,
Ну а тунгус, калмык – твои давно.
И поощряешь дерзких сорванцов
Пренебрегать уставом ударений;
А между тем взопрел от вечных прений
Преважный, многомудрый суд глупцов.
«И вновь я посетил…»
Под липами пройдусь аллеей Керн,
Сверну к замшелым богатырским елям,
Что дед мой славный посадил взамен
Постриженной лужайке и качелям,
Доволен я, что нет жандармов тут,
Не врыты в землю бочки для окурков,
Что новый туристический маршрут
Не посулит нам тайная прогулка.
Дом перестроен, подурнел фасад.
Экскурсовод, решив, что это сцена,
Учительницу с кучкою ребят
По всей усадьбе кружит вдохновенно
И пылко рассуждает обо мне:
В ад угодил ли, удостоен рая?
А чтобы деток усыпить вполне,
Мои стихи бубнит, перевирая.
Швырнуть перчатку? То-то заскулят
И вновь меня подвергнут осмеянью,
Архивный червь, журнальный пасквилянт,
Пробравшийся в супружескую спальню.
Чужих вещей в телегах навезли,
По комнатам свалили за барьером
И самовар, и с тряпками узлы,
Как реквизит в театре погорелом.
Всё перекопано и вытоптано так,
Что не осталось и следа былого;
А если б ухватить умели слово,
Сослали бы в запасник на чердак
И вместе с прочей рухлядью сгноили,
Под инвентарный номер подведя,
Как трость, перо, из-под «Клико» бутыли,
С Языковым распитые шутя.
Едва ли понят, вряд ли узнаваем,
Хотя народом, кажется, прощён,